2015 год № 6
H X M

Публикации

Подписаться на публикации

Наши партнеры

2015 год № 6 Печать E-mail


Александра НИКОЛАШИНА,

Юрий ШМАКОВ



Саша и Юра.  С песней по жизни

(Окончание)

 

Александра: Отчего же мне снится белый берег Чукотки?

А мне, Юра, вспомнился другой розыгрыш, о котором рассказывал Вольдемар.
Он, будучи сам большим мастером этого жанра, оценил шутку бывшего зама нашей газеты Шуры Куприянова, человека, к сожалению, не слишком доброго и оттого с удовольствием наступавшего на больные, так сказать, мозоли ближних.
Вольдемар, рожденный поэтом, в глубине души был тщеславен. И ему, конечно, хотелось если не всенародной славы, то хотя бы признания. На худой конец — чтоб просто напечатали. Заметили. Доброе слово сказали.
И у него была своя концепция стиха, свое представление о том, что хорошо в поэзии, а что — дурно.
Средоточием мирового поэтического зла он избрал почему-то фигуру литературного генерала застойных времен Виктора Бокова, и, когда ему что-то не нравилось, говорил, что хуже мог написать только Боков, или Боков по сравнению с таким-то — гений, и тэ дэ.
Конечно, Боков был не Бог весть каким поэтом, недаром о нем эпиграмма ходила: «Вся радость этой молодайки в диапазоне балалайки», но все же горячность Вольдемара казалась немного забавной.
И вот однажды Шура как руководитель литобъединения — он сам тревожил всуе несчастную музу поэзии — звонит Вольдемару и говорит: через три дня Виктор Боков приезжает, будет семинар с молодыми поэтами проводить, не хочешь поучаствовать? Завтра утром нужно рукопись представить.
И Вольдемарушка сломался.
Он не ответил искусителю гордо — нет, не желаю я, мол, милостей от неуважаемого мною Бокова, а сел за машинку и всю ночь, как ненормальный, колотил по клавишам. Рукопись готовил.
Потом он говорил: что ж, Шура меня правильно разыграл, за дело, а народ долго звонил ему домой и интересовался — не здесь ли печатают стихи для Виктора Бокова?..
Шуре удалось поддеть и твоего тезку, Юрия Михайловича, человека отнюдь не легковерного.
Однажды Ю. М. написал убедительный материал про егеря-браконьера, статьей заинтересовалась прокуратура, возбудили уголовное дело, и в итоге преступный егерь сел в тюрьму года на три, о чем газета с радостью сообщила всему свету.
А Шура в описываемые времена был как бы лучшим другом Юры. Он знал, что у Ю. М. есть привычка подолгу задерживаться в редакции и чуть не до ночи работать в одиночестве. И что ощущение некоторого душевного дискомфорта из-за того, что человека, пусть плохого, с его помощью посадили, все-таки присутствует.
Часов в девять вечера злодей Шура позвонил Юре, набив предварительно рот орехами.
— Все, — сказал он, шепелявя. — Ты, сука, не жилец. Я — брат егеря, которого ты посадил. Я тоже охотник — три дня тебя пасу. Я знаю, где ты живешь, и сегодня тебя замочу.
Конечно, Юре стало не по себе.
Он набрал номер Шуры и изложил другу ситуацию, на что тот, гад, и рассчитывал.
— Не переживай, — сказал Шура (вытащив орехи изо рта), — у меня в милиции много знакомых, я сейчас им позвоню, там что-нибудь придумают. На всякий случай погаси свет и не подходи к окну. Жди моего звонка.
Потом снова набил за щеки орехи:
— Что, испугался? Свет погасил? — Юра, конечно, поспешил принять меры предосторожности. — Я не дурак, я на виду у всех убивать тебя не буду. Я тебя без свидетелей пришью. Возле дома.
А там, в районе Прудов, в те времена действительно был пустырь.
Спустя пару минут позвонил нормальным голосом:
— Все в порядке, Юрок. Милиция тебя проводит. Иди спокойно: двое в штатском будут наблюдать за обстановкой, они тебя доведут до дома.
Конечно, потом Юрий Михайлович говорил, будто он сразу понял, что его разыгрывают, но я-то помню, как наутро он возбужденно пересказал мне всю эту историю, а главное — финал.
До чего же хорош был финал!..
— Вышел я на улицу, — говорил Ю. М., — а там двое пьяных стоят. Я сразу понял — наши. Замаскировались.
«Убийца» торжествовал.
Но Бог с ними, розыгрышами.
Все давно все друг другу простили.
Все помнят друг друга, любят и вспоминают ностальгически.
И у Ю. М. нынче не случайно, наверно, любимая песня — «Отчего же мне снится белый берег Чукотки»...

Мы стояли с пилотом
ледовой проводки,
С ледокола смотрели
на гаснущий день.
Тихо плыл перед нами
белый берег Чукотки
И какой-то кораблик
на зеленой воде.
Там стояла девчонка,
по-простому одета,
И казалось, в тот вечер
ей было легко,
И, рукой заслонившись
от вечернего света,
С любопытством глядела
на наш ледокол.
Вот и все приключенье.
Да и вспомнить — чего там?
Пароходик прошлепал,
волнишка прошла.
Но вздохнул очень странно
командир вертолета,
Философски заметив:
«Вот такие дела».
Ледокол тот за старость
из проводки списали,
Вертолетчик женился,
на юге сидит.
Да и тот пароходик
все ходит едва ли,
И на нем та девчонка
едва ли стоит.
А потом будут в жизни
дары и находки,
Много встреч, много
странствий и много людей.
Отчего же мне снится
белый берег Чукотки
И какой-то кораблик
на зеленой воде?



Юрий: «А ты вот в пришельцев не верил»


Вот всем ты, Александра, хороша, но твоя, мягко говоря, нелюбовь к недавнему советскому прошлому порой меня в тупик ставит. Конечно, жизнь тогда была несколько скучноватая и как бы регламентированная руководящими органами КПСС, но нормальный человек всегда мог найти какую-нибудь нишу и прикалываться в свое удовольствие. Например, клуб придумать.
Что мы и сделали в «МД», организовав в семьдесят шестом году при редакции клуб любителей фантастики «Фант». И какие в нем люди были!
Лучший мой сегодняшний друг, переводчик Григорий, специально для «Фанта» перевел такие классные книжки, как «Звероферма» Оруэлла, «Варианты выбора» Шекли, «Венера на раковине» Килгора Траута, а его перевод рассказа Желязны, напечатанный в «ЛАД», вообще был первой публикацией на русском языке, и когда наши московские друзья показали этому замечательному писателю, гостившему в столице, нашу газетку, тот вообще чуть со стула не упал — он-то думал, что в СССР навеки запрещен!
А Олечка Гюбиева еще школьницей съездила в Польшу на какой-то фэн-конвент (а там уже вовсю разыгралась «Солидарность») и потом рассказывала нам: «Там всего трое из СССР было — Кир Булычев, какая-то тетенька из издательства «Молодая Гвардия» и я, и все со мной носились, как с писаной торбой, и спрашивали — что ты будешь пить, водку или компот? «Конечно, компот», — отвечала я. А оказалось, что «компотом» они называли самогон».
А Володя Рябунский, Вилли Панфилов, Сережа Калиниченко, наши хабаровские «братья Стругацкие» — Валерий и Виктор Полтавские... Всех их я помню и люблю. Да и настоящий Аркадий Натанович Стругацкий гостем нашего клуба был. Не говоря о других выдающихся людях типа нашего любимого хабаровского фантаста Михаила Прокопьевича Белова или Георгия Георгиевича Пермякова (которому, кстати, неделю назад исполнилось восемьдесят лет, с чем я его запоздало поздравляю!).
Шло, как говорится, время, и подобные клубы появились во Владивостоке и Комсомольске, и мы, объединившись в «Дальневосточное Кольцо», стали устраивать фэн-фестивали, первый из которых провели в Хабаровске, а второй — во Владике.
А президент владивостокского клуба «Комкон-2» Саша Корольков был, между прочим, потрясающий человек. Все члены клуба имели псевдонимы из произведений Стругацких, а сам Александр звался Сикорски или Экселенц.
И вот, значит, приехала наша команда во Владик. И даже гениальный писатель-фантаст Евгений Сыч из Красноярска прилетел. И встреча была на высшем уровне! Нас отвезли чуть ли не на десятке нанятых Сикорски такси в какую-то общагу на мысе Чуркина, и Сикорски познакомил с программой фестиваля — и какая это была программа! Фестиваль будет проходить на каком-то острове, куда нас всех отвезут на опять же специально нанятом корабле, а там будет «сталкеровская зона», и вообще — разыграется театрализованное действо по «Пикнику на обочине».
И вот мы на острове. Вечереет. Холодает. Народ разводит костры. Печет картошку — другой еды нет. Ждет развлечений.
Сикорски, протянув с корабля провод, включает диковинку для того времени — видеомагнитофон, с намерением показать нам «Звездные войны», о которых все слышали, но никто не видел. Видик тут же вырубается — напряжение не то. Начинают пищать комары — это на морском острове!
Короче, промерзнув ночь у костров и греясь песнями и напитками, которые фэны, в отличие от еды, с собой прихватили, народ потребовал утром доставить его на сушу, в теплое общежитие, где и прошли остальные дни «фестиваля». В общем, весело было, несмотря на царивший вокруг застой.
И клубов ни с того ни с сего развелось в СССР больше сотни, даже на Дальнем Востоке их уже штук семь стало.
И тут пошла смена вождей, и последний верный ленинец Константин Устинович Черненко вдруг упал с лавки и собрал ЦК КПСС, чтобы обсудить наше фэн-движение, и заявил, что в стране создана подпольная молодежная организация с первичками от Одессы до Владивостока, и начались разборки на местах, в том числе и в наших крайкомах КПСС и ВЛКСМ. Ну, мы, хабаровчане, слегка посмеялись, ибо сам первый секретарь КК ВЛКСМ сказал после «экстренного» заседания: «Да мы вас в обиду не дадим, я сам фантастику люблю».
А вот с Сикорски обошлись покруче.
Во-первых, его исключили из комсомола. А во-вторых, автоматически выгнали из редакции «Тихоокеанского комсомольца», где он был завотделом. А Саше, между прочим, всего несколько месяцев до естественного — по возрасту — выхода из рядов ВЛКСМ оставалось. И пошел он работать докером в порт, а когда я приезжал к нему в гости, он даже хвалился — все, мол, к лучшему, я тут за неделю свою бывшую журналистскую месячную зарплату получаю.
А потом и перестройка наступила, фэнов, что называется, простили и даже Всесоюзный Совет КЛФ организовали во главе с космонавтом Гречко, что позволило лично мне, избранному в этот Совет, «на шару» летать в Москву на всякие заседания Совета. Которые тоже проходили очень весело, почти как на острове, только без комаров. Ну и с закуской, конечно, проблем не было — столица же!
А что сейчас? Вместо наших добрых старых фэн-клубов — какие-то «Хоббитские Игрища». Не то чтоб в Москву слетать — и во Владик-то съездить проблема. В смысле финансов. А коллега Сикорски, небось, давно уже в Америке, — во всяком случае, сегодняшние владивостокчане об этой популярной фигуре знать не знают.
Да и вообще бесплатного веселья поубавилось.
Так что, несмотря на как бы устремленность фэнов в будущее, прошлое тоже — для меня лично — имеет свои светлые пятна, и песенку я тут приведу «фантастическую» — про встречу с Пришельцем.

Писатель-фантаст
Новосельцев,
Любитель читательских масс,
Конечно, не верил в пришельцев,
Пришельцевой темой кормясь.
Но творчество — это стихия,
Талант — не солдат на плацу.
Законы стихии — лихие,
Подчас неподвластны творцу.

Однажды фантаст Новосельцев,
Вернувшись домой поутру,
Увидел в квартире Пришельца,
Раздетого, точно в жару.
Фантастовый кофе на кухне
С фантастовой пил он женой.
Он межгалактически ухнул
И сделал прыжок неземной.

Как тамошних звезд погорелец,
Он высадил дверь с косяком,
И в грохоте этом Пришелец
Навеки исчез босиком.
Фантаст на площадке проверил,
Взглянул на асфальт из окна.
— А ты вот в пришельцев не верил! —
Сказала фантасту жена.

Суровый фантаст Новосельцев,
Придя в литераторский бар,
Охаивал громко пришельцев,
В напитках топя гонорар.
Кричал: «До чего же бестактны,
Хотя бы смывались к утру!
Какие там, к черту, контакты,
Сигает, что твой кенгуру!»
И долго рычал Новосельцев,
Внушая почтенье и страх,
В трофейном скафандре
Пришельца,
В трофейных его сапогах.
Ведь творчество — это стихия,
Талант — не солдат на плацу.
Законы стихии лихие
Подчас неподвластны творцу.

И, кстати, о литературе — фантастики в те советские времена выходило мало, и была она, независимо от качества, жутким дефицитом, так что чтение не отнимало у фэнов много времени. А сейчас? Магазины фантастикой забиты, а денег нет, чтобы ее покупать, а уж чтобы прочесть всю эту макулатуру — вообще жизни не хватит.




Александра:  Жертвы порока

Вообще, Юра, психоаналитики утверждают, что люди, которые стремятся объединиться в строго замкнутые и как бы элитарные клубы, имеют некоторое отклонение от нормы в психике. Даже формула для такой ситуации существует: «Я +, Ты +, Они -». То есть я — хороший и умный, ты — хороший и умный, а остальные — дураки, и делать им в нашей компании нечего. Это, как ты понимаешь, камень в ваш огород любителей фантастики. Но должна сказать, что и я несвободна от подобных формул. Я тоже была однажды членом элитарного женского клуба.
Контора, в которой я служила до редакции, сама по себе была закрытой, не в том смысле, что она какими-то государственными секретами располагала, шпионы и диверсанты в нашу сторону плюнуть бы поленились, просто почему-то считалось, что работать там может не каждый, и если уж кого-то приняли, значит, он соответствует высоким требованиям и может гордиться данным обстоятельством. На пенсию оттуда практически никто не уходил — всех вперед ногами выносили. Но не о том речь.
Контора делилась на отделы, между собой не дружившие и всячески друг против друга интриговавшие (такой мадридский двор в миниатюре), поэтому ухо нужно было держать востро.
В нашем работали четыре молодые женщины, была и пятая, пресс-секретарь, которая ни к какому отделу не относилась, но в силу возраста и образа жизни тяготела все-таки к нам, а не к конторским пенсионерам.
И вот однажды в обеденный перерыв мы накрыли стол, картошечку сварили, салатики из дома принесли, то да се — внизу у нас была столовая, но она вполне соответствовала неблагозвучному прозвищу «рыгаловка», мы туда не ходили, а кушать-то хотелось. Такой красивый стол получился, что грех было не сбегать в соседний магазин и не купить бутылку сухого вина. На пятерых-то!
Но когда мы тихо трапезничали, дверь открылась, и заглянул один хмырь из соседнего отдела, и понеслась душа в рай: пьянка на рабочем месте, молодые сотрудники нарушают дисциплину и проч. Полгода нас на всех собраниях с трибуны склоняли. Можно подумать, атомная бомба взорвалась оттого, что мы за обедом по полбокала «Ркацители» выпили, или поезд с рельсов сошел, или хотя бы годовой план той чудной конторы пострадал.
Ничего подобного.
А если учесть, что начальники наши, за исключением одного язвенника, были натуральные алкаши, и все это прекрасно знали, то абсурд ситуации очевиден.
И ты еще, Юра, спрашиваешь, за что я не люблю старые застойные времена. За ханжество, во-первых. То есть ты хоть залейся вусмерть, или заворуйся, или там, не знаю, затрахайся — но не попадайся. Не демонстрируй. А во-вторых, количество стукачей на душу населения в стране катастрофически превышало норму. Революционную бдительность власть насадила и взрастила, можно сказать, любовно. Что, в общем-то, и есть настоящее растление нации.
В ваш фэнский клуб, между прочим, тоже далеко не все ходили о братьях Стругацких потрепаться. Отчеты куда нужно кое-кто исправно строчил, ты мне сам рассказывал. Но не в этом, опять же, дело.
Короче, после означенных событий мы, подвергнутые публичному остракизму и, можно сказать, опозоренные, решили, что так тому и быть. Нехорошие мы девушки — значит, нехорошие. И по аналогии с американским клубом АА (анонимных алкоголиков) организовали клуб «5 ЖП» — пять, стало быть, жертв порока. Эту рискованную аббревиатуру можно было расшифровать и как «пять женщин-писательниц», хотя писательниц, строго говоря, было только две, но остальные тоже отношение к литературе имели.
Устав у клуба определился сразу: мужчины в него допускаются только в качестве почетных членов (первым приняли Никиту Михалкова и даже портрет его на стенку повесили — где он хорошенький такой, с наглой мордой и теннисной ракеткой вальяжно перед камерой позирует), еженедельно выпускается стенная газета под названием «5 ЖП», где освещается деятельность клуба и даются иронические оценки тем, кто остался за рамками данной неформальной организации, а раз в месяц проводятся сборы, где жертвы разнузданно предаются излюбленному пороку и выпивают, чтоб все знали, бутылку дорогого коньяка, а не какого-то там детского «Ркацители».
Первая же стенгазета имела шумный успех. Вся контора бегала ее смотреть под благовидными предлогами — якобы старичкам что-то срочно понадобилось в нашем отделе, более того, сопредельные организации интерес проявили. Шура Куприянов, в частности, пришел из «ТОЗа», внимательно ознакомился с текстами и похвалил снисходительно: молодцы, мол, девушки, но должен вам заметить, что на каждую «ЖП» найдется свой «ХР» — в смысле художественный руководитель. И предложил свои услуги в данном качестве. Мы, разумеется, отказались. Устав клуба никаких художественных руководителей, в смысле «ХР», не допускал.
Так весело мы прожили несколько месяцев. В клубе четко распределились роли: казначеем стала пресс-секретарь, душой компании — старшая из женщин, пальцем тыкать и называть имена я воздержусь, к остальным прилипли маски: философка Маша, экстремистка Лена, сионистка Саша. (Это я. Сионисткой я стала потому, что, во-первых, в любом споре всегда защищала евреев — ну нравятся мне эти люди, а во-вторых, потому, что весь поток литературы из ЕАО шел через меня.) В одной из стенгазет присутствовали такие стихи: «Философка Маша! Всюду копронимос («дерьмо» по-гречески, объясняю для невежд. — А. Н.). Беглы наши годы, тусклы наши дни».
Дальше шли прозрачные намеки на начальников — кретинов и алконавтов.
Надо ли говорить, что им это не понравилось, на нас в конторе стали смотреть сумрачно, премий квартальных, гады, лишили, так что публичный полив с трибуны показался ягодками. Но самое печальное — в самом клубе тоже начались разброд и шатания. На открытую конфронтацию не все готовы были пойти, да и пять разных по темпераменту, привычкам и взглядам женщин оказались перед лицом настоящей опалы несовместимыми.
Женская дружба, знаешь ли...
Однако все равно время было хорошее, я вспоминаю его с удовольствием. И песня мне вспоминается ужасно трогательная, экстремистка Лена, которая теперь знаменитая писательница-детективщица и фантастка, кстати, ее любила, а мы для нее хором пели:

На Муромской дорожке
Стояли три сосны.
Со мной прощался милый
До будущей весны.
Он клялся и божился
Одну меня любить,
На дальней на сторонке
Меня не позабыть.
Однажды мне приснился
Тяжелый мрачный сон —
Меня не любит милый,
Нарушил клятву он.
Но я над сном смеялась
При ярком свете дня —
Того не может сбыться,
Чтоб мил забыл меня.
Но сон ужасный сбылся,
И раннею весной
Мой милый возвратился
С красавицей женой.
Я у ворот стояла,
Когда он проезжал.
Меня в толпе народа
Он взглядом отыскал.
Увидев мои слезы,
Глаза он опустил,
И понял, что навеки,
Он жизнь мою разбил...




Юрий:  Оптимистическая трагедия

Не мной, дорогая Александра, а одним из великих писателей современности К. Воннегутом сказано: жизнь, конечно, скорее трагедия, чем комедия, и может тебя здорово прижать, но это отнюдь не значит, что она — штука серьезная. И вообще (думаю я), жизнь отдельно взятого индивидуума — это детская игрушка-калейдоскоп с энным количеством сочетаний цветных стекляшек, то ярких и веселых, то холодных-мрачноватых... Иногда ты сам эту игрушку встряхиваешь (так сказать, кузнец своего счастья), иногда это делают твои близкие, друзья или враги, а порой вообще неизвестно кто. Поэтому (как говорил другой неглупый человек), не ищите смысла там, где его нет, и не умирайте раньше смерти.
Ну и к чему я это, Александра? А к тому, что мы с тобой даже баночкой импортного пива не отметили один майский праздник (в отличие от других майских, отгулянных как в узком кругу, так и всем нашим замечательным коллективом на берегу Уссури с детьми, собачками, шашлыками и Грошевым), — день рождения пионерской организации, которой в этом году исполнилось бы семьдесят пять лет! Ты, конечно, объясняла, почему свое пионерское детство, в отличие от меня, несильно вспоминаешь и пионерских песен, кроме нашей любимой «Коричневой пуговки», не поешь. А я вот берусь утверждать, что и другие замечательные пионерские песни были.
...В лагерях (пионерских, разумеется) я в детстве был всего два раза: когда постарше — в «Артеке», а маленьким — в нормальном, пригородном. И там у нас была потрясающая пионервожатая, которая разучивала с нами не только «По улице шагает веселое звено, никто его не знает, куда идет оно», но и такую, например:

Я знать ничего не знаю,
Я уроков не учу,
Целый день хожу-гуляю,
Вытворяю, что хочу.
А ты, пионер, не спи,
Понял? Глаз не закрывай.
А ты меня воспитывай!

Я учебники закрою,
Разложу их на траве —
Ведь с пустою головою
Легче бегать по земле!
А ты, пионер, не спи,
Понял?..
И тэ дэ.

Не хочу играть в лошадки —
Я не мальчик, а пацан!
Дайте в руки мне рогатку,
Я ведь Коля-хулиган!
А ты, пионер, не спи...
И тэ пэ.

Но мне, честно говоря (поскольку хулиганом я не был), больше нравилась другая разученная с вожатой песня, как бы шуточная такая:

Жил в городе Тамбове
Веселый счетовод.
Он целый день считает
И весело поет:
«Живи, пока живется,
Нам не о чем тужить.
«Покуда песня льется,
На свете можно жить!»

Однажды захотелось
В зверинце побывать,
Лев выскочил из клетки
И счетовода хвать!
Осталось тело в пасти,
Торчит лишь голова,
А по всему зверинцу
Разносятся слова:
«Живи, пока живется,
Нам не о чем тужить,
Покуда песня льется,
На свете можно жить!»

Чем плоха эта песенка для нашей с тобой колонки, уважаемая антипионерка Саша?
И вот потом, когда я уже вырос из пионеров в слесаря-прибориста, ударника коммунистического труда, а также альпиниста-разрядника, и жизнь в моем личном калейдоскопе переливалась радужными красками, Судьба небрежно стукнула мизинчиком по трубочке со стеклышками внутри — и я узнал, что «жизнь может здорово прижать». И в довольно пасмурном настроении уехал в альплагерь Джайлык на Северном Кавказе, а там, кроме восхождений, как всегда, были песни — порою простенькие до примитива и одновременно мудрые. Типа такой:

Когда ты в пропасть падаешь
с обрыва,
Пока картина, в общем,
неясна,
Ты не смотри на окружающих
тоскливо,
Ведь ты еще не долетел до дна!
Не падай духом,
Не падай духом,
Ведь ты еще не долетел до дна!
Влюбиться если вдруг тебе
придется,
А милая тебя не хочет знать,
Ну, что поделаешь,
такому не поможешь,
Тут остается только напевать:
Не падай духом,
Не падай духом —
Тут остается только напевать!
Быть оптимистом трудная
наука, но как легко шагать
по жизни с ней! Из-за кого, из-за чего
нам падать духом?
На белом свете нет таких вещей.
Не падай духом!
Не падай духом!
На белом свете нет таких вещей!

Мы вообще-то пели «быть альпинистом трудная наука», но это роли не играет. И вот оказалось, что две смешные песенки про счетовода и оптимиста-альпиниста на всю последовавшую далее жизнь запомнились и, как и многие другие, строить, жить, любить и несильно переживать, когда «прижмет», помогали. Хотя «падать духом» было из-за чего, ибо что такое картонная трубочка-калейдоскоп, меняющая картинки даже от встряски вагона на рельсовых стыках, — беззащитная, в общем-то, игрушка, по которой чужая рука может походя щелкнуть указательным пальцем — и совсем ненужная и даже опасная может сложиться картинка.
Ну и что? Насвистывая пионерскую песенку про счетовода, мы можем перетряхнуть плохую картинку и увидеть неожиданный и неописуемо красивый узор.
Так что, милая Александра, в пионерстве были и хорошие песни. «За жизнь...»



Александра:  Забыто имя Уверлея

Юра, ты неправ. Я не антипионерка, как ты утверждаешь, а просто не пионерка по сути своей.
Не люблю петь хором, ходить строем, прыгать в толпе у большого костра — костер, по моим представлениям о счастье, должен быть маленький, и сидеть вокруг него нужно только самым близким друзьям. А одиноким бабушкам я и в детстве помогала и сейчас иногда это делаю, но — по собственной инициативе, а не потому, что кто-то велел.
И воспоминания о пионерском лагере, где я была единственный раз в жизни, у меня остались просто ужасающие.
Во-первых, там кормили в основном молоком и кашей, а я этого не ем. Во-вторых, почему-то я попала в отряд к девочкам года на два старше себя. Перед отбоем эти кобылицы скакали на постелях, орали и кидались подушками, а мне было очень страшно — я таких диких девочек никогда в жизни не видела, к моей старшей сестре приходили подруги, но они вели себя прилично. Я, помню, плакала, и пионервожатая забирала меня спать к себе, хорошая была девушка, душевная — утешала всячески, сказки рассказывала, а через неделю сдала матери. Этому ребенку, сказала, лучше не ездить в лагерь. Я и не ездила, о чем не жалею.
Но песен в моем детстве было не меньше, чем в твоем.
В том числе и пионерских. «На кладбище ветер свищет, на кладби́ще тишина», например. Я ее до сих пор помню, жаль, нельзя полный текст привести, ибо он непечатен. Но забавен — это первый советский черный юмор. Или баллада о медведе, который среди зимы сдуру пошел шляться по лесу и наступил лисе на хвост. Назидательный последний куплет мы пели так: «Ты, медведь, должен спать, в пьяном виде не гулять, на хвосты не наступать». Что, в общем, верно — в пьяном виде действительно лучше спать, хоть медведю, хоть человеку.
А лет в десять мы с подружкой пили лимонад в шалаше, который отец построил во дворе, чтоб доченька играла в пиратов и разбойников, и завывали на всю округу дурными голосами: «Нам бы, нам бы, нам бы всем на дно, там бы, там бы, там бы пить вино!»
«Человек-амфибия» был нашим любимым фильмом.
«Какие-то плохие слова у этой песни, — сказала однажды старшая сестра, которая к тому времени была уже студенткой. — Тебе не кажется, мама, дети не то поют?» И прекрасная моя умная мама ответила, что она в детстве с удовольствием распевала: «Перебиты, поломаны крылья, страшной болью мне душу свело, кокаина серебряной пылью всю дорогу мою замело», но ведь не стала наркоманкой?
Они с отцом родили меня поздно, когда обоим уже было за сорок — игрушку завели себе на старость, и всячески меня баловали. Спать укладывали по очереди — это был долгий процесс с поцелуями, чтением книг и пением песен. Мамочка вообще-то любила Вертинского, я уже об этом рассказывала, но на меня лиловые негры в притонах Сан-Франциско и попугаи Флоберы большого впечатления почему-то не произвели. И она из каких-то закоулков памяти извлекла старинную разбойничью песню, которую вынуждена была исполнять потом лет двенадцать — так она мне в душу запала. Это как бы марш:

Среди лесов дремучих
Разбойники идут.
В своих руках могучих
Товарища несут.
Носилки непростые —
Из ружьев сложены,
А поперек стальные
Мечи положены.
На них лежал сражённый
Сам Чуркин удалой.
Он весь окровавлённый,
С разбитой головой.
Все тучки, тучки понависли,
А с моря пал туман...
Скажи, о чем задумался,
Скажи, наш атаман?

А отец тоже много песен знал — что-то такое романтическое про штурмана Фредди, про юнгу Билла — он в молодости был матросом на парусной шхуне «Брюханов», я еще как-нибудь об этом напишу, но романтика, видно, сразу была не моей стихией. Я просила, чтоб он пел мне чудную песенку про Уверлея — эта печальная, вообще-то, история казалась мне очень смешной.

Пошел купаться Уверлей,
Оставив дома Доротею.
С собою пару пузырей
Берет он, плавать не умея.

Настиг его несчастный рок:
Нырнуть он вздумал головою,
Но голова его тяжеле ног —
Она осталась под водою.

А Доротея, пропотев,
Сама купаться захотела,
Но ноги милого в пруду
Увидев вдруг, окаменела.

Прошло сто лет, и пруд заглох,
Забыто имя Уверлея,
Но лишь торчит там пара ног
И виден остов Доротеи...

Так родители напихали в мою младенческую душу всяких глупостей про атамана Чуркина и про несчастного Уверлея, которые, как я сейчас понимаю, добавили в мой характер с одной стороны «четкости и молодцеватости», как выражается Довлатов, а с другой — развили несколько гипертрофированное чувство юмора и отношение к жизни как к большой нелепости.
Тебе, Юра, отец, оказывается, тоже про Уверлея пел. Это нас и роднит.



Юрий:  Жизнь на Чукчагире

Совсем недавно, весной, вспомнилась мне ни с того ни с сего экспедиция на озеро Удыль с орнитологом Геннадием Ефремовичем Росляковым, и песню я ему в нашей колонке «спел» одну из любимых — «Я не знаю, где встретиться нам придется с тобой, глобус крутится-вертится, словно шар голубой...» А лучшая-то моя с Геной экспедиция — Чукчагирская (и потому что компания была классная, и потому что — первая, именно после жизни на Чукчагире я и решил остаться на Дальнем Востоке, ибо такой природной красоты больше нигде нет!), надо будет как-нибудь и о Чукчагире написать, подумал я — но не знал, что так скоро придется.
Геннадий Росляков умер от инфаркта, и пока душа его еще окончательно не ушла на небо и прощается с этим миром, хочу проститься с ним и я — ну, хотя бы песенками в нашей колонке и воспоминанием об озере Чукчагир, где мы были веселы и счастливы.
Компания у нас и вправду была замечательная — мой коллега Юрий Лепский, поехавший с нами в командировку от «МД», мы с художником Володей Носовым, который как раз бросил худграф (Гена нанял нас «препараторами»), и сам Росляков. И вот мы через Комсомольск доехали до поселка Березовый, а оттуда нас пожарники на вертолете забросили на озеро.
Это было огромное озеро с единственным очагом цивилизации — метеостанцией, где жили начальник Борис с женой Лидой и две девчонки-метеорологини Оля и Галя. У них на станции мы и поселились, днем работали — стреляли уток и прочих водоплавающих птичек и заспиртовывали их внутренности, вечером ели этих уточек, а также жареных карасей и котлеты из щук, которые бесподобно готовила Лида, в меру спиртовали свои внутренности, а потом сидели на крылечке, смотрели на растворяющееся во тьме озеро и пели песни. Так получилось, что мы все четверо на гитаре умели брякать, только репертуар разный: Володя Носов пел про «Белую березу», Юрик — Кукина, я — что придется, а Гена — романтические-таежные, типа:

Дым костра создает уют,
Искры гаснут в полете сами,
Пять ребят у костра поют
Чуть охрипшими голосами.

Если б слышали те, о ком
Эта песня сейчас звучала,
Прибежали б сюда тайком,
Чтоб услышать ее сначала.

Чтоб почувствовать до конца
В этом тихом таежном крае,
Как умеют любить сердца,
Огрубевшие от скитаний.

Дым костра создает уют...
Гена и был настоящим таежником, каждый день я узнавал столько нового про птиц, зверей, деревья… А еще — веселым человеком, и наша жизнь на Чукчагире была полна приколов, розыгрышей, подначек, как это бывает в дружеской компании, и никто не обижался. Сейчас мне как-то невесело вспоминать, процитирую лучше Гену — он о нашей экспедиции написал очерк в альманахе «Дальневосточные путешествия и приключения» (выпуск № 9).
«...Возвращались с острова Большого под вечер. Начался шторм на озере. Я сидел на носу лодки, а два Юрия на скамейке перед Борисом, который был за рулем. Волны нет-нет да и захлестывали нас. Одежда у тезок стала мокрой. Они поеживались от брызг и жались друг к другу. Тут я оглянулся назад и заметил, как Борис зачерпывал котелком воду за бортом и спокойненько выливал за шиворот ребятам. При этом он приговаривал:
— Ну и разгулялся что-то сегодня Чукчагир! Даже меня всего вымочил...
Я с трудом сдерживал смех, а Борис все поливал и поливал Юриев из котелка. Шли на лодке мы около часу. За это время Борис вылил на них не меньше чем по три-четыре ведра воды... Хлопцы вымокли совершенно! Но так и не догадались, что виной этому не озеро, а Борис...
Вечером, сидя за столом и слушая песни Володи Носова, мы рассказали тезкам и всем остальным о Борисовой проделке, но нам никто не поверил. Особенно отрицали это оба Юрия...»
Ну да, отрицали. Потому что даже если этот придурок нас сзади поливал из котелка, мокрые-то мы со всех сторон были — потому что, действительно, шторм.
Ты, Саша, являясь городской дамой, никогда не поймешь, как это весело и здорово — попасть в шторм на огромном озере и совершенно не думать о том, что, если лодка перевернется...
А лодки переворачиваются. Изменилось время, изменилась страна, отчего-то в России не стало денег на науку, кончились Генины экспедиции. Несколько лет назад Росляков с Сергеем Петровичем Кучеренко подготовили «Книгу дальневосточного охотника», где раздел Гены о птицах просто энциклопедичен, с рисунками, слайдами.
Книга не вышла — взявшееся ее выпустить издательство финансово крахнуло. Было от чего заболеть сердцу, и не было лекаря — тайги.
Прощусь песней, которую Гена любил и часто пел у костра.

Люди идут по свету...
Им вроде немного надо —
Была бы прочна палатка,
Да был бы нескучен путь.
Но с дымом сливается песня,
Ребята отводят взгляды,
И шепчет во сне бродяга
Кому-то: «Не позабудь!»
Они в городах не блещут
Манерой аристократов,
Но в чутких высоких залах,
Где шум суеты затих,
Страдают в бродячих душах
Бетховенские сонаты,
И светлые песни Грига
Переполняют их.
Люди идут по свету.
Слова их порою грубы.
— Пожалуйста... извините, —
С усмешкой они говорят.
Но грустную нежность песни
Ласкают сухие губы,
И самые лучшие книги
Они в рюкзаках хранят.
Выверен старый компас,
Получены карты и сроки,
Выштопан на штормовке
Лавины предательский след.
Счастлив, кому знакомо
Щемящее чувство дороги,
Ветер рвет горизонты
И раздувает рассвет...

Свой очерк о Чукчагире Гена закончил так: «Прощаемся с людьми, которые приютили нас... Обещаем непременно вернуться еще раз на это озеро. Чукчагир заслуживает неоднократного паломничества. Кто хоть раз побывал на нем, не забудет его никогда!»
Художник Володя Носов тогда остался, сказав: «Поживу я тут лето, порисую». Лично я на Чукчагире больше так и не побывал. Но не забуду его никогда. Как и Геннадия Ефремовича Рослякова. Гену. На снимке он в тельняшке и белой кепочке. Остальные — мы. А собаку звали Альфа.



Александра:  Опять приходят непогоды

Ну вот, Юра, и поминки за нашим столом. Которые уже по счету... Гене Рослякову ты прощальную песню спел. Томе Чинаревой сороковой день настал. А я, между прочим, совсем недавно обещала ей написать одну забавную историю и вспомнить песню, которую она любила двадцать лет назад.
Я тогда часто ходила к ней в гости. У меня мужа вообще не было, ее — плавал в морях, семейные обязанности нас не тяготили, вот мы и подружились, тем более что жили по соседству. Иногда, под настроение, она просила меня спеть Визбора: «Опять приходят непогоды через Полярное Кольцо». Муж ее бороздил южные моря, а в песне шла речь о северных, о Земле Франца-Иосифа, но какая, в принципе, разница?
А потом Феликс вернулся — с рассказами, с подарками. Топаз такой красивый, бледно-желтый, Тамарке привез. «Из Индии пришлите камни...» Я в те времена думала, что такое только в стихах возможно.
И Тамара устроила праздничный ужин по поводу его возвращения. Она приготовила утку с яблоками — замечательно вкусную, я миллион раз это ела и сама готовила, но та как-то особенно запомнилась. На прощание гостей напоили настоящим индийским чаем — не жалким суррогатом «со слоником» производства Иркутской чаеразвесочной фабрики, а напитком, который еще помнил — подумать только! — снега Гималаев. Боже, какой запах шел от чашек!
На следующий день ко мне пришла подруга, у которой был кот Степа, умевший говорить слово «мама», и я ей в красках живописала вчерашний праздник. Подруга завистливо вздохнула. А котик-телепат на расстоянии пустил слюни.
«Ничего, — сказала я. — Сейчас мы все повторим».
Утки у меня не было, но в недрах старого холодильника «Саратов», едва ли не моего ровесника, лежала замороженная курица.
Курица, конечно, не утка, однако то и другое — птица, и с яблоками сочетаемо в принципе.
Но сначала ее нужно было извлечь из морозилки. Мой «Саратов», от старости утративший на дверце буквы «тов» и потому превратившийся в «Сару», морозил тем не менее, как зверь. Бедная курица была впаяна в лед намертво, как, извиняюсь, дерьмо мамонта в вечную мерзлоту.
Сначала мы ее тянули за ножки по очереди, потом вдвоем, вроде бабки и дедки. На помощь попытался прийти мой сынок. Он просунул в кухонную дверь свое ангельское голубоглазое личико и невинно поинтересовался: «Что, еще не вытащили?» «Уйди, Илюша!» — истерически закричали мы, потому что курица не поддавалась. Мы колупали ее ножом, поливали кипятком, отключив «Сару», — ничего не помогало. Наконец в девять вечера, а эпопея началась в семь, синяя, искореженная, с одной оторванной ногой дура легла на противень, и яблоки угнездились в ее тощих внутренностях.
Запах по квартире распространился недурной.
Пора начинать праздник живота — решили мы. Но не тут-то было. Курица оказалась до того жесткой, что ее не то что есть, разрезать было нельзя. «Ничего, — сказала я. — Ты, сволочь (в смысле курица), все равно от меня не уйдешь. Я своего добьюсь». Мы извлекли печеные яблоки из куриного живота и поставили птицу на огонь — пусть варится. Эта тварь кипела и смердела часа три. Ребенок, не дождавшись ужина, попил молока с печеньем и уснул, а мы были настырны.
«Если я чего решил, то выпью обязательно, а к этим шуткам отношусь я очень отрицательно», — сказано про нас с подругой.
И ведь свершилось! В два часа ночи пир духа и плоти все-таки состоялся. Жаренная в духовке, потом варенная, а потом снова жаренная курица была, мягко сказать, невкусна. Тогда еще не было фильма «Ирония судьбы», а то бы подруга непременно процитировала: «Какая гадость — ваша заливная рыба». Но мы все-таки съели изнасилованную птицу, запили это дело грузинским чаем, пахнувшим свежезапаренным веником, а потом часов до четырех, пока не уснули, вели философские разговоры о том, что время дискретно, что каждое его мгновение — невозвратимо, и глупо даже пытаться повторить что-то из счастливых минут.
Но ведь нужно было убедиться в этом на собственном опыте!
«Господи, — удивилась Тамара, когда я рассказала ей эту историю, — и что ты нашла в той утке? Она, между прочим, месяца три валялась в морозилке. Я даже думала, что ее неприлично на стол подавать». Все субъективно в нашем мире. Абсолютно все. Кроме хороших книг и песен, которые на все времена и каждому говорят о своем. Вот любимая песня Тамары, которую я пела ей двадцать лет назад.

Опять приходят непогоды
Через Полярное Кольцо,
И криком гонят пароходы
Из памяти твое лицо.

И далеко, в краю счастливом —
Страна цветов, земля людей.
И льды уходят из залива
Эскадрой белых лебедей.
И слушает радист бессменный
И чей-то плач, и чей-то смех...
Всю ночь кружатся
над антенной
Последний дождь и первый снег.

Минуй тебя вся эта нежить!
Будь все печали — не твои.
Приди к тебе вся моя нежность
Радиограммой с ЗФИ.

И в час полуночный и странный
Не прячь от звезд свое лицо.
Гляди — на пальце безымянном
Горит Полярное Кольцо.



Юрий: «Еще раз…»


Ты, Александра, конечно, знаешь такой старый психологический совет: что, мол, если вас слегка притомило однообразие будней, «обновитесь» — например, скатайтесь на Багамы или какую-нибудь перестановку в комнате сделайте. Правда, у меня в комнате особо переставлять нечего, поэтому я в таких случаях за перестановку книг на стеллаже берусь — ну и чем это кончается? Бессистемным чтением этих самых якобы переставляемых книг. Зато скуки как не бывало.
И вот, во время очередного такого «обновления», зачитался я повестью нашего с тобой старого знакомого Евгения Сыча, живущего ныне в Америке (и кто его, интересно, в этой Америке читает?), под названием «Еще раз». Сюжет этой повести вкратце таков: один ученый-атомщик после Чернобыля с помощью неких сил получает возможность прожить жизнь «еще раз». Он, конечно, снова атомщиком стал и поднял технику безопасности АЭС на такую высоту, что никаких аварий уже не случалось! Ну, кое-что еще по мелочам в судьбе подправил, на другой жене, например, женился. И прожил долгую и счастливую научную и человеческую жизнь, и даже памятник на площади перед институтом ему должны поставить...
Да ведь это же так называемый «бродячий сюжет», Александра! Помнится, у Аркадия Гайдара есть рассказ «Горячий камень» — лежал там на какой-то горе этот самый камень, и если человек его разобьет, то сначала жизнь начнет. Правда, Гайдар не стал его разбивать, сказав, что он и так хорошую жизнь прожил. Однако мысль-то о «еще раз» писателю в голову пришла? Я уж про свою любимую фантастику не говорю, где герои сигают в прошлое исключительно для того, чтобы какие-то ошибки молодости исправить. А писатели ведь такие же люди, как все, только и отличие, что писать умеют и, значит, сознательно или бессознательно эту общечеловеческую мечту про «еще раз» в художественных, так сказать, образах отображают. Да ведь, положа руку на сердце, кто из нас хоть раз не мечтал «подправить» уже известную прошлую жизнь. Хотя, понятно, эта мечта неосуществима — и жизнь, и судьба у человека одна-единственная. Но вот я хочу рассказать про человека, который, можно сказать, это «еще раз» осуществил.
...Однажды был я в командировке на Чукотке, и надо было мне попасть из поселка Мыс Шмидта на прииск Ленинградский. А попасть можно было только на попутной машине. И вот мы с водителем полсуток ехали по зимнику, проложенному по льду Чукотского моря, и, естественно, болтали о том, о сем, и он мне историю рассказал — вроде бы про своего друга.
Друг этот, значит, совершил в молодости какое-то преступление (в этой части рассказ водителя был несколько невнятен), достал себе новые документы, завербовался на Чукотку и вот уже двадцать лет живет и трудится здесь, на краю земли. Причем трудится отлично, активно занимается общественной работой, в коммунистическую партию вступил и висит на районной Доске почета. И на личном фронте все о’кей: женился по любви, трое детишек, а старший даже в институте в Магадане учится. И лишь иногда, выпив с друзьями спирта «по-северному» (когда кружки наливают доверху), он (то есть его друг) уходит на берег Чукотского моря, курит, смотрит вдаль на волны или торосы и думает: «Какое же кино было настоящее — первое или это, нынешнее?».
Может, конечно, мой водитель эту историю сочинил или в книжке вычитал, но я вот думаю: и наша, в общем-то, обычная жизнь — тоже «многосерийное кино» (хочется думать, не «мыльная опера»), и каждая серия — свой сюжет со своими персонажами, которые в дальнейшем могут вообще не появиться, а могут вдруг свалиться на голову, как это сделал недавно один мой друг детства. И кто, вообще говоря, режиссер этого кино?
Вот какие мысли, дорогая Александра, приходят во время перестановки книг на стеллаже. Ну а песня тут в самый раз Юрия Визбора.


Я бы новую жизнь
Своровал бы, как вор,
Я бы летчиком стал —
Это знаю я точно.
И команду такую:
«Винты на упор!» —
Отдавал бы, как Бог,
Домодедовской ночью.
Под моею рукой
Чей-то город лежит,
И крепчает мороз,
И долдонят капели.
И постели метелей,
И звезд миражи
Освещают мне путь
В синеглазом апреле.

Ну а будь у меня
Десять жизней подряд,
Я бы стал бы врачом
Районной больницы.
И не ждал ничего,
И лечил бы ребят,
И крестьян бы учил,
Как им не простудиться.
Под моею рукой
Чьи-то жизни лежат,
Я им новая мать,
Я их снова рожаю.
И в затылок мне дышит
Старик Гиппократ,
И меня в отпуска
Все село провожает.

Ну а будь у меня
Сто веков впереди,
Я бы песни забыл,
Я бы стал астрономом.
И прогнал бы друзей,
Просыпался б один.
Навсегда отрешись
От успеха земного.
Под моею рукой
Чьи-то звезды лежат,
Я спускаюсь в кафе,
Словно всплывшая лодка.
Здесь по-прежнему жизнь,
Тороплюсь я назад
И по небу иду
Капитанской походкой.

Но ведь я пошутил...
Я спускаюсь с небес,
Перед утром курю,
Как солдат перед боем.
Свой единственный век
Отдаю я тебе.
Все, что будет со мной, —
Это будет с тобою.
Под моею рукой
Твои плечи лежат,
И проходит сквозь нас
Дня и ночи граница.
И у сына в руке
Старый мишка зажат,
Как усталый король,
Обнимающий принца...

...А повесть Евгения Сыча, между прочим, кончается так. Этот всеми уважаемый атомщик, прожив «еще раз», на склоне уже лет отходит в мир иной, и ТАМ его встречают какие-то жуткие мутанты. Он потрясен: «Пока я был у руля, аварий и катастроф не происходило, атомные станции не взрывались, радиация не распространялась и на наследственность не влияла, а утечки были только в пределах нормы...
— Ха-ха-ха! — взорвалось заливистым, жутким смехом все окружавшее Мисюру общество, кривлялись, открывая беззубые с зеленоватыми деснами рты и обнажая мощные, как у пресмыкающихся, клыки. — Убедил! Обрадовал! Велики заслуги! Не было аварий, не было радиации! Только мы-то откуда взялись?»
Александра:  «По тундре, по железной дороге…»

А у меня радость, Юра. Я наконец-то нашла песню, которую давно искала. Она с одной стороны вроде бы широко известна — ну кто не слышал «По тундре, по железной дороге», однако все поют про то, что «окружение пробито, нас теперь не догонит пистолета заряд».
Наивные.
Мне-то помнится совсем другой финал: никуда бедные зэки не убежали, сидят, как миленькие, в своей зоне, и «на вышке маячит очумелый чекист».
Это реальнее. Мне хеппи-энды не нравятся, не потому, что я такая уж пессимистка, просто я, как Вольдемар, правду люблю. А правда заключается в том, что в этой жизни убежать никуда и ни от чего нельзя. В крайнем случае, можно, проломив лбом стену, оказаться в соседней камере.
Пел эту песню много лет назад вольный московский художник Игорь Олтаржевский. Он зарабатывал на жизнь реставрацией икон из частных коллекций и преподавал то ли в Строгановке, то ли еще где, не помню, во всяком случае, он приезжал к нам на Соловки со студентами, живописной рыжей собакой и дочкой-школьницей, плохой московской девочкой.
Плохие девочки, вообще-то, во всем мире одинаковы, однако московские — особенная порода. Игорь, вскипая бессильным гневом, вытаскивал ее за стриженые волосенки из разных холостяцких келий, но со второго или третьего скандала плевал на это дело, шел к себе на Соловецкую лодочную станцию, куда устраивался на лето сторожем, и закатывал большую попойку, где иногда присутствовала и жена его Алиса, архитекторша.
Та к девочке вообще не цеплялась.
«Зануда ты, Олтаржевский, — говорила она. — Мы, что ли, другие были?» И, наверное, была права, потому что ничего худого в дальнейшем с девочкой не произошло: она выросла, поступила в институт, вышла замуж, потом разошлась. Обычная жизнь, подумаешь, проблема — раннее половое созревание.
Алиса была мудрой женщиной, спокойной, как ископаемый мамонт, даже удивительно, как она однажды завелась до такой степени, что подралась с Олтаржевским — не поверишь, Юра, — котлетами.
У них в Москве был еще маленький сынок, на лето его оставляли с бабушкой, а зимой Алиса сама сидела с ребенком. И вот как-то в трудный момент, когда в холодильнике, кроме детского питания, не было ничего, Игорь заныл, что очень сильно есть хочется. Алиса вынула из загашника последнюю трешку, послала мужа в магазин, а сама продолжила такое увлекательное и полезное занятие, как стирка пеленок. Вскоре Олтаржевский вернулся с десятком котлет — это советское кушево по двадцать коп. штука все, наверное, помнят.
А в Москве их называли «магомаевскими».
Кто-то однажды встретил Тамару Синявскую в магазине, покупавшую котлетки, и поинтересовался — для собаки, вероятно? «Почему? — простодушно ответила Синявская. — Своему. Магомаев у меня очень эти котлеты любит». Так и пошла гулять байка по столице. Короче, Игорь вернулся с котлетами и протянул пакет жене — поджарь, мол.
«Наглый такой, — рассказывала потом Алиса. — Как будто не видел, что я пеленки стираю, и ребенок в манеже орет. И можно подумать, это я жрать захотела, а не он. Я ему говорю: если хочешь быть счастливым, будь им. Возьми и поджарь сам, коли такой голодный. А он как кинет мне в рожу этот пакет! Я, говорит, в магазин ходил, я же еще и жарить должен? Ну, естественно, я тем пакетом назад в него запустила».
Пакет порвался, котлеты вывалились на пол, и вошедший в раж Олтаржевский начал обстреливать жену, подбирая с полу магомаевскую отраду. Алиса в долгу не осталась.
Через полчаса они выдохлись, расхохотались и принялись отскребать от стенок, окон, холодильника и табуреток то, что бедняга Игорь недавно мечтал съесть.
В итоге мужика накормили манной кашей, невообразимое месиво отдали собаке и, умиротворенные, легли спать. Только обездоленный младенец плакал, наверное, от голода в своей колыбельке. Страшная, если вдуматься, картина.
Но вообще-то Олтаржевский был грустным человеком, и на Соловки сбегал, потому что в Москве ему жилось неуютно. Картин его никто не покупал, а чужие иконы реставрировать тоже не много радости.
Мы с ним как-то просидели неделю в Архангельске в ожидании самолета. И плохая девочка при ближайшем рассмотрении оказалась не такой уж плохой, а даже умненькой: мы с ней душевно собирали грибы в окрестностях аэропорта и болтали не только о нарядах. А папочка, Олтаржевский то есть, договорился со сторожем в ангаре, и там, в сторожке, мы эти грибы варили, а потом ужинали с водочкой и гитарой. Девочка, что характерно, не пила.
Я запомнила, как Игорь один раз сказал: «Прав Борхес. Мы живем в мире, который еще не сотворил Бог. Здесь есть все, что угодно, даже добро иногда встречается, но Бога тут нет».
От хорошей жизни так не скажешь, я думаю.
«А как же твои иконы?» — спросила я. «Это светлая мечта человечества или воспоминание о будущем», — ответил Игорь.
Вот тогда он и спел «По тундре, по железной дороге» — тот вариант, который Андрей Макаревич изобразил сейчас в своих «Блатных пионерских песнях».
А через несколько лет Игорь умер от инфаркта. Ему было сорок с небольшим.

Это было весною
В зеленеющем мае,
Когда тундра проснулась,
Развернулась ковром.
Мы бежали с тобою,
Замочив вертухая,
Мы бежали из зоны —
Покати нас шаром
По тундре,
По железной дороге,
Где мчится поезд
«Воркута — Ленинград».

Лебединые стаи
Нам навстречу летели.
Нам — на юг,
Им — на север.
Каждый хочет в свой дом.
Эта тундра без края,
Эти редкие ели,
Этот день бесконечный...
Ног не чуя, бредем
По тундре,
По железной дороге,
Где мчится поезд
«Воркута — Ленинград».

Дождик капал на рыла
И на дула наганов.
Лай овчарок все ближе,
Автоматы стучат.
Я тебя не увижу,
Моя ро́дная мама!
Вохра нас окружила,
«Руки в гору!» — кричат.

В дохлом северном небе
Ворон кружит и карчет,
Не бывать нам на воле,
Жизнь прожита зазря.
Мать-старушка узнает
И тихонько заплачет:
У всех дети как дети,
А ее в лагерях.

Поздно ночью затихнет
Наш барак после шмона.
Мирно спит у параши
Доходяга-марксист.
Предо мной как икона
Запретная зона,
А на вышке маячит
Очумелый чекист.
По тундре,
По железной дороге...



Юрий: Америка — страна контрастов

Поскольку, дорогая Александра, моя очередь петь пришлась как раз на канун «красного дня календаря», расскажу-ка я что-нибудь патриотическое для тех моих земляков, которые завтра будут мерзнуть под своими флагами и стягами на площади имени бывшего вождя мирового пролетариата и пламенного борца с империализмом.
А я как раз, можно сказать, в самом центре этого империализма побывал — в Америке. И вспомнились мне, естественно, золотые дни моей молодости, когда нам постоянно читали всякие лекции типа «Америка — страна контрастов» — про то, что в этой Америке рядом с небоскребами ютятся лачуги бедняков, что человек человеку там волк (а у нас — наоборот), и что Америка со страшной силой катится к пропасти, и наша задача — догнать и перегнать ее. И вообще у них негров вешают.
Что касается качения к пропасти, то тут мы Америку, по-моему, давно уже догнали и перегнали, потому что она уже вообще никуда не катится, а увязла в мутном болоте мещанства и сытого благополучия. Включая и негров, живущих в своих двухэтажных лачугах и раскатывающих на иномарках. Но контрастов там тем не менее полно, и о некоторых я сейчас расскажу.
Ну, вот лачуги, то бишь домишки. В них почти все американцы и живут. А в небоскребах у них всякие офисы и банки. Я, например, там ни одного красивого девятиэтажного жилого дома с квартирами «новой планировки» (вроде моего на улице Блюхера) не видел. И, соответственно, ни одного двора, где бы бегали дети и собачки, сидели бы на лавочках старушки и любители распивать на воздухе спиртные напитки, и горланили бы вечерами тинейджеры.
Нет у них этого! Как разъехались все после работы в этих офисах по своим хатам, так и сидят там, тупо в телевизор лупятся. Да и телевизор у них тот еще. Мы с товарищем однажды целый вечер каналы переключали и ни на одном из сорока двух каналов даже какой-нибудь хиленькой порнушки не нашли! А у нас дома, например, на любом из четырех всегда можно что-нибудь «этакое» увидеть. Я уж про «кабель» не говорю.
Ладно, о вкусах, как говорится, не спорят. Нравится им всякие тупые развлекательные шоу смотреть и в частных домишках жить — на здоровье. Я бы лично и сам не отказался в собственном коттедже поселиться — типа такого, в котором мы с товарищем в качестве гостей остановились. Там, значит, первый этаж — это гараж на две машины, на втором как бы гостевая комната, временно ставшая нашей, на третьем — большая зала и кухня, а на четвертом две комнатки хозяев. И как раз из нашей комнаты был выход на большую открытую веранду, где были еще сауна и такой чан с постоянно горячей водой под названием «хот-таб», куда можно было залезть, как в ванную, и любоваться прекрасным видом на залив, на берегу которого и стоял этот домишко. Я даже подумывал: не поставить ли и мне дома на лоджии какую-нибудь бочку? А что — натаскал туда из ванной горячей воды, залез и любуйся видом, который у меня ничуть не хуже, у меня лоджия на Амур выходит.
В общем, домик нормальный, жить можно. Огородик вокруг развести, парничок поставить, малины-смородины насадить — милое дело, и на двух автобусах телепаться не надо, как мне на Третий Воронеж, и никакие бичи и соседи урожай не покрадут. А в гараже я бы курей развел или кроликов, причем даже садки и клетки утеплять не надо — у них там, в Сан-Франциско, круглый год тепло. Три урожая снимать можно. Ну? Правильно же мыслю?
А сейчас держитесь крепче за стул. Поголовно живя в частных домах, эти американцы даже грядки с редиской или лучком не имеют! Зачем, говорят, — это все купить можно. Так у нас тоже купить можно, но ведь каждый нормальный хабаровчанин с семьей и собакой все выходные на родимом дачном участке проводит, окучивая, пропалывая, опрыскивая, удобряя и поливая свои овощные насаждения. Он что, глупее, чем этот американец? Да он умнее в сто раз, потому что американцу ни в жисть не понять, какое это райское наслаждение — в холодное время года сесть с другом на кухоньке, открыть трехлитровую банку с собственноручно выращенными, припертыми на собственном горбу и засоленными по особому рецепту огурчиками, откупорить первую «беленькую», тяпнуть по стопочке, захрустеть огурчиком: «Эх, хорошо пошла!»
А этот американец нальет себе рюмашку джина с тоником (капля джина на рюмку тоника), выхлебает ее мелкими глотками за вечер, зажует маслиной — и до-во-о-ольный ходит, смеется, лопочет что-то не по-нашему.
Вот, кстати, еще один контраст — в Америке нормально, по-русски, практически никто говорить не умеет, кроме разве эмигрантов, так и те выделываются.
Стою раз на автобусной остановке, курю, подходит один: «Экскьюз ми, плиз, гив ми файра?» Ну, я ему нормально отвечаю: «Свои иметь надо». «О, — говорит он, — ты наш! Откуда, братан?» «Из Хабаровска». «А я из Владика». «И чо ж ты, — с иронией говорю, — даже на сигареты в этой Америке не заработал?» «Да мне, — отвечает этот, продавший Родину, эмигрант, — не сигарету, а прикурить надо, я зажигалку в машине оставил». Ага, в машине он оставил. Еще бы «на рояле» сказал. Ясно же — бизнес делает, на спичках экономит. Тут цент, там два, пустил в оборот, глядишь — через год уже миллионер. И все за счет нас, простых российских граждан, которые последнюю рубаху с себя снимут и нищему отдадут. Я вот там специально какого-нибудь нищего искал, чтобы подарить ему майку с хабаровской символикой, и не моя вина, что я в ней назад домой вернулся.
И это — только малая часть контрастов, замеченных моим непредвзятым журналистским взором. На остальные просто места в этой колонке нет. Потому что ведь и песню надо приткнуть — и самая лучшая здесь подойдет Александра Галича.

Мы всю Америку
оденем в галифе.
Закроем все
к такой-то матери кафе.
И наш солдат
на статуе Свободы
Напишет:
«Мир, освобожденные народы!»

По всей Америке
откроем мы дома.
Обыкновенные дома —
Дома Культуры.
Пускай немного побывают
в нашей шкуре,
И это, может быть,
прибавит им ума.

С балконов смотрят
демократы сквозь очки.
«Боржоми» нет, кефира нет,
не будет мыла.
Ну да, конечно,
ведь при Сталине все было,
Ну а теперь
прыжки, ужимки и рывки.

Я на краю земли,
вокруг чужое море,
И ветер странствия
гудит еще в ногах.
Висит солдатская одежда
на заборе,
Я на песке лежу
с травинкою в зубах...

Ну, не получилось, ребята. Хотя с травинкой в зубах и с баночкой пива в руке я на берегу океана полежал. И маечка моя с хабаровской символикой на заборе повисела. Да ладно, подумал я, нежась под теплым калифорнийским солнышком и потягивая пивко. Бог с ними, пускай нормально загнивают в своей контрастной Америке. Тем более сейчас у меня там друзья завелись. Может, в гости приедут, жвачки в подарок привезут. И тоже, небось, потом в какой-нибудь своей лживой капиталистической газетенке напишут: «Россия — страна контрастов». И, соответственно, денежки заработают, и либо свою иномарку на более мощную сменят, либо чего-нибудь из мебели прикупят, либо в оборот пустят. Уж на джине с тоником или пивке не просадят, это точно.
Такая вот дикая страна контрастов, в которой я бы лично никогда жить не смог…



Александра:  «Пикколо-Бамбино»

Ах, Юра, зачем нам твои загнивающие Штаты? Здесь, как известно, тоже можно жить богато. А если не богато, то, по крайней мере, весело. Сейчас мы немножко постарели и притихли, но еще несколько лет назад нашу жизнь разнообразили буйные кутежи.
Разве можно забыть, например, Ленинский субботник, начавшийся с мирного мытья окон в редакции, а закончившийся «вакхической каналией» на квартире нашего коллеги?
Когда один молодой человек с корнем вырвал придорожное дерево и преподнес его в качестве букета любимой девушке, а она, как ненормальная, тащилась потом с ним через весь город и, по слухам, посадила у себя под окошком. Может, и до сих пор орошает светлыми девичьими слезами, хоть спроси ее — наверняка отопрется. Девушка, кстати, одной из первых покинула компанию, а молодой человек впал в глубокое уныние, налил полную ванну холодной воды и залег туда часа на три. Когда среди танцев мы, наконец, заметили его отсутствие, то ужаснулись: да ведь за это время пять раз можно было утонуть! Мужчины взломали дверь в совмещенный санузел и обнаружили там юного Вертера вполне живого, но совершенно синего. Он лежал, скрестив руки, в ледяной купели, скорбел об ушедшей и медитировал. Ушел, называется, в астрал и не вернулся.
Потом одна нетрезвая гостья прихватила вместо своей сумки детский ранец с книжками и тетрадками, чем фактически осчастливила хозяйскую дочку: на следующий день та с позволения родителей прогуляла школу. А любимый наш друг Игорь Грошев целовался со всеми женщинами — это у него такая манера тосты произносить была. Скажет: за тебя, мол, дорогая, и все, слова больше не нужны — их заменяло длительное лобзание. Тостуемая как бы смущалась, но не отворачивалась. В конце вечера, когда веселье шло на спад, он тоже делался грустен и просил поставить ему Вертинского: «Пикколо-Бамбино».
Песню до того жалостную, что слеза горючая прожигала новые юбки и ковры. Хотя, возможно, это был пепел. Особенно последние слова там впечатляли: «Он не знал, что от мороза даже розы пахнут псиной. Бедный Пикколо-Бамбино!»
Бедный Игорь Г.! «Не кручинься! — кидались утешать его добрые девушки, — ты-то у нас точно мужчина».
Один раз, когда танцы под новый хит Миши Шуфутинского («На счастье, на счастье мне мама ладанку надела на тело, Крещатик, Крещатик, я по тебе иду на дело» — и чем нас так привлекают блатные песни?) были в самом разгаре, раздался звонок в дверь. Я пошла открывать. На пороге стояли четыре мордоворота в камуфляже и с автоматами наперевес.
Я онемела.
«ОМОН вызывали? — сурово спросил старший. — У вас драка в квартире и кому-то голову пробили. Хозяин есть?»
У нас драка? Ну, чудеса...
Кому же было сыграть роль хозяина, как не Игорю? Он вышел твердой походкой, предъявил мордоворотам абсолютно целую голову и остальных мужиков строем вывел, которые тоже предъявили. Не обнаружив кровоточащих ран, омоновцы удалились, а мы долго истерически хохотали и еще азартнее пустились в пляс.
Так и не выяснили, кто из соседей настучал и чем мы им, собственно, помешали. Во-первых, было еще не поздно, во-вторых, шум мы производили веселый, а не скандальный, а в-третьих, не так уж сильно и шумели — магнитофон работал не на полную мощность, и вообще, когда они там, наверху, друг друга матом в сто децибел кроют, я ведь ОМОН не вызываю.
Но чем наш друг Игорь по-настоящему славен — так это шашлыками.
Весна или осень справедливо считаются потерянными, если коллективу не удалось выехать на природу, а выехать, к сожалению, удается не всегда, поскольку Игорь, увы, с нами больше не работает, он теперь бизнесмен, и дела призывают его то в столицу, то еще куда-нибудь в самый ответственный момент.
Когда все уже решено, когда с народа собрали деньги и нужно идти на базар, чтобы выбрать мясо и прочие ингредиенты.
В последний раз, в нынешнем сентябре, я сама набила на руках кровавые мозоли, разделывая парную свинину и строго следуя рецепту Игоря Владимировича: на пятнадцать килограммов мяса пять килограммов лука, соль (немного), перец горошком, лавровый лист, гвоздика, лимон, все заливается на ночь белым, очень сухим вином, настаивается, маринуется, а потом медленно жарится на березовых угольях где-нибудь на Хехцире, под буколической сенью кедров, ясеней и осин. Получилось, говорят, очень вкусно, но хуже, чем у Игоря.
Ну, кто бы соревновался?
Мастер — он и есть мастер. Дело Маргарит пластинки переключать, а не шампуры вертеть.
Вот, надеюсь, будет апрель («Вы уверены? Да, я уверен. Я уже слышал, и слух этот мною проверен»), мы опять закажем автобус, позовем Игоря с женой, дочкой и чудным пекинесом по имени Коба, шелковым рыжим ковриком на уморительных ножках, стоически терпящим гомосексуальные приставания моего нахального таксика Геши, и объедимся настоящими шашлыками. Которых коснется рука непревзойденного мастера.
А потом приедем ко мне и поставим «Пикколо-Бамбино».
Зачем отклоняться от хороших сценариев?

Вечерело. Дули вьюги.
Хоронили Магдалину,
Цирковую балерину.
Провожали две подруги.
Две подруги-акробатки.
Был и клоун. Плакал клоун.
Закрывал лицо перчаткой.
Он был другом Магдалины,
Только другом — не мужчиной.
Чистил ей трико бензином...
И смеялась Магдалина:
«Ну какой же ты мужчина?
Ты смешной, ты пахнешь псиной!»
Бедный Пикколо-Бамбино!
На кладбище снег был чище,
Голубее городского.
Там зарыли Магдалину,
Цирковую балерину,
И ушли от смерти снова.
Вечерело. Город ник
В длинной сумеречной тени.
Поднял клоун воротник
И, упавши на колени,
Вдруг завыл в тоске звериной —
Он любил, он был мужчиной!
Он не знал, что от мороза
Даже розы пахнут псиной...
Бедный Пикколо-Бамбино!



Юрий: «Тихо сам с собою я веду беседу»

Вот, Александра, и осень наступает, и в голову лезут незатейливые мотивчики со слегка грустным текстом типа песенки Ады Якушевой:

Выйду к лесу,
Тонкой веткой хрустну,
Оборву травинки желтой нить.
Осенью всегда бывает грустно,
Даже если не о чем грустить.

Подойду к красавице-рябине,
Руки ей на ветки положу,
По какой одной грущу причине,
Я ей непременно расскажу.

И никто об этом не узнает —
Зиму всю рябина смотрит сны.
И она, волшебница лесная,
Мой рассказ забудет до весны.

Или, там, «все-таки жаль, что кончилось лето, кончилось лето, время летит, не удержать, дело не в этом...» Да тьфу! Уж лучше песенку про счетовода спеть: «Живи, пока живется, нам не о чем тужить, покуда песня льется, на свете можно жить!»
Впрочем, про счетовода я уже «пел», а про осень скажу, что, кроме естественной природной грусти от смены времен года с теплого на холодное, осень в не столь уж отдаленные времена вызывала у меня и некоторое естественное чувство радости — кончилось лето, но кончился и летний «транзит», когда все «севера» возвращались из отпусков на свои Камчатки и Чукотки исключительно через Хабаровск, а поскольку с билетами была напряженка, случалось, неделями жили у знакомых хабаровчан — в том числе и у меня.
Да и тебе, Александра, эта ситуация более чем знакома.
Ну, когда друзья тормозятся, это еще терпимо и даже слегка радостно.
Хотя как-то раз у нас четырнадцать человек одновременно жили (включая, правда, мою семью) — все родные-близкие, и детишки у них были такие живчики, но все равно супругу мою это несколько притомило — такую ораву кормить.
А чаще ситуация была иная — для хабаровчан почти классика.
Представь себе, Александра, что где-нибудь в Питере (камчатском) живет твой старый и добрый друг. А у него — свои друзья, о которых ты понятия не имеешь.
И вот эти друзья собираются в отпуск — а это транзит через Хабаровск, и твой друг говорит — на прощальном как бы ужине — своему другу: «Да у меня в Хабаровске такой кореш — Юрий! Он все для тебя сделает! И остановишься у него, и билет на юга он тебе пробьет — у него везде связи! Вот тебе его адрес, скажи — от меня, и все будет о’кей! Наливай!»
Естественно, что позвонить мне и хотя бы заочно познакомить со своим другом моему другу и в голову не приходит.
И вот звонок в дверь. На пороге до бровей заросший бородой парень с огромным чемоданом: «Здравствуйте, я из Питера от Олега Д., он сказал, что его друзья — это ваши друзья, поэтому мне нужно где переночевать и сделать билет на Алма-Ату, а зовут меня Олег Марксович, честное слово, такое отчество — по паспорту».
И вот я, вместо того чтобы писать в газету всякие нужные людям очерки и корреспонденции, пью с этим Марксовичем водку, через шапочных знакомых и знакомых этих знакомых (потому что какие у меня «связи»?!) делаю ему билет на Алма-Ату, а он, когда я весь в мыле возвращаюсь домой с этим билетом, этак деликатно говорит: «Юра, когда вы с супругой на работу ушли, я решил еще поспать часок-другой, и вдруг на меня навалилось белое привидение и стало душить. Я, конечно, его скрутил и в окно выкинул!»
Сама понимаешь, Александра, немая сцена.
А Марксович застенчиво улыбаясь внутри своей дикой бороды, поясняет: «Вообще-то, я понял, что это всего лишь простыня была. Но я, знаешь, слегка такой — «тихо сам с собою, тихо сам с собою я веду бесе-е-ду...»
— Но ты хоть за простыней-то выкинутой сходил?
— Э-э! — хитро поглядывает на меня из бороды Марксович. — А вдруг она снова на меня накинется?
Надо ли говорить, что простыни под окном к этому времени, естественно, не было, и, только проявив нечеловеческую выдержку и такт, я не накинулся на этого Марксовича вместо простыни, а вручил ему билет, попил чаю на дорожку и, прощаясь, мысленно пожелал ему...
Ну, понятно чего.
А потом позвонил другу Олегу Д. в Питер, высказал ему все, что я о нем думаю, а Олег: «А я чо, не предупредил тебя, что Марксович маленько с приветом? У нас-то в Питере все об этом знают».
Но я-то — не в Питере!
Или, вообще, лучший мой тогдашний друг, живший в городе Березовском Кемеровской области, наладил ко мне семейную пару, которая неделю жила-пила-ела, улетела, наконец, в тот же Питер и звонит мне оттуда: «Мы у вас расческу и зубные щетки оставили, вышли их, пожалуйста!».
С огромным наслаждением взял я двумя пальцами эти щетки и расческу и выбросил их в мусорное ведро!
А уже в перестроечные времена от того же бывшего лучшего друга, давно ставшего москвичом, приперлись ко мне голландец с переводчиком — и супруга моя, в силу врожденного гостеприимства и в надежде на обещанные другом по телефону как бы от имени голландца баксы, почти две недели готовила всякие пельмени и отбивные, за что голландец, ни бельмеса не понимавший по-нашему, через переводчика сказал, что он даже не ожидал, что на свете есть такие хорошие и добрые люди, и подарил нашей дочурке ложечку в виде ветряной мельницы. Как бы символ ихней Голландии, где, вероятно, до сих пор муку на ветряных мельницах мелют, хотя весь цивилизованный мир уже давно на электричество перешел.
Но зато какое счастье, когда на тебя вдруг сваливался кто-нибудь из однокурсных братьев-сестер или «околокурсных»-универских друзей, которые ни на какие юга не летали и на севера не возвращались, а просто всеми правдами-неправдами выкручивали командировки в Хабаровск, чтобы повидаться! Григ, Вовочка, Вэл, Комдив, Ритка, Галка, Исупыч, Саня Блинов... Встречи с вами — пир души!
И как жаль, что такие полеты-улеты нам сегодня начисто отрезаны — в смысле их финансовой стоимости. Хотя, с другой стороны, и с северов на юга друзья друзей тоже летать перестали.
А песню я сюда прицеплю одну из наших любимых курсовых, казавшуюся нам тогда веселой и слегка циничной, а сейчас — даже не знаю. Скорее, грустная она. Как осень.

Мы били посуду, мы били,
Гремели мы кружечной жестью.
Смешные, кота мы споили,
Огромного, с дымчатой шерстью.

Луна за окошком плевалась
Желудочным соком обильно,
А ты все с другим целовалась.
Поверь, это было обидно.

Мы били посуду, мы били,
А ты говорила: «Не надо».
А все за столом говорили,
Что кошки к котам ходят на дом.

Но ты ж, дорогая, не кошка,
Хоть, в общем, на кошку похожа.
Взгляни ж поскорей за окошко:
Луна — словно пьяная рожа...

И, боюсь, уже никогда не грянуть нам хором — «Мы били посуду, мы били», «Конфетки-бараночки» или «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались…» А вести беседу «тихо сам с собою» или в случайных компаниях песни орать — Боже, какая скука!



Александра:  Возраст совершенства

Мне хочется закрыть тему возраста — что-то много мы стали говорить о старости и молодости и вздыхать о минувших золотых днях. Наверное, и вправду стареем.
Между тем лет двадцать назад, рухнув с дуба российской словесности, я вдруг заговорила стихами и среди прочих хромающих строк написала и вот такие:

Как хорошо быть стариком!
Читать свою газету в сквере.
Гулять с собакой,
И с осенней,
Спокойной ясностью ума
Осознавать, что
жизнь прошла,
Что все несчастья и потери
Уже свершились.
Черта
Подведена.
Закрыты двери.
И невозможна — суета.

Дело тут, как ты понимаешь, не в стихах, а в идее, навеянной одним очаровательным старичком, с которым я познакомилась, гуляя в сквере с маленьким ребенком, а он приходил туда же с собакой — печальным седым спаниелем. Это была такая достойная старость, что я и сейчас готова написать то же самое, только прозой — она у меня, кажется, лучше получается.
Когда я работала во Владивостоке в «Красном Знамени», к нам в отдел часто захаживала одна старушка. Уж не помню повода, по которому она появилась в первый раз: мемуары мужа ее печатались, что ли.
Звали ее, как жену Пушкина: Наталья Николаевна.
И вот когда, улыбаясь, она вплывала в комнату, все мужики вставали и устраивали вокруг легкую свалку: кто-то помогал снять шубку, кто-то придвигал кресло, кто-то бежал заваривать чай, и все без исключения целовали ручку (здороваясь, она привычным жестом протягивала ее для поцелуя) и говорили комплименты.
Можно было подумать, что в редакцию ненароком супермодель Клаудиа Шиффер заглянула, а не семидесятитрехлетняя бабушка.
А она сияла глазами, голубой сединой, какими-то невероятными старинными брошками и была так остроумна и мило кокетлива, что даже я, самоуверенная девица двадцати пяти лет, искренне ею любовалась. Наталья Николаевна в прошлом была известной актрисой, женой адмирала и первой красавицей города Владивостока. Говорили также, что до адмирала она была еще чьей-то женой, и этот кто-то из-за нее застрелился. Причем говорили ни в коем случае не с осуждением, а с каким-то непонятным восторгом, словно речь шла не о трагедии, а о редком ордене.
Я думаю, если б она в самом деле имела орден, к примеру, «Материнской славы», то никто бы наперегонки не кидался ей шубу подавать.
С почтением смотрели бы, конечно, но и только.
Романтическое прошлое имеет почему-то большую цену, чем земные заслуги. Люди в массе своей легкомысленны, увы.
А сама Наталья Николаевна однажды сказала: «Знаете, Сашенька, если бы здоровье иногда не беспокоило, я бы согласилась родиться сразу семидесятилетней. Когда доживете до моих лет, поймете, что лучшее время в жизни — старость».
Отчего же, я и тогда ее хорошо поняла.
Это со стороны кажется сплошным праздником — актриса, первая красавица! — а на самом деле морока страшная: кто-то бесконечно твоей любви домогается, и надо отшивать настырных поклонников, кто-то тебя проклинает и кто-то — Бог ему судья — даже стреляется, а в театре — вечные интриги и соперницы, а у детей —  болезни и переходный возраст, а с мужем проблемы...
Господи, отпусти душу на покаяние! Прекрасно, когда уходит суета и остается только незамутненная суть.
Мне, наверное, возразят: для того, чтобы стать ТАКОЙ старушкой, нужно прожить ТАКУЮ жизнь — актрисы, жены адмирала и первой красавицы.
Не думаю.
Я и других ясных старух встречала, но без бурного и блестящего прошлого Натальи Николаевны.
Это уж как себя настроишь. Французы, кстати, говорят, что возраст совершенства женщины — шестьдесят лет. Они, конечно, большие оригиналы, но ведь кое-что в дамах понимают, верно?
Предполагается, что человек себя строит всю жизнь, идет к вершине и наконец-то ее достигает. Там, правда, холодно и нечем дышать, поэтому, поздравляя подруг с днем рождения, я всегда предлагаю выпить за то, что до совершенства нам еще далеко.
Вероятно, я неправа.
Это, скорей всего, штамп такой, что воздуха не хватает. Это нам так кажется.
А тем, кто поднимается в гору с мудростью, смирением и радостью в душе, на вершине — красота, вольный ветер, орлы и эдельвейсы.
Кавказ подо мною, одним словом.
И, между прочим, я знаю песню — про перевал и про счастливую старость. Пел ее Леонид Осипович Утесов.

Кто-то песню вдали,
не допев, оборвал,
Чьи-то гаснут
на склонах костры.
Мы с тобою вдвоем
перешли перевал,
И теперь нам
спускаться с горы.
Не заметили мы,
как дорога крута,
Как гора высока, высока...
Но уже и морщинки

(Леонид Осипович замечательно пел: «морщчинки». — А. Н.)

Застыли у рта,
Легкий иней коснулся виска.
Пролетают года,
как минутные сны,
Как ромашки
на ярком лугу.
Ты не можешь забыть
нашей первой весны,
Ты не можешь,
и я не могу.
Ничего не копили
для черного дня,
Не ловчили,
не рвали из рук.
И пред теми,
кто знает тебя и меня,
Наша совесть чиста,
милый друг.
Где-нибудь у ручья
мы устроим привал,
И о юности песню споем.
Мы с тобою вдвоем
перешли перевал
И теперь нам спускаться вдвоем.



Юрий: Лунная долина


«Перепеты все песни, расставаться пора, и подернуты пеплом головешки костра...», что-то там такое па-ру-ра, па-ру-ра, герой желает спеть еще одну песню, «чтобы ты не спешила уходить от огня, чтобы ты полюбила за песни меня». Больше я из этой старой туристской песенки ни слова не помню, но этот странный и удивительный для меня год тем не менее подходит к концу, и хотя все песни мы с тобой, Александра, отнюдь не перепели, сегодняшний сюжет для меня — последний. И расскажу я про Соному.
Ты, Александра, как раз на днях познакомилась с моим американским другом Дэвидом, директором Проекта спасения сибирских и дальневосточных лесов — прилетел он из своей солнечной Калифорнии в наш вьюжный Хабаровск и, конечно, в редакцию зашел — повидаться, и как же я был рад встрече!
Сразу вспомнился теплый октябрь. Форт Кронкайт на берегу Тихого океана, где мы с Дэвидом вели неторопливые беседы о спасении лесов, по кромке прибоя бегали собаки и скакали девчонки на лошадях, а на волнах болтались серферы...
— Юрий, — спросил Дэвид, — какое у тебя самое главное впечатление от Америки?
— Сонома! — ответил я.
Потому что Сан-Франциско, конечно, потрясающий город, и огромные кактусы в аризонской пустыне — какой-то инопланетный пейзаж... Да мне, зеваке, все было интересно. Но вот о том, что побываю в долине Сонома, на ранчо Джека Лондона, я и мечтать не мог. Я вообще думал, что этой долины на свете не существует, что мой любимый писатель ее придумал.
...Есть у Джека такие симпатичные герои Саксон и Билл, которые отправились искать свою мечту — «Лунную долину». Такое своеобразное «путешествие дилетантов», побег — только не от царских жандармов, а от тупости и нищеты городской жизни. Процитирую хоть чуть-чуть.
«— Итак, — сказала Саксон, — мы три года искали нашу Лунную долину — и вот нашли ее.
— Лунную долину? — удивилась миссис Хэйл. — Разве вы знали о ней и раньше? Чего же вы так долго мешкали?
Нет, мы ничего не знали. Мы отправились искать ее наудачу, Марк Холл называл это паломничеством и в шутку советовал нам взять в руки длинные посохи. Он говорил: когда мы найдем Лунную долину, то сразу узнаем ее, так как наши посохи зацветут. Он все смеялся над тем, сколько требований мы к ней предъявляем. Однажды вечером повел меня на балкон и показал луну в телескоп: «Только на луне, — заявил он, — можно найти такую волшебную долину». Он-то считал, что это фантазия, но нам понравилось название «Лунная долина», и мы пошли на поиски.
— Какое поразительное совпадение! — воскликнула миссис Хэйл. — А ведь это и есть Лунная долина.
— Я знаю, — сказала Саксон со спокойной уверенностью. — Здесь мы нашли все, о чем мечтали.
— Вы меня не поняли, дорогая. Это действительно Лунная долина — долина Сонома. Сонома — индейское слово, и оно значит: Лунная долина. Так называли ее индейцы с незапамятных времен, еще задолго до того, как здесь появился белый человек. И мы, те, кто любит это место, всегда называем его так».
И вот Джек — в реальности — купил землю в Сономе и стал там строить Дом Волка — «самый красивый дом в Америке», из красного камня и вековых секвой. Казалось, он, подобно Саксон и Биллу, нашел здесь все, о чем мечтал. И уже обжил свой Дом — в романе «Маленькая хозяйка большого дома», но даже в самые счастливые дни в Лунной долине виделся ему некий трагический конец. восемнадцатого августа уже готовый Дом Волка сгорел в одну ночь, остались каменные руины — и навсегда сгорело что-то в душе Джека. Любовь к жизни, быть может. Через три года его не стало.
...И вот, всего четыре часа езды от Сан-Франциско — и мы в Лунной долине. Я бродил по тропинкам, помнящим (казалось) шаги Джека, гладил стволы огромных секвой — наверняка знавших прикосновение рук Джека, любовался горным хребтом, на склоне которого разбиты виноградники... А потом тропинка привела меня в место грустное и даже мрачное: стены из красного, местами закопченного камня в окружении высоченных секвой — руины Дома Волка. Просто сердце сжималось, когда глядел на то, что осталось от великой мечты Джека. И на могиле его — большой красный камень с руин (так он хотел).
Можно назвать эту поездку в Соному паломничеством — к любимому с детства писателю, у меня даже дворовое прозвище было «Смок», как бы в честь Смока Белью, и две «джеклондоновские» мечты — проехать на собачьей упряжке и попробовать медвежатины — сбылись, когда я стал дальневосточником. Но «паломничество» — какое-то глупое слово. Просто я прикоснулся к чему-то очень непростому — к «ауре» Джека, растворенной в секвойях, эвкалиптах, красных камнях. В Лунной долине. Найти которую (как бы она ни называлась) мечтал, наверное, каждый из нас. Дай Бог, чтобы вам повезло.
Ну а песня Юрия Визбора — на прощанье — никакого отношения к Джеку не имеет. Впрочем, как знать?..

Всем нашим встречам
Разлуки, увы, суждены.
Тих и печален ручей
У янтарной сосны,
Пеплом несмелым
Подернулись угли костра,
Вот и окончилось все,
Расставаться пора.
Милая моя, Солнышко лесное,
Где, в каких краях
Встретишься со мною?
Крылья сложили палатки,
Их кончен полет.
Крылья расправил
Искатель разлук — самолет.
И потихонечку
Пятится трап от крыла,
Вот уж, действительно,
Пропасть меж нами легла.
Не утешайте меня,
Мне слова не нужны.
Мне б разыскать тот ручей
У янтарной сосны.
Вдруг сквозь туман
Там краснеет кусочек огня,
Вдруг у огня
Ожидают, представьте,
меня...

«Поскольку я живу, — писал Джек в «Путешествии на «Снарке», — постольку я хочу смотреть и видеть, а посмотреть целый мир — это немножко больше, чем посмотреть собственный городок или долину». И повторю рождественский тост героя «Северных рассказов» Мэйлмюта Кида: «Выпьем за тех, кто сегодня ночью в пути. За то, чтобы им хватило пищи, чтобы собаки их не сдали, чтобы спички их не отсырели!»
И пусть ваши посохи зацветут!



Александра:  «Наш пароходик уходит в светлое прошлое»

А последняя история, которую собираюсь рассказать я, — новогодняя страшилка.
Очень давно, когда я работала в газете «Ленинец» и жила в Переяславке, четыре девушки, и я в том числе, собрались в квартире у Любы Чепик (она была секретарем райкома комсомола), чтобы встретить Новый год. Ну, стол накрыли, музыку включили, то да се. Шампанское не открывали — ждали гостя из Хабаровска, Любиного хахаля, грузина по национальности. Никто из присутствующих, кроме Любы, в глаза его не видел, но все были заинтригованы. И вот часов в девять вечера раздался звонок в дверь. Люба что-то там дожаривала на кухне, поэтому открывать пошла я. На пороге стоял неказистый блондин с простецкой рязанской физиономией. «Черт его знает, — подумала я, — может быть, и такие грузины бывают?», вежливо расшаркалась, взяла у гостя шапку и куртку, пригласила зайти и крикнула: «Люба, к тебе!».
Люба, взволнованная, на ходу снимая фартук, выскочила в прихожую и растерялась: этого человека она не знала.
А странный гость меж тем по-хозяйски прошествовал к столу, вальяжно расположился на почетном месте, открыл вино, разлил по бокалам и сказал: «Ну что, девушки, с Новым годом?» Девушки в полной прострации, поскольку каждая думала, что это — чей-то знакомый, подняли свои фужеры и выпили. Через полчаса выяснилось, что этого человека никто не знает, и, естественно, мы поинтересовались — а вы, вообще, кто? И как здесь очутились? «А никто, — ответил гость. — Просто шел по улице, увидел огоньки на елке, услышал музыку и решил зайти».
Ну, нормально, Григорий, развеселились девушки и принялись гостя гнобить. Он был совсем простой парень, а мы девки важные — две журналистки, секретарь райкома и учительница литературы. Можешь себе, Юра, представить, какой поток сарказма вылился на бедного мальчонку, тем более он сразу смекнул, что попал куда-то не туда, повел себя исключительно церемонно, представился высокопарно Владимиром Николаевичем, сказал, что водку не пьет (а для грузина бутылка была приготовлена), и сидел чинно, как дурак на именинах. Через час примерно, вдоволь наиздевавшись, мы с хохотом выставили его за дверь.
Грузин не приехал, мы вчетвером встретили Новый год и смотрели «Голубой огонек», как снова раздался звонок в дверь. Открывать на этот раз пошла Люба (она все еще ждала своего приятеля) и напугала нас истошным криком.
В прихожей стоял уже знакомый Владимир Николаевич, пьяный вдрабадан и с ножом в руке. Где-то наш друг успел нажраться, вспомнил, что поганые амбициозные девки его обидели, и пришел на разборку.
Во второй раз он не церемонился. Никаких «вы» и «будьте любезны» больше не говорил. Сел, будто так и надо, за стол, хряпнул стакан водки, а потом, играя ножичком, обозвал всех скопом суками и стервами и распорядился: ну-ка, живо стелите постель, если не хотите, чтоб я из вас тут лапшу нарезал. Ужас какой!
Девушки засуетились, дрожащими ручонками постелили гостю на диване, и никто, что характерно, никаких язвительных замечаний себе больше не позволил. Напротив, мы стали до тошноты вежливыми: ложитесь, мол, дорогой Владимир Николаевич, может быть, вам водички принести? Только ножик спрячьте. «Пошли на хрен со своей водичкой», — грубо ответствовал Владимир Николаевич, развалился на диване и захрапел, однако нож из руки не выпустил.
Мы посовещались — как же нам быть в такой ситуации? Телефона, чтоб вызвать патруль, у Любы не было, но начальник милиции, что смешней всего, располагался как раз над нею, а мои старики и вовсе на той же лестничной площадке жили. Достаточно было только открыть дверь и добежать до своей квартиры. У нас телефон имелся. Но как только я на цыпочках пошла к выходу, Владимир Николаевич проснулся и сказал: «Убью». Я, разумеется, нишкнула. Замерла на месте и превратилась в столб. Или в стол. Или стул. Просто в предмет мебели. И все остальные девушки тоже. Так и охраняли мы покой нежданного гостя, пока он не уснул уже по-настоящему и ножик из его руки не выпал.
Тут мы активизировались. Нож спрятали, я выскользнула за дверь и вызвала милицию, через пять минут приехала машина, и Владимир Николаевич, оказавшийся опасным преступником в розыске, загремел под фанфары. Когда все закончилось, мы, нервно смеясь, даже пожалели липового «грузина»: какой порядочный уголовник нам попался — не убил, не изнасиловал (а ведь мог!), только суками справедливо обозвал и на диван спать завалился. Мы дешево отделались, видимо, наши ангелы-хранители на небе не дремали и черные силы надежно блокировали. Чего, Юра, я нам с тобой и всем читателям в наступающем году от всей души желаю.
Два года мы с тобой «пели» любимые песенки, целых сто штук спели, рассказывали разные приколы из далекой юности, но всем известно, что, если у тебя есть фонтан, заткни его, дай отдохнуть и фонтану. Вот и затыкаю. К тому же, мой старший сын однажды, извинившись (не обидитесь ли вы, мол?), спел на моем дне рождения, когда собралось много старых друзей, чудную песенку: «Наш пароходик уходит в светлое прошлое». Это достойная точка в нашей двухгодичной писанине. Так мне, по крайней мере, кажется. До свидания, сорокалетние мальчики и девочки!

Наш пароходик уходит
в светлое прошлое,
И половины пути не успев
отсчитать,
И настоящее время,
с лицом перекошенным,
Плакать не станет на пристани
и причитать.
Наш пароходик отходит
в светлое прошлое,
В лето с рубашками в клетку,
в наивность речей,
В песни забытые
и в ожиданье хорошего,
В шелест плащей из болоньи
и прочих вещей.

Припев:
В прошедшее, знакомое,
Туда, где февраль и прозрачен,
и свеж.
Там в сумерках окно мое
От радости светится
и от надежд.

Нас не пугают давно никакие
метели,
Но и не греет огней
разноцветная слизь...
Ну, созвонились, как водится,
ну, посидели.
Кто-то напился, и за полночь
все разошлись.
Наш пароходик отходит
в светлое прошлое,
Но без волнений отходит
и без труда.
Не потому, что так хочется
нам невозможного,
Просто не хочется больше
уже никуда.

Припев:
Не из окна, где свет погас,
Не в скит, не в страну,
где получше живут,
В обратный путь, туда, где нас
По-прежнему помнят,
жалеют и ждут.

Пахнут короткие дни,
словно яблоки зимние,
Странно, что и корвалол
пахнет так же почти. Ах, пароходик,
хоть на день, прошу, отвези меня,
Ну, отвези хоть на вечер — за труд не сочти.

Счастья вам, женщины! И мужчины тоже. У каждого из вас есть свои песни. Пойте их дальше сами и помните, что хорошая песня — лучше плохой выпивки. И, конечно, пусть ваши посохи зацветут!






 

Архив номеров

Новости Дальнего Востока