H X M

Публикации

Подписаться на публикации

Наши партнеры

2015 год № 5 Печать E-mail


Алла ГОЛУБЕВА

Листья и корни


О моем отце

 

Моя семья и национальный вопрос

Как и многие семьи в советской и постсоветской России, моя родительская семья была смешанной или, выражаясь научным языком, — бинациональной. Моя мать, Елена Михайловна, родилась на берегах Волги в патриархальной русской семье и до замужества носила фамилию Кожевникова. Бабушка по материнской линии звалась в девичестве Екатериной Романовой и очень гордилась, что является тезкой российских императриц.
А отец, Эммануил Григорьевич Фишер, был из семьи местечковых евреев, проживавшей на Украине, в Юзовке, названной в советское время городом Сталино. Теперь этот шахтерский город с миллионным населением именуется Донецком…
На каком языке говорила семья отца, мне неизвестно. Когда мне пришлось однажды, в советское время, побывать в Донецке, я заметила, что большинство его жителей не знают толком ни русского, ни украинского, ни идиша и говорят на суржике — гремучей смеси из всех трех. Что же до моего отца, то он, поехав однажды учиться в ленинградский вуз, на Украину уже не вернулся и жил преимущественно в русской среде. Ко времени моего с ним «знакомства», он говорил исключительно по-русски.
О своих еврейских корнях я узнала лет примерно в одиннадцать и ужасно обиделась, когда кто-то из сверстников «обозвал» меня еврейкой. До этого момента я полагала, что это — ругательное слово, почти такое же, как слово «жид», которое, в моем тогдашнем представлении, обозначало не национальную принадлежность, а просто плохого и жадного человека.
Ни одного слова ни на идише, ни на иврите я в детстве не знала, да и вообще не имела понятия о существовании двух этих языков. Как теперь понимаю, это явилось следствием негласно царящего в стране государственного антисемитизма, когда для евреев было безопаснее начисто забыть о своем происхождении. В советской стране, на бумаге славящейся своим интернационализмом, бытовало страшное (для тех, кто знал) слово «космополитизм». Так вот отцу моему, среди многих других россиян с тревожным словом в пятой графе анкеты, пришлось крупно пострадать в результате обвинения в этом самом космополитизме, и родители мои, видимо, хотели уберечь детей от чего-то похожего.
Ни у меня, ни у моего брата, Александра Фишера, когда наступила пора получать паспорта, даже вопроса не возникло, какую национальность поставить в пятой графе. Не зная ни одного из еврейских языков, не имея даже самого примитивного представления об истории этого древнейшего народа и его традициях, праздниках, об еврейской кухне, мы ощущали себя абсолютно русскими. Лишь фамилия и отчество звучали странным диссонансом в этой насквозь русской мелодии.
И сама эта однобокая «русскость» не казалась нам тогда странной: безусловной главой нашей семьи была мать, что объяснялось сочетанием ее волевого, властного характера с абсолютной беспомощностью отца в домашних и чисто житейских делах. Помню, как часто мама с печальной интонацией, за которой, впрочем, проглядывало чувство скрытого превосходства, говаривала: «У меня не двое, а трое детей», имея в виду, что один из этих трех, не приспособленных к жизни чад — ее муж.
Окружение отца и всей нашей семьи всегда было интернациональным. Языковой среды, которая помогла бы отцу сохранить хотя бы какое-то знание идиша, не было. Помню забавный эпизод из семидесятых годов прошлого века. В Биробиджане, который, имея не более десяти процентов еврейского населения, официально числился столицей советского еврейства, с большой помпой возрождался уничтоженный в эпоху сталинизма государственный еврейский театр (все артисты которого, впрочем, имели постоянную московскую прописку). Когда театр привез в Хабаровск первую свою постановку под названием «Черная уздечка для белой кобылицы», это событие вызвало в краевом центре (а автономная область входила тогда в состав края) немалый ажиотаж.
Друг отца Нота Иосифович Гофман — очень примечательный в городе человек, доцент мединститута и убежденный холостяк, — с горящими глазами пришел звать отца на настоящий еврейский спектакль.
Отец подумал, почесал затылок — и… отказался:
— Чего я пойду — я же ни одного слова там не пойму.
— Да я тебе все буду переводить!
— Ну, конечно, чтобы нас с позором выставили из зала! Сходи один — потом мне расскажешь.
…Не думаю, что моему отцу были неинтересны еврейская тематика пьесы, прекрасная национальная музыка и хореография. Десятки лет он преподавал в вузах эстетику, объездил весь край с популярными лекциями по искусству и наверняка не остался бы к спектаклю равнодушным. Думаю, дело было в другом. Отец мысленно прокрутил в голове картину, как он, чистокровный еврей, будет в течение двух часов слушать и не понимать речей на забытом им языке, а затем в антрактах с чувством неловкости делиться с собеседником впечатлениями от увиденного. Не понравился он самому себе в этой роли. И в театр не пошел…

Переняв от отца представление о себе как о «гражданине мира», я в молодости гордилась и даже бравировала собственным «духом интернационализма». Вспоминается такой случай. Тетка моего отца Сарра Сендеровна Футлик на старости лет осталась совершенно одна, пережив мужа и обоих сыновей. Чтобы как-то выжить, она вынуждена была сдавать студентке койку в крошечной комнатушке московской квартиры — только эту комнату из трех, в которых прежде жила ее семья, удалось сохранить после обязательных в советское время уплотнений. Студентка, еврейская девушка, заявила ей однажды, что, по каким-то своим соображениям, никогда не выйдет замуж за еврея. Старая женщина восприняла это как оскорбление своих национальных чувств и готова была указать квартирантке на дверь.
— Да найдется ли еще еврей, который бы тебя взял! — в негодовании отбрила она «неправильную» девицу.
Но и я, в ту пору еще незамужняя, была в представлении моей двоюродной бабушки ничуть не лучше. Когда, в один из моих приездов в столицу, эта история была мне с гневом пересказана, я встала на сторону студентки и высказалась в том духе, что сама не возражала бы выйти замуж хоть за негра — «был бы человек хороший!» Престарелая моя родственница была потрясена. А еще несколькими годами позже, когда я уже имела русского мужа и носила русскую фамилию, тетя Сарра меня разбранила:
— Могла бы и отцовскую фамилию оставить!
— Но ведь и вы тоже когда-то взяли мужнину фамилию!
— Так ведь я-то стала Футлик, а ты — Голубева. Большая разница!
Впервые интересоваться еврейской тематикой я начала через много лет после смерти отца. И был это тот, нечастый, случай, когда «яйца курицу учат». Неожиданно для меня интерес к истории еврейского народа проявился у моего сына Вадима. Да настолько сильно, что он стал активно сотрудничать с еврейскими организациями Хабаровска и был даже избран руководителем молодежного клуба. Наградами за проявленную активность стали поездки на учебу в Москву, Новосибирск, а затем и — Лондон для изучения проблем иудаизма, еврейских традиций и еврейского движения.
Постепенно интересами сына стала заражаться и я. Узнавая новое о своих корнях, я проникалась к ним все большим уважением. Со временем и я, и мой сын побывали в Израиле. И хотя оба мы твердо знаем, что Родина наша — Россия, непростые проблемы и будущее еврейского государства — не чужды нам.


Сделавший сам себя

— За что я уважаю Монечку, — говорила когда-то престарелая тетка моего отца Сарра Сендеровна Футлик, — так это за то, что он сделал себя сам. Ну, скажите мне: кто он был? Сирота, без отца, отчиму не нужен совсем. Тот лавочник был, и душа у него — как у мелкого лавочника. Всего и умел, что на счетах щелкать да следить, чтобы покупатели чего не стащили. А отец твой кем стал? Фи-ло-со-фом! Да до него в нашем роду и слова-то такого никто не знал.
Об отчиме отца мне известно, что был он изрядным сластеной и хранил в комоде с множеством ящичков шоколад и конфеты. И каждый ящичек запирал от детей на ключ. Детям же, а их в семье было трое, тоже хотелось сладкого, но перепадала такая радость нечасто. А поскольку Эммануил был старшим, то идти на кражи со взломом честная компания поручала чаще всего ему. За что и бывал он отчимом не однажды бит…
Карьеру свою отец начинал с работы конторщика на шахте в городе Юзовке. С юности он умел ставить перед собой конкретные цели и, как правило, их достигал. Работа конторщика была нудной, но полезной, потому что приучила работать с бумагами и помогла выработать хороший почерк, что потом пригодилось.

После Юзовки был Ленинград, авиационный институт. До сих пор у меня хранятся пожелтевшие экзаменационные ведомости, в которых нет ни одной четверки. Эммануил успел с отличием закончить два курса, прежде чем окончательно убедился, что строительство самолетов — решительно не его дело. И потом до седин был благодарен вузовскому преподавателю философии, сумевшему так увлечь студента своей наукой, что тот уже никогда ни о чем другом не помышлял.
Перевестись с его зачеткой в Ленинградский институт философии и литературы (ЛИФЛИ) для Эммануила труда не составляло. И уже в тридцать лет он защитил кандидатскую диссертацию, темой которой были Людвиг Фейербах, немецкая классическая философия и еще что-то в этом роде.
На Дальний Восток отец приехал по вузовскому распределению на три года, да так и остался здесь на всю жизнь. В то время, с какого я помню своего отца, он уже возглавлял кафедру основ марксизма-ленинизма в Хабаровском пединституте, а затем — такую же в «большой железке» — Институте инженеров железнодорожного транспорта. Одновременно долгие годы состоял внештатным лектором крайкома партии и общества «Знание», читал циклы лекций в Вечернем университете марксизма-ленинизма. С лекциями по философии, этике, эстетике, научному атеизму Эммануил Фишер объездил весь Дальний Восток.
В моей детской памяти он остался человеком внешне полноватым и столь стремительно лысеющим, что скоро, по совету друзей, вообще отказался от остатков волос на голове и стал сбривать их полностью. Даже мама об его прежней шевелюре могла судить только по фотографиям в семейном альбоме. На снимках, сделанных еще в двадцатые годы прошлого века, видно, что природа наградила Эммануила редкостной шевелюрой: темные, в крупных завитках, волосы заметно возвышались надо лбом. Но то, что подарила природа, отобрала армия: в то время солдатам полагалось через все годы службы прошагать с бритой головой. А когда служба закончилась, и волосы можно было отращивать, оказалось, что отращивать уже нечего.


Откуда «трудоголики» берутся?

Рассказывал ли отец дома о своей работе? Разумеется. Но подтвердить этот факт — это еще ничего не сказать. Во все времена, когда все мы еще жили вместе: и когда работала в мединституте мама, и когда учились в вузах мой брат Александр Фишер и я, и уже позже, когда у каждого из нас уже были свои места службы, — самой главной темой разговоров в семье была «папина работа».
Это казалось столь же естественным, как и наличие в доме огромного количества книг самой различной тематики. У моих родителей никогда не имелось модной мебели, но все три комнаты дома были полны книгами. Чтобы их вместить, отец, в дополнение к покупным книжным шкафам, заказал стеллаж размером до потолка и во всю стену. Кроме художественной литературы, несколько полок занимали всевозможные словари и энциклопедии разных годов издания, в том числе и дореволюционные.
Мы с братом, едва научившись читать, в этом фонде свободно ориентировались. Отец мой считал, что всегда надежнее выяснить значение и написание непонятного слова у специалистов, то есть в тех же словарях и энциклопедиях, чем у кого-то спрашивать. И потому никого в семье не удивило, когда я, третьеклассница, не согласившись с учительницей, снизившей оценку за неправильно написанное в диктанте слово «росомаха», на другой день принесла в класс толстый том Толкового словаря, в котором разрешались два варианта написания этого слова. Отметка была исправлена.
А уже много позже, за полгода до своей кончины, отец успел порадоваться «философическому» складу ума своего внука — моего двухлетнего сына. Мы с Вадимом гуляли на улице, он сам вез свою коляску и задавал бесчисленные «почему». В какой-то момент стал очень серьезным и спросил:
— Мама, я человек?
— Да, — ответила я.
— И ты — тоже человек?
— И я тоже.
После этого мое двухлетнее сокровище обвело пухлой ручкой зримое пространство улицы Запарина, где мы тогда жили, и произнесло:
— Я — человек, и ты — человек, и они все — тоже человеки.
Это была первая в жизни моего сына длинная фраза…

В детстве я не замечала роли отца в воспитании ни меня, ни моего брата. Домашней педагогикой занималась исключительно мама, выписывавшая журнал «Семья и школа» и приносившая из библиотеки тома сочинений Антона Макаренко. Соседкам она жаловалась, что отец не знает дороги в школу.
Он действительно не ходил на родительские собрания, не учил с нами уроков и не нагружал длинными нотациями, по части которых мама была большим специалистом. По молодости лет, я не была в состоянии поставить в заслугу своему отцу многочисленные развивающие интеллект игры, которые были в ходу в нашей семье, — я воспринимала их как должное. То отец загадывал имя какого-то известного деятеля науки и культуры, а мы с братом должны были по немногим признакам его замысел разгадать, то рисовал шарады, а то мы, все вместе, соревновались, кто сумеет за короткое время составить как можно больше слов из букв заданного слова. То мы тренировались в знании географии, стараясь вспомнить как можно больше названий стран, городов и рек на названную букву.
Благодаря своему отцу я, даже если меня разбудить ночью, произнесу все буквы по порядку без единой запинки. Или — спою весь алфавит на мотив песни «Сулико», как научил меня полвека назад отец.
Мама участия в этих забавах не принимала — ведь, по сути, на ней одной лежал груз ведения домашнего хозяйства. Она всегда занимала в доме лидерскую позицию и порой, видимо, неосознанно затушевывала роль отца в нашей семье. Именно с ее подачи я, школьница младшего класса, еще ничего не умевшая делать по дому, знала, что отец мой — человек непрактичный и что ему нельзя доверить даже мытье посуды, потому что потом ее обязательно нужно будет перемывать. Знала, что отца не стоит одного отправлять на рынок за продуктами, потому что он купит там картошку по самой дорогой цене, но при этом худшую по качеству. И очень может статься, что в сумке окажутся не оплаченные десять килограммов, а всего девять, потому что в момент покупки отца отвлечет разговором какой-нибудь знакомый, чем и воспользуется нечестный продавец. Нередко в походы на рынок мама отправляла с отцом меня, школьницу, с функцией контроля…
Отец был очень добрым человеком по отношению к людям вообще и очень любил детей. Но как-то неумело, он вообще был неумелым человеком во всем, что не касалось его любимой науки. Через много лет после его смерти меня удивил рассказ о нем Майи Розенкранц. Вспомнив летние каникулы, которые мы вместе провели в пионерлагере в пригороде Хабаровска, она рассказала об одном из посещений лагеря моим отцом. Я этой истории не знала: отец приехал вместе с мамой, с которой мы тут же пошли к Амуру купаться, а он остался в лагере, и его тут же обступили дети. Он всех одарил конфетами и печеньем, и малышня облепила его со всех сторон. Майя вспоминала, как сидела у него на плечах и ощупывала рукой его лысую голову, а другие ребята примащивалась у него на коленях и локтях. Он все это безропотно терпел и даже был рад этому. Он очень любил детей…
При жизни отца мне было трудно отделить зерна от плевел и разобраться, что в личности моего отца главное, а что второстепенное. Теперь жалею, что мы многого с ним не обсудили, что я о многом его не спросила и вынуждена была годами сама докапываться до истины.
В выборе профессий ни я, ни мой брат по стопам отца не пошли. Александр Фишер стал джазовым музыкантом и композитором, удостоен дипломов многих международных конкурсов, объездил с концертами множество стран. А я всю жизнь работаю журналистом, выпустила пять книг повестей, рассказов, стихов и очерков.
Однако смею думать, что во многом именно от нашего отца мы с братом и даже совсем мало заставший его мой сын унаследовали и философское мышление, и неутолимую жажду ежедневно узнавать что-то новое и постоянно чему-то учиться, и упорство в достижении поставленных целей.


О друзьях, коллегах, единомышленниках

Хотя отец был, безусловно, предан семье и ценил ее, но по натуре его следует считать человеком общественным. Он обожал большие актовые залы, любил вести диспуты и, отвечая на каверзные вопросы, одерживать победы над оппонентами. Любил на своих лекциях шум аплодисментов.
Вообще, если условно представить жизнь моего отца состоящей всего из двух компонентов — работы и семьи, то работа у него была, конечно же, на первом плане. До последнего дня жизни — а скончался он, не дожив трех месяцев до шестидесяти девяти, — отец состоял на службе. Не знаю, хорошо это или плохо, но такими же «трудоголиками» выросли и мы с братом, и единственный внук Эммануила Григорьевича — мой сын Вадим.
Как я понимаю теперь, отцу моему не было необходимости специально заниматься воспитанием нас с братом. Мы и без этого, сами того не ведая, впитывали, как губка, тот «философический дух», который царил в нашем доме.
У нас часто бывали коллеги отца, преподаватели вузов и лекторы: философы, историки, «политэкономы». На вечеринки, которые принято тогда было проводить «вскладчину», приходили писатели, музыканты, актеры и много юристов, которые знали Фишера по его лекциям в ВЮЗИ — заочном юридическом институте.
Меня и брата со взрослых вечеринок не прогоняли, и мы с детства наслушались много умных разговоров. А разговоры нередко были очень умными, потому что в этих компаниях никто никогда не напивался и не говорил скабрезностей.
Помню многолетнюю дружбу отца с Зиновием Самуиловичем Брохиным, которого называли журналистом, сменившим профессию. Проработав много лет в газете «Тихоокеанская звезда» и, видимо, осознав полную невозможность для мастера пера в советское время даже относительной свободы творчества, Брохин демонстративно вышел из Союза журналистов. Отец возглавлял в то время кафедру философии в железнодорожном институте (точнее, она называлась тогда кафедрой основ марксизма-ленинизма). Туда пришел Зиновий Самуилович и через какое-то время защитил диссертацию, стал кандидатом наук. Помню споры двух философов на крамольную для того времени тему: кому и зачем нужно существование государства и возможна ли ситуация, что советское государство вообще перестанет существовать.
До сих пор помню визиты коллеги и друга отца — историка, кандидата наук Моисея Григорьевича Штейна. Этот человек, помимо множества других достоинств, известен был тем, что вступил в партию большевиков еще до революции, видел Владимира Ленина и его жену Надежду Крупскую.
И Штейн, и Фишер, и третий в их дружеской компании — Константин Васильевич Мороз — окончили столичные вузы. Всем трем довелось поработать лекторами крайкома партии: моему отцу — нештатно, а оба его друга в разное время возглавляли лекторскую группу. К. Мороз через какое-то время возвратился в Москву, а М. Штейн и мой отец на всю жизнь остались дальневосточниками.
В книге «Кузница педагогических кадров», посвященной семидесятилетию Хабаровского государственного пединститута, есть строки и о Штейне, и о Фишере. Фамилия моего отца названа среди первых преподавателей кафедры марксизма-ленинизма. Несколько теплых строк посвятил ему и бывший ректор этого вуза Валентин Викторович Романов.
Отец мой является автором нескольких небольших книжек, выпущенных издательствами Донецка, Хабаровска и Москвы. А одна из них, под названием «Как человек познает и преобразует мир», была издана в Софии на болгарском языке.
После окончания ленинградского вуза отец прибыл в распоряжение Далькрайкома, его не сразу оставили в Хабаровске — сначала он был командирован для работы в педвуз Благовещенска. Когда в 2006 году отмечали сто лет со дня рождения Э. Г. Фишера и сообщение об этом появилось в «Тихоокеанской звезде», мне позвонила Валерия Изотовна Морозова, которая когда-то у моего отца училась. Она рассказала, что именно благодаря его влиянию, поступила сначала на филологический факультет, сменила профессию и затем всю жизнь посвятила преподаванию философских дисциплин.
Визиты в наш дом профессора мединститута В. Д. Линденбратена неизменно превращались в праздник ума, искрометного веселья, изысканного остроумия. Виталий Давидович возглавлял в то время кафедру патофизиологии медицинского института, где работала и моя мать, писал стихи для институтской самодеятельности и во время праздников переодевал своих сотрудников в литературных героев — это была игра в шарады. Отзвук этих необыкновенных действ приходил, с его подачи, и в наш дом.
Среди посещавших нашу квартиру на улице Запарина я помню коллег и товарищей отца по работе в институте инженеров железнодорожного транспорта Андрея Дмитриевича Сойку, Анатолия Леонидовича Дегтярева, Ларису Дмитриевну Веселовскую и многих других. Однажды, уже после смерти отца, к нам пришла Софья Ивановна Пшеничникова, прежде работавшая вместе с ним, с просьбой дать какие-нибудь материалы для вузовского музея. Разумеется, и в этот музей, а позже и в музей педуниверситета наша семья предоставила несколько принадлежащих Фишеру личных вещей.
Большой русский писатель Всеволод Никанорович Иванов посетил нашу квартиру вскоре после возвращения из эмиграции. За годы странствий он набрался знаний столь разнообразных, что решил сделать перерыв в писании романов и создать собственную религиозно-философскую теорию. Помню, что мне — тогда еще школьнице — несколько часов не разрешалось входить в отцовский кабинет, откуда слышались возбужденные голоса и часто звучало слово «Бог». Когда писатель ушел, отец долго не мог успокоиться:
— Вот, пожалте — новый Толстой на Руси народился — богоискатель, богостроитель! Какая эклектика, какая эклектика!


Предательство

Александра Ивановна Омельчук у нас дома, кажется, не бывала никогда. Она много лет возглавляла краевое отделение общества «Знание» и часто звонила отцу. Поэтому, взяв телефонную трубку, я с первой фразы узнавала ее голос. А когда я готовилась отметить столетний юбилей отца, а она — собственное восьмидесятилетие, мы впервые после многих лет вновь говорили с ней по телефону. И Александра Ивановна вспомнила, как вдохновенно и ни на кого другого не похоже читал мой отец лекции, причем зачастую бесплатно.
Отец мой был на редкость бескорыстным человеком и постоянно делал массу бесплатной работы, на которой другие могли бы сколотить себе целое состояние.
У нас в доме постоянно толклись студенты всех мастей: «очники», «заочники», «вечерники», слушатели университета марксизма-ленинизма. А еще — лица очень разных возрастов и профессий, собиравшиеся сдавать кандидатский минимум. Среди этой разношерстной публики бытовало мнение, что Фишеру можно позвонить домой в любой час суток и в любой день недели и напроситься на консультацию — разумеется, бесплатную. Так оно, в сущности, и было.
Однажды друг отца, Зиновий Брохин, попросил разрешения привести к нам известного поэта Александра Дракохруста. А тот уже в весьма зрелом возрасте заочно окончил пединститут и намеревался сдавать кандидатский минимум, куда в обязательном порядке входила и философия. Разумеется, поэта пригласили на воскресный обед. Явился он с женой, был чрезвычайно мил и остроумен. Признался, что в ученые не собирается, его вполне устраивает работа в редакции газеты «Суворовский натиск», а сдача минимума нужна из соображений престижа.
Знакомство продолжилось многочасовыми консультациями у нас дома. Затем, по случаю какого-то праздника, по почте пришло поздравление за подписями Дракохруста и его жены, полное комплиментов и дифирамбов в адрес отца.
Вскоре поэт на отлично сдал кандидатский минимум по философии. И на этом общение с моим отцом прекратил, лишь очень холодно здоровался во время случайных встреч на улице. А отец еще долго сокрушался:
— Вот уж не думал, что это такой человек! Вот уж не думал...
Через какое-то время Дракохруст навсегда покинул Хабаровск.
В характере моего отца рядом с аналитическим умом и несколько саркастическим взглядом на вещи поразительно уживалась детская доверчивость. Когда люди, глядя ему в глаза, говорили добрые, порой явно льстивые, слова, он всегда верил, что слова эти идут от души. Сколько раз его предавали — порой даже те, кого он считал близкими друзьями. Но отец все равно доверял людям.
Незадолго до смерти Сталина, в пору очередного пика репрессий, спровоцированного сфабрикованным «делом врачей-вредителей», отец был исключен из партии и лишился работы в пединституте. По стране шла кампания борьбы с космополитизмом, и Фишеру припомнили «нерусскую» фамилию Фейербаха в теме его кандидатской диссертации.
— Почему именно Фейербах? Откуда столь подозрительный интерес к немецкой философии и чуждой нам идеологии?
— Так ведь анализировался не столько сам Фейербах, — пытался возражать Эммануил Григорьевич, — сколько его идеи в преломлении Энгельса, а ведь это — основоположник.
Но его уже не слушали. За космополитизм полагалось карать, причем строго. Кроме того, у отца нашлись более свежие и куда более опасные промахи, чем написанная еще в молодости диссертация. На институтском партсобрании, которое показалось ему нескончаемым, неправдоподобным кошмаром, он услышал о себе страшные слова.
— Такого-то числа в такой-то аудитории Фишер ни разу за всю лекцию не упомянул имя нашего вождя товарища Сталина. А вот в этой лекции он упомянул имя вождя пять раз, но назвал его просто «Сталин», а не «товарищ Сталин». Выходит, он уже не считает его своим товарищем? Тогда кого же он считает своими товарищами? Наших идеологических врагов?!
Отец с ужасом узнавал, что на лекциях, которые нередко заканчивались аплодисментами слушателей, которым он не только давал знания, но и открывал душу, кто-то в это самое время пунктуально фиксировал неточно выбранные лектором слова. Да и не кто-то безликий, а вполне известные ему люди, вместе с которыми он годами вместе делал общее дело, некоторые из них бывали в его доме, сидели с ним за одним столом, с которыми он бывал по-дружески откровенен. И вот теперь они выходят к трибуне и, забыв все хорошее, утверждают, что ему не место в партии. Другие молча сидят в зале, но тоже голосуют за его исключение...
Когда отца уволили со всех должностей и никуда не брали на работу маму, жену «врага народа», семья наша, не имевшая никогда особых сбережений, целый год существовала на деньги от трех, именно тогда случившихся, выигрышей от госзаймов. Безбожнику помогал Бог... И еще — мама продавала вещи.
Отец мой оказался везунчиком. Он избежал ГУЛАГа, чего не удалось моему будущему свекру Михаилу Марковичу Фрадкину, и расстрела, постигшего первого мужа моей матери Георгия Ивановича Рязанова. Отец — выжил. После смерти Сталина был восстановлен в партии, смог вернуться к любимому делу. Только не захотел возвращаться ни в лекторскую группу крайкома партии, ни в пединститут — туда, где его предали друзья.



Ах, если б снова жизнь начать…

Уже давно нет моего отца — веселого толстого человека, любившего немое кино и смешные анекдоты, собиравшего книги и афоризмы, обожавшего всех на свете красивых женщин и обладавшего забавной привычкой раздавать налево и направо шоколадки, которые всегда имелись в его портфеле. Человека, никогда даже не помышлявшего о вознаграждении за массу бесплатной работы. Человека, любившего смотреть спорт по телевизору и не сумевшего научиться плавать. Человека, которому так нравилось жить.
Я часто пытаюсь представить: каким бы мой отец был теперь, как воспринял бы изменившиеся реалии российской жизни?
Как он, воинствующий безбожник, возглавлявший много лет краевую секцию атеизма, отнесся бы к нынешней, чуть ли не поголовной «религиозации» населения — где подлинной, а где и мнимой? Как он, коммунист с большим стажем, принял бы крушение КПСС и советского строя? Как он, приученный действовавшей идеологией бранить абстрактное искусство, смирился бы с возведением на пьедестал Сальвадора Дали, Казимира Малевича и Василия Кандинского? Как вынужденный преподавать студентам не просто философию, а ее советские разновидности диамат и истмат, определил бы отец нынешний общественный строй? Как он, жизнелюб и оптимист, чувствовал бы себя в нашей сегодняшней непростой жизни?
У человеческой жизни, как и у истории, нет сослагательного наклонения. У меня нет и не будет никогда ответа на эти вопросы. Мне просто жаль, что отец мой не может вместе со мной видеть то, что ежедневно вижу я. Жаль, что не дожил он до времени, когда каждый может думать, говорить и писать все, что хочет, — и не дрожать от страха, что приедет к его подъезду «черный ворон» или что призовут его на партийную голгофу держать ответ за каждое ненароком вырвавшееся слово и его предадут от такого же липкого страха за собственную жизнь близкие друзья.
Знаю, что не все понравилось бы отцу в нашей сегодняшней жизни, и наверняка нашел бы он, с чем бороться и что критиковать. Но я совершенно не представляю своего отца в рядах озлобленных участников митингов пустых кастрюль, в компании любителей забивать «козла», а в промежутках между ударами по столу перемывать кости правительству и президенту.
Я знаю, что отец мой при любом общественном строе обязательно делал бы дело и верил бы, что жизнь в этой стране, несмотря ни на что, обязательно станет лучше. И радовался бы жизни.
Закончить очерк хочется отрывком из шутливого стихотворения, подаренного моему отцу в день его шестидесятилетия другом нашей семьи профессором Виталием Давидовичем Линденбратеном.

Прошу, товарищи, потише,
Ну и, конечно, не дремать:
Эммануил Григорьич Фишер
Блеснет нам лекцией опять.
Прочел он уйму разных книжек,
Конспектов сделал целый ряд.
Эммануил Григорьич Фишер
по части лекций — Гиппократ.
Чтобы узнать: а чем он дышит,
Отведать, с чем и что едят,
Все разъяснит товарищ Фишер
Про разный всякий диамат.
Шагаем выше мы иль ниже,
Но путь у нас один — вперед.
Нас мудрый друг товарищ Фишер
На штурм эстетики ведет.
Пошто не видим мы афиши —
Цветастой, яркой, в полный лист:
«Здесь выступает доктор Фишер?»
Хоть не актер он, но — артист!
Пусть там — в Нью-Йорке иль Париже —
На нас льют реки грязных слов:
Эммануил Григорьич Фишер
Отбреет так, что будь здоров!
Бывает, что дают и шишек
(кто, братцы, шишкам этим рад?),
Но закаленный в битвах Фишер
Покрепче даже, чем Сократ.
Вы помните, товарищ Фишер,
Великий Демосфен сказал:
Кто лекций Фишера не слышал —
Ниче тот в жизни не слыхал!
Пусть человечество услышит
Всех континентов, разных стран,
Что уж давно товарищ Фишер
Готов читать для марсиан.
…Эммануил Григорьич Фишер,
Примите дружеский привет!
Счастливо жить Вам сотню лет!

До сотни лет мой отец, к сожалению, не дожил. Он скончался от острой сердечной недостаточности утром восьмого марта 1975 года, не успев вручить моей матери и мне приготовленных к Женскому дню подарков.
На похоронах его коллеги рассказали, что накануне праздника отец поздравил женщин совершенно необычно. Со сцены актового зала прозвучал не традиционный «восьмомартовский» доклад и не просто поздравление, а специально для этого случая подготовленная лекция на тему «Женщина в мировых революциях».
Через несколько дней после похорон мне позвонила сотрудница краевой научной библиотеки и с извинениями попросила принести взятую Эммануилом Григорьевичем для подготовки последней в своей жизни лекции литературу о мировых революциях. Я с трудом дотащила до библиотеки стопку из восьми объемистых книг…





 

Архив номеров

Новости Дальнего Востока