Геннадий РУССКИХ
Маслопупик
Рассказ
Поселковый моторист Виктор Васильевич Колобов третий день кряду был в завязке, что привело в сильное недоумение и замешательство местную пьянь. Колобов даже не подозревал, как много дружков-корешков собутыльников он заимел за год своего пребывания в этом дальнем северном поселке. И вот своей завязкой он внес в их откатанные и предсказуемые отношения небольшой диссонанс. Несколько раз за день, делегациями по двое-трое, они беспардонно заваливались к Колобову, рассаживались на скрипучих панцирных кроватях, клянчили деньги и, без особых усилий получив их, с неподдельной тревогой справлялись, уж не тронулся ли Витек умом, а убедившись, что не тронулся, начинали зубоскалить и подначивать с явным желанием спровоцировать и вывести его из себя. Но Колобов упорно не вставал с залежалой кровати в небольшеньком РЭСовском* общежитии, заговорщицки помалкивал, загадочно поблескивал глазенками, стоически отвергал все, что сочувственно, навязчиво, весомо и зримо предлагалось ему, начиная от сладкоприторного портвейна «три семерки», прозванного в поселке «боингом», до всякого рода парфюмерии, включая даже такой редкостный напиток, как «тройнуха». — Слышь, Витек, ты случаем не концы собрался откинуть? — сипло-пропито спрашивал черный, как смоль, в многодневной щетине местный бич Сашка Сахаляр, наливая полный стакан «боинга», купленного на деньги Колобова. — На, пей, не пугай народ. — Ну, че ты докопался до меня, как пьяный до радива, — беззлобно отмахивался Колобов. — Сказал, не буду, значит, не буду, и отвали моя черешня. Сашка допивал бутылку один, пьяно вытирал немытой ладонью щетинистый подбородок, нюхал корочку и, стеклянно помаргивая, недоуменно пожимал плечами, уходил, чуть ли не с опаской поглядывая на своего еще три дня назад наизакадычнейшего другана-собутыльника. Было отчего Сашке насторожиться: видеть Колобова трезвым было для него в диковинку, потому как пил Витек в будни и в праздники, утром, в обед и вечером. Пил, по его же выражению, всё, что горит, и все, даже РЭСовское начальство, привыкли к его ежедневному поддатому состоянию и махнули рукой. Но больше всего вызывало недоумение, что Виктор Васильевич Колобов совершенно сознательно, не страшась последствий, отвергал, а точнее пренебрегал угощением, считавшимся в этих местах высшей степенью уважения. Тут уж действительно ни в какие ворота. Не понять, не принять, туши свет, как говорится. И потому Сахаляр, прежде чем выйти вон, на минутку задерживался у двери, кивал кудлатой головой и пьяно прикрывая веками свинячьи глазки, сочувственно смотрел на Колобова, громко вздыхая — жалел. Добрая душа у Сахаляра, особенно в подпитии. — Иди, иди, жалельщик, — тронутый Сашкиным участием все же нетерпеливо выпроваживал его Колобов. — Если нет тяму в голове, так ни хрена ты не поймешь. — Где уж нам, султана́м, — уже за дверью бурчал Сашка. Дверь захлопывалась, Колобов облегченно вздыхал, закладывал по-мальчишечьи худые, бледные в наколках руки за голову и, вперив свой мечтательный взор в засиженный мухами и прокопченный табачным дымом дощатый потолок, предавался сладким и желанным грезам. В последние три дня он совсем потерял голову. Кажется, в его расхристанной, бобыльной, неустроенной жизни намечались глобальные перемены. Ожидал он их так долго, что казалось и не дождется вовсе. И вот третьего дня, его, полусидя кемарившего с потухшей беломориной перед допотопным телевизором, огорошили неожиданной новостью: его, бывшего зека, моториста от Бога, пьяницу и бобыля пообещали… женить! На хорошей женщине с собственным домом, хозяйством, еще не старой, с двумя детьми. Да это же самое, что ни на есть то! В яблочко! Будто кто тайно влез в его, еще не до конца изъеденное водкой, серое вещество и подглядел его сокровенные мысли. Господи, неужели его скитальческой, необогретой жизни приходит конец? Кранты?! Эх, мать честная… «Вишь, как судьба-то накатывает, каким валом обдает, — думал Колобов. — А я еще, придурок, сюда ехать не хотел. Все братцы-тунеядцы, алкаши несчастные, запели как один в дудочку: мол, куда ты поедешь? Это же всем дырам дыра, что даже нам там делать нечего. Испугали бабу мудями. Да я по таким дырам уже десять лет болтаюсь, как вошь в рукомойнике. Выходит, не зря болтался. Вишь, и мне кое-что начинает откалываться. Эх, только бы не сорвалось, только бы ухватить удачу-то за жабры, а там бы уж я…» И рой желанных мыслей теплой трепетной волной обдавал Колобова. Казалось, сердце вот-вот выпрыгнет из-под худого вялого подреберья и светящимся мячиком заскачет по давно не мытому полу. Но что же произошло? Откуда же он взялся этот долгожданный благодетель, который намеревался преподнести Колобову такой подарок судьбы? А предыстория была такова. Несколько недель назад на поселковый участок электросетей, где обрел временную пристань Колобов, приехала на строительство сарая и рубку просеки бригада студентов — шумных, дерзких, бесшабашных. Поселили их в те же теснопрокуренные апартаменты, где в углу, у стены стояла кровать Колобова, накидав прямо на полу свалявшиеся ватные спальники. В первый же день по приезде студенты отметили свое прибытие тем, что напились до чертиков, громко, на весь поселок орали под гитару ультрамодные, вперемежку с блатными песни, сьели без зазрения совести у Колобова месячный запас тушенки, неведомо каким нюхом нашли и выпили припрятанную в батарее водяного отопления бутылку «боинга» и под занавес чуть не поддали, или, по их выражению, чуть не «накатили» самому Колобову, когда тот принялся робко роптать на такой наглый произвол. — Ну, ты, дядя, загрузился, — сузил недобро глаза и привстал светловолосый кучерявый студент. — Ну, загрузился дюлячками. Придется тебе заехать в дыню. — Точно, — хором заорали несколько пьяных глоток. — Тыныч-тырын-тыныч, кому-то надо в дыныч. Ха-ха-ха. — Слышь, Паша, прекрати наезжать на человека, — не слишком решительно попытался осадить задиру единственный трезвый студент, который, как выяснилось позже, был у них за бригадира. — Прикинь, Гена, этот хреноплет решил прикурковать флакон «боинга» и не дать нам накатить винишка, — не сдавался кучерявый. — Надо привести дядю в чувство. Колобов затосковал, понял, что дело запахло керосином. Он был уже и не рад в душе, что ввязался. Хрен с ней с этой бутылкой, нашел чего жалеть, больше пропадало. А парни крепкие, молодые, незнакомые, еще изувечат. Колобов ретировался, присмирел в своем углу, обиженно посасывая беломорину. Но что-то треснуло в напряженно пьяной атмосфере, как это всегда бывает, и Колобов вдруг нежданно-негаданно сделался центром внимания всей честной компании. — Слышь, батяня, — подошел к нему высокий, спортивного вида студент, которого все уважительно называли Борисычем. — Ты не делай обиды, видишь, этот хреноплет кривой, как турецкий ятаган, базар не фильтрует. — Да ладно, чего там, — полуобиженно произнес Колобов и совсем по-детски шмыгнул носом. — Мне не жалко, но надо ж по-людски… — Тебя как зовут, батяня? — Витькой. — А по батюшке? Или у вас отечества и отчеств тоже нет? — Чего? Васильич я… — Короче, мы все с этой минуты будем обращаться к тебе уважительно — Васильич. Слышали, хреноплеты? Прошу плеснуть этому крутому мужику несколько капель искристого «боинга»… «Боинга» Колобову плеснули, посадили его за стол, где вперемежку с толсторезаными кусками хлеба, крошками и вскрытыми банками тушенки ежились похожие на опарышей окурки, и мимолетная, острая, как бритва, обида стала стихать в его душе. Скоро он уже со всеми перезнакомился, сходил в участковый гараж за еще одной припрятанной бутылкой, и шумная попойка продолжалось почти до утра, пока утомленные дорогой, громкими песнями и сморенные возлияниями студенты ни ткнулись кто куда и ни уснули мертвецки. Колобов же посидел еще за столом один, склонив голову и бубня запомнившиеся строки из популярной у студентов песни:
Гитара с треснувшею декой Поет, смеется и рыдает, И зачарованные зеки На нарах пайку доедают…
Обида прошла окончательно и появилось совсем новое чувство какой-то душевной приподнятости, точно сбросил с себя Колобов десятка полтора годочков, когда также с дружками напивался до чертиков и куролесил по деревне, таская для фарсу нож за кирзовым голенищем. Вдруг он вспомнил, что его называли в разговоре не раз батей и батяней. Колобов забеспокоился и несколько протрезвел. В общем шумном и бесшабашном веселье он как-то не обратил на это внимания, а сейчас вот… Батя… Хм… Ну какой он батя? Ему всего-то ничего — тридцать пять. Разве это возраст? Батя… Ишь вы, сами вы бати. Колобов встал и, пошатываясь, вышел в гаражный пристрой, где стоял рукомойник, заглянул в зеркало с ободранной по краям амальгамой. На него смотрела нездоровая, почти совсем лысая, как гладкое бабье колено, вытянутая физиономия с оттопыренными ушами, худая, желтушного цвета, с редкими прокуренными зубами. Не придавали ей молодцеватости даже узкие, как у породистого одессита, дерзко заверченные вверх белесые усики. — Мда-а, — пьяно икнул Колобов и провел рукой по лицу, будто смывая наваждение. — Батя… Он пнул кирзой дверь, вышел на воздух. Шел проливной дождь без ветра, и шум его почти перекрывал плеск текущей в нескольких шагах перекатистой мутноводной речушки. Колобов подставил лысину под дождь и долго стоял так, пока основательно не промок. Ни крика, ни взлая, ни рокота машин, только глухая таежная ночь да шум небесных вод. Поселок спал, укрытый плотным облачным пологом, и даже собаки — а их тут своры — молчали, попрятавшись от дождя. «Наверное, и старатели не мониторят, — подумал отчего-то Колобов, повернув голову в сторону, откуда бежала мутноводная речка, верховья которой, он знал, были точно шрамами изрыты работой земснарядов старательской артели. — Сидят по вагончикам. В такой ливень добрый хозяин и пса не выгонит на улицу». — Да-а, батя, — повторил он вслух и, зябко поежившись, пошел спать. Шли дни. Колобов привязался к студентам. То, что произошло при первой встрече, скоро забылось и на поверку оказалось, что все они неплохие компанейские парни, и если их заносило порой куда-то не туда, то только под бедовую пьяную лавочку. Даже самый задиристый, который чуть было не «накатил» Колобову и под мухой уже искавший приключений в поселке, трезвым оказался редкостным добряком и тихоней. Звали его Пашей-черепашей. С первых дней к Колобову они стали относиться как к сверстнику, были с ним порой насмешливо снисходительны, посмеивались и только изредка, когда уж совсем шли в разнос, доходили до прямого зубоскальства. Но это не досаждало ему, не бросалось в глаза со стороны, было, что называется, в меру. А где-то в глубине души неосознанно даже нравилось ему, потому как он чувствовал, что парни приняли его в свою компанию, считают за своего. Наверное, и они поняли, что Васильич человек беззлобный, простодырошный, услужливый, не подлый, имеет золотые руки и, хоть пьяница, не совсем чтобы бомж. А скоро эти отношения переросли для Колобова в крепкую привязанность. Он стал скучать и даже злиться, если парни всей бригадой уходили без него на танцы или в кино на несколько часов. Ворча себе под нос ругательства от обиды, что его кинули одного, Колобов напивался, «заедая» зелье незаменимым «Беломором». Вроде ничего не изменилось, но как-то по-другому потекла его жизнь. Напитываясь, точно масляная вехотка, бьющей ключом энергией парней, он сам точно помолодел душой и невольно ловил себя на мысли, что чаще стал вспоминать свои молодые годы — «фазанку», колонию, о которых почти совсем забыл, точно их и не было в его расхристанной наперекосяк жизни. И ему даже в голову не приходило, что очень скоро студенты уедут восвояси, закончив стройотряд, в шумный город, которого Колобов никогда не любил, а для него наступят снова пьяные, однообразные, как две капли «боинга» похожие один на другой, дни в сообществе с Сашкой Сахаляром. Человек он, конечно, неплохой, но шарабан у него варит ровно настолько, чтобы сообразить на бутылку «боинга». Нет, пить Колобов не бросил. Все так же в заначке у него стояло вино, и пока он возился с трактором — он называл его любовно «соткой» — за день не раз прикладывался к горлышку и был всегда в приподнято-возбужденном состоянии. Но это как-то само по себе ушло на второй план. Его подкупающе тянуло на разговор с новыми людьми, потому как казалось, и думали они по-другому, и спрашивали с любопытством, и слушали с интересом. А у Колобова столько накопилось в душе за время кочевья по северным поселкам, что лилось через край, ныло, тянуло, моченьки не хватало, как хотелось выговориться. Особенно нравился ему тот высокий парень, которого все уважительно называли Борисычем. Мог он мимоходом, между делом, с хиханек да хаханек завертеть такой разговор, который заканчивался потом глубоко за полночь. — Васильич, ну скажи: почему ты пьешь? — хлебая щи, сваренные из концентратов, начинал канючить Борисыч. — Каждый день, да еще несколько раз на дню. Так недолго и боты прикусить, в смысле в ящик сыграть. Ну, какая от этого польза, а? Ты бы хоть по бабам бегал, все не впустую. А то одних ханыг поселковых поишь. Они ж халявщики. Колобов желтозубо склабится, смачно шмыгает носом, блестит глазенками. — Так я, может, и пью оттого, что баб нет. Жизнь ведь у меня пошла через пень-колоду, поломатая житуха. И вот пока не пью, всякая дребезделка в голову лезет, зудит, тянет за душу. А поддал — там уже другой коленкор. — Пьешь вот, помрешь же… — Ну и хрен с ним, нашел чем пугать, дивить баб мудями. Я ишшо смерти не боялся, пусть она меня боится. Колобов хорохорится, подергивает плечиками, хотя если по правде разобраться, то не из чего. Изрезан вдоль и поперек, перенес шесть операций, больные почки, печень, желудок, мочевой пузырь. Надорван, как сивый мерин, вечно брюхо, — хотя какое уж там брюхо! — перетянуто тугим бандажом. Зато винополка — дом родной. Однажды его так скрутило с похмелья, что студенты переполох подняли, думали, отдаст Васильич Богу душу. Нет, отошел. Живучий оказался, холера. — А помру — есть кому вспомнить, помянуть, — продолжал Колобов. — Я ить зла никому не сделал, одно добро только. — А живешь-то для чего? — А что б помереть, — смеется Васильич. — Что ж не помираешь? — Да были возможности, но бог миловал, вишь куда кривая вывела. — Ты, по ходу, птаха-то здесь залетная… — Ох, корешок, сколько я облетел, тебе и не снилось, поди. Погоди-ка, счас… Колобов суетливо подбегает к кровати, достает из-под подушки пузатый флакон тройного одеколона, прямо из горлышка делает несколько глотков, не только не морщась, но почти с удовольствием, обдавая пространство сладко-парфюмерным духом. — Счас, счас, — нетерпеливо шмыгает он носом. Дунув в беломорину, закуривает, смачно затягивается. Потом гнездит свое долгое худое тело у стенки, садится на корточки. Острые коленки торчат чуть не выше желтой плешины. Он в майке, на худом, бледнокожем, по-стариковски дряблом плече лихая наколка: «Пока не выпью водки на луне, не дам покоя сатане». Это смотрится смешно. Колобов тычет в наколку длинным сучковатым пальцем, слегка бравирует: — Вишь, все прошел. Хлеб колхозный продал, еще по молодости, и умыкали на пару лет. Там и хлеба-то было пару мешков… Думал, условные дадут, нет, на общак. Вот с тех пор и мотает меня судьбина по белу свету. Сам-то я родом с Восточного Казахстана. Деревня там… Дом, мать, батя. Забыли уж, поди, я ить им не пишу, не звоню. Может, отпели уж давно, оттого и копчу пока белый свет… В комнате тихо. Только мухи зудят, назойливо лезут в лицо, кусают больно, до волдырей. Ничто их не берет — ни липучка, ни дихлофос. Колобов обмахивается рукой, продолжает: — Есть, что вспомнить. Я ить, бывалоча, на трех такси сразу езживал, один… — Ну-ка, ну-ка, — нарочито громко вскрикивает Борисыч, — что это тут еще за теневой воротила выискался. Это как это, на трех-то сразу? — Тебе такая житуха и не снилась, поди. Тогда среди северян это шибко в моде было. Кураж это, конечно, был, дурь. Это называлось хлестануться, выпендриться, значит. Как езживал? А так: одна тачка меня везет, другая — шмотки, а третья — спецрейсом шляпу. Понял?! Вот так я к своей второй жене и закатил. Хотел попервоначалу шик ей в глаза пустить, мол, вот я какой фон-барон. А потом заробел — у нее ведь образование высшее, медицинский закончила. А я кто? Маслопупик, вечно с гайками да железками, с ног до головы маслопупик. Ишо, думаю, обсмеет. А я смерть этого боюсь, сразу тушуюсь и чувствую себя букарашкой. Знаю ведь, что не надо так, а все, как малое дитя… — Так ты, Васильич, еще, по ходу, и половой гигант?! Сколько же у тебя жен было? — оживляется и откровенно удивляется Борисыч. — Да не много, две. Могу паспорт показать, если не веришь. Обои законные. От первой сын уже большой, слышал, тоже начал с тюряги. Ну, да та была стерва, ух стервозина. Сколько я от нее, собаки, рогов переносил… Да и женился сдуру, по молодости, после фазанки в райцентре. Да и не любил ее совсем, оттого и прожили недолго. А вот вторая… — Колобов затягивается, молчит минутку. — Рахиля, Рая, значит, по-нашему. Вот эту любил и до сих пор люблю. — Так вернись. — Ты че? — искренне удивляется Колобов. — Посмотри-ка на меня! Я моложе был, со всеми зубами и то считал себя не парой ей, а тут… Не-е-т! — говорит Колобов, в общем-то, спокойно, без явного сожаления. Видно, давно в нем все перегорело, убито водкой и сильно его не тревожит. — Я ведь, знаешь, какие подарки делал Раюхе? — огонек беломорины освещает лицо Колобова. — Один букет только за стольник советскими покупал. Подъезжал на тачке к ее дому, заходил в подъезд, ставил к двери какой-нибудь шикарный подарок, ложил букет, прятал в него пачку десяток, хрустященьких, нажимал на кнопку и убегал. Шеф ждал у подъезда. Послушаю внизу, как только дверь откроется — шасть в тачку и ходу. — Где ж ты столько бабок огребал? — Эх, чухня ты этакая, — Колобов улыбается открыто и добро. — Я ж почти всю зиму безвыездно на своей «сотке» по тайге рассекал, по участкам по зимнику всякую дребезделку развозил, ну, там жратву, горючку. У нефтяников. Погодь… Колобов снова откидывает подушку, отвинчивает пробку. Видно, как катается его задранный кадык. Он не морщится, только дышит, как запаренная лошадь. И весь он с головы до ног напоминает это животное, но только изработанное, надорванное и готовое в расход. Гнездится у стены, болезненно худой, мослатый. Глаза блестят, изрядно потревоженные зельем. — Эх, мать честная, было времечко! Полгода проблукаю по тайге один-одинешенек. Жратва, правда, хреноватая, одни концентраты. Через нее вот все зубы потерял. Зато, когда возвращаюсь по последнему льду: ну, ты, ясное море, — встречали на базе, как Горбачева! Ково там, лучше! На руках носили, гадом буду, не мету! И вот после такого приему шел Витек в кассу, огребал зараз тыщ пять или шесть деньжат, после неделю гудел в поселке, да так, чтобы небу жарко стало. А ближе к лету на материк сматывался. Там за пару месяцев все спускал. Что деньги? Дерьмо собачье. И снова на свою «сотку». Вишь как сижу? Я вот так, на кукорках, могу хошь сколько просидеть. В «сотке» так привык, за рычагами ведь всю зиму… Папироса в длинных пальцах Колобова давно истлела и потухла. Уже поздно, парни кемарят. Один Борисыч слушает. Не поймет только Колобов — из интереса или из уважения? Отличный парень Борисыч. Высокий, стройный, жилистый. Модный зачес сухих, здоровых волос. Борода пробивается густая, породистая. Даже здесь, в этой северной дыре, следит за собою Борисыч. Следит не по-бабьи, чего Колобов до отвращения не терпит в мужиках, а хорошо, по-мужски. От него потягивает редким в этих местах одеколоном, почти каждый день на нем свежая, с вечера постиранная рубаха. Борисыч насмешлив, но не зол, а порой даже до расточительности добр. Это больше всего подкупает Колобова, тянет к парню. Нравится непререкаемый авторитет Борисыча среди ребят, какую ерунду ни выдумает — они тут же, как попугаи, начинают долдонить вслед. А уж в политике… Здесь даже и возражать ему никто не пытается, любого за пояс заткнет. Нравится Колобову и как ест Борисыч — не спеша, не жадно, как подобает мужику с достоинством. Нравится, как читает парень журнал «Огонек» — страстно, с восклицаниями, как смотрит телевизор — азартно, живо, с репликами, с притопом и прихлопом. Нравится, как рассказывает что-нибудь, как кривляется, передразнивая Колобова и ребят, как врет. Виртуозно, с упоением. Отличный парень Борисыч. Сейчас вот поздний час, а сидит ведь и слушает. Разве это не уважение? И кажется, сопереживает. И глаза… нет, глаза холодноваты. А вот лицо вроде грустное. Хотя, поди ее, разбери современную молодежь. Заворочался спросонья Паша-черепаша, отнял голову от подушки. — Васильич, завязывай базар. Бу-бу-бу да бу-бу-бу. Выспаться надо, завтра на просеку. — Счас, счас, — покладисто вздыхает Колобов. — Эх, Борисыч. Если по правде сказать, надоела мне до чертиков житуха такая. Порой в петлю охота залезть. Ну что, кто я здесь? Бич, бомж… Что у меня есть? Кровать вон и та казенная, да чемодан. Сегодня же могу встать, встряхнуться и аля-улю — рванул в другое место. А там опять то же самое. А так охота пришвартоваться куда-нибудь, осесть на постоянку и ни шагу никуда. Невезуха какая-то… Жил в Бомбее — Бодайбо, значит — сошелся с одной дурой… Ничего путного, пили да дрались. Бил ее до синяков, пинал. Потом думаю: зачем? Убью как-нибудь, и снова тюряга. А там несладко. Сбежал сюда, а здесь че? Веришь, нет, мечта у меня уже давно есть затаенная: думаю, попадись мне счас путная бабешка, пусть даже и старше меня лет на десять, только чтоб с ребятишками — смерть как их люблю — все бы бросил и сошелся. Пить бы бросил. Не веришь? Гадом буду… Я могу. Я как-то полтора года в рот не брал. Не веришь? Не веришь… А зря, я не мету, точно бы бросил. У меня вить золотые руки. Видел, у начальника полку замастырил? Полпоселка переходило смотреть. Трактор… да любую технику знаю от и до. Что знаю, то знаю, без базару. Я бы все в доме замастачил, жила бы как у Христа за пазухой. От так от… Погодь. Колобов допивает флакушку, смешком говорит: — Слышь, а может, через газету об этом написать, а? Я читал как-то, так мол и так, мужчина средних лет, высокий, это… Хотя… Стыдно, поди, хе-хе… Ладно, давай спать, Борисыч, а то уже скоро болдоха взойдет… Хороший получился разговор, душевный такой, размягченный. Как братья поговорили. Не раз потом Колобов вспомнит об этом. А три дня спустя огорошил Борисыч Колобова таким известием, от которого задрожало все внутри у мужика. Прибежал Борисыч глубоко за полночь, задыханный, возбужденный, и с ходу выдал: — Ну, Васильич, с тебя причитается. Короче, не расплатишься до конца дней своих. Нашел я тебе то, что ты ищешь. — Ну-ну, — настроился Колобов на шутку. — Зря нукаешь, Васильич, невесту я тебе нашел. — Ага, заливай, — продолжал улыбаться Колобов. — Ты что, не веришь? — почти разозлился Борисыч. — Ну и летай, пташечка, одна. Я тебе больше, Васильич, вообще слова не скажу. Понял? Иди колупайся со своими гайками да железками. Как ты себя назвал? Маслопупик? Вот-вот, ты и есть этот самый маслопупик с чугунной башкой, до которой вообще не доходит здравый смысл. К нему по-доброму, а он рыло воротит. А еще разговорился: я бы, да я. Головка ты от бульдозера. Забулдыга. Я все сказал. Гуляй, Вася. — Постой, постой, Борисыч, — видя, что парень не шутит, посерьезнел и Колобов. — Да погоди ты, остынь, че раздухарился. Ты че серьезно, без базару? Какую невесту? Ты не метешь? — Васильич?! — Стой, — сглотнул слюну Колобов. — Давай по порядку, что за баба? Откуда? — Возле метеостанции живет, знаешь, там возле поля дома… — Ну? Ну? — Хрен гну. Короче, я к дочке ее подкатил. Сидим, трекаем на лавочке, ну и все такое, сам понимаешь, по лифчикам да по трусикам. Тут мать ее из калитки выходит. «Что, — говорит, — веселитесь, молодежь?» Я в ответ: «А что нам, молодым да неженатым». А она: «Я-то, похоже, отвеселилась». А сама молодая, ну года сорок два, сорок три, не больше. Ну сколько ей, если старшей дочке только-только стукнуло восемнадцать, а вторая вообще пацанка, в третий класс ходит? — Если выскочила скороспелкой, то и вообще лет сорок. — Ну вот. Я ей и говорю: «Что это вы себя в старухи записали? Вы еще самое то». Хотел поконкретней сказать, да дочки постеснялся. Обиделась бы, а у нас с ней все на мази́. Мать-то грустно так: «Кому я нужна, вдова, да еще с таким привеском, Двое ведь у меня, кто позарится». И со смешком так договаривает: «Хошь бы вы какого-нибудь мужичка завалященького подыскали. Я б его отмыла, оттерла и вас бы отблагодарила. Хотя, где его взять. Мужик нынче на вес золота». — Ну?! Ну?! — Что ну? Баба вот такая! Корова, два поросенка, «Буран» в ограде стоит. Мужик год как помер от инсульта. Я потом с дочкой говорил, так и она была бы рада, если б мать нашла кого-нибудь. Молодая ведь, сам понимаешь, — с хитрецой, гадливенько подмигнул Борисыч. — Ты сечешь, куда я клоню? — Догадался. Ну, дальше? — А дальше вот эти самые и не пускают. Короче, я весь разговор наш с тобой припомнил и говорю ей, мол, есть у нас мужик, красавец писаный, ума палата, чуть-чуть до классиков марксизма-ленинизма не дотягивает по интеллекту, руки золотые. — Борисыч, а ты не метешь? — Колобов вспотел. — Ну, конечно, я по-серьезному говорил, так мол и так, есть у нас мужик, разженя, не алиментщик. Еще молодой, не страшный, правда, малость, бухарик. — Это-то ты зачем брякнул? Ну, какой я бухарик — пару раз в неделю выпью, здесь все так пьют, — почти сам верил в то, что говорил, Колобов. — Да она, по ходу, это мимо ушей пропустила. — Так ты, наверное, там козлом прыгал, рожу свою корчил, она тебя, дурака, всерьез и не приняла. — Рожа, Васильич, у тебя, козел тоже ты. Понял? И пошел-ка ты. Хоть и взыграло у Колобова ретивое, когда его назвали козлом, но все же он сдержался и миролюбиво попросил: — Ладно, извини, Борисыч, дальше-то че? — Дальше? Короче, дотрещались мы с ней, что я тебя, дурака, на смотрины приведу через три дня. Так что готовься, наводи марафет. По-хорошему, за твое хамство с тобой вообще не стоило разговаривать. Ну да ладно, помни мою доброту. Последние слова полностью развеяли все сомнения Колобова. Тогда он и завязал с парфюмерией и, закинув худые руки за голову, предался желанным грезам. Разное передумалось Колобову за эти три трезвых дня. Какой он представлял свою будущую супружескую жизнь? Во всяком случае, меньше всего его волновали дела альковные. Не то чтоб он был совсем уж не охоч до женского тела. Просто считал это естественным в общем течении семейных отношений. Больше мысли Колобова устремлялись к хозяйству, в этом видел он свое приложение сил и сообразительности, как будущий глава семейства. Он почему-то совсем не брал в расчет, что помолвка может сорваться: или он не приглянется невесте или она ему. Колобов как-то враз свыкся с мыслью, что все будет хорошо, все уладится при первой же встрече, и нечего над этим ломать голову, тревожить себя по пустякам. Надо смотреть в будущее, как они будут жить, хозяйство вести, детей воспитывать. Уж Колобов постарается, уж он покажет. Эх, и стосковались же руки по домашней работе! Все может Колобов — пилить, строгать, газосваркой работать, токарить, фрезеровать. «Буран» вон, Борисыч сказал, в ограде без дела стоит. Да он его по винтику переберет, по гаечке, как часики будет работать. Что еще? Ну, с дочерьми обязательно подружиться. Младшенькая-то невелика еще. Но это же хорошо! Дети к нему привязываются быстро, проверено жизнью. У многих своих знакомых избаловал Колобов детишек отношением сердечным, сластями да игрушками. Бывало, если шел к кому в гости и знал, что в доме ребятишки, обязательно заявлялся с подарками. А уж в руки попадет ребятенок, так заулюлюкает, затилискает, звенеть заставит свое гостеванье детским смехом. В третий класс, кажется, младшая-то ходит… Ну, пальто ей для начала справят, сапоги на зиму. Старшей тоже сапоги, да чтоб помодней, с шиком. Эх, с Борисычем она закрутила, как бы до греха не дошло. Жалко будет девку, если с приданым оставит ее Борисыч, с него станется. А может, и ничего, обойдется все. Не такая же она дурочка, чтобы первому встречному подставиться. А может, ничего и нет, треплет Борисыч языком. Это он может… А сапоги… Сапоги старшей обязательно купят, самые крутые, заграничные. Это можно сделать. Попросит Сахаляра, он здесь старожил, всех знает, блат на ОРСовской базе имеет. Ну выпьют с ним бутылку… Хотя с пьянкой надо завязывать. Че народ-то смешить? Жить, так жить, чтоб по-серьезному. Ну дак и че? Можно и без бутылки обойтись, че Сахаляр не поймет? Славно было на душе у Колобова. Так славно, что петь хотелось. Даже о злой и кусучей мухоте забыл. Отчего-то дом вспомнил, деревню… Там больше степи, здесь тайга. Надо же вот — к лесу больше сердце прикипело… А дома? Дома хорошо было, вольно. У бати кузня была, ох, и чудеса они там творили. Ворота сковали решетчатые, на завидки всему селу, сами открывались и закрывались. Трактор из старья смастерили, простой, надежный, вечная машина. Невеста была из ссыльных немцев, с именем чудным Матильда. Деревенские ее Мотей звали. Толстовата, правда, но чистюля и ласковая. Попутал же леший связаться с этим хлебом. Посапывал бы сейчас на белоснежной Матильдиной руке и не думал, не мечтал ни о какой женитьбе. Ну да что было, то быльем поросло… Наконец Колобов встал и начал собираться: достал голубую гипюровую рубашку, галстук, коричневую пижонскую шляпу, костюм. Остроносые, уже видавшие виды туфли протер суконкой. Стал гладить брюки. На душе светло, как в Пасху. Так и стоит перед глазами родное село, дом, принаряженная мать, икона в крахмальных рушниках, горка крашеных луковой шелухой яиц. Гитара с треснувшею декой Поет, смеется и рыдает…
В комнате тихо, только мухи зудят. Парни ушли в кино, но скоро должен прийти Борисыч, и они пойдут туда, где, может быть, найдет наконец Колобов свое счастье. До чего же теплый сегодня вечер — тихий, прозрачный, полнеба охвачено предзакатным пожаром. Дверь распахнута настежь и слышно, как побулькивает в заберегах за забором река, робко заплывая в дверной проем дуновением свежести. Колобов достает из-под кровати небольшой старомодный саквояжик, открывает. Все на месте — коньяк, шоколад, три бледно-фиолетовых астры. Коньяк с трудом достал на складе удивленный таким расточительством Сашка Сахаляр. Астры? Грешным делом перемахнул ночью чужой палисадник и воровски нарвал цветов. Ну, да ладно, не каждый же день свататься ходит… Потом Колобов достал печатку дорогого мыла, с удовольствием намылил в тазике голову, смыл водой ароматную пену. Вытерся, долго сгонял перед изьянистым зеркалом редкие белесые кудряшки с висков к затылку. Делал все не спеша, с тихой радостью. Когда пришел Борисыч, Колобов только что, до легкой багровости лица, затянул на шее галстук. А когда надел пиджак и прикрыл плешину шляпой, Борисычу ничего не оставалось, как сказать примерно следующее: — Фью-ить! Да ты, по ходу, Васильич, крутой парень! А как лыбился от счастья Колобов, этого, боюсь, мне вообще не передать. Он прямо светился весь, как неожиданно вспыхнувшая неоновая лампочка. Поблескивал глазенками, а были они у него синие, еще не выцветшие, не потухшие. А его лихо заверченные, тонкие, в строчку одесситские усики придавали лицу Колобова какое-то новое, чужое, полубрезгливое выражение. И они пошли. Оказалось, что Колобов почти не уступал в росте Борисычу, что он тоже строен, прям, не сутул, вот только вял, нет в его походке той жизненной силы и спортивной упругости, как у Борисыча. Но и он не последний замухрышка-запердыш в этой дыре, не стыдно пойти за такого. Хорошо было идти рядом с Борисычем — радостно, приятно. С таким здоровым, красивым, умным. Волна благодарности распирала Колобова. Неоплатным должником чувствовал он себя перед Борисычем. Кажись, скажи он сейчас: отдай Васильич последнюю рубашку, — снимет и отдаст. В одном пиджаке пойдет, ничего, что грудь впалая. И шляпу отдаст в придачу, пусть лысина посверкает. Только бы помог ему Борисыч. Должен помочь. Да он черта уговорит, не то, что бабенку какую-то. У него язык на какой-то особый манер подвешен. Бывает, как начнет заливать, что парни рты раззявят и уши развесят. И знают ведь, что врет, а верят. Ну что за парень такой Борисыч? Ну кто ему Колобов? Местный бич, забулдыга, случайный человек. А поди ж ты, заботится, как о родном брательнике. Выходит, что не случайный. Выходит, чем-то взял его Колобов. Отличный парень Борисыч. — Стой, — прервал раздумья Колобова Борисыч. — Пришли. — Да вроде не тот дом-то… — Ты что, не смекаешь? — ?? — Мне ж на разведку сходить надо, может, у них гости. — А, верно. Ну, давай, я здесь подожду. Борисыч скрылся за углом, а Колобов присел прямо на траву и стал ждать. Было уже темно, над лесом зависла широкомордая луна, смотрело светло и весело, обливая окрестности голубой глазурью. Сердце у Колобова колготилось, он рисовал в воображении лицо своей будущей спутницы жизни и не мог представить. Может, и встречались когда на улице, хотя поселок не так уж и мал. Конечно, встречались. Какая же она? Борисыч говорил, что не красавица, но и не страшна. Полногруда, крепка. Словом, как все. А Колобову именно такая и нужна, чтоб как все. Как он сам. С такой спокойнее. Такие к жизни стойче. А то попадется какая-нибудь и начнет хвостом вертеть — разве это жизнь? А коль уж настраиваться на жизнь, то по-серьезному. Что-то припаздывает Борисыч. Может, правда, гости. Дак пришел бы уж. Скорей всего трекает языком, ветер в уши вгоняет, это он может. Колобов улыбнулся в темноте. Откуда ему было знать, что в эти самые минуты никого Борисыч не сватал, да и некого было сватать. Что этот розыгрыш под хохот молодых здоровых глоток был тайно спланирован всей студенческой бригадой в лесу, на просеке, и Борисыч был в этом действе и режиссером и исполнителем. Оставив Колобова наедине с собой, он спокойно завернул за угол и пошел себе в поселковый спортзал, где проиграл весь вечер в теннис, похохатывая с парнями и строя догадки над тем, что сейчас делает Колобов. А потом преспокойно, вместе со всеми вернулся в общагу и уснул сном праведника. Что обманут, как мальчишка, Колобов понял под утро, когда подернулось серой бледностью небо. Обидно было, пусто. Но злости не было. Надо же так опрофаниться, дать обвести себя вокруг пальца, доверить сокровенное, в общем-то, мальчишке, не битому жизнью, для которого происходящее — лишь повод позубоскалить да подурачиться. Но все равно, нельзя же так… Умный ведь, в институте учится, а не понял, что для Колобова это все не просто хиханьки да хаханьки. Зашел в общагу Колобов, нарочито громко хлопнув дверью, застучал каблуками, включил свет. Парни заворочались спросонья, что-то сердито пробурчал Паша-черепаша. Колобов ждал и хотел, чтобы проснулся Борисыч, но тот спал глубоко, безмятежно, как может спать здоровый, с чистой совестью двадцатилетний парень. Жалко было будить Борисыча, но все же Колобов растолкал его. — Ты что? — спросонья поднял голову Борисыч. Сначала смотрел недоуменно, но потом сообразил, что к чему, и по лицу его поползла противная, нагловатая ухмылка. — Трепач ты, Борисыч, и человек говно, — грустно сказал Колобов. Да как-то очень уж тоскливо, с надрывом у него это вышло, что Борисыч согнал с лица ухмылку, посерьезнел, сел на кровати. Помолчал с минуту, о чем-то думая. Наконец хрипло, со сна, произнес: — Васильич, ну кто же виноват, что ты такой луфарь, а? Неужели ты сразу не допер, что это все туфта, розыгрыш? Тебе мозги запудрить, как два пальца… Ты что, до сих пор сидел и ждал? Или с Сахаляром коньяк дул? Но Колобов уже не слушал его. Он прихватил саквояж и, выключив свет, вышел, потихоньку прикрыв за собой дверь. — Катись, катись, олух царя небесного. Таким дуракам вообще в глуши надо жить, вдали от людей, — орал ему вслед разозлившийся Борисыч. Колобов спустился к реке. Утро было прохладное, и вода курилась слабым туманом. На другом берегу, в тальнике, звенели птахи. Было уже светло, налилось нежной алостью дальнее облачко. Колобов присел на валун, достал коньяк, сковырнул зубом алюминиевую пробку, не торопясь приложился к горлышку. Хрустнул фольгой шоколадки, полез за «Беломором». Закурил, перебросил папиросу в уголок рта, щурясь от дыма. Взгляд упал на астры в саквояже. Он взял цветы, повертел их в руках, точно удивляясь, каким макаром они вообще могли у него оказаться. Нет, это не его цветы, их нарочно подсунули, чтобы запудрить Колобову мозги. Букет сник, лепестки примялись, хотя еще с вечера были свежи и упруги. Колобов понюхал цветы и, почти не уловив аромата, смотрел недоуменно на букет, не зная, что с ним делать. За спиной зашумел каменишник, кто-то спускался к реке. Не оборачиваясь, Колобов подождал, пока шаги приблизятся, сказал громко: — Пей, Борисыч, коньяк. Все врут, что он воняет клопами, а вот в дурь вгоняет быстро. Шиколадом вон закусывай. Наверное, ты прав. В чем прав Борисыч, Колобов так и не сказал. Повертев в руках букет, он бросил астры в реку. Течение быстро понесло их, завертело, закружило, и скоро они скрылись в желтоватой мутной ряби.
|