Елена Владимирова. Полюс лютости Юрий Ракитин. Я помню тот порт Москальво
Полюс лютости
Редакция журнала «Дальний Восток» продолжает знакомить своих читателей со стихами из сборника «Полюс лютости: стихи узников сталинских колымских лагерей». Мы публикуем стихи и отрывок из поэмы «Колыма» Елены Владимировой, которая была арестована в 1937 году. В августе 1937 года Е. Л. Владимирову судит Выездная сессия Военной коллегии Верховного суда по ст. ст. 58-7, 58-8, 58-11 УК РСФСР на десять лет лишения свободы и пять поражения в правах. Срок отбывала на Колыме. В лагере на Колыме Елена Львовна Владимирова вошла в подпольную группу (борьба со сталинщиной с позиций ленинизма), за что 31 декабря 1944 г. вместе с Евгенией Александровной Костюк и Валерием Александровичем Ладейщиковым была приговорена Военным трибуналом войск НКВД при Дальстрое по ст. ст. 58-10 и 58-11 УК РСФСР к высшей мере наказания. Позже расстрел им заменили пятнадцатью годами каторги. Всех троих направили этапом в лагерь «Бутугычаг». В лагере Елена Владимирова сочинила поэму «Колыма», которая была записана на папиросной бумаге и вынесена из зоны друзьями. Впоследствии поэма «Колыма» была направлена в адрес XX съезда партии. С 1948 г. по 1956 г. наказание отбывала в Казахстане. Всего провела в заключении более восемнадцать лет. После освобождения жила в Ленинграде. Реабилитирована в 1956 году. Умерла в 1962 году.
Елена ВЛАДИМИРОВА
***
Мы шли этапом. И не раз, колонне крикнув: «Стой!», садиться наземь, в снег и в грязь, приказывал конвой. И, равнодушны и немы, как бессловесный скот, на корточках сидели мы до выкрика: «Вперед!» Что пересылок нам пройти Пришлось за этот срок! А люди новые в пути вливались в наш поток.
И раз случился среди нас, пригнувшихся опять, один, кто выслушал приказ и продолжал стоять. И хоть он тоже знал устав, в пути зачтенный нам, стоял он, будто не слыхав, все так же прост и прям. Спокоен, прям и очень прост, среди склоненных всех, стоял мужчина в полный рост, над нами глядя вверх. Минуя нижние ряды, конвойный взял прицел. «Садись! — он крикнул. — Слышишь, ты! Садись!» — Но тот не сел. Так было тихо, что слыхать могли мы сердца ход. И вдруг конвойный крикнул: «Встать! Колонна, марш вперед». И мы опять месили грязь, не ведая куда, кто с облегчением смеясь, кто бледный от стыда. По лагерям — куда кого — нас растолкали врозь, и даже имени его узнать мне не пришлось. Но мне, высокий и прямой, запомнился навек над нашей согнутой спиной стоящий человек.
Из поэмы «Колыма»
Вокруг стояла тишина, Та, что пристала только смерти, Полярным льдам, провалам сна И горю... Даже не заметив, Как тихо тронулся развод, Матвей, в раздумье погруженный, Шагнул за всеми из ворот — И обернулся, пораженный. Почти немыслимая здесь, Фальшиво, дико, сухо, резко, Как жесть, гремящая о жесть, Звучала музыка оркестра... В снега уставив свой костыль, Окоченев в бушлате рваном, Безногий парень колотил В тугую кожу барабана; Худой и желтый, как скелет, Вот-вот готовый развалиться, Дул кларнетист, подняв кларнет, Как черный клюв огромной птицы; У посиневших мертвых губ Двух трубачей, стоявших тут же, Блестела медь огромных труб, Жестоко раскаленных стужей. Казалось, призраки сошлись В холодном сумраке рассвета, Чтоб до конца наполнить жизнь Своим неповторимым бредом. Оркестр старался, как умел, Жестоким холодом затравлен, И барабан его гремел, И сухо щелкали литавры. Над жалким скопищем людей, Желавших отдыха и хлеба, В циничной наглости своей Бравурный марш вздымался к небу. Он нагонял людской поток, Плывущий медленно за зону, И спины согнутые сек Хлыстами звуков напряженных, Вздымался к небу, тек назад И вновь метался по распадку Среди глухонемых громад, Застывших в царственном порядке, Бесстрастно отводивших взор. Никем не принятый, бездомный, В блестящей сахарнице гор Он бился мухою огромной. Ни в ком ответа не родив, Он симулировал свободу, Отвергнут мертвою природой И полумертвыми людьми... Развод был долог... На горе Темнели первые бригады, А хвост кружился во дворе И изгибался за оградой.
***
Старуха одна умирала в больнице, Мечтала о воле, а вышло не так. Не выпало доли домой возвратиться, Снесли умирать в лазаретный барак...
Лежала старуха и все шевелила Своей онемевшей, чужою рукой. И жгучее горе ей щеки мочило Никем не утертой тяжелой слезой.
Старалась поймать она встречные взгляды. Поймав, улыбалась. Улыбка была Такою просящей, как будто пощады Искала и помощи чьей-то ждала.
А речь не давалась ей. Трудно срывалось Нечеткое слово. Метались слога, Старуха, волнуясь, напрасно старалась Яснее сказать и никак не могла.
Тоска наши души тисками сжимала, Был труден покой лазаретного дня. И только старуха, что здесь умирала, Глядела сквозь стены в родные края.
И видела то, без чего невозможно Ей было вот здесь, в чужине, умирать. Но чем мы могли в этих стенах острожных Помочь ей, и что мы могли ей сказать?
Немногого, правда, бедняга хотела: Домой свои старые кости снести! Мечтала о воле, да вот — не поспела! Свобода замешкалась где-то в пути.
Не мы ей могли приказать торопиться, Привесть к умирающей бабке ее... Старуха одна умирала в больнице... Подумаешь, дело! Зароют — и все.
***
Я всего лишь тюремный поэт, я пишу о неволе, О черте, разделяющей свет на неравные доли. Ограничена тема моя обстановкой и местом. Только тюрьмы, этап, лагеря мне сегодня известны. И в двойном оцепленье штыков и тюремных затворов вижу только сословье рабов и сословье надзора. В мой язык включены навсегда те слова и названья, что в тюрьме за года и года восприняло сознанье. Вышка. Вахта. Параша. Конвой. Номера на бушлатах. Пайка хлеба. Бачок с баландой. Бирка со смертною датой. Это вижу и этим дышу за чертою запрета. Это знаю одно и пишу лишь об этом. Ограничена тема моя, но за этой границей — лагеря, лагеря, лагеря от тайги до столицы. Не ищи никаких картотек, не трудись над учетом: три доски и на них человек — мера нашего счета. Искалечен, но все-таки жив человек, как и раньше, он живет, ничего не забыв в своей жизни вчерашней. И хотя запрещают о нем говорить или слышать — его грудь под тюремным тряпьем и страдает, и дышит.
***
В. Б.
Отстрадала, замолкла, отмучилась и уходит, строга и бледна, боль познавшая самую жгучую, из несчитанных тысяч — одна. Ее волосы спутаны черные, ее бледные руки как лед. Исказило страданье упорное отзвучавший, измученный рот. Но идут еще толпы бескрайние по дорогам нужды и тоски, и перо выпадает в отчаянье из моей неумелой руки.
Магадан, 1940 г.
***
И вот я в комнате одна. За восемнадцать лет одна впервые. Тишина. Ни нар, ни вышек нет. И лишь стихи мои со мной и все, что знаю я. И снова путь. Куда? Какой? Предугадать нельзя. День теплый, пасмурный. Весна. Мгновенье, задержись! Скажи, что дальше? Тишина? — Да нет, все то же: жизнь!
***
Наш круг все слабее и реже, друзья, Прощанья все чаще и чаще... За завтрашний день поручиться нельзя И даже за день настоящий.
И в эти тяжелые, страшные дни, В чреде их неверной и лживой, Так хочется верить, что мы не одни, Услышать из мрака: «Мы живы».
Мы прежним любимым знаменам верны И даже под небом ненастья По-прежнему меряем счастьем страны Свое отлетевшее счастье...
И пусть безнадежен мой путь и кровав, Мои не смолкают призывы. Кричу я, последние силы собрав: «Мы живы, товарищ, мы живы».
Юрий РАКИТИН
Я помню тот порт Москальво
В один из пасмурных июльских дней к причалу сахалинского порта Москальво, где в послевоенное время жила наша семья, пришвартовался пароход с необычным грузом. В трюмах находились заключенные.
«Не останавливаться! Пошли. Пошли!» Ближе к полудню, после разгрузки, под шумный лай собак, зэков привели на спортивную площадку Москальво и разместили недалеко от барака, в котором раньше жили японские военнопленные. Люди были в основном молодые или среднего возраста, но выглядели ужасно: тощие, изможденные, измученные. Жители села (в основном женщины, конечно, и мы, дети) поспешили принести хлеб и рыбу для несчастных. Но конвоир, крепыш с могучими руками, остановил нас вблизи линии охраны и передачу не принял. Через пару минут появился офицер при всех регалиях, очевидно, старший по выполнению этой важной государственной акции. Он изумился настойчивости женщин, толпившихся на дозволенном расстоянии от охранной зоны и костеривших конвой, на чем свет стоит. Потом разрешил принять — только хлеб. Да еще спросил, где можно взять несколько ведер питьевой воды? Женщины показали, где находится колодец. Четверо заключенных набрали в ведро воды и сразу у колодца вдоволь напились. Один из зэков, молодой, со спортивной внешностью, медленно проходя мимо толпы женщин, внимательно всмотрелся в худощавую старушку, повязанную черным в серую крапинку платком, на миг остановился перед ней и проговорил: «Баба Феня, это я, Андрей Резинкин». «Господь с тобой, Андрюша, как же ты так, родненький?» — ахнула баба Феня. Конвоир недовольно крикнул: «Не останавливаться, пошли, пошли!» «Да вот, бабушка, пришлось», — тихо ответил Андрей и покорно пошел к своим. Заключенные приступили к трапезе. Ели хлеб, что-то еще жевали, запивая холодной водой. Большая семья Резинкиных с 30-х годов прошлого столетия жила по соседству с домом Марышевых (бабы Фени) в с. Половинки Рыбновского района, на побережье Северного Сахалина. После окончания войны Резинкины уехали на материк в Ростов-на-Дону. Марышевы переехали в Москальво. И вот прошло четыре года, и один из Резинкиных, Андрей, вернулся на Северный Сахалин принудительно. Под конвоем.
Дальше Сахалина не сошлют
Женщины между тем тихо роптали, кто-то плакал: «Где-то остались их родители, жены, дети. Они же только войну отгрохали, победители, а их в кабалу. Мирное время, живи, трудись, расти детей. Ан нет. Опять судилища. Кто-то виновен, а кто-то и не виновен. Гребут всех без разбору». «Вот растишь, растишь ребят... Вырастут, а их также под конвоем», — с глубокой болью проговорила Сара Васильевна Чвырева, многодетная мать. Жители далекой провинции огромного СССР уже давно знали о политических репрессиях, бесправии и гибели невинных людей. Вечером, после работы, жен поддержали мужья. Мужики по вечерам обычно собирались во дворе нашего барака — расслабиться, потолковать. В тот день, естественно, разговор крутился вокруг заключенных. Нас, пацанов, взрослые от себя не прогоняли, поэтому я все хорошо запомнил. «Интересная петрушка, не прошло и года, как военнопленные япошки уехали домой, им на смену привезли наших заключенных, победителей», — заявил, как всегда, острый на язык Петр Щукин, тракторист порта. Его поддержал радист Николай Говорин: «Растет необходимость в дешевой рабочей силе, и, как видим, она уже прибыла». «Как все просто делается у нас в стране, — разочарованно вздохнул Федор Чвырев, капитан морского катера. — Уже и Указы сочинили о наведении пошатнувшегося порядка, все быстро, все бегом». «Удивляться нечему, — заметил Афанасий Ракитин, начальник ЖКО порта, — у наших вождей есть опыт ведения войны против своего народа». Ну, и так далее. После долгожданной Победы люди, образно говоря, начали свободно дышать. Они это заслужили своим героизмом — и на военном, и на гражданском фронтах. Говорили правду-матушку, забывая подчас оглядываться, Не знаю, как в столицах, но у нас, в Москальво и в городе Охе, это было заметно. Говорили обо всем, не таясь, — дальше Сахалина-то все равно не сошлют…
Может быть, там мой папа?
Но вдруг мы увидели, как Люба Дворникова, озорная, бойкая девочка девяти- десяти лет, смело прошмыгнула мимо конвоира и направилась в сторону заключенных. Конвоир строго прикрикнул: «Девочка, остановись, туда нельзя». «Я только спрошу, может быть, там мой папа», — пролепетала Люба. «А как твоего папу звать, фамилия?» — не без удивления рассматривая маленькую героиню, спросил капитан. «Яша, Дворников Яша», — быстро отчеканила Люба. Капитан раскрыл свою сумку, достал пачку бумаг, полистал их. Уверенно сказал: «Здесь нет твоего папы». Взял опечаленную Любу за руку и обратился к стоявшим женщинам: «Чья девочка?» Все та же баба Феня двинулась навстречу офицеру. «Это моя внучка, Любочка. Пойдем домой», — проговорила старушка. Яков Дворников в конце тридцатых годов на севере Сахалина, в Рыбновском, работал в магазине заведующим. Был осужден за недостачу. Его жена Евдокия Васильевна Дворникова убеждала всех, что Яков не виновен, его подставили. Яков Дворников не вернулся домой. Заболел туберкулезом и умер в тюрьме. Не дождались его жена и дочка Любочка. Среди женщин стоял один мужчина, спокойный, несколько неуклюжий, Геннадий Рыбалко, и внимательно, с какой-то тревогой всматривался в лица заключенных. Мне была понятна причина его необычной настороженности. Его отец, Карп Рыбалко, был рыбаком в колхозе села Успеновка Рыбновского района на Северном Сахалине. В конце 30-х годов его арестовали и осудили по доносу. В то время Геннадию еще года не исполнилось, он знал отца только по фотографии. И отец его тоже не вернулся домой, погиб в лагерях. Впоследствии Карп Рыбалко был реабилитирован. Геннадию, когда он был уже пенсионером, прислали по почте книгу, в которой были описаны события тех страшных лет — о трагической судьбе его отца и других безвинно осужденных сахалинцев. Через некоторое время на территории села, южнее железнодорожного узла, был сооружен исправительно-трудовой лагерь (ИТЛ). На довольно обширной зоне, обнесенной колючей проволокой и смотровыми вышками, были построены несколько деревянных жилых бараков, помещения для изготовления мебели, спецодежды и других изделий. В основном в перечень работ, выполняемых заключенными, входили: погрузочно-разгрузочные в порту, общестроительные, ремонтные, общехозяйственные.
Трагедия
Техническое несовершенство порта, несоблюдение правил техники безопасности при выполнении работ и кадровыми грузчиками, и заключенными часто приводили к трагедиям. …Однажды днем звено заключенных спускалось в трюм судна. Один из зэков не удержался на лестнице и с высоты два с половиной метра упал в трюм на ящики с техническим грузом, вниз головой. Черепно-мозговая травма оказалась крайне тяжелой. Он потерял сознание. Его подняли на палубу и увезли в лагерь в санблок. Не приходя в сознание, он скончался. Стало известно, Михаил Забродов (так звали этого человека) в прошлом — фронтовик. В годы войны с боями дошел до Варшавы. Имел награды. Демобилизовался в 1947 году. В Подмосковье в 1949 году был осужден за драку на четыре года. В день смерти заключенного Михаила Забродова к нему с материка приехала жена Софья с сыном. Вызов, разрешающий Софье въезд на Сахалин, оформлял по просьбе Михаила Забродова работник порта В. Г. Мацков, как своей родственнице. Однако Софью Забродову с ребенком в беде не бросили. Ей во всем помогали семьи поселенцев и солдат-охранник, который нес службу по охране бригады заключенных в тот момент, когда произошла трагедия. Застенчивый, молчаливый, скромный охранник не был виновен в смерти ее мужа, но его мучила совесть: как же — приехала жена с маленьким ребенком к мужу, издалека, а он погиб. У него на глазах. Софье выделили комнату в бараке, устроили на работу. Нашли старушку, которая ухаживала за ребенком, когда мать была на службе. Рядом с нашим бараком заключенные в короткий срок построили котельную. Бабушка моя, Екатерина Пантелеймоновна, часто угощала зэков, работающих на строительстве котельной, жареной кетой, не отказывались от угощения и конвоиры. В этих случаях она всегда говорила: «Кушайте, ребятки, помяните моего зятя Карпа Рыбалко, царство ему небесное». Здание котельной строила бригада, в составе которой в свое время работал трагически погибший Михаил Забродов, а Софья, которая ежедневно брала у бабушки молоко для сына, видела, как после окончания строительства заключенные всю ненужную древесину — обрезки досок, кругляка, щепки — сносят к забору барака Екатерины Пантелеймоновны и старательно укладывают дровняком на зиму для печи. «Молодцы Мишины друзья по несчастью. Не потеряли человеческого облика», — сказала однажды Софья.
Волейбол с конвоирами и заключенными
Некоторые пытались бежать с Сахалина на материк на очередном уходящем в рейс судне. Кто-то незаметно скрывался на маневровых паровозах. Но собака, друг человека, как правило, беглецов обнаруживала. Уже подростками мы часто играли летом в волейбол с командой охраны лагеря на спортивной площадке, которая находилась недалеко от зоны. Наблюдался интересный факт. Когда солдаты проигрывали, то звали на помощь одного молодого, высокого, поджарого мужчину. Он умело, красиво играл в волейбол, резал мячи очень сильно, как кулаком по лицу. Мы полагали, что это был рядовой солдат-охранник. Однако позже нам сообщили, строго по секрету, что это был лагерный узник. Если не ошибаюсь, в 1957 г. исправительно-трудовой лагерь (ИТЛ) ликвидировали. Кое-кто из заключенных остался жить и работать в Москальво. Причем все освободившиеся граждане сразу шли к сельской винно-водочной лавке, там знакомились с участковым милиции В. Богатыревым и его собакой, которая не покидала хозяина-кормильца никогда. Участковый помогал мужикам оформить необходимые документы, устраивал их на работу в порт. И жизнь пошла, поехала…
|