H X M

Публикации

Подписаться на публикации

Наши партнеры

2012 год № 5 Печать E-mail

Елена Владимирова. Полюс лютости
Юрий Ракитин. Я помню тот порт Москальво

 

 


 

 



Полюс лютости

Редакция журнала «Дальний Восток» продолжает знакомить своих читателей со стихами из сборника «Полюс лютости: стихи узников сталинских колымских лагерей». Мы публикуем стихи и отрывок из поэмы «Колыма» Елены Владимировой, которая была арестована в 1937 году.
В августе 1937 года Е. Л. Владимирову судит Выездная сессия Военной коллегии Верховного суда по ст. ст. 58-7, 58-8, 58-11 УК РСФСР на десять лет лишения свободы и пять поражения в правах. Срок отбывала на Колыме.
В лагере на Колыме Елена Львовна Владимирова вошла в подпольную группу (борьба со сталинщиной с позиций ленинизма), за что 31 декабря 1944 г. вместе с Евгенией Александровной Костюк и Валерием Александровичем Ладейщиковым была приговорена Военным трибуналом войск НКВД при Дальстрое по ст. ст. 58-10 и 58-11 УК РСФСР к высшей мере наказания. Позже расстрел им заменили пятнадцатью годами каторги. Всех троих направили этапом в лагерь «Бутугычаг».
В лагере Елена Владимирова сочинила поэму «Колыма», которая была записана на папиросной бумаге и вынесена из зоны друзьями. Впоследствии поэма «Колыма» была направлена в адрес XX съезда партии.
С 1948 г. по 1956 г. наказание отбывала в Казахстане. Всего провела в заключении более восемнадцать лет.
После освобождения жила в Ленинграде.
Реабилитирована в 1956 году. Умерла в 1962 году.


 

Елена ВЛАДИМИРОВА


***

Мы шли этапом. И не раз,
колонне крикнув: «Стой!»,
садиться наземь, в снег и в грязь,
приказывал конвой.
И, равнодушны и немы,
как бессловесный скот,
на корточках сидели мы
до выкрика: «Вперед!»
Что пересылок нам пройти
Пришлось за этот срок!
А люди новые в пути
вливались в наш поток.

И раз случился среди нас,
пригнувшихся опять,
один, кто выслушал приказ
и продолжал стоять.
И хоть он тоже знал устав,
в пути зачтенный нам,
стоял он, будто не слыхав,
все так же прост и прям.
Спокоен, прям и очень прост,
среди склоненных всех,
стоял мужчина в полный рост,
над нами глядя вверх.
Минуя нижние ряды,
конвойный взял прицел.
«Садись! — он крикнул. —
Слышишь, ты!
Садись!» — Но тот не сел.
Так было тихо, что слыхать
могли мы сердца ход.
И вдруг конвойный крикнул:
«Встать!
Колонна, марш вперед».
И мы опять месили грязь,
не ведая куда,
кто с облегчением смеясь,
кто бледный от стыда.
По лагерям — куда кого —
нас растолкали врозь,
и даже имени его
узнать мне не пришлось.
Но мне, высокий и прямой,
запомнился навек
над нашей согнутой спиной
стоящий человек.



Из поэмы «Колыма»

Вокруг стояла тишина,
Та, что пристала только смерти,
Полярным льдам, провалам сна
И горю... Даже не заметив,
Как тихо тронулся развод,
Матвей, в раздумье погруженный,
Шагнул за всеми из ворот —
И обернулся, пораженный.
Почти немыслимая здесь,
Фальшиво, дико, сухо, резко,
Как жесть, гремящая о жесть,
Звучала музыка оркестра...
В снега уставив свой костыль,
Окоченев в бушлате рваном,
Безногий парень колотил
В тугую кожу барабана;
Худой и желтый, как скелет,
Вот-вот готовый развалиться,
Дул кларнетист, подняв кларнет,
Как черный клюв огромной птицы;
У посиневших мертвых губ
Двух трубачей, стоявших тут же,
Блестела медь огромных труб,
Жестоко раскаленных стужей.
Казалось, призраки сошлись
В холодном сумраке рассвета,
Чтоб до конца наполнить жизнь
Своим неповторимым бредом.
Оркестр старался, как умел,
Жестоким холодом затравлен,
И барабан его гремел,
И сухо щелкали литавры.
Над жалким скопищем людей,
Желавших отдыха и хлеба,
В циничной наглости своей
Бравурный марш вздымался к небу.
Он нагонял людской поток,
Плывущий медленно за зону,
И спины согнутые сек
Хлыстами звуков напряженных,
Вздымался к небу, тек назад
И вновь метался по распадку
Среди глухонемых громад,
Застывших в царственном порядке,
Бесстрастно отводивших взор.
Никем не принятый, бездомный,
В блестящей сахарнице гор
Он бился мухою огромной.
Ни в ком ответа не родив,
Он симулировал свободу,
Отвергнут мертвою природой
И полумертвыми людьми...
Развод был долог... На горе
Темнели первые бригады,
А хвост кружился во дворе
И изгибался за оградой.

***

Старуха одна умирала в больнице,
Мечтала о воле, а вышло не так.
Не выпало доли домой возвратиться,
Снесли умирать в лазаретный барак...

Лежала старуха и все шевелила
Своей онемевшей, чужою рукой.
И жгучее горе ей щеки мочило
Никем не утертой тяжелой слезой.

Старалась поймать она встречные взгляды.
Поймав, улыбалась. Улыбка была
Такою просящей, как будто пощады
Искала и помощи чьей-то ждала.

А речь не давалась ей. Трудно срывалось
Нечеткое слово. Метались слога,
Старуха, волнуясь, напрасно старалась
Яснее сказать и никак не могла.

Тоска наши души тисками сжимала,
Был труден покой лазаретного дня.
И только старуха, что здесь умирала,
Глядела сквозь стены в родные края.

И видела то, без чего невозможно
Ей было вот здесь, в чужине, умирать.
Но чем мы могли в этих стенах острожных
Помочь ей, и что мы могли ей сказать?

Немногого, правда, бедняга хотела:
Домой свои старые кости снести!
Мечтала о воле, да вот — не поспела!
Свобода замешкалась где-то в пути.

Не мы ей могли приказать торопиться,
Привесть к умирающей бабке ее...
Старуха одна умирала в больнице...
Подумаешь, дело! Зароют — и все.



***

Я всего лишь тюремный поэт,
я пишу о неволе,
О черте, разделяющей свет
на неравные доли.
Ограничена тема моя
обстановкой и местом.
Только тюрьмы, этап, лагеря
мне сегодня известны.
И в двойном
оцепленье штыков
и тюремных затворов
вижу только сословье рабов
и сословье надзора.
В мой язык
включены навсегда
те слова и названья,
что в тюрьме за года и года
восприняло сознанье.
Вышка. Вахта.
Параша. Конвой.
Номера на бушлатах.
Пайка хлеба.
Бачок с баландой.
Бирка со смертною датой.
Это вижу и этим дышу
за чертою запрета.
Это знаю одно и пишу
лишь об этом.
Ограничена тема моя,
но за этой границей —
лагеря, лагеря, лагеря
от тайги до столицы.
Не ищи никаких картотек,
не трудись над учетом:
три доски и на них человек —
мера нашего счета.
Искалечен, но все-таки жив
человек, как и раньше,
он живет, ничего не забыв
в своей жизни вчерашней.
И хотя запрещают о нем
говорить или слышать —
его грудь под тюремным тряпьем
и страдает, и дышит.



***

В. Б.

Отстрадала, замолкла, отмучилась
и уходит, строга и бледна,
боль познавшая самую жгучую,
из несчитанных тысяч — одна.
Ее волосы спутаны черные,
ее бледные руки как лед.
Исказило страданье упорное
отзвучавший, измученный рот.
Но идут еще толпы бескрайние
по дорогам нужды и тоски,
и перо выпадает в отчаянье
из моей неумелой руки.

Магадан, 1940 г.


***

И вот я в комнате одна.
За восемнадцать лет
одна впервые. Тишина.
Ни нар, ни вышек нет.
И лишь стихи мои со мной
и все, что знаю я.
И снова путь. Куда? Какой?
Предугадать нельзя.
День теплый, пасмурный. Весна.
Мгновенье, задержись!
Скажи, что дальше? Тишина?
— Да нет, все то же: жизнь!


***

Наш круг все слабее и реже, друзья,
Прощанья все чаще и чаще...
За завтрашний день поручиться нельзя
И даже за день настоящий.

И в эти тяжелые, страшные дни,
В чреде их неверной и лживой,
Так хочется верить, что мы не одни,
Услышать из мрака: «Мы живы».

Мы прежним любимым знаменам верны
И даже под небом ненастья
По-прежнему меряем счастьем страны
Свое отлетевшее счастье...

И пусть безнадежен мой путь и кровав,
Мои не смолкают призывы.
Кричу я, последние силы собрав:
«Мы живы, товарищ, мы живы».

 

 


 

 


Юрий РАКИТИН

Я помню тот порт Москальво

 

В один из пасмурных июльских дней к причалу сахалинского порта Москальво, где в послевоенное время жила наша семья, пришвартовался пароход с необычным грузом. В трюмах находились заключенные.

«Не останавливаться! Пошли. Пошли!»
Ближе к полудню, после разгрузки, под шумный лай собак, зэков привели на спортивную площадку Москальво и разместили недалеко от барака, в котором раньше жили японские военнопленные. Люди были в основном молодые или среднего возраста, но выглядели ужасно: тощие, изможденные, измученные.
Жители села (в основном женщины, конечно, и мы, дети) поспешили принести хлеб и рыбу для несчастных. Но конвоир, крепыш с могучими руками, остановил нас вблизи линии охраны и передачу не принял.
Через пару минут появился офицер при всех регалиях, очевидно, старший по выполнению этой важной государственной акции. Он изумился настойчивости женщин, толпившихся на дозволенном расстоянии от охранной зоны и костеривших конвой, на чем свет стоит. Потом разрешил принять — только хлеб. Да еще спросил, где можно взять несколько ведер питьевой воды? Женщины показали, где находится колодец.
Четверо заключенных набрали в ведро воды и сразу у колодца вдоволь напились. Один из зэков, молодой, со спортивной внешностью, медленно проходя мимо толпы женщин, внимательно всмотрелся в худощавую старушку, повязанную черным в серую крапинку платком, на миг остановился перед ней и проговорил: «Баба Феня, это я, Андрей Резинкин». «Господь с тобой, Андрюша, как же ты так, родненький?» — ахнула баба Феня. Конвоир недовольно крикнул: «Не останавливаться, пошли, пошли!» «Да вот, бабушка, пришлось», — тихо ответил Андрей и покорно пошел к своим.
Заключенные приступили к трапезе. Ели хлеб, что-то еще жевали, запивая холодной водой.
Большая семья Резинкиных с 30-х годов прошлого столетия жила по соседству с домом Марышевых (бабы Фени) в с. Половинки Рыбновского района, на побережье Северного Сахалина. После окончания войны Резинкины уехали на материк в Ростов-на-Дону. Марышевы переехали в Москальво. И вот прошло четыре года, и один из Резинкиных, Андрей, вернулся на Северный Сахалин принудительно. Под конвоем.

 

Дальше Сахалина не сошлют

Женщины между тем тихо роптали, кто-то плакал: «Где-то остались их родители, жены, дети. Они же только войну отгрохали, победители, а их в кабалу. Мирное время, живи, трудись, расти детей. Ан нет. Опять судилища. Кто-то виновен, а кто-то и не виновен. Гребут всех без разбору». «Вот растишь, растишь ребят... Вырастут, а их также под конвоем», — с глубокой болью проговорила Сара Васильевна Чвырева, многодетная мать. Жители далекой провинции огромного СССР уже давно знали о политических репрессиях, бесправии и гибели невинных людей.
Вечером, после работы, жен поддержали мужья. Мужики по вечерам обычно собирались во дворе нашего барака — расслабиться, потолковать. В тот день, естественно, разговор крутился вокруг заключенных. Нас, пацанов, взрослые от себя не прогоняли, поэтому я все хорошо запомнил.
«Интересная петрушка, не прошло и года, как военнопленные япошки уехали домой, им на смену привезли наших заключенных, победителей», — заявил, как всегда, острый на язык Петр Щукин, тракторист порта. Его поддержал радист Николай Говорин: «Растет необходимость в дешевой рабочей силе, и, как видим, она уже прибыла». «Как все просто делается у нас в стране, — разочарованно вздохнул Федор Чвырев, капитан морского катера. — Уже и Указы сочинили о наведении пошатнувшегося порядка, все быстро, все бегом». «Удивляться нечему, — заметил Афанасий Ракитин, начальник ЖКО порта, — у наших вождей есть опыт ведения войны против своего народа». Ну, и так далее.
После долгожданной Победы люди, образно говоря, начали свободно дышать. Они это заслужили своим героизмом — и на военном, и на гражданском фронтах. Говорили правду-матушку, забывая подчас оглядываться, Не знаю, как в столицах, но у нас, в Москальво и в городе Охе, это было заметно.
Говорили обо всем, не таясь, — дальше Сахалина-то все равно не сошлют…


Может быть, там мой папа?

Но вдруг мы увидели, как Люба Дворникова, озорная, бойкая девочка девяти- десяти лет, смело прошмыгнула мимо конвоира и направилась в сторону заключенных. Конвоир строго прикрикнул: «Девочка, остановись, туда нельзя». «Я только спрошу, может быть, там мой папа», — пролепетала Люба. «А как твоего папу звать, фамилия?» — не без удивления рассматривая маленькую героиню, спросил капитан. «Яша, Дворников Яша», — быстро отчеканила Люба. Капитан раскрыл свою сумку, достал пачку бумаг, полистал их. Уверенно сказал: «Здесь нет твоего папы». Взял опечаленную Любу за руку и обратился к стоявшим женщинам: «Чья девочка?» Все та же баба Феня двинулась навстречу офицеру. «Это моя внучка, Любочка. Пойдем домой», — проговорила старушка.
Яков Дворников в конце тридцатых годов на севере Сахалина, в Рыбновском, работал в магазине заведующим. Был осужден за недостачу. Его жена Евдокия Васильевна Дворникова убеждала всех, что Яков не виновен, его подставили.
Яков Дворников не вернулся домой. Заболел туберкулезом и умер в тюрьме. Не дождались его жена и дочка Любочка.
Среди женщин стоял один мужчина, спокойный, несколько неуклюжий, Геннадий Рыбалко, и внимательно, с какой-то тревогой всматривался в лица заключенных. Мне была понятна причина его необычной настороженности. Его отец, Карп Рыбалко, был рыбаком в колхозе села Успеновка Рыбновского района на Северном Сахалине. В конце 30-х годов его арестовали и осудили по доносу. В то время Геннадию еще года не исполнилось, он знал отца только по фотографии. И отец его тоже не вернулся домой, погиб в лагерях. Впоследствии Карп Рыбалко был реабилитирован. Геннадию, когда он был уже пенсионером, прислали по почте книгу, в которой были описаны события тех страшных лет — о трагической судьбе его отца и других безвинно осужденных сахалинцев.
Через некоторое время на территории села, южнее железнодорожного узла, был сооружен исправительно-трудовой лагерь (ИТЛ). На довольно обширной зоне, обнесенной колючей проволокой и смотровыми вышками, были построены несколько деревянных жилых бараков, помещения для изготовления мебели, спецодежды и других изделий. В основном в перечень работ, выполняемых заключенными, входили: погрузочно-разгрузочные в порту, общестроительные, ремонтные, общехозяйственные.


Трагедия

Техническое несовершенство порта, несоблюдение правил техники безопасности при выполнении работ и кадровыми грузчиками, и заключенными часто приводили к трагедиям.
…Однажды днем звено заключенных спускалось в трюм судна. Один из зэков не удержался на лестнице и с высоты два с половиной метра упал в трюм на ящики с техническим грузом, вниз головой. Черепно-мозговая травма оказалась крайне тяжелой. Он потерял сознание. Его подняли на палубу и увезли в лагерь в санблок. Не приходя в сознание, он скончался. Стало известно, Михаил Забродов (так звали этого человека) в прошлом — фронтовик. В годы войны с боями дошел до Варшавы. Имел награды. Демобилизовался в 1947 году. В Подмосковье в 1949 году был осужден за драку на четыре года.
В день смерти заключенного Михаила Забродова к нему с материка приехала жена Софья с сыном. Вызов, разрешающий Софье въезд на Сахалин, оформлял по просьбе Михаила Забродова работник порта В. Г. Мацков, как своей родственнице.
Однако Софью Забродову с ребенком в беде не бросили. Ей во всем помогали семьи поселенцев и солдат-охранник, который нес службу по охране бригады заключенных в тот момент, когда произошла трагедия. Застенчивый, молчаливый, скромный охранник не был виновен в смерти ее мужа, но его мучила совесть: как же — приехала жена с маленьким ребенком к мужу, издалека, а он погиб. У него на глазах.
Софье выделили комнату в бараке, устроили на работу. Нашли старушку, которая ухаживала за ребенком, когда мать была на службе.
Рядом с нашим бараком заключенные в короткий срок построили котельную. Бабушка моя, Екатерина Пантелеймоновна, часто угощала зэков, работающих на строительстве котельной, жареной кетой, не отказывались от угощения и конвоиры. В этих случаях она всегда говорила: «Кушайте, ребятки, помяните моего зятя Карпа Рыбалко, царство ему небесное».
Здание котельной строила бригада, в составе которой в свое время работал трагически погибший Михаил Забродов, а Софья, которая ежедневно брала у бабушки молоко для сына, видела, как после окончания строительства заключенные всю ненужную древесину — обрезки досок, кругляка, щепки — сносят к забору барака Екатерины Пантелеймоновны и старательно укладывают дровняком на зиму для печи.
«Молодцы Мишины друзья по несчастью. Не потеряли человеческого облика», — сказала однажды Софья.

 

Волейбол с конвоирами и заключенными

Некоторые пытались бежать с Сахалина на материк на очередном уходящем в рейс судне. Кто-то незаметно скрывался на маневровых паровозах. Но собака, друг человека, как правило, беглецов обнаруживала.
Уже подростками мы часто играли летом в волейбол с командой охраны лагеря на спортивной площадке, которая находилась недалеко от зоны. Наблюдался интересный факт. Когда солдаты проигрывали, то звали на помощь одного молодого, высокого, поджарого мужчину. Он умело, красиво играл в волейбол, резал мячи очень сильно, как кулаком по лицу. Мы полагали, что это был рядовой солдат-охранник. Однако позже нам сообщили, строго по секрету, что это был лагерный узник.
Если не ошибаюсь, в 1957 г. исправительно-трудовой лагерь (ИТЛ) ликвидировали. Кое-кто из заключенных остался жить и работать в Москальво. Причем все освободившиеся граждане сразу шли к сельской винно-водочной лавке, там знакомились с участковым милиции В. Богатыревым и его собакой, которая не покидала хозяина-кормильца никогда. Участковый помогал мужикам оформить необходимые документы, устраивал их на работу в порт.
И жизнь пошла, поехала…




 

Архив номеров

Новости Дальнего Востока