2014 год № 3
H X M

Публикации

Подписаться на публикации

Наши партнеры

2014 год № 3 Печать E-mail

К 70-летию Победы

Валерий Малиновский. Слово памяти

Геннадий Струначев-Отрок. Контракт № 4

 

 


 

 

К 70-летию Победы


Валерий МАЛИНОВСКИЙ

Слово памяти

 

 

Война с Россией — это такая война,
где знаешь, как ее начать,
но не знаешь, чем она кончится.
Альфред Йодль


Вторая мировая не коснулась меня потерями. Но она...

Истратив на себя миллионы людей, обернулась самым дорогим приобретением  — жизнью.

Осуждая войну как высшую степень насилия, я, не познавший ее ужасов и не ставший кровным ее врагом,

не вспыхиваю огненной яростью возмездия, а, поминая родителей, отзываюсь естественным внутренним состоянием — порицательно, но не злобно...

 

 

Война после войны

С мая 1955 года далеко от искореженной недавними битвами земли, у подножья грохочущей горы, швыряющей в поселок Ключи вулканические бомбы, в дощатом домике, построенном отцом, я начал познавать войну — Великую, Отечественную.
За тридевять земель весенним днем она приковыляла в наше камчатское жилище — на деревянной ноге Охримца, пехотинца; с пустым, заткнутым за ремень рукавом гимнастерки Ивана, разведчика; с рассеченным лбом Василия, командира танка, — в форме, при орденах и медалях.
Я выронил из рук железную пушку. Мама прижала меня к груди и успокоила. Но в войну в этот день уже не игралось.
Родители и гости сели за стол. Налили в стаканы спирта — за Победу! И я до самой ночи слушал ее, Победу, — и поющую под гармошку и гитару, и плачущую под горькие слова, порожденные войной, — пока не уснул...
Так говорит моя память.
Потом война была везде — в ребячьих играх на улице, за школьной партой, на работе, на обелисках — долго и бесперебойно. И только в последние лет двадцать стала она неприметной — понемногу удалилась, состарилась, осела в ветхих домишках да квартирах-хрущевках с тесными кухнишками. Не пестрит колодками на пиджаках и жакетах в будни, растеряла пороховой налет на орденах, погребла наготу тяжких ранений. Отжили свое красные уголки с портретами ветеранов и стелы «Никто не забыт и ничто не забыто» у расформированных воинских частей. Она, та война, отходит от нас все дальше и дальше — пропал стук деревянной ноги, истлела пробитая осколками гимнастерка, обшелушились, обросли горькой полынью обелиски. Но и бетонная символика — дань всенародному ополчению (встречал до полутора десятков одинаковых фамилий на сельских памятниках), — куда ни глянь, вот-вот канет в нашу вечную, все пожирающую Лету. Вот и земли донельзя вымерших приморских гарнизонов приказал в одночасье передать из Министерства обороны гражданским властям побывавший в ноябре 2012 года во Владивостоке новоиспеченный военный министр Сергей Шойгу. Понятно, гектары уйдут в частные руки. И кому из новых русских нужны будут «чужие» святыни там, где можно поставить коттеджи и торговые дома?..
Кто-то из писателей сказал: «Когда-нибудь о минувшей войне будут писать люди, которые там не бывали и в те времена не жили». Это «когда-нибудь» незаметно приблизилось.
Но кто бы ни писал о войне, всей ее правды не знает никто. И не узнает никогда. Но война — по крупицам — будет собираться долго еще. Чтоб кто-то дальний смог взглянуть на нее пристально и беспристрастно.

 

Арбайтэн унд дисциплинен

Германский взвод въехал в Снагость, курское село, мокрым днем конца сентября 1941 года. Обруливая лужу, на черноземе заюзил мотоцикл с коляской. С заднего сиденья соскочил солдат — подтолкнуть. У плетня загоготал гусь. Солдат поскользнулся и шмякнулся в грязь. Он выкрикнул русскую брань, но, услышав позади, из идущего следом мотоцикла, хохот, обернулся, на секунду замер, оглядел себя и тоже хохотнул.
Село чернело старой соломой крыш, ершилось глинолепными трубами. Редкие деревца понуро готовились сбросить набрякшую листву к обмазанным кизяком одноглазым стенам изб. Одни прутковые огорожи весело плясали вдоль безлюдного жирно-черного русла тележной колеи.
Из люльки вылез другой немец, в фуражке, шагнул к калитке.
Варя оторвала глаза от щели в сарае и бросилась в угол, за телку, под охапку сена.
Немец глянул поверх серой щетины плетня на раскисший, с косой уборной двор, постоял, сморщив нос, огляделся и, указав рукой через улицу наискосок, на избенку, крытую драньем, с исходящей от крыши струйкой дыма, бросил:
— Dahin!*
Повинуясь команде, мотоциклист переехал на другую сторону улицы, к изгороди с воротами. Тот, что упал, затарабанил в них тяжелым сапогом, сбивая с него налипь. Сбоку скрипнула калитка, крепкий бородатый мужик выглянул, засуетился, запричитал. Немцы вошли — глянуть место для постоя.
С этого дня в селе было установлено германское оккупационное управление. Новая власть, переписав людей, скот и живность, приказала соблюдать спокойствие, порядок и выполнять все ее распоряжения. Деревенская жизнь и дальше пошла своим укладом.
Холодной зимой фрицы больше сидели по избам, грелись у русских печей, играли в карты, особых зверств не чинили. Пробегаясь по дворам, горланили:
— Матка! Gib der Speck!
И кроме сала: — Яйки давай! Млеко давай!
Минула зима, за ней и весна. В один из летних дней 1942 года солдаты нагрянули в Варин двор не как обычно, с засученными рукавами и губными гармошками, о чем-то весело побалтывая, а строго, в сопровождении офицера и двух гражданских лиц.
— Собирайся! — ткнул пальцем один из них в Варину сторону. — Поедешь в Великую Германию на достойную работу.
Из семерых детей Игната и Марии Малеевых дома были двое: девятнадцатилетняя Варя да младшенький Вася. Старшие, Николай и Тимофей, сражались с врагом на фронте. Три дочери — тоже старшие Аня и Юля, и меньшая Поля — жили уже в других местах.
Вася, еще только завидев идущих по улице немцев и полицая, заподозрил неладное и юркнул в копешку соломы, стоявшую у сарая.
— Малой где? — прикрикнул на Марию бойкий, с бегающими желтоватыми глазами помощник оккупантов, из местных.
— Да убег кудысь, пострел ить, — с похолодевшим сердцем отвечала Мария, разведя чуть дрожащими, перевитыми синими венами сухими руками.
Офицер недоверчиво глянул в ее глубокие пронзительные глаза, что-то сказал солдату, кивнув на сараюшки. Тот поправил автомат, обошел двор. Ступил на вытертую перемычку березовой жердяной лесенки, глянул под стреху избы. Спустился, взял вилы, покачал их, будто пробуя на вес, направился к копне.
Мария обмерла.
Гоготнул гусь.
Солдат крутнул головой, задержал на птице коротко взгляд, расставил потверже ноги, плюнул в ладонь, притер к ней черенок и хлестко вогнал вилы в копну. Вася почувствовал, как рвануло внутрь копны рукав ситцевой рубашонки, и онемел от страха. Немец пробил копну еще с трех сторон, поставил вилы к стайке, подошел к недовольному гусю, пнул его сапогом, вскинул автомат, дал очередь и повелел полицаю:
— Взять гусь! Картъешка унд мясо!
Штатские заулыбались, одобрительно кивая головами на толстых шеях и восклицая: «Я-а! Я-а! Гуд! Мясо! Гуд!»
— Смотри у меня! — пригрозил полицай Марии. — Как явится — сразу к нам! Вася, дождавшись ночи, убежал из дома и вернулся не скоро, через год, вместе с партизанами, когда немцев из деревни выбили во время грандиозной Курской битвы. Накануне ее, в самом начале июля, линия фронта проходила как раз у Васиного родного села, и сердце его радостно встрепенулось, когда однажды вечером, у костра, знавший толк в военном деле старый кавалерист вполголоса наказал: «Ешь больше каши, сынок, скоро немцам покажем, где раки зимуют!..»
Согнанную к клубу молодежь отвели на станцию Коренево, в двенадцати верстах от Снагости, и на товарняке отправили в Неметчину, в рабство.
Варя попала в лагерь Лихтенау, в западную часть Германии. Барак был разбит на комнаты. Ее поселили с Верой Хмель, Шматковой Катей и Чепуровой Дуней — девушками с Полтавщины. Спали на железных койках, у каждой стояла тумбочка, и посреди комнаты — стол с табуретками. Девушек водили работать на швейную фабрику — неподалеку. Через двенадцать часов возвращали в лагерь. Кормили баландой с крупой и брюквой. Изредка был рыбный суп. Хозяин фабрики думал о прибыли, фронт требовал продукции, и рабочих содержали в более или менее сносных условиях. В лагере было чисто, во дворе росли ромашки.

 

На волосок от виселицы

Перед войной Мечик окончил курсы телеграфистов, работал в узле связи. Он хотел попасть на фронт сразу, как началась война. В страшный украинский голод двадцатых годов, когда Мечику было шесть лет, его отец, поляк Стефан, отправился в соседнее село к тетке — разжиться мукой. Но поднялась метель, исхудавший отец не выдержал пути, замерз. Мечик стал носить воду и рубить хворост — помогать матери, тоже польке, а через год с небольшим пошел в школу и скоро научился говорить по-русски. Чтобы выжить в голод другой, тридцатых годов, подросший Мечик прибавил себе три года — так делали все, кому не хватало для работы лет, — и поступил на курсы. А войне они, эти три года, не сгодились — на телеграфистов наложили бронь.
Немцы наступали быстро. Под частыми бомбежками настала неразбериха, Мечик вместе с большинством жителей оказался на оккупированной территории. В 1943-м его угнали в Германию на принудительные работы. Когда поезд пересекал Польшу, Мечик с Йозефом, тоже поляком, на одной из станций сбежали. С собаками их быстро поймали. Побитых впихнули в вагон, и паровоз, зачмыхав, потащил состав дальше.
Эшелон прошел почти всю Германию, до Франкфурта. Большую часть пленников определили в лагерь Фогрен, на завод: разгружать и затаривать вагоны, катать тачки, кайлить, делать какие-то железки. Молодые деревенские ребята нагрузки выдерживали, хоть и не чуяли под собой ног. Хуже было тем, кто постарше, — надрывались, болели, а то и отдавали богу душу. Несколько раз немцы устраивали проверки, обыски, увозили узников на допросы. Вскоре дошел слух, что на фронте подводили детали, выпускаемые их заводом.
Кроме поляков и русских, в лагере были чехи, словаки, бельгийцы. С Йозефом Мечик в один лагерь не попал, но нашлись другие надежные ребята, и он сдружился с Томешем и Остапом. Они были с Житомирщины, земляки.
В 1944-м и особенно в 1945-м стали давать больше хлеба и увеличили пайку баланды, улучшилось отношение со стороны надзирателей, но вкалывали как проклятые. Нет-нет да и проскакивало, а то и сами немцы проговаривались, что Гитлеру скоро капут, что Красная армия одерживает одну победу за другой и скоро подойдет к Берлину. Странное дело, но с этого времени Мечик перестал на работе уставать.
— Гут! Гут! — хвалил надзиратель.
Прослышали узники и про то, что с запада наступают американцы. Многих немцев, кто умел держать в руках оружие, и даже подростков, мобилизовали на фронт. Мужского населения почти не осталось.
Мечик, Томеш и Остап решили бежать, как только будет удобный случай, и пробираться на восток.
Побег удался, когда вывозили из лагеря разбомбленный барак. Поймали их через два дня. Бить не стали, но в лагерь Мечика не повезли. Ночь он просидел в каталажке, а наутро узнал страшный приговор — виселица.
Двое автоматчиков повели Мечика из подвала по тропе к перелеску. Там уже кто-то висел. Ярко лилось апрельское солнце, совсем непохожее на последнее в жизни. Земля по-весеннему пахла подсыхающими осенними листьями и набухала. Весело щебетала на недальней кроне птаха. Мечику вспомнились беленая хатка в родной Олизаровке, колодец с холодной водой и яблоневый сад в Володарке, куда перебрались перед войной. Скоро сад потонет в белом цвету, и зажужжат у теплой завалинки пчелы. Его ждет, сидя на ступеньке, одинокая причитающая мать...
Мечик протяжно вздохнул, поднял глаза к синему небу. Как нелепо, как нелепо... Вон оно, место, до которого ему суждено дойти по земле. Шагов триста еще... И он начал считать их, свои последние шаги. Один, два, три, четыре...
— Bleiben stehen! Bleiben stehen! Стойте! Стойте! — вдруг прорезал оглушительную предсмертную тишину полный отчаяния женский крик. — Bleiben stehen!
Конвой остановился.
Не переводя дыхания, с велосипеда соскочила молодая женщина в белой кофточке с галстуком, быстро сказала что-то по-немецки и протянула старшему конвойному лист бумаги со свастикой, несколькими строчками и печатью. На чистом польском языке, повернув голову к Мечику, прерывающимся голосом добавила:
— Казнь отменена.
Ноги у Мечика подкосились, он повалился на набирающую тепло землю.

 

Освобождение

Американцы появились внезапно, хотя лагерь знал: со дня на день они будут здесь.
Всю неделю кружили самолеты с белыми звездами. Нарастал гул канонады. Уже два дня не водили на работу. Кое-кто из надзирателей исчез. Те, кто остался, поддерживали бытовой распорядок и вели себя как обычно: строго и благочинно. Отступающих немцев видно не было.
Два «студебекера» с развевающимися полосатыми флагами подъехали к воротам лагеря. Показались еще машины. Американцев встречала замершая у проходной лагерная администрация.

В тот же день рослый офицер объявил: лагерь какое-то время будет находиться под контролем американской армии — до решения вопроса о процедуре передачи узников, бывших узников, поправился переводчик, соответствующим частям союзников. Но с этого момента все считаются свободными от рабства.
Тысячеустый голос-взрыв вчерашних рабов потряс все вокруг.
— Ура-а-а-а-а-а! Ура-а-а-а... — грянуло со всех сторон. И покатилось громом — раскат за раскатом — далеко-далеко, за сто горизонтов.
По алюминиевым кружкам разлили шнапс. Кто-то принес гармошку. Неунывающий русский паренек Ваня жадно пробежал пальцами по кнопкам, взял небыстрые аккорды, жалостливо затянул: «Заму-у-чен тяже-о-лой нев-о-о-олей...»
Песню подхватили сначала те, кто знал ее, потом и все, каждый на своем языке, подбирая под музыку льнущие к сердцу слова. В эту ночь не спал никто. Люди смеялись и обнимались, жались мокрыми щеками друг к другу, еще не веря в нахлынувшее счастье.
Американцы все подъезжали и подъезжали. Шум, лязг, стрельба и песни охватили округу. Лучи прожекторов били в редкие тучки, разноцветные ракеты прыгали через луну, искры большого костра летели посыльными в небо. Ничто не оставалось безучастным к взбунтовавшейся людской радости. Ночь смеялась и плясала вместе со всеми. Это было ни с чем не сравнимое долгожданное счастье.
— Свобода! — кричали русские.
— Вольность! Свобода! — торжествовали поляки.
— Freedom! Freedom! — подтверждали американцы.
Утром, не дожидаясь распорядочного времени, в лагерь пришли парикмахер Мартин, фотограф Пауль, переводчики. Бывшие узники занялись собой: вместо роб с нашивками «OST» надели пиджаки, брюки, светлые рубашки. Нашлись даже галстуки, фуражки и шляпы. И вышли на полянку. Один ряд встал, другой присел, третий прилег, и Пауль снял свободных людей — каждому фото на память. В их самый счастливый день в жизни. Эту фотографию Мечик хранил особо. Она и теперь — драгоценность.
Неволя для Мечика закончилась.
Почти в то же самое время она закончилась и для Вари. Их тоже освободили американцы.
Солдаты, обутые в высокие зашнурованные ботинки, установили на столбе громкоговоритель, и освобожденные с утра до вечера слушали сводки «От Советского информбюро». А в начале мая из репродуктора прогремели долгожданные слова: «Германия безоговорочно капитулировала!»
Девчонки бросались друг другу на шею, смеялись и рыдали. И каждый вечер у барака устраивали танцы под патефон и лившиеся из громкоговорителя песни. Казалось, счастью не будет конца.
Все! Победа! Свобода! Скорее домой, на Родину!

 

На Родину!

На пересыльном репатриационном пункте за столами — строгие военные, полноватые, с блестящими орденами на кителях, курят душистые папиросы. Тщательно просматривают серые бумажные папки с документами, подолгу беседуют с репатриантами.
Неожиданно Мечик увидел молодую женщину в белой сорочке с галстуком. «Она! — пронеслось в голове. — Да, да, это она, моя спасительница!» Но Мечик даже не смел смотреть на нее.
Женщина была чрезмерно занята: перебирала и сверяла личные дела со списками, относила и приносила какие-то бумаги, ходила по кабинетам и разговаривала сразу на нескольких языках. Внезапно она подошла к Мечику.
— Пойдемте! — сказала по-польски. — Как вы себя чувствуете?
— Тысячу раз благодарен вам! — вырвалось у Мечика из самого сердца, заходившего ходуном. — Тысячу раз!.. — и голос перехватило.
— Я полька, — устало улыбнулась спасительница. — Я обязана была помочь вам.
Мечик заполнил анкеты и прошел все необходимые процедуры. Оставалось ждать решения и очередного эшелона на Родину.
В один из вечеров, когда пели под гармошку и танцевали, Мечик познакомился с Варей. У нее были открытые, голубые, чуть с зеленцой, чистые и внимательные глаза, и доброе — Мечик почувствовал это сразу всей душой — сердце. Очень, очень доброе сердце! Варя, как и Мечик, танцевать красиво не умела, но без умолку рассказывала о речке за околицей, о бескрайних полях с тяжелыми колосьями пшеницы, о заливистых курских соловьях. А Мечику рисовалось свое село с белыми хатками и садами. Вместе Варя и Мечик мечтали только об одном: скорее попасть домой.
Домой, домой, домой...
Два дня назад Варе предлагал руку и сердце бельгиец, высокий красивый брюнет со светлым, как майское небо, взглядом. Он говорил о просторном доме в городке Флоренвиль на берегу Семуа, у самой границы с Францией, и семейном магазине. Варя с интересом слушала, но, когда он протянул свою «буржуйскую» руку, отстранилась, строго сказала: «Нет!» Домой, и только домой!
Минула неделя — и Варю проводили на поезд. В одной руке она держала ридикюль с документами, фотографиями и адресами подруг. Другой прижимала к груди букет, и ее лицо тонуло в полевых цветах. Как только отъехали от станции, Варя вынула карточки. Вот они, милые подружки, с которыми она три года пробыла в неволе. «На долгую добрую память в час пребывания в Германии. Прошу хранить и подругу не забыть. Пашкова Ксеня. 5 июня 44 г.» А вот Санжакова Наташа, землячка из села Верхняя Груня: «Варя, мы с тобой познакомились в проклятой немеччине. Как ушли из дому, уже 18 месяцев. Судьба-злодейка лишает нас друзей, родных. Вспоминай, не забывай подругу». А вот — Дуся. Февраль 45-го. Эх, адрес не записала свой. Иволгина Клава адрес оставила: «Кореневский район, с. Гапоново». Это недалеко от Снагости...
Майор, сообщивший Мечику, что его документы в порядке и он может возвращаться на Родину, добавил, обратившись по имени-отчеству:
— Мечислав Степанович, с вами хотят побеседовать...
В тихом отдельном кабинете Мечику налили чаю, угостили папиросой.
— Война победоносно закончена, — подойдя к окну и глядя в дымную даль, неспешно произнес сухощавый полковник. И, повернувшись, продолжил: — Но предстоит много дел по ликвидации ее последствий. Для работы в канцелярии нужен человек со знанием языков, грамотный, с каллиграфическим почерком. Командование остановило выбор на вас...
Несколько дней Мечик поработал рука об руку с Геленой, своей спасительницей, — она ввела в курс дела. Затем его отправили в Чехословакию.
К концу 1945-го работа с узниками фашизма была почти завершена. Полным ходом строилась новая мирная жизнь. Мечику предложили работу в одной из частей, остававшихся на освобожденной территории по решению Потсдамской конференции. Мечик отказался. Невыносимо тосковал по Родине. Рвался к Варе.
Перед самым отъездом, когда вышли из столовой, к Мечику подошел сам генерал. Уважительно обратившись «Товарищ Малиновский», угостил папиросой из картонной пачки. А в конце разговора вздохнул и по-отечески, вполголоса, даже тише, произнес:
— Ничего хорошего там тебя, земляк, не ждет. Подумай. Времени у тебя — ночь.
Мечик подумал.
— Еду на Родину! — негромко, но твердо ответил утром.

 

На край света

Дома, у матери, Мечик побыл недолго. Сходил, куда требовалось, отметился, раздобыл немного дров про запас и поехал в Снагость.
Задувал снежный ветерок. Возница подстегивал едва тащившую ноги кобыленку. Да всю дорогу, от самого Коренево, двенадцать верст, вел разговоры о жизни, о землице, расспрашивал Мечика: «Хто такой да откудова, да по какой такой потребе в энтих-то краях?» А проехав крайние мазанки, вскинул густую бороду, хитро улыбнулся одними глазами и хрипло отрапортовал:
— Ну, вот она, Игнатова-то изба! Валяй. Не спеша ехали, зато и не промахнулися.
Рассмеялся мелко, добавил, наклонившись: — А хто на борзом коне жениться поскачет, тот скоро поплачет. Попомни старика. Э-хе-хе...
И, вскинув бороду, потянул левую вожжу: — Но-о-о, милая! Пошла! Пошла, милая!
— К сестре? — пульнул веселым баском, выскочив из сеней, крепкий паренек. «Вася», — догадался Мечик.
Но ответить не успел. Из дверей выпорхнула Варя.
С этой поры Мечик и Варя стали называть друг друга Валей и Митей — так им легло на душу. Обвенчались и уехали в Донбасс. Там, в Горловке, жила Валина сестра Юля. И была работа — добывали уголь. Можно было худо-бедно прожить. Расписались.
Митю взяли электриком в шахту, Валю — нормировщицей. Уголь резали сутки напролет. Заработанные деньги уходили на еду, но ее было днем с огнем не сыскать.
Месяц тянулся за месяцем. Появился первенец — девочка Юля. Было холодно и голодно. Однажды, поднимаясь из шахты на вагонетке, Митя сорвался и упал ногами на рельс. Каким-то чудом успел ухватиться руками за край железного короба и подтянуть ноги, выдернув их из-под самого колеса, катящегося следом. Сжав зубы, так и волочился на посиневших согнутых руках до верха. Обессилевший, обмяк после остановки, но пальцы разжать сразу не смог.
Голод, мучивший с утра до вечера, сделался еще сильней. На глазах таяла Юля. Материнского молока, которое она пила пополам с Валиными слезами, не хватало. Рано утром Митя ходил вдоль заборов за околицу, отыскивая по пять-шесть кустиков подросшей лебеды — на суп. Из-под полы можно было купить хлеб, но месячной Митиной зарплаты на булку не набиралось. Добавили подаренный отрез шевиота, хранимый себе на костюмы, но это не спасло. Юля умерла.
Митя и Валя уехали в Володарку, под Ворошиловград. В декабре 1948-го у них родилась вторая девочка — Оля. Голод сделался еще страшней. Люди срывались с насиженных мест и бежали куда глаза глядят — в поисках лучшей доли. Многие ехали на Север и Дальний Восток. Писали оттуда письма: «Места богатые, много рыбы, дичи, ягод и грибов, хорошо растет картошка. Люди с Украины тут по полвека и больше. Жизнь привольная».
Перед новым, 1950 годом, Митя прибежал с работы радостный. Выхватил из кармана газету, разгладил на столе. Валя с Олей на руках подсела поближе. Подкрутив фитилек керосиновой лампы, Митя прочитал объявление о вербовке на Камчатку.
— Это ж край света! — перепугалась Валя.
— Там, говорят, богато родит картошка и турнепс, а рыба сама прыгает в лодки! — светился радостью Митя.
Валя вздохнула, промолчала. «Куда иголка, туда и нитка», — учила мама. Оформили документы и с нетерпением стали ждать весны и подъемных.

 

Транссиб, Владивосток, Тихий океан

Поезд на восток шел долго, с частыми затяжными остановками. Товарный вагон, битком набитый вербованными, перегородили покрывалами, одеялами, занавесками — каждая семья имела свой угол. Ехало много молодых. Были и с ребятишками мал мала меньше. У зеленых насыпей, пережидая ремонты путей, бункеровку углем и водой, варили на керогазах похлебку, кипятили чай. Дети бегали с палками, играли в кустах в войну.
Сибирь стала избавлять понемногу от долгого голодания — к поездам подносили на куканах рыбу. У Байкала взяли вскладчину ведро недорогого омуля, кто-то раздобыл спирт. Гармошка, почти не смолкавшая днем, заголосила с новой силой:

Славное море — священный Байкал,
Славный корабль — омулевая бочка,
Эй, баргузин, пошевеливай вал, —
Молодцу плыть недалечко...

Собрали, что могли, на сооруженный из чемоданов стол и отметили пятую годовщину Победы!
Медленно шли дни, а перед концом — еле-еле, будто поезд боялся с дальнего разбега ухнуться в Тихий океан. Но однажды утром открылось море.
— Владивосток! Владивосток! — понеслось из вагона в вагон.
— Слава тебе, господи, — выдыхали женщины.
— Добрались! — оживали мужики.
— Море! Море! — кричали и прыгали дети.
Берег океана встретил ласковым солнечным светом. По широкой бирюзовой воде там и тут разбросались лодки. Рыбаки взмахивали руками, и через борта перелетали серебристые рыбины. Поезд, замедляя ход, катился по рельсам, глуше и глуше брякая на стыках. Свежий йодистый ветерок, тугой и вольный, пробежал по прокисшему вагону. Паровоз засвистел, смешивая пар с черным дымом, вагоны откликнулись скрипом колодок, состав громыхнул и замер.
В трех шагах от станции Вторая Речка, в пересыльных бараках, у просторного капустного поля, Митя, Валя и малышка Оля жили две недели, ожидая пароход на Камчатку. Прямо с моря местная детвора приносила к баракам крабов и камбалу, выменивая на всякие безделушки. Митя поднимался каждое утро по небольшому склону в слободку за молоком. А удмурты Дерендяевы, попутчики-соседи, подружившись с Митей и Валей, беспрестанно жарили рыбу на две семьи и не могли нарадоваться, глядя на здоровущие камбальные лепешки, пышную зелень вокруг и синюю степь Амурского залива. И ели, ели, ели...
По вечерам жгли костры у моря, купались, пели душевные песни и смотрели на Большую Медведицу, раскинувшуюся прямо над головой, и на другие крупные звезды, пытаясь угадать дальнейшую дорогу и судьбу. Война отсюда казалась давним, чудовищным сном...
А потом — пароход. Дав протяжный утробный гудок, он задрожал, как от стужи, отвалил от причала и, тяжело пуская клубы чада из просмоленной длинной трубы с красным серпом и молотом, пополз, как утюг, рассекая водные складки, в бескрайнюю простыню синего, с белесыми узорами моря. Простором любовались. Вскоре пароход унял дрожь, подогрелся под ярким солнцем, и длинная гладкая волна принялась баюкать его, переваливая с борта на борт. Стали тихонько поскрипывать мачты и кран-балки. Дети осоловели, как от солнечного удара, их спустили в трюм. И там они полегли.
— Та шоб воно зникнуло то море, як в ем з розума не зийдут! — повалился на паелы крепкий усатый мужик Захар. Два его мальчугана позеленели, их рвало. Жинка утробно подвывала, длинным подолом размазывала по лицу слезы.
У борта, прислонившись к кулю с картошкой, то и дело жалобно попискивала двухрядка-хромка «Тула». Вечером никто не стал есть. Качало все сильней. Ночью пароход запереваливался, как колодезный журавль, забултыхался на месте, будто на шарнире, вверх-вниз носом-кормой, черпая соленую воду. Сквозь проржавевшую палубу она засочилась в трюм. Корпус трясся от ударов волн, подбрасывая людей. Они проклинали все на свете.
Три недели, пока шли до Камчатки, попадая через день в штормы, показались немецкой каторгой. Голодные люди передвигались, как тени, до сварганенного тут же, в трюме, отхожего места, и, цепляясь за борта, пробирались обратно, к поддонам-лежакам. Рядом с детьми стояли привязанные ведра. Правда, в последние два дня пути морское кипение стало стихать и разглаживаться. Вербованные выбирались наверх, охотно ели и просили у капитана работу.
— Боцман! — зычно, с самосадной хрипотью гаркал в рупор капитан, вынув изо рта погасшую люльку. — Ошвабрить покорителей огненной земли! Механики! — подавал команду в другую, внутреннюю переговорную трубу, — воду на палубу!
Детскому восторгу не было конца, когда из-за моря стал выплывать и приближаться огромный сверкающий сугроб с белесой тесемочкой-дымком на макушке.
— Авача, — готовясь к швартовке, пояснил матрос, наматывая на локоть выброску. — Вулкан. Насмотритесь еще. Их здесь тьма-тьмущая.

 

Ключи

Митину семью направили в поселок Ключи. Серебристый самолетик Ли-2, пролетев рядом с неправдоподобно большими снежными горами, нырнул в зеленый лесок, пробежал по глинистой тропке-полосе и замер. Почти сразу за аэродромом шла в рост возвышенность, за синим лесом круто взмывавшая в небо белым конусом — Ключевская сопка, с зазубренной, как у пробойника, вершиной. Вулкан спал. Лишь чуть дымился.
— Ни в Европе, ни в Азии печки, выше этой, не сыщете, — подмигнул летчик. — Жарит и варит так, что уху хлебай прямо из озера! А мне здесь задерживаться и на минуту нельзя — место взрывное. Приятного аппетита!
И улетел.
Поселили «покорителей огненной земли» в палатки. Оформили на работу в ящичный цех и леспромхоз. За короткое камчатское лето Митя с Валей построили засыпной дощатый домик, засолили на зиму бочонок кижуча, кадку красной икры, заготовили грибов и жимолости, засыпали в погреб двадцать кулей картошки, запаслись капустой, луком, чесноком, морковью и репой. Вдоль ровнехонького штакетника Митя посадил по нитке семь тополей.
В конце сентября началась их первая из десяти камчатских зим — неголодная, нестрашная. Завыли вьюги, наметая сугробы. Однажды Валя поднялась, как обычно, чуть свет, занесла из коридора дров, растопила печку и открыла, потянув на себя, дверь на улицу. В проеме, доверху, — снежная стена...
Скоро встретили Новый год. Век переломился пополам. А с ним — и жизнь. Оля стала просить братика Валерика. К следующему Новому году, в канун Дня Конституции, под грохот Ключевской сопки и исходящую парком из растаявшего от лавы озера ушицу я и родился...
Виновата война, еще как виновата перед всем нашим народом, перед каждой семьей. За миллионы погубленных судеб. И не только...
Будь она проклята, та война.
Но на ней встретились, заплатив непомерную цену — здоровьем, молодостью, всей дальнейшей жизнью, мои родители Мечислав Степанович Малиновский и Варвара Игнатьевна Малеева. И тогда появился на свет я...

 

 

Родина не признала...

Двадцать первого мая 2001 года в «Комсомольской правде» прочел я сообщение о компенсациях узникам фашизма. А кого нет в живых — их наследникам. Отправил письмо в московский «Фонд взаимопонимания и примирения» по указанному адресу: Столовый переулок, 6, а/я 148 — с надеждой получить немного денег на скромные надгробья родителям: они заслужили добрую память о себе.
Спустя два года, к концу компенсационной кампании, получил от Правительства Российской Федерации ответ (№ 172703 от 01.07.03.): «Сообщаем, что в базе данных Фонда дела на Малиновского М. С. и Малееву В. И. не значатся». И подпись: зам. нач. ООВ А. М. Васюткин.
Так-то...
Война давно закончилась. Старится Победа. История потрясших мир шести кровопролитных лет Второй мировой составляет сотни тысяч томов. Все меньше остается тех, кто их, эти годы, пережил и знает не по книгам. Но в войну продолжают играть. Не маленькими железными пушками, а судьбами, съеденными и не оплаченными ею.
Война продолжает недоговаривать.
А точнее — врать о себе «правду»...


* Dahin (нем.) — туда.

 

 

 


 

 

 


Геннадий СТРУНАЧЁВ-ОТРОК

Контракт № 4

 

 

– Обстановка на «Хансунге-1» тяжелая, — «порадовал» Ярослава начальник рейса инспекторского судна Камчатрыбвода «Даллия» Александр Юрьевич Галкин.
Шел конец февраля — самого рыбного месяца года Охотоморской минтаевой экспедиции. «Даллия» подвозила Ярослава Сорвачева в должности наблюдателя на южнокорейский процессор*.
— Сейчас там двое наших товарищей находятся: в помощь рыбинспектору Чернышенко мы своего матроса высадили. Тебе придется сидеть одному.
Ярослав от такой новости невольно передернул плечами. Однако он знал: инспекторов рыбводов всего Дальнего Востока не хватает на такое большое количество иностранных процессоров. Глубоко, для успокоения, вздохнул: «Ну, что ж, назвался груздем — полезай…»
— Чернышенко опытный инспектор, но ему надо пересаживаться на другой, только что подошедший пароход, — продолжал между тем начальник рейса, — мы с полчаса полежим в дрейфе, пока он не объяснит тебе все тонкости дела.
«Хорошо, что с нуля не приходится открывать работу этого чужака», — снова подумал Ярослав, нахлобучивая, чтобы не сдуло ветром, свою ллойдовскую капитанскую фуражку с кожаным верхом и длинным козырем поглубже на лоб. Затем, прихватив «два места» своих вещей, как было указано в таможенной декларации, пошел на палубу садиться в резиновую моторную лодку-ямаху…
Пока на выбросках с пляшущей на волнах под бортом «Хансунга-1» ямахи перетаскивали две его сумки, и потом он сам быстро и уверенно поднимался по штормтрапу на борт южнокорейца, с капитанского мостика за ним пристально следили несколько пар юрких глаз, в которых он прочитал некий промысловый интерес: «Что несет нам с собой этот молодой человек? Удачу или погибель?»
Рядом с рыбинспектором Игорем Чернышенко, высоким упитанным парнем, и таким же упитанным его напарником — матросом с «Даллии», мимоходом, но обстоятельно знакомящими его с положением дел на процессоре, Ярослав чувствовал себя потерянным мальчуганом, бросаемым на произвол судьбы среди каннибалов. Его мало чем можно было удивить, потому что много лет он сам проработал на добывающем флоте и даже в должности капитана, но эта ржавая посудина была самой грязной из всех тех, которые ему приходилось когда-либо встречать.
При осмотре рыбных мерных бункеров и рыбцеха — наперед им постоянно забегал старший помощник капитана «Хансунга-1» мистер Ли: до щелкости щурил свои раскосые глаза и расплывался в угодливой улыбке, стараясь попасться Ярославу на глаза.
— А это — козел, — указывая на него и пользуясь тем, что тот не разумеет по-русски, констатировал Игорь, — держи с ним ухо востро. Будешь верить — сразу наколет.

Через пятнадцать минут Ярослав помахал соотечественникам с мостика рукой и остался единственным представителем России на южнокорейской территории, один на один с чужой речью, судовой грязью, от которой хотелось завыть, и прочим непонятным укладом жизни заморских пришельцев, раскатавших губы на наш охотоморский минтай.
Первым делом он попросил капитана Нам Кук Бея предоставить копию контракта на русском языке. Капитан долго делал вид, что ни по-русски, ни по-английски не понимает. Хотя «контракт» — он и на русском и на английском языках — контракт. Не понимал по-английски и начальник их радиостанции. В конце концов новому рыбинспектору снова предоставили старпома, мистера Ли, разъяснив жестами, что он может «цють-цють инглиш».
Такая филологическая расстановка сил несколько озадачила Сорвачева: сам он в корейском языке тоже был ни «б» ни «м» и даже ни «цють-цють». Пришлось далее общаться только со старпомом наборами английских слов и жестами.
В общем, русской версии контракта так на судне и не нашлось, а принесенный английский вариант из-за множества специфических терминов Ярославу пришлось переводить двое суток со словарем, в перерывах между работами на палубе по замеру количества сданного улова русскими траулерами, что лишало его возможности основательно заниматься своими прямыми обязанностями. Контракт за номером четыре принадлежал молодой камчатской рыболовецкой компании «Голкам Инпекс» и южнокорейской рыбодобывающей фирме «Джунсунхо».
Может, потому, что сразу оседлал букву закона, корейцы забыли обеспечить его простынями и наволочками. Но он это близко к сердцу не принял, а подумал, что на таком зачуханном пароходе простыней, по всей видимости, и быть не должно. На том и успокоился, и все последующие десять дней, которые выделила ему судьба обретаться на этой посудине, проспал, не раздеваясь, на поношенных подушках, оборачивая их своими запасными рубашками, а матрац застелив имеющимся байковым одеялом. Благо, в каюте было тепло, даже жарко, — приходилось открывать иллюминатор.
Из еды, по какой-то, до него сложившейся традиции, ему подавали строго: «чикен» — полкурицы, зажаренной в духовке, и стакан молока — утром, в обед и вечером. Через три дня Ярослав стал ходить в столовую только один раз в день — так ему надоела эта еда.
Сами рыбаки ели какую-то свою неповторимую еду, типа риса с жареной рыбой, кимчи*, какую-то мелкую, как вермишель, рыбешку с соусами, но вся эта еда была до того острая, что, попробовав несколько раз для разнообразия общую кухню, Сорвачев после этого несколько часов хлебал воздух, как рыба воду жабрами. Что корейцу в радость, то русскому — кирдык.
Рабочей спецодеждой его тоже не обеспечили, поэтому все замеры рыбы в бункерах и прочий контроль в цеху пришлось делать в трико и кедах. А потом сушить все это мокрое в общей вонючей сушилке для рыбацкой амуниции. Через два дня трико от засохшей рыбной слизи стояло колом. И через два же дня он сподобился взять на сейнере-траулере «Камчатский», сдающем минтай на этот процессор, рыбацкие сапоги и непромокаемую оранжевую робу. Дело повернулось в лучшую сторону: и мерзнуть перестал, и на душе веселее стало.

Но зато в подарках недостатка не было. Он им объясняет, что нужны рабочие штаны — несут фирменные джинсы «Леви», спрашивает рабочий хлопчатобумажный костюм — несут спортивный костюм «Адидас», говорит, что нужна теплая рабочая куртка — хитро улыбающийся мистер Ли тащит объемный пуховик. За два первые дня, как только прежние надзиратели съехали с борта, завалили всю пустующую койку второго яруса. Здесь был и транзисторный радиоприемник с магнитофоном, и небольшой цветной телевизор, и кофемолка с электрочайником… Продай Сорвачев все это на тогдашнем пустующем базаре в Петропавловске — на полгода безбедного существования хватило бы. Все его попытки отказаться от подношений вызывали на артистическом лице мистера Ли выражение наигранной обиды. Он категорически отказывался забирать подарки обратно, объясняя, что делается все это чисто из уважения к «мистеру» Ярославу.
Сорвачев по сути своей не был поклонником всего иностранного. И наглая попытка корейцев купить его с потрохами вызывала, как у порядочного советского гражданина, чувство отвращения. За Державу ему было тоже обидно, поэтому принимать приношения не торопился, понимая, что бесплатный сыр — известно, где бывает. И не ошибся.
Уже первая сдача рыбы-сырца сейнером-траулером «Камчатский» на процессор подтвердила, чего бы ему стоили эти подарки. Здесь наконец-то мистер Ли показал свое истинное лицо.
При насыпанной горой в бункер рыбе старпом лез замерять глубину самого не засыпанного рыбой угла, не учитывая, что под крен судна она ушла на другой борт. А потом тыкал в записную книгу рыбинспектора и верещал, что тот своими измерениями завышает количество сданного улова. Причем он напрочь отметал все очевидные показатели измерений Сорвачева. А когда подошло время определять размерный ряд минтая, выявляя количество пойманной мелочи, тут вообще пошел настоящий цирк с фокусами и превращениями.
Смысл определения количества молоди в улове заключался в том, что лопатой с дном из сетного полотна (зюзьгой) в корзину насыпалось энное количество рыбы, и потом она отбрасывалась на две стороны: крупняк — в одну, мелочь — в другую. Здесь-то и начинался этот самый цирк.
Палубная команда процессора обступала кругом рыбинспектора и старпома, производящих замеры, и начинала себе подрабатывать. Только Сорвачев отвлечется на замер очередной крупной особи минтая — в корзину со всех сторон начинала лететь минтаевая мелочь. И когда он снова поворачивался к корзине — в ней уже горой была насыпана мелкая рыба и прилов других пород, а все, вокруг стоящие корейцы наперебой начинали вопить: «Смол сайза! Смол сайза! Смол сайза!» Что в переводе с английского означало: «Маленький размер». Мистер Ли изображал достойный вид: как будто ничего не случилось, но уголки глаз его хитро щурились. Ярослав тоже пытался сохранять спокойствие и, вразумляя созерцателей, начинал выбрасывать из корзины набросанную мелочь. Тут начинался натуральный «горлопанизм» на корейском языке: мол, что ты делаешь? Эта мелочь изначально присутствовала в корзине!
Дело в том, что «Хансунг-1» был старым большим морозильным траулером, переоборудованным в приемный рефрижератор, и на нем отсутствовала туковарка — мукомольная установка. Поэтому весь прилов и рыбную мелочь они выбрасывали за борт, замораживая только крупный пищевой минтай. И в договоре у них было записано, что всю мелочь они будут отсортировывать за борт. На этом-то основании они и думали, что, чем больше они подбросят рыбинспектору мелочи, и он ее спишет, — тем больше для них останется пригодного для заморозки продукта. Но, по незнанию русских Правил рыболовства, им и в голову не приходило, что молоди в улове допускается только определенный процент, а за остальное уже можно и по шапке получить. А за постоянный промысел молоди судно-нарушитель изгоняется из нашей экономической рыболовной зоны. Сорвачев несколько раз разъяснял старпому, чем грозит его процессору завышенный вылов молоди, если он не урезонит своих доброжелателей — матросов палубной команды. И старпом это признавал, но никак не хотел понять: почему рыбинспектор так печется о рыбе, которой немерено в океане и которая, по сути дела, ничья.
Однажды, после очередного приема рыбы с русского траулера, они сидели в каюте рыбинспектора и спорили по истинному количеству сданной рыбы. Сорвачев в очередной раз доказывал старпому о неприемлемости такого поведения старпома и его палубной команды. Сам уставший от бессонных ночей и таких сумасшедших приемок, мистер Ли взмолился:
— Мистер Ярослав! Может, ты и прав, но зачем тебе все это надо? Не выходи ты на приемку! Мы сами тебе будем квитанции писать, а ты их только подписывай! Мы тебе денег дадим. Много долларов! Только дай нам заработать. Ты видишь, что у нас и так старый процессор — все ломается, и рыбы нам не хватает! Кто тебя здесь контролировать будет?
Ярослав сразу вспомнил таблички над автоматическими кассами в городских автобусах: «Совесть — лучший контроль!» — и улыбнулся:
— А зачем мне много долларов? Ты что, думаешь — у нас нищая страна? Была бы нищая — вы бы не работали сейчас на нашем минтае.
— Да не ваш он — проходящий, мигрирующий. Мы сейчас из Берингова моря к вам пришли. Там американцы свои порядки стали устанавливать, выпроводили нас оттуда, а здесь вы…
— Ну, вот видишь? — еще раз усмехнулся Сорвачев — Американцы с вами не стали долго разговаривать — выдворили из своей экономической зоны, и все. И вы считаете, что так и надо. А я с вами тут бьюсь, чтобы совесть вашу пробудить! Нахóдитесь в наших водах — значит, рыбу нашу ловите, какая бы она здесь ни была. Она у нас нагуливается и также нерестится. Ты что, не видишь, что молоди в мерной корзине много? — съязвил он. — А деньги мне ваши не нужны. Мне хватит того, что вы мне за работу заплатите. У нас в России продукты и ширпотреб пока еще дешевле, чем у вас.
Старпом остался недоволен состоявшимся разговором и покинул каюту Сорвачева с удрученным видом.
На другой день после этой приватной беседы, утром, Ярослав собрал все валявшиеся на верхней койке корейские подарки и оттарабанил их наверх, в ходовую рубку. Стоявший на вахте третий штурман искренне удивился, увидев, как рыбинспектор сваливает охапку шмотья на диван:
— Мистер Ярослав! Это же вам смол презент!
— Ну вот и смолите ваши презенты сами! — рассмеялся Ярослав, разворачиваясь, чтобы уйти. На голоса из штурманской рубки выглянул капитан. Окинул происходящее быстрым цепким взглядом и снова скрылся в рубке.
После завтрака Ярослав переоделся в робу, взял рулетку, попросил у боцмана банку краски, кисть и пошел на палубу перемерять освободившиеся за ночь рыбные бункеры и наносить новую маркировку. Через несколько минут на палубу выскочил заспанный, неумытый старпом. «Бедолага, — подумал Ярослав, — желание заработать требует жертв. Он должен бы отдыхать после собачьей* вахты».
Вдвоем они перемерили объемы бункеров с левого и правого борта и нанесли разметки. Промаркировали также и промерочный шест. Против правды не попрешь: новые разметки намного не совпадали со старыми в пользу южнокорейского народа. Мистер Ли стал втягивать голову в плечи и разводить руками: мол, это не его вахта, он на процессор пришел перед отходом, а маркировка уже была нанесена.
Вечером в каюту к Сорвачеву пришел старпом и исподволь стал вести речь о швартовке к корейскому перегрузчику. Говорил де и топливо на исходе, и продукты заканчиваются. Вот и мистера Ярослава нечем кормить, кроме соков и кур. А как только получим свежие продукты, так сразу для мистера Ярослава наступит благоденствие. Там и пива много, и водки он подвез.
Сорвачев уже знал о подходе в район промысла безлицензионного транспортного рефрижератора. Люди не умеют таить шила в мешке. Уж больно команда оживилась, и каждый раз в среде собравшихся матросов проскакивало: «Джи Сунг Хо!», «Джи Сунг Хо!»… На ежедневном капитанском часе — переговорах с начальником экспедиции — он задал вопрос об этом «Джи Сунг Хо» и получил исчерпывающий ответ: «Ни в коем разе не швартоваться к этому пиратскому транспорту».
За эти прошедшие несколько дней постоянного общения со старпомом Сорвачев хорошо научился понимать корейский акцент английского языка мистера Ли. Поэтому, сделав вид, что внимательно его слушает, Ярослав мысленно юродствовал над «нитой белыми шитками» азиатской хитростью старпома: «Ах, ты, засранец! Хотите напоить меня? И пока я буду спать, успеете перегрузить на него все излишки, которые у вас накопились в трюме? Ни в жизнь вы не получите этой швартовки!» А вслух спокойно сказал:
— Я не имею права разрешить этот подход. У вашего «Джи Сунг Хо» нет рыболовной лицензии на работу в нашей экономической зоне.
Старпом ушел явно расстроенный. Но уже утром, перед очередным обмером принятого улова, с еще большим энтузиазмом стал втулять Ярославу, что «Джи Сунг Хо» при неудачной швартовке с кем-то намотал на винт швартовый канат и теперь не имеет хода, а надвигается циклон, а у них на «Хансунге-1» есть водолаз, и только они ему могут помочь…
— Хорошо, — улыбнулся Ярослав мистеру Ли, как лучшему другу, — сейчас закончим работу, и я все устрою.
На этот раз старпом даже речи не повел об очередном «обвесе» рыбинспектором их экипажа.
Закончив работу и выписав справедливую квитанцию, Сорвачев вместе со старпомом поднялся в ходовую рубку и вызвал по коротковолновой радиостанции русский спасатель «Суворовец», приписанный к их экспедиции. Обсказал причину своего вызова и получил согласие капитана на помощь призрачному «Джи Сунг Хо».
Повесив трубку, обратился через старпома к ожидающему рядом результата капитану Нам Кук Бею:
— Наш морской спасательный буксир «Суворовец» готов оказать помощь вашему «Джи Сунг Хо», делайте официальный запрос, и он размотает ему злополучный швартовый канат.
Искры надежды мигом погасли в глазах ожидающих, уголки губ опустились и, отвернувшись, они отошли от Сорвачева.
— Это очень дорого будет стоить, — сказал Нам Кук Бей, — мы подумаем.
— Думайте, — пожал плечами Ярослав и пошел в каюту подбивать результаты своих проверок.
…Еще суток четверо прошло в более-менее терпимой обстановке, если так можно было ее назвать. Из-за непробиваемо-ровного характера рыбинспектора у старпома начали сдавать нервы. Каждую приемку он выказывал Сорвачеву свой психоз. А тому самому впору было настучать по голове этому маленькому юркому человечку. К тому же спать ему тоже было некогда. Русские траулеры сдавали рыбу и днем и ночью, и рыбинспектору приходилось стоять на капитанском мостике, чтобы подавать команды штурману и рулевому по бесконтактному методу передачи набитого рыбой тралового кутца: с траулера на процессор и обратно пустой — на траулер. А делается все это на ходу, на разных курсах и при разных оборотах винта. А потом спускаться на палубу, производить замеры и слушать неразумные истерики мистера Ли. «Ох, дал бы я тебе разок в пятак! Чтобы ты понял, что такое русский человек! — думал про себя Ярослав. — Небось американы, которых вы так любите, с вами не церемонятся! Да вот нас почему-то все время учили не ввязываться ни в какие провокации…» И выписывал квитанции, которыми они никогда не были довольны.
Ярослав видел, что рыбу свою они забирают с излишком, потому что давал даже бóльший процент, чем положено, на стечку, на выморозку и на прилов. Но им было все равно мало. В конце концов он вынужден был написать рапорт на английском языке капитану Нам Кук Бею о том, что его старпом не дает ему нормально работать. Тот с умным видом покорно покивал головой и оставил все без изменения.
И вот шестого марта, после ночной работы и очередной истерики старпома, когда он наглым образом вырывал промерочный шест из рук рыбинспектора и, втыкая его в самый мелкий угол бункера, кричал, чтобы Сорвачев записал именно это показание — Ярослав, сдерживая бешенство, заявил старпому, что желает посмотреть их технологический журнал и лично убедиться: сколько принято рыбы, а сколько заморожено. Старпом захлопал узкими глазами и осекся. Потом, придя в себя, начал убеждать Сорвачева в том, что на корейских судах такие журналы не ведутся, тем самым надеясь сбить накал страстей и умилить рыбинспектора.
— Да-а, мистер Ли! Ты по своей наивности, видимо, думаешь, что все русские дураки? Да твоя азиатская хитрость за несколько морских миль видна! — беззлобно возмутился Ярослав. — Хорошо! Если у тебя этого журнала нет — проснется капитан, я его оштрафую на крупную сумму: за отсутствие такого журнала.
На этом и расстались. Старпом пошел по правому коридору в свою каюту, а Сорвачев, еще немного потолкавшись на палубе, — по левому борту.
Не успел он снять куртку, как в каюту постучали. После слова «Да!» дверь отворилась, и на пороге возник заискивающе улыбающийся кок, держа в руке стакан с дымящимся белым напитком.
— Млеко! Млеко! Хот! Плиз! — затараторил повар, указывая за иллюминатор и съеживая плечи. — Бр-р! Ист колд! Ист колд! Дринк! Дринк!
Да, на воздухе, за переборками корабля, было действительно нежарко. Перерабатывая принятую рыбу, «Хансунг-1» лежал в дрейфе в ледяном поле, а ото льда тянуло морозом. Ярославу действительно захотелось выпить сейчас чего-нибудь горяченького или горячительного, но, принимая стакан, он успел отметить про себя непонятную угодливость повара. «И это после того, как весь экипаж на меня волком смотрит?» — подумал он, глядя в глаза суетящемуся коку.
— Дринк. Дринк. Ух-х! Колд! — не унимался повар, топчась на месте, пряча глаза и не покидая каюты.
Ярослав сделал небольшой глоток и почувствовал насыщенный резкий, не молочный, знакомый вкус, который в мгновенье перенес его в «дела давно минувших дней…»
Двадцать лет назад, когда он приехал после мореходки на Камчатку с невыплаванным на диплом штурмана морским цензом, ему ровно год пришлось работать матросом на рыболовных сейнерах и средних траулерах. Однажды их сейнер выбирал трал в штормовую погоду. Штивало* так, что поднимаемый на стрелах трехтонный кутец с рыбой летал с борта на борт, а топенанты и оттяжки стрел от напряжения вибрировали и звенели. И вот, в один момент, под налетевшую волну не выдержал и оборвался блок, направляющий трос на грузовую лебедку, за которой работал Ярослав. Всю жизнь теперь он славит Бога, который сподобил его надеть в тот день каску (а ведь не хотел). Каска разлетелась на две части, но удар был смягчен. Отделался он тогда тяжелой черепно-мозговой травмой и двадцатью днями лечения на плавбазе. И все эти двадцать дней, в придачу к обезболивающим и прочим лекарствам, ему давали для лучшего сна порошки димедрола.
Он сразу узнал этот отвратительный вкус. И про себя отметил: «Ничего себе! Если я выпью весь этот стакан?..»

А кок все топтался у двери и выжидательно смотрел на рыбинспектора: когда же он выдует это «млеко».
Ярослав, не подав виду, даже не поморщившись, сказал: «Гуд! Гуд!», дал рукой знак повару, чтобы тот уходил, а сам пригубил стакан, сымитировав, что с удовольствием пьет.
Довольный и сияющий улыбкой повар захлопнул дверь. Ярослав тут же выплеснул все содержимое стакана в раковину. Стакан, на всякий случай, как вещдок спрятал под подушку. Но и одного неосторожного глотка оказалось достаточно, чтобы через пять минут у него «поехала крыша». Сдавливающий мозги обруч затуманил сознание. Язык одеревенел. Челюсть стала двигаться с трудом. Руки и ноги будто бы и не свои. Но тут он услышал шорох и сопенье за иллюминатором — быстро завалился на кровать и притворился спящим, слегка приоткрыв один глаз.
Межпалубный проход с левого борта был по самый иллюминатор каюты рыбинспектора завален хранящейся под брезентом гофротарой, и по ней, сопя и кряхтя, полз тучноватый кок. Подползши к иллюминатору, он заглянул внутрь, внимательно оглядел каюту, убедился, что их народный враг в отрубе, и пополз дальше…
— Ни хрена?! В своем море, за свою рыбу?.. — возмутился вслух, чтобы взбодрить себя, Ярослав. Голос доходил до его сознания, как будто издали, через туман. — А потом наши думают-гадают: куда деваются инспекторы-наблюдатели с иностранных рыболовных судов. Два случая уже было — исчезли русские представители бесследно. А контрактники без зазрения совести отписываются: запил-де ваш представитель беспробудно. Белая горячка с ним случилась, и он за борт выбросился. И наши замяли эти дела. Вот так бы и меня кинули за борт. На войне, как на войне!
Он встал, задраил иллюминатор, задернул засаленные шторки и приступил к самовосстановлению. Благо, что они изначально снабдили его кофеваркой, сухим молоком и растворимым кофе. Ярослав заварил большую порцию молока, выпил, посидел, настраивая сознание на преодоление слабости в организме и поочередно напрягая все мышцы тела. Потом сунул два пальца в рот и вытравил в раковину все содержимое желудка. Слабость на какое-то время отступила. Снова развел молока, снова выпил и вытравил. Потом выпил черный кофе, почувствовал себя бодрее и поспешил в рулевую рубку.
Увидев рыбинспектора в добром здравии, скучавший на вахте в одиночестве у окна, почему-то вместо третьего, второй штурман мистер Пэ буквально вытаращил глаза:
— Мистер Ярослав?! Ю но слипинг?
— А почему я должен спать? — спокойно ответил Сорвачев. И как ни в чем не бывало, хотя голова еще кружилась, как от доброй полбутылки водки, и язык заплетался, подошел к радиотелефону и позвал на коротких волнах «Камчатский».
Мистер Пэ засуетился:
— Постой за меня немного на вахте, мне надо выйти (что-то в этом роде).
Ярослав утвердительно кивнул головой, и тот почти бегом поспешил вниз по трапу. «Ну вот, — подумал Ярослав, — а я читал, что азиаты могут делать вид, по которому нельзя понять, что у них творится на душе. «Као ни араварэну**», — как говорят японцы. Ни шиша они ничего не могут делать. Такие же эмоциональные, как и мы. Это мне деваться некуда — приходится держать марку и ничего не показывать».
Процессор как будто вымер: ни на палубе, ни в коридорах — ни души. Даже капитан отсутствовал. А снизу, из трюма, тем временем доносились разнобойные грюканья чего-то тяжелого о борта. «По всей видимости, паки с готовой продукцией куда-то перебрасывают, — отметил про себя рыбинспектор, — испугались проверки, излишки прячут».
СТР «Камчатский» на связь не выходил. Вероятно, находился далеко. Сорвачев заглянул в радиорубку — та была открыта, оператор отсутствовал. Он включил длинноволновый радиопередатчик, перебросил рубильник соединения антенн на передачу и, настроившись на постоянно действующую рыбводовскую частоту, позвал СРТМ* «Тайваза», на котором находился главный рыбный инспектор промыслового района Виталий Помазкин:
— Тайваза! Тайваза — Хансунг один! Тайваза — Хансунг один!
Через несколько секунд СРТМ «Тайваза» уже был на связи. А через пару минут Сорвачев разговаривал с Помазкиным. Чтобы не нагнетать положение и не вызывать паники, старался говорить спокойно, четко выговаривая слова:
— Добрый день, Виталий Александрович! Сорвачев вас беспокоит с «Хансунга один». Докладываю обстановку. Необходима тщательная проверка моего процессора. Много нарушений. Дела мутные. Если в одиннадцать часов не выйду на капитанский час, значит, со мной что-то случилось. Прошу идти на встречу с «Хансунгом один».
Помазкин отреагировал оперативно. Ответив, что сейчас снимаются в район работы «Хансунга-1», поинтересовался: что случилось? Сорвачев уклончиво ответил, что обо всем подробно расскажет при встрече. Сбив настройку с рыбводовской частоты, выключив радиопередатчик и заземлив антенны, Ярослав вышел в ходовую рубку и как ни в чем не бывало встал у лобового окна, любуясь ледяными полями и торосами на них.
Еще через пару минут в рубку поднялся запыхавшийся мистер Пэ и с видом, претендующим на сожаление ко всему экипажу, пожаловался, что у них в трюме что-то сломалось и теперь весь экипаж что-то там устраняет. Сорвачев не понял, что сломалось, но давно сообразил, чем они там занимаются, поэтому вслух весело сказал:
— Ну и бес с вами! Устраняйте на здоровье! Я туда не полезу! Все равно это будет последний день вашей работы!
Второй штурман, подумав, что рыбинспектор по своей наивности подбадривает их — тоже заулыбался.
В одиннадцать часов Сорвачев официально, с разрешения мистера Пэ, вышел в эфир на длинноволновом радиопередатчике и доложил на капчасе о непонятной суете всего экипажа в трюме, высказав свои догадки. Начальник промыслового района поддержал действия «Тайвазы» и предложил Помазкину тщательно проверить корейца. Помазкин в свою очередь дал команду Сорвачеву — уведомить Нам Кук Бея об официальном запрете «Хансунгу-1» на ведение промысла и немедленном следовании навстречу «Тайвазе» для разбора полетов.
Однако поднявшемуся в рубку после двенадцати часов дня невозмутимому капитану Сорвачев ничего о происшедшем в его отсутствие не сказал, резонно подумав: «Зачем обострять обстановку? Скажи им о запрете — они пойдут навстречу «Тайвазе» через… Магадан, а за это время подчистят все свои грехи». Он добродушно втолковал ему через второго штурмана, что очень устал в одиночку биться с его неразумным старшим помощником, поэтому получил команду с «Тайвазы» — забрать с их борта еще одного представителя. Нам Кук Бей тут же поставил ручку машинного телеграфа на «Товсь». А следом поднявшийся старпом, с прилипшими ко лбу мокрыми, блестящими, как воронье крыло, волосами (что свидетельствовало о его недавнем активном физическом труде), в открытую стал писать в штурманской рубке новый журнал учета готовой рыбной продукции. Думая, по-видимому, что успеет его заполнить до пересадки на борт нового, придуманного Ярославом рыбинспектора.
После того как из машинного отделения отзвонили о готовности главной силовой установки к работе, «Хансунг-1» на малых ходах стал выбираться из ледового поля, ложась на встречный курс с «Тайвазой», а Сорвачев пошел в свою каюту и стал писать подробный рапорт в Камчатрыбвод о случившемся, присовокупив для наглядности и экспертизы стакан с засохшими в нем остатками «млека».

Налетевшая комиссия из бригады в пять рыбводовских инспекторов оказалась для экипажа «Хансунг-1» полной неожиданностью. Проверка длилась в течение шести часов. Инспекторы пересмотрели всю положенную для работы в наших водах документацию, осматривали бункеры с оставшейся завышенной маркировкой, спускались в трюмы в поисках неучтенной рыбопродукции…
Результатом проверки стало наложение на капитана Нам Кук Бея штрафа в семнадцать тысяч американских долларов и выдворение «Хансунга-1» из рыболовной экономической зоны России.
Проходя перед посадкой в лодку мимо старпома и неся, как положено, свои два места багажа, Сорвачев мило улыбнулся ему и, поклонившись, произнес:
— Благодарю за совместную работу, мистер Ли!
Тот полоснул Ярослава ненавидящим взглядом и, отвернувшись, скрылся в своей каюте.
На «Тайвазе» Виталий Помазкин, прочитав рапорт Сорвачева и поудивлявшись пережитому, нисколько не драматизируя эти события, деловито произнес:
— Пробыл ты наблюдателем всего десять дней, а тебе по договору надо двадцать дней работать в море. Сейчас мы тебя пересадим на процессор «Джунсунхо». Там, кажется, находится нулевой инспектор. По моему подозрению, он ничего не делает. Пойдешь старшим, на усиление работы. Это более современное судно той же рыболовной компании, что и «Хансунг-1».
При последних словах Сорвачев почувствовал слабость в коленях: «Бли-ин! Вот тут-то они мне и сделают отместку! — пронеслось у него в голове, но тут же взял себя в руки и продолжил мысль: — А ось вам на нось! Мы еще повоюем!»
Но воевать шибко не пришлось. Напуганный плохой вестью из своей фирмы и переговорами с капитаном «Хансунга-1» о лишении его промыслового билета, капитан «Джунсунхо» повел миролюбивую и почти справедливую политику.
А «Хансунг-1», несмотря на официальный запрет о нахождении в исключительной экономической рыболовной зоне России, так и остался в ней «на правах» браконьера. Не зря здесь, как «летучий голландец», шарахался перегрузчик «Джи Сунг Хо». А достаточных сил по борьбе с иностранным браконьерством в наших водах в те перестроечные годы еще не было.


 

* Процессор — производственное рефрижераторное судно.
* Кимчи — блюдо корейской кухни, представляющее собой квашеную пекинскую капусту, остро приправленную специями.
* Собачья вахта — старпомовская вахта с четырех до восьми часов утра (мор. лекс.).
* Штивать — раскачивать, бросать из стороны в сторону (рыб. лекс.).
*  Као ни араварэну — ничего не дать понять по лицу (яп.).
* СРТМ — средний рыболовный траулер-морозильщик (рыб.).

 

Архив номеров

Новости Дальнего Востока