H X M

Публикации

Подписаться на публикации

Наши партнеры

2015 год № 2 Печать E-mail

Елена РОДЧЕНКОВА. Три рассказа

Татьяна СЕРГЕЕВА. Фристайл, повесть

Ольга МАХНО. Рассказы

 

 


 

 


Елена РОДЧЕНКОВА

ТРИ РАССКАЗА

 

 

МИЛЫЕ МОИ

 

1



Таня тяжело поставила две огромные сумки и рухнула рядом, уронив на одну из них голову в теплом пуховом платке. Несколько минут она лежала, не шевелясь, неотрывно глядя в небо, чувствуя, как пульсирует кровь в затекших от тяжести ладонях, и, будто по грани яви и сна, скользят, путаются, цепляются одна за другую мысли.
Невысокий пологий берег реки был покрыт нетронутым снегом, и только узкая прямая тропка темнела, указывая путь к деревне.
Речка лежала в ложбинке. Противоположный берег был крутым, заросшим густыми кустами, в которые упиралась, пройдя через реку, заледенелая тропка.
Речка в этом месте была мелкой, весной она разливалась, и пройти ее вброд было тяжело. Летом воды было не выше колена, и все жители этого конца деревни, чтобы сократить путь, приезжая из города, выходили не на автобусной остановке, а дальше, как раз напротив брода.
Дорога тянулась вдоль правого берега реки, а деревня — вдоль левого.
Разувшись, задрав штанины или юбки, деревенские выходили на другой берег босыми и бодрыми. Плавное течение за считанные минуты снимало усталость, обретенную в городской суете. Обувь на мокрые ноги уже до самого дома не надевали, и выходило так, что дом начинался с самого берега.
На дворе был март. Солнце припекало по-весеннему, и толстый слой снега под напором теплых лучей оседал, начинал подтаивать. Резвый, несердитый ветерок вместе с легким морозцем как мог поддерживал белые пуховые перины, закрепляя поверхность жесткой блестящей корочкой наста. Но корочка эта, вся состоящая из хрустальных прозрачных бисеринок, сияла на солнце миллиардами огоньков и тем еще больше раззадоривала солнечные лучи. Они становились острее, тоньше, жгучей и пронизывали насквозь сверкающую парчу полей и пригорков, добирались до беззащитных, легких снежинок, и те безропотно превращались в воду и ускользали в просыпающуюся землю.
— Милые мои! — раздалось вдруг с того берега. — Тетя Таня приехала!
Таня подняла голову и увидела радостно улыбающуюся Ленку.
Пухлые руки Ленки были прижаты к розовым полным щекам. Пышная, неделями нечесаная коса, как соломенный жгут, тяжело свисала с круглого плеча.
Таня ласково улыбнулась в ответ. Ленка была редкой гостьей в деревне.
— А вас завтра ждут! — всплеснула руками, что-то вспомнив, Ленка.
— Дядя Лева пьяный лежит который день. Коровушка плачет слезами горькими. Ай-ай! Курочки вздыхают, поросятки тоскуют, не пьют, не едят! — запричитала она, горестно покачивая головой.
Таня вскочила на ноги и, ухватившись за сумки, рванула их с земли. Усталые сумки охнули, и на одной из них оторвалась ручка. Таня оставила эту сумку на месте, а с другой поспешила по тропке к реке.
— Стойте, стойте! — закричала заполошно Ленка и, скинув грубые мужские боты, побежала ей навстречу босиком, оставляя в снегу глубокие вмятины от красных крепких пяток. Вмятины тут же темнели и заполнялись водой.
— Провалитесь, тетя Таня, — засмеялась громко Ленка, остановившись посреди речушки. — Весна, тетя Таня!
Она вскинула обе руки вверх, задрала голову и, улыбаясь, впилась голубыми, широко расставленными глазами прямо в солнце.
Таня тоже попыталась взглянуть на солнце, но глаза ее тут же наполнились слезами, и она, опустив голову, потерла их свободной рукой.
Когда она снова глянула на Ленку, та продолжала разглядывать солнце, чертила в воздухе пальцами какие-то знаки и фигуры. Потом, будто опомнившись, Ленка хлопнула в ладоши, подпрыгнула и пошла плясать вприсядку, тяжело, но ловко владея своим крупным, крепким телом.
— Вот те на, вот те на! Вот не на, весна-красна! — пела Ленка, приседая и выставляя в стороны то правую, то левую красную ногу. Черный подол длинной широкой юбки побелел от прилипшего к нему снега, вязаная кофта распахнулась, обнажив упругие большие груди с темными розовыми сосками, меж которых темнел медный крест.
Таня осуждающе покачала головой и, засмеявшись, двинулась навстречу Ленке. В это мгновение лед под Ленкой треснул, и она с воплем провалилась в образовавшуюся прорубь.
В первое мгновение Таня оторопело остановилась, но тут же, бросив сумку, поспешила на помощь.
— Доплясалась, плясунья? Стой, не двигайся!
Ленка обиженно глядела по сторонам, стоя по пояс в воде, и дрожала.
— Холодно! — пожаловалась она Тане. — Я так не хочу…
Лицо ее загорелось, стало пунцовым.
— Мне так не нравится, — капризным голосом сказала она, взяла в руки свою толстую косу и, прижав ее к глазам, горько заплакала.
Таня осторожно, стараясь не подходить совсем близко, протянула руку и, ухватив Ленку за кофту, стала тащить к себе.
— Вылезай, вылезай… Давай, горе ты мое…
Ленка, недоумевая, резко потянула кофту назад, боясь остаться голой. Ноги Тани скользнули по мокрой наледи, и она в ту же секунду оказалась в воде в обнимку с испуганной Ленкой.
Сначала Ленке стало смешно. Она фыркнула громко, как лошадь, потом хихикнула, откинула мокрую косу, как тяжелую мертвую змею, за спину, и крепко обняла Таню.
— Ой, здравствуй, тетя Таня! Здравствуй, мученица ты моя!
В спине у Тани что-то хрястнуло от сильных Ленкиных лапищ, и она обреченно и безразлично охнула.
— Не бойся! — сказала ей Ленка. — Что Бог послал, то не теряй.
Таня не стала спорить, Ленка была немного старше и сильней ее. Она завалила Таню на бок, подхватила в воде ее ноги и вывалила на лед, как большую рыбину. Потом вылезла сама, молча помогла Тане подняться, перенесла на другой берег обе сумки. Одну, у которой была оторвана ручка, взяла на руки, прижала к груди как большого спящего ребенка и, баюкая, покачивая, напевая что-то тихое, побрела впереди усталой Тани.



2

— Ну вы, девки, даете, — буркнул Лева вместо приветствия и поспешил в сени. Там загремел железом, уронил что-то с грохотом, грубо чертыхнулся и, вернувшись в дом, поставил посреди кухни старое оцинкованное корыто.
— Скидывайте все, — коротко приказал он. — Покуда сюда, а там как знаете.
Таня дрожащими руками стала расстегивать мокрое пальто с лисьим воротником, не отрывая пристального, изучающего взгляда от мужа.
— Ребята где? В школе? — спросила она сухо.
— В школе, где ж еще, — ответил Лева, наливая в электрический чайник воду из большого бака.
— Корова и поросята в порядке? — спросила Таня.
— В порядке, — сказал Лева, включая чайник в розетку, и, отворачиваясь от голой, шумно сопящей Ленки, бочком шмыгнул в сени.
— Ты далее-то не уходи, — крикнула ему вслед Таня. — Сумки нужно разбирать.
Ленка стояла перед зеркалом и медленно, как огромный корабль, разворачивалась то вправо, то влево крупными, гладкими боками. Тело ее матово светилось, а из зеркала смотрело на Таню Ленкино удивленное лицо.
— Глянь, тетя Таня, какая я! Милые мои! — прошептала Ленка, не оглядываясь.
Таня кивнула ей и улыбнулась. Ленка в зеркале тоже улыбнулась в ответ и кивнула.
— Красивая я, правда, тетя Таня?
Она отошла от зеркала на два шага, чтобы разглядеть себя до самых ног, постояла ровно, не шевелясь, а потом кончиками пальцев стала ощупывать свои плечи, грудь, живот, завороженно глядя в квадрат зеркала, будто ожидая, что от ее прикосновений там появится другое изображение. Старое зеркало, под наклоном висящее на стене, всегда было правдивым. Оно льстило, только если его долго не протирали до блеска смятой, шуршащей газетой.
Ленка в комнате и Ленка в зеркале были одинаковыми.
Таня быстро переодевалась за дверцей шкафа, стараясь не обращать внимания на свои синеватые от холода жилистые ноги и руки, похожие на лапки мертвых цыплят. Она отыскала в белье большой халат, оставленный приезжавшей на лето золовкой Ритой, и бросила его на диван.
— Ленушка, надень халат и лезь на печку, — сказала она притихшей Ленке.
Та не отреагировала, продолжая рассматривать себя в зеркале. Сгусток ее тела, властный, крепкий, казалось, обладал огромной силой, которая в любую секунду могла выплеснуться из него в неизвестном проявлении. То ли в добром, то ли в злом. В то же время тело это было до слез беззащитно в своей молочной белизне, шелковистом и атласном свечении. Казалось, любой может обидеть, нарушить эту красоту и беспомощную силу, это ровное светлое свечение кожи — даже легким прикосновением, даже одним грубым словом.
Таня, одевшись, подошла к Ленке, накинула ей на плечи халат и, ничего не говоря, полезла на печку.
Ленка, будто спохватившись, быстро оделась, застегнула пуговицы и полезла вслед за Таней, громко скрипнув старой шаткой лавкой.
— Тетя Таня, а ты мне привезла подарочек? — зашептала Ленка, тычась, как маленький телок, крупной головой Тане под мышку, а другой рукой по-детски обнимая за ее шею.
— Ох, ты меня задавишь, Ленушка! — засмеялась Таня и погладила густые, шелковистые, мокрые Ленкины волосы. — Будет тебе и подарочек, моя красавица. Ты, главное, отогрейся, не заболей.
— Милые мои! Да я не болею никогда! — похвасталась Ленка. — А ты подаришь такие теплые штаны на резинках, как у бабушки Лизы на веревке сохнут? Такие красивые штаны…Тетя Таня!
Ленка вдруг оживилась, заволновалась, подняла голову и, восторженно распахнув круглые глаза, стала торопливо, сбивчиво жаловаться Тане, что таких красивых штанов у нее никогда не было и не будет, что бабушка Лиза ни за что ей их с веревки не отдала, сказала, что мокрые и что Ленке будут малы.
— А ведь они бы высохли? — доверчиво заглядывая в глаза Тане, спросила Ленка. — На печке высохли бы?
Таня неопределенно пожала плечами, думая о своем, и Ленка, приняв этот жест как доказательство того, что красивых штанов ей не видать, развернулась спиной к Тане и громко, как ребенок, заревела в голос.
Таня испуганно охнула, закрыла на несколько секунд глаза, с ужасом прислушиваясь к Ленкиному плачу, потом молча слезла с печки и стала быстро надевать фуфайку, валенки и теплый платок.
— Куда ты, тетя Таня? — всхлипнула, выглядывая с печи, расстроенная Ленка.
— За штанами. Сейчас принесу. Ты только не плачь. Я скоро.
Она вышла на улицу и направилась к бабушке Лизе — своей школьной подруге, которая по годам тоже была моложе Ленки. Уж что-что, а желтые теплые китайские штаны с начесом, длинные, до самих колен, на резинках, которые они промеж собой называли мао-цзедунами — она у Лизки заберет — не уговором, так силой. Не хватало еще из-за штанов расстраивать до слез Ленку.
Таня мимоходом махнула рукой Леве, сейчас, мол, приду, и побежала по тающей тропке к Лизиному дому.
Если юродивая Ленка Сущевская навещала какую деревню — то это был добрый знак, но если Ленка Сущевская плакала в той деревне…



3

Она была не местной. Где она родилась и откуда появилась в этих глухих, далеких от крупных городов местах, — никто не знал. По всему судя, вышла какой-то ночью из поезда на безлюдной станции Сущево да там и прижилась. А может, и высадили ее с того поезда, а может, отстала от него, потому и прислушивалась всегда к громкому, неясному лаю вокзального радио, объявляющего о прибытии очередного состава, начинала суетиться и собираться в дорогу. Но потом налетал, как Змей Горыныч, на маленький перрон шумный огнедышащий поезд. Он пыхтел, гремел железом, будто переломанными крыльями, которые вынужден волочить за собой по земле, и Ленка в ужасе пряталась за грязным кирпичным зданием вокзального туалета, что сырел поодаль в зарослях кустов.
Она выглядывала из-за угла и долго смотрела вытаращенными глазами, как хрипел и задыхался от усталости железный гад, а вокзальные рабочие, будто подправляя выпавшие из зеленого тела гвозди, бьют змея по животу гулко и часто тяжелыми молотками.
Ленке казалось, что змей рассердится, и тогда прямое туловище начнет извиваться, и полетят в разные стороны люди, как чешуйки, ссыпавшиеся с его шкуры на время стоянки, и переломает это огромное тело все деревья вокруг вокзала и сам вокзал оно сметет, как песочный домик. Не достанет только до туалета, потому что тут находится голова змея, и вряд ли змей станет бить своим хвостом себя по голове.
Ленка в ужасе снова пряталась за туалетом. Но потом змей весело гудел. И Ленка, переполненная любопытством, снова выглядывала из-за угла. Крепко сжав губы и хитро прищурив глаза, она наблюдала, как отлетевшие от змеиной шкуры чешуйки-люди от громкого гудка, как от властного порыва ветра, срывались, взлетали с перрона и снова наполняли собой змеиное нутро. И Ленке казалось, что, может, потому змею и не взлететь, что он весь будто вывернутый наизнанку, что непослушные чешуйки щекочут изнутри его обреченное на бесконечное ползание тело, а гладким, блестящим мышцам неприятно и больно любое прикосновение, потому так сердится, так злится и взвизгивает, и скрипит этот сраженный, прирученный, искалеченный людьми Змей Горыныч.
Когда, лязгнув невидимыми переломанными крыльями, поезд, волоча их где-то под брюхом, медленно трогался в путь, Ленка выходила из своей засады и неуверенно приближалась к уползающему чудовищу. Когда последний вагон, набрав скорость, проскакивал мимо, глаза ее уже были полны слез. Она махала вслед поезду рукой, вытирала пыльной косой крупные слезы и ждала — не взлетит ли усталый Змей Горыныч в облачное небо?
Зеленая полоска медленно превращалась в едва движущуюся черточку, а потом и вовсе исчезала вдали за темнеющим лесом, и Ленка успокаивалась. Просветлев лицом, будто совершила важную работу или доброе дело, она собирала свои котомки и шла к вокзалу ожидать там следующий поезд. На вокзале ее никто не трогал, не гнал и не ругал.
В первые дни ее появления вокзальный милиционер Коля для порядка арестовал ее, но потом отпустил. Потом снова арестовал и снова отпустил. Потом попытался определить Ленку в районную больницу. И определил, но через три дня Ленка снова оказалась на вокзале. Тогда милиционер Коля договорился с начальником станции и билетными кассиршами, что, мол, пусть Ленка живет как хочет, все равно вокзал работает круглосуточно, и люди здесь бывают в основном добрые, и тепло здесь, даже теплее, чем в больнице, не говоря уж о лесопосадках, где ночевала Ленка, боясь, что ее снова отправят в больницу. После этого Ленка, опасавшаяся Колю и вообще всех милиционеров, сразу почувствовала перемену и за сутки Колиного дежурства чуть не довела его до рапорта об увольнении.
При встрече она, радостно улыбаясь, влюбленными, преданными глазами смотрела на него и протягивала то конфету, то пирожок. Что Бог послал, чем ее угостили люди, то она, как птица птенцу, и несла скорее милиционеру Коле.
Тот краснел, стесняясь, оглядывался по сторонам, отдавал Ленке честь и строго говорил: «Не положено!» Ленка ласково гладила его по руке и понимающе, сочувственно кивала. Коля, сделавшись пунцовым, горячим и потным, строго чеканя шаг, уходил от Ленки. Она, жалеючи, охала и прятала конфетки в красивых фантиках подальше в свои котомки, чтобы через час-другой, встретив Колю, снова попытаться угостить его.
Потом Коля стал с опаской обходить свой участок. Он вздрагивал и спешил укрыться в своей комнате, когда слышал радостное: «Милые мои! Дяденька Коленька идет!» Ленка, распахнув руки, бежала к нему навстречу, а он, проговаривая про себя скороговоркой все матерные слова, которые знал, бежал в свою каптерку и, хлопнув дверью, запирался там на ключ. В конце этих страшных суток старенькая кассирша тетя Тамара успокоила вконец расстроенного Колю:
— Вот ты пойди да и возьми у нее конфетку-то. Не развалишься.
— Она же потом не отстанет! — психовал Коля. Руки у него подрагивали от перенапряжения, светлая длинная челка мокрыми прядями прилипла к нахмуренному лбу.
— Коленьк, она не отстанет, пока не угостит. Отблагодарить тебя хочет за твое добро, — объяснила тетя Тамара.
— Какое добро-то? — конфузился Коля.
— Ей-то виднее. Они, такие люди, то видят, что нам с тобой не увидать. Не думай, что просто так угощает тебя. Не ей это нужно, а тебе. Знают они, такие люди, что кому нужно. А ты радуйся, что тебя выбрала.
— Я и конфеты-то в жизни не любил. Не привыкший я к конфетам, — бубнил Коля и, как на сцену перед огромным зрительным залом, все-таки пошел сдаваться юродивой Ленке.
Ленка с благодарностью приняла Колину благосклонность и больше уже не бегала за ним с угощениями, а только изредка смущенно издалека улыбалась, не мешая милиционеру выполнять важную работу.
Прожив на станции Сущево холодную зиму и обретя фамилию Сущевская, Ленка отправилась бродить по деревням. Судя по всему, и на других станциях и полустанках огромной страны она ранее бывала и путешествовала уже давно. А вот сколько — никто не знал, а сама она никогда никому ничего ни о чем не сказывала. Прошлое Ленкино было неизвестно.


4

— Милые мои, — со смехом воскликнула Таня на Ленкин манер, произнеся вместо «ы» — звук «и» так, что получалось мягкое, певучее «милиимаи». Она всплеснула свободной рукой и остановилась перед Левой, прижимая к груди желтые дамские панталоны на резинках.
— Чего это ты дурь всякую по деревне таскаешь? — строго спросил Лева и осуждающе посмотрел на желтые штаны.
— Трезвый! — язвительно, не обращая внимания на замечание мужа, сказала Таня.
— А я и не пил тут без тебя, — признался Лева, не глядя в глаза жены. — Спроси у ребят. В рот не брал!
— Ага. Только нюхал, — покладисто согласилась Таня, буравя его взглядом. — Сознавайся, а то всех расспрошу! — пригрозила она.
— Да честно говорю тебе, полный порядок был! Спрашивай кого хочешь. Иди сама проверь. Везде порядок!
Лева досадливо помотал головой, будто стряхивая с волос тяжелый, выводящий на чистую воду Танин взгляд, замялся и стеснительно крякнул.
— А ну, посмотри мне в глаза! — скомандовала Таня. — Прямо смотри!
— Ну, на…
Лева уставился в Танины зрачки и несколько секунд старательно таращился. Потом глаза его замигали, губы дрогнули, и улыбка, не сумев удержаться, выскользнула, засияла на лице. Из уголков глаз лучиками побежали морщинки, и Таня, не выдержав, тоже прыснула.
— Вот наглец! — почти восхищенно прошептала она. — Улыбается, а глаза бегают! Врешь ведь!
— Где бегают? — возмутился Лева. — Вот, стоят на месте. Гляди!
Он снова напряженно уставился на Таню и снова улыбка, настойчивая и неудержимая, вывернулась и завладела Левиным лицом. Оба засмеялись, и Таня, обреченно махнув рукой, пошла к дому, тщательно пряча где-то глубоко в себе теплую мысль о том, что Лева по ней соскучился, и забыв уже про Ленкино сообщение о плачущих курах и поросятах.
Дома она тихо положила рядом со сладко спящей Ленкой отвоеванные панталоны и накрыла Ленку легким байковым одеялом.
Лиза, выслушав Таню, насчет штанов ничего не сказала, просто села за свое вязание и продолжила работу. Таня тоже тихо пристроилась рядом, и несколько минут слышно было только, как глухо щелкают одна по другой две тонкие алюминиевые спицы. Потом Лиза, поджав губы, отложила вязание в сторону, сняла очки, молча подошла к шкафу и вытащила злополучные штаны, укоряя себя за то, что додумалась вывесить их сушить на веревку возле дома. Она положила штаны рядом с Таней и, снова надев очки, молча принялась за вязание.
— Я Рите напишу, она летом привезет еще лучше. В отпуск приедет и привезет, — успокоила ее Таня.
— Все б добрые люди летом в штанах с начесом ходили, — проворчала Лиза, досадливо отыскивая в вязании спущенную со спицы петлю. — Да где она тут? Не ладится ничего…
— Тогда к следующей зиме… — сказала Таня и поднялась, собираясь уходить.
— А нынче как буду ходить? — строго глянула на нее поверх очков подруга.
— Во-первых, уже весна, а во-вторых, невелика потеря.
Таня сердито свернула штаны и, сунув их под мышку, вышла из Лизиного дома. Она знала, что завтра Лиза уже забудет и про штаны, и про несостоявшуюся ссору.
Хотя про штаны-то она навряд ли забудет — видно было, что нравились Лизе штаны эти, но тут уж ничего не поделаешь — нужно было как-то успокоить Ленку.


5

Всех женщин, у которых были дети, Ленка звала тетями, будь они даже младше ее самой.
Сколько Ленке лет — она не знала и кому сообщала, что пять, кому — что семьдесят, а кому и о тысячах поведывала, выговаривая медленно, нараспев, глядя куда-то далеко-далеко сквозь стены, сквозь небо и сквозь времена: «Ты-стя-я… ты-стя-я… И не одна — а-а… Милии мои-и!
При этом глаза ее темнели, черные точки зрачков разрастались, поглощая сочную, густую синь, и только тонкая окаемочка вокруг потаенной, непроглядной темноты не давала поглотить окончательно живой, радостный цвет.
Все начинали смеяться, объяснять Ленке, что тысяча — это очень много и столько не живет ни одно живое существо. Тем более человек.
Ленкин взгляд медленно возвращался откуда-то из неба, проходил назад сквозь стены дома… Ленка хлопала длинными светлыми ресницами и беспомощно смотрела на смеющихся. Зрачки ее сужались до почти невидимой точки, глаза светлели от этого и становились пронзительными, проникающими в самую душу, и строгими, будто темный цвет был намного теплее синего. Ленкин изменившийся взгляд холодил все вокруг. Теплый, незлобливый смех тут же остывал и прекращался.
— Как же не живут? — шептала Ленка. — А куда ж они деваются?
— В могилки ложатся и лежат там, — объясняли Ленке.
— Это я знаю, — кивала Ленка. — А после могилок?
— Да так и лежат-полеживают в могилках-то своих…
Ленкино дыхание становилось напряженным, тяжелым. Она медленно оттопыривала нижнюю губу, хмурила гладкий лоб и, собираясь плакать, по-детски капризно выкрикивала:
— Вы ничего не знаете! Все не так, не так! А мне тыстя лет! Тыстя! И не одна-а-а-а.
Она хватала конец тяжелой косы, прижимала ее к глазам и начинала громко, безутешно рыдать, подвывая и приговаривая, что ей-то, мол, все известно, только никак не рассказать — нету слов. Она плакала еще громче, сердясь уже на саму себя, начинала тягать волосы, бить себя кулаком в лоб, не жалея ни кулака, ни лба, словно стараясь заставить себя что-то вспомнить или, отчаявшись, найти нужные слова, разрушить другие — напрасные и неправдивые.
Все начинали утешать Ленку, страшно боясь ее плача не оттого, что он был громкий, басовитый, протяжный и будоражил где-то на самом дне души таящуюся тревогу, отчего замутненная, вязкая, горячая, она поднималась к самому горлу и начинала душить неясными, темными предчувствиями.
Не оттого, что вой Ленкин — грубый, монотонный, не похожий ни на людской, ни на звериный, как невидимое излучение пронизывал одежду, кожу и пробирался внутрь со всех сторон, целясь в сердце, скапливаясь в нем, от чего оно начинало гореть жгучей болью, и хотелось ухватиться за грудь, прижать к ямке под горлом ладонь — помочь себе как-то совладать с выжигающими все изнутри лучами.
Плач Ленкин был страшен тем, что в какое-то мгновение — всякому в свое — жалостный, глубинный, утробный гул что-то вдруг напоминал. Незнакомое и непонятное становилось родным и объяснимым. Далекое, навсегда забытое, возвращалось из холодного мертвого омута беспамятства, начинало дышать горячо и властно. И что-то просыпалось в каждом от этого жаркого дыхания, отогревалось, собираясь пустить корни и дать ростки…
Но никто никогда не мог себе объяснить, что же это? Невозможно было нарисовать картину или подобрать слова и описать зыбкий, неуверенный переход за грань того, что живет не в твоем сознании, а только в твоей крови. И поэтому каждый трусливо оборонялся от познания себя чувством страха.


6

— Мили мои-и! Подружка Ксюшка пришла! — сонно, умиротворенно улыбалась, прижавшись щекой к стене, Ленка.
Она сидела на печке в новых огромных желтых штанах, которые гладко, напряженно обтягивали ее тело, и в своей теплой вязаной кофте с крупными частыми деревянными пуговицами. Кофта была мокрой, и Ленка изредка поеживалась, не переставая улыбаться и не понимая, почему поеживается.
— Ксюшка, гляди, какие у меня новые штаны на резинках! — похвасталась Ленка.
Ксюша, младшая Танина дочь-первоклашка, прихлебывая из тарелки щи со сметаной, подозрительно молчаливо косилась то на Ленку — направо, то за окно — налево и ничего не отвечала.
— Ну, Ксюшка, — заканючила Ленка. — Ну, погляди, какие у меня штаны!
Ксюша сморщила маленький курносый носик, на котором уже стали проклевываться первые весенние веснушки, пристально посмотрела на желтые штаны, прожевала тщательно хлеб и сказала:
— Фу.
— Почему «фу»? — оторопела Ленка.
— Потому что фу, — важно сказала Ксюша. — Где ты их взяла? Пойди, отдай обратно.
Ленка, свесив с печи крепкие, как два столба ноги, разглядывала и ощупывала свою обнову.
— А, я знаю! — воскликнула она. — Ты тоже такие хочешь! У тебя таких нет! Желтенькие, мяконькие…
— Ты зачем мою куклу утащила? — строго спросила Ксюша, убирая пустую тарелку и наливая из крынки молоко в прозрачный граненый стакан.
Ленка, будто не слыша вопроса, завалилась на бок, подобрала под себя ноги и, подсунув под голову подушку, закрыла глаза.
— Слезай с печки, я щи тебе наливаю, — велела Ксюша, гремя посудой.
— Не, — мыкнула Ленка.
— Слезай, говорю, — повысила голос Ксюша. — А я там куклу искать буду. Небось, на печке кукла-то?
— А где ж еще? — призналась Ленка, не открывая глаза.
— Ну, тогда ладно, — облегченно вздохнула Ксюша. — Тогда играй.
Ленка расплылась в улыбке и перевернулась на другой бок, зашуршав в глубине печки какими-то бумагами и тряпками.
— А у Сереги кораблики не брала? И самолетов нету… — Ксюша разбирала портфель, собираясь приняться за уроки. — Гляди, они самодельные. Разломаешь, так он потом так разозлится, что всем достанется. Брала?
— Брала, — буркнула Ленка и зашуршала.
— Отдай, — посоветовала Ксюша, подойдя к печке, и протянула ладошку. — Пока его нету, поставим на место эти самолетики и кораблики, а в куклу мою можешь играть.
— Не дам, — отрезала Ленка, не поворачивая головы. — Я уже один сломала.
— Ах! — всплеснула руками Ксюша. — Разве можно?! Он же сам их делает, старается. Как тебе не стыдно, Ленушка!
— Стыдно.
Ленка неловко, тяжело, как медведь, перевернувшись на другой бок, протянула Ксюше деревянный самолетик c отломанным крылом.
Ксюша взяла, потом молча забралась на печку, по-хозяйски отобрала остальные Серегины модельки и, с тоской поглядев на свою потрепанную куклу, спрыгнула на пол.
Виновато вздыхая, Ленка тоже слезла с печки и подошла к столу, где в большой глубокой железной миске дымились наваристые щи.
Ленка взяла деревянную ложку молча, повертела ее в руках и положила на стол.
— Не капризничай! — строго сказала Ксюша, сидя за столом спиной к Ленке.
— Не буду, — ответила Ленка. Она достала из-под стола свои котомки и принялась в них рыться. Через несколько минут на письменном столе, где делали уроки Серега и Ксюша, рядом со сломанным самолетиком лежала кучка конфет и печенья, которую Ксюша по-честному поделила на две части.
Ленка ела подостывшие щи, поглядывая в окно и ждала Серегу.


7

— Как там сестрицы мои? — спросил Таню Лева, вытирая рукавом крупные капли пота на лбу, опираясь на длинные вилы.
— А что сестрицы? Живут как люди, не то, что мы.
Таня в глубине хлева кормила корову хлебом.
— Уже надо ее караулить, Лев, — задумчиво сказала она, проведя рукой по выпуклому, мерцающему в робком свете боку коровы. — Видать по всему, раньше она отелится.
— Все вовремя, а она раньше, — недовольно сказал Лева. — Зачем ей спешить?
— Спешить некуда, — согласилась Таня. — Но ты глянь вот, глянь.
Корова медленно повернула голову и покосилась на свой бок. Она хлопнула длинными прямыми ресницами, не переставая жевать жвачку, и тяжело, печально вздохнув, отвернулась.
— А чего это ты, Тань, говоришь, что мы не как люди живем? — спросил Лева. — Я вот наоборот думаю, что в городе живут не по-людски.
— Не по-людски… — передразнила Таня мужа и направилась к двери. — Я за сеном пошла.
Лева поставил вилы в угол и двинулся следом.
— Что ж у них, Тань, хорошего-то в городской жизни, а? Вода горячая?
— И холодная, — вздохнула Таня, не оглядываясь.
— И батареи на стенках?
Таня не ответила и, подойдя к двери сеновала, молча сняла ржавый замок, который никогда не закрывался на ключ, а висел для строгого вида.
— Ну, что молчишь? — не унимался Лева. — Неужто все счастье в воде да в тепле, Тань? Счастье-то в другом, Тань. В другом! — многозначительно произнес Лева и, легко, радостно вздохнув, посмотрел в сторону реки, где в сумерках темнели прибрежные заросли кустов, и на них, как на перине, лежали синие, фиолетовые и сиреневые от последних отсветов ушедшего солнца облака.
— Лева, — поучительно, как старшая, сказала Таня, — ты ничего не понимаешь в женском счастье.
Лева удивленно посмотрел на нее.
— Чего? — переспросил он.
— Ты и в мужском ничего не понимаешь, — вздохнула Таня и пошла в сенник.
Лева растерянно шагнул за ней.
— Ишь ты! — прошептал он. — Три дня в городе погостила, уже стала в мужском счастье разбираться… Вот это дела!
Таня стала молча пихать в огромную корзину охапки спелого, мягкого сена. Сено шуршало, шелестело в ее руках, будто каждый сухой цветок шепотом благодарил ее за то, что он наконец-то пригодился.
— Видали? — заводился Лева. — Какая городская барыня к нам приехала. Женского счастья навидавши-наслыхавши! Видали?
— Видали, — буркнула Таня, не поворачиваясь к нему.
— Это-то ладно, что женского, — Лева нервно захлопал себя по карманам в поисках папирос. — Она еще и мужское понимать стала! Видали?!
— Видали, видали, — успокоила его Таня и, напихав полную корзинку сена, пошла в темноте к мужу.
— Ты чего завелся? А?
Она притронулась к его лбу мягкой, сухой, пахнущей сеном ладонью:
— Нет температуры?
В голосе Тани слышалась улыбка.
— Ты кого хочешь заведешь, — пожаловался Лева, поначалу дернув головой, но потом подставляя лоб к Таниной ладони.
— Нету у тебя совести никакой. И не было никогда, — обиженно заключил он, неловко потоптался на месте, потом резко схватил Таню в охапку и что есть силы прижал к груди.
— Ты чего?! — возмущенно прошептала Таня. — Пусти, корова не кормлена.
— Угу, не кормлена, — согласился Лева, медленно ведя сопротивляющуюся Таню вглубь сеновала, где с лета была сложена мягкая, шелковистая отава.
— Сдурел, что ли, Лев? — отступая назад мелкими шагами, засмеялась Таня.
— Угу-у, — согласился Лева, развязывая Танин платок и расстегивая верхнюю пуговицу куртки.
— Вот удумал, — растерянно выдохнула она, прижимаясь щекой к его груди. — Какой-то легкомысленный…
Ее болоньевая легкая куртка скользнула по крутому берегу сена, прошелестела что-то озорное и смелое, хихикнула, словно от легкой щекотки. Она упала на сладко вздохнувшую отаву, будто с берега слетела в реку, и, свободно раскинув, как крылья, невесомые рукава, поплыла по этой невидимой, плавной реке в кромешной темноте и в обжигающей прохладе. Сильное течение то ускорялось, то затихало, и таинственные заводи вновь превращались в могучий поток, а за всяким плавным округлым поворотом той реки возникал завораживающий, затягивающий в бездну водоворот, и, выплывая из всякого водоворота, течение все стремительней и нетерпимей рвалось к могучему, непреодолимому обрыву-водопаду.



8

— Сынок мой пришел, — пропела, расплываясь в счастливой улыбке Ленка. — Милии мои! Ангелок прилетел небесный…
— Никакой я не сынок, — недовольно сказал раскрасневшийся от бега Серега, снимая мокрые ботинки у порога.
— Красавец…
Ленка, умиленно сложив руки на груди, ласково наблюдала, как Серега, шмыгая носом, скидывает сырую старую фуфайку и стягивает через голову непослушными красными руками влажный от пота свитер.
— А что ж без рукавичек-то? — всплеснула руками Ленка. — А рученьки-то замерзли у моего котка!
— Сама ты коток, — недовольно прошептал Серега. Ворот у свитера был узкий, и голова никак не пролезала.
Ксюша молча подошла к брату и, ухватившись за рукава, с силой потянула свитер. Серега не ожидал этой помощи и, не видя, кто его тянет, мотнул головой и чуть не упал.
— Иди ты! — разозлился он и махнул перед собой рукой. — Я сам!
— Во, бык! — пожала плечами Ксюша и отошла от брата.
— Он сам, — кивнула Ленка. — Не мешай.
— Подумаешь, — Ксюша снова пожала плечами и, гордо подняв носик, села за письменный стол.
Серега наконец справился со свитером, повесил его над печкой и подошел к рукомойнику мыться.
— Мама приехала? — спросил он строго Ленку и Ксюшу.
— А как же? Приехала, — сказала Ленка, присаживаясь на диван.
— Есть хочу, — сказал Серега сестре.
— Ешь, — сказала Ксюша и, встав из-за стола, подошла к печке. — То кричит на меня, а как есть, так наливай ему.
Она налила из чугунка остывших щей.
— Холодные, — предупредила она, поднеся тарелку к столу. — Ждал бы ужина.
— Не могу, — признался Серега и, схватив ложку, стал быстро, жадно есть щи.
— Хоть бы не чавкал, — назидательно сказала Ксюша, снова садясь за уроки.
— Ты мне стол освобождай, не рассиживайся! — приказал Серега с набитым ртом.
— Я еще письменные не сделала, — ответила Ксюша и принялась прилежно писать.
— Клуша, — вздохнул Серега, уминая очередной кусок хлеба.
Ксюша напряженно промолчала и еще старательней засопела над тетрадкой.
Ленка, сидя на диване, неотрывно смотрела, как Серега ест. Глаза ее лучились от восхищения.
Розовые Серегины щеки еще больше раскраснелись от тепла и вкусной еды. Светлые вьющиеся волосы отросли за зиму, как у девчонки, и, наспех причесанные пятерней, послушными волнами золотились над высоким ровным лбом.
— Ой, какой красавец, — вздохнув, пролепетала Ленка. — Сынок мой…
— Отстань ты, — миролюбиво огрызнулся Серега и покосился на Ксюшу.
Ксюша хихикнула и заерзала на стуле. Ленка недовольно глянула на нее.
— Ты пиши, пиши, не смейся, — строго сказала она. — Сереженьке стол нужен.
Ксюша повела плечом и, ничего не ответив, стала быстро писать.


9

Вечером, после ужина, Таня раздавала питерские подарки.
Ленка сидела рядом с телевизором и, поглаживая рукой колени, обтянутые новой теплой юбкой, изредка канючила:
— Дядя Лева, выключи ты эту бандуру. Сереженьке моему мешает.
Серега, разбирая за столом подаренный матерью конструктор, досадливо мотал головой, но терпел.
— Смотри ты, как юбка тебе подошла! — отвечал ей Лева, делая звук телевизора потише. — Неужели это Рита, сестрица, теперь такого размера стала? — спросил он Таню, кивнув в сторону Ленки.
— Да нет, — улыбнулась Таня. — Это ее свекрови юбка. Нравится тебе, Ленушка? — спросила она Ленку.
Ленка, кивнув, снова погладила свои коленки и посмотрела выжидающе в сторону Сереги.
Серега после короткой, но яркой вспышки гнева, случившейся после того, как обнаружил сломанный свой самолет, Ленку вообще перестал замечать.
— Дядя Лева, выключи ты эту бандуру, — снова попросила Ленка, не отрывая взгляда от Серегиной спины. — Мешает учиться.
Серега нервно передернул плечами и, не выдержав, промычал недовольно:
— Ма-ам!
— Ну что мам? — встрепенулась Таня. — Не мамкай, занимайся своим делом.
Серега глянул через плечо на Ленку, и та, с жадностью поймав его взгляд, робко, виновато улыбнулась:
— Он сам сломался, самолетик-то…
Она подошла поближе к Сереге и, вытянув руку, наклонившись вперед, осторожно, нежно прикоснулась к Серегиным вихрам.
— Золотулька моя…
— Ма-а-м! — опять загудел Серега и, схватив ручку, начал что-то нервно писать в тетради.
Таня с Левой весело переглянулись и ничего не сказали.
— Умненький мой… Светлый мой ангел… надежда моя… — шептала Ленка, едва притрагиваясь к Серегиным волосам крупными, растопыренными, как каменные, пальцами.
— Храни тебя Боженька во веки веков, — неслышно, одними губами проговорила Ленка, но Серега расслышал и уже собрался сказать Ленке что-нибудь, но тут Ксюша, выглядывая с печки, хитро хихикнула:
— Ангела нашла! Ха! Он в школе нашей хуже всех! И в деревне нашей хуже всех!
Серега напряженно засопел, пробубнил себе что-то под нос, но связываться ни с кем не стал.
— Сиди ты на печи да молчи, — оборвала ее Ленка и погрозила пальцем. — Твое дело в куклы играть да щи подавать.
— А я лучше его учусь! — похвасталась Ксюша. — И поведение у меня примерное. Зато мне и подарки лучше. Ксюша повертела в руках тощую куклу Барби.
Ленка махнула рукой, будто Ксюша была пустым местом и снова попросила:
— Дядя Лева, выключи! Не нужно это ему.
Лева, досадливо крякнув, нажал на кнопку, и лица с экрана исчезли, будто растаяли, оставив после себя жирное грязно-серое мокрое пятно.
Довольная Ленка полезла на печку укладываться спать. Там она немного попрепиралась с Ксюшей, которая не хотела уступать ей место, устроив на печке уютный дом для своей новой модной куколки Барби.
— Убери ты эту крысу, — брезгливо пихала Ленка куклу в тощие пластмассовые ножки. — Противная какая крыса. Дохлая.
— Ты, Ленушка, ничего не понимаешь в куклах, — важно отвечала Ксюша, приглаживая невесомой, глазастой красавице пышные фиолетовые волосы. — Такой куклы ни у кого нет. Завтра в школе девчонки от зависти лопнут.
— Не хочу, не хочу, — ныла Ленка и внимательно смотрела на заморскую игрушку. — Боюсь я ее. Страшная она. Убери!
Она начала хныкать, и Таня тут же подскочила к печи:
— Дай сюда! Ксюша, дай куклу! Не плачь, Ленушка, только не плачь.


10

Ночь была тревожной.
Таня проснулась внезапно, будто кто-то сильный толкнул ее в бок. В первое мгновение ей показалось, что незнакомец отошел от кровати и притаился в темноте.
Таня прижалась к спящему Леве и прислушалась, вглядываясь в напряженную темноту.
Лева посапывал ровно и спокойно: видно, ему ничего не снилось или снилось что-то очень хорошее. От Ксюшиной кровати тоже не доносилось ни звука. Ксюша всегда спала крепко и просыпалась утром на том же боку, на котором вечером засыпала.
Таня улыбнулась и легко вздохнула. Дочку не нужно было проверять ночью, а вот Серега десять годков — сколько живет на свете — тревожит материнский сон.
Ночью он бормочет, ворочается, брыкается руками и ногами, будто воюет с кем во сне или играет в разные игры. Одеяло его, если Таня не поднимет и не укроет сынка, обычно ночует на полу. Порой на упавшем одеяле можно обнаружить и Серегу, и если Таня поднимет и уложит его снова на кровать, то утром из-под комом сгрудившегося ватного одеяла можно увидеть розовые Серегины пятки, мирно лежащие на подушке, крепко спеленованные запутанной смятой простыней. Золотая голова обычно пряталась под одеялом, но где-нибудь сбоку обязательно оставалась щелочка, из которой выглядывал Серегин нос в ярких конопушках.
Таня включила ночник, поднялась с кровати и подошла к сыну. На этот раз Серегина голова лежала на подушке, а пятки вместе со всем его худеньким, но крепким, литым телом были укрыты одеялом. Таня не удержалась, погладила сына по светлым вихрам и, вспомнив Ленку, прошептала с улыбкой:
— Милые мои, и правда красавец…
Тут же, подумав, что нехорошо любоваться спящим ребенком, перекрестилась сама и перекрестила Серегу:
— Спаси и сохрани, Боженька…
Серега внезапно открыл глаза, посмотрел невидящим глубинным, заплутавшим в пространствах взором на мать и возмущенно сказал:
— Самолеты и корабли! А не ломаные крылья!
— Чш-ш-ш — так, так, — прошептала Таня, тихонько отходя от него, чтобы не испугать.
— Потому что… Во!… Надо так… Армия! — громко сказал Серега и, закрыв глаза, продолжил что-то бормотать.
Но ничего уже было не разобрать, видно, сон снова погрузил в себя его мысли и слова.
Таня выключила ночник и собралась снова лечь спать, как вдруг услышала какой-то неясный звук. Она насторожилась. Вначале показалось, что это ветер гудит в проводах электролинии. Потом почудилось, что на реке тронулся лед, и огромные глыбы крошатся и ломаются на старой запруде под рев бурного потока, слабое эхо которого, растворяясь в широкой дали, превратилось в тягучий, муторный стон.
Таня вспомнила, что ледоходу еще рано. Если бы она не знала, что железнодорожная станция находится слишком далеко, то подумала, что из глуши лесов, прямо по соснам и елям мчится, подминая все на своем пути, вырвавшийся на волю поезд. Он кричит тревожно и радостно о своей свободе от тонкой стальной привязи рельсов, и тревожная радость ожидания в его голосе сменяется на тоскливый вой жалости к той долгой неволе, к разрушенной привязанности, к покинутым дням.
Этот тревожный стон о прошлом пронзали радостные, неожиданные нотки, будто впереди у невидимого поезда — необъятная светлая даль, долгая, счастливая дорога в будущее, где он будет парить, словно птица, никогда не знавшая о том, что у нее есть крылья, что небо над головой существует только для того, чтобы лететь. Лететь и чувствовать, как растет за спиной и становится огромной, беспредельной Вселенной покинутая маленькая земля.
Таня, осторожно ступая, прошла из спальни на кухню и остановилась в нерешительности у печки. Ленка Сущевская пела.
Слов было не разобрать, и поэтому Таня напряженно прислушалась: песня это или плач?
Ленка лежала в глубине печки, видно, повернувшись лицом к стенке, потому глухая, стиснутая с четырех сторон песня, выходя из Ленки, к ней же и возвращалась, чтобы раствориться и снова стать тишиной.
Таня на цыпочках вернулась в спальню, плотно, осторожно, стараясь не шуметь, прикрыла за собой дверь и легла, подсунув свои озябшие ступни под Левины горячие ноги.
Лева вздрогнул во сне, промычал что-то, посучил ногами и обнял Таню.
— Чш-ш-ш, — мягко, как Серегу, успокоила Леву Таня и закрыла глаза.
Сон долго не шел к ней. Тяжелый, бесконечный день хоть и превратился в ночь, но уходить не хотел. Одна за другой проплывали у Тани перед глазами прожитые минуты, будто пытаясь зацепиться в памяти, чтобы повториться потом наяву.
Из кухни доносилась тихая Ленкина песня. Обрывки мыслей в засыпающем сознании Тани вдруг стали повторять простой мотив. И когда сон стал мягко опутывать невесть откуда прилетавшие слова своими тонкими неуловимыми сетями, Тане слышалось и снилось, что все вокруг поет: и она поет, и стены поют, и ночь, и поезд, в котором она ехала до станции Сущево, и река, где искупалась нынче по Ленкиной милости, и сама Ленка, сидящая на печке в новой юбке, скрывающей желтые теплые панталоны, улыбается и поет. Сначала все поет, а потом плачет, стонет, вздыхает, затихает, превращается в тишину, только для того, чтобы набраться сил, вспомнить слова и снова запеть свою бесконечную песню.


11

Утром, когда дети еще спали, Лева и Таня вышли из дома и направились к хлеву. Легкий морозец уже пах весной, в светлом небе и рыхлом снеге зрел, набирая силу, розовый цвет восхода.
— Что это там висит, Тань? — спросил Лева, показывая рукой в сторону Лизиного дома. — На заборе рубаха какая-то.
Таня из любопытства направилась к дому подруги, а Лева остановился, наблюдая, как она, наклоняясь, будто собирая грибы, рассматривает в снегу чьи-то свежие следы, как потом снимает с забора большую, светящуюся в утренних сумерках тряпку, как идет назад, сворачивая ее на ходу.
— Ты зачем чужое берешь? — оторопел Лева.
— Не чужое, не свое, — растерянно сказала Таня, глядя на темную цепочку следов, ведущую к реке.
Она развернула в руках Ленкины новые панталоны и прижала к себе.
— Куда теперь их девать? Ни себе, ни людям. Лизе отнести?
— Тьфу ты, — сплюнул Лева, отвернувшись от штанов. — Иди, повесь назад на забор.
— Ушла Ленушка-то, — будто не слыша мужа, сказала Таня. — Песню спела и ушла. Одни следы и оставила.
Таня вздохнула и понесла штаны к Лизиному забору.
Когда она вернулась в дом, Серега собирал свой портфель.
Таня подошла к нему и молча положила на стол самолет с отломанным крылышком.
— Вот, на крыльце нашла. Видно, она приладить хотела, да не сумела, — сказала она сыну.
Серега растерянно взглянул на сломанный самолетик.
— Да я таких самолетов сотню смастерю! — воскликнул он. — Чего она, думает, мне жалко?!
Он отложил самолет в сторону, сердито защелкнул портфель и, понизив голос, обронил:
— Ушла, что ли?
— Ушла, — кивнула Таня.
— Ночью?
— Наверное.
— А придет?
Серега остро глянул на мать.
— Когда придет? — переспросил он.
— Может, когда и придет, — сказала Таня.
Она улыбнулась своим мыслям, погладила Серегу по волнистой челке, по круглой розовой щеке и вздохнула:
— Ангел ты наш светлый. С небушка прилетел… Сынок мой…
Серега недовольно мотнул головой и насупил брови.
— Ладно уж… Чего повторять-то за ней… Ладно, когда придет, подарю ей самолет. И макет корабля тоже… А вдруг не придет больше?
— Придет. Она нас любит.

 

 

ПРОДАЕТСЯ РОДНОЙ ДОМ


Когда Леониду Петровичу Федорову, директору металлургического завода, позвонили из райотдела милиции и сообщили, что в его родном деревенском доме кто-то похозяйничал, он не расстроился. Брать там было нечего, ездил он туда редко, больше двух-трех дней не выдерживал, а супруга Илона старый дом не любила. Дочки жили за границей, и материнский дом фактом своего существования очень портил жизнь всей их семье.
— Сколько веревочке ни виться, а конец будет. Спалят и отмучаемся, — сказала Илона, и Леонид Петрович решил продать дом, чтобы не спалили.
Илона нашла покупателя, и как только следователь райотдела вызвал Федорова оформить бумаги и закрыть дело, Леонид Петрович оставил замам свое огромное предприятие и поехал продавать дом. Мог бы по доверенности, но что-то не пустило. Поехал сам.
Приехал поздно вечером, открыл скрипучую дверь, включил электрический самовар, затопил русскую печь. С дороги устал, забрался на верх еще холодной печи и, как был, в выходном костюме, сунулся в старые валенки и уснул.
Снилось ему что-то непонятное, липкое, страшное. Оно цеплялось за горло, мурашками бегало по телу и било по ногам. Федоров отчаянно сопротивлялся, что-то мычал, но никак не мог крикнуть и позвать на помощь. Пытался махать руками, но руки были неподвижными. Это жуткое без названия толкало его в бок, прокусывало кожу и просачивалось внутрь, растворялось в крови, устремляясь к сердцу.
Леонид Петрович резко открыл глаза. Непроглядная тьма вокруг навалилась и стала душить его. Он уперся ногами в стену, головой — в другую, поднял правую руку и нащупал крышку… гроба. Пошарил левой рукой. Там тоже была стена.
«Все…» — мелькнуло в его голове. Он дрогнул всем телом и замер в ледяном оцепенении. Волосы на затылке поднялись дыбом, пальцы скрючились, ухвативши ворот рубахи, тело выпрямилось, как кол, и жизнь остановилась.
Несколько секунд он уже ничего не чувствовал, потом вдруг услышал звук своего сотового телефона, колыхнулся так, будто в него попала бомба, обмяк, расплылся и тихонько завыл. Его тоненький голосок, жалобный и чужой, исходил не из горла, а откуда-то из висков и напоминал мелодию сотового телефона.
В ногах Федорова неожиданно кто-то зашевелился, закопошился. Федоров равнодушно воя, отодвинул ногу, и неизвестное животное прыгнуло ему на грудь, вцепилось когтями в кожу. Увидев кошачьи глаза, поняв, что он не в гробу, а дома на печке, Федоров потерял сознание.

«Приснится же такое!» — шептал Леонид Иванович, с трудом слезая с высокой печи. После печной духоты в избе показалось холодно. Мокрый, потный, Леонид Петрович снял галстук, мятый пиджак повесил на спинку стула и полез в шкаф найти что-нибудь переодеться.
Среди стопок с домоткаными вышитыми полотенцами и скатертями отыскал две новые неношеные маманины фланелевые кофты. Повертев их в руках, одобрительно кивнул. Одну положил про запас назад, а другую надел. Пригладил перед зеркалом топорщащуюся от вытачек на груди материю, сунул руки в большие накладные карманы, в которых маманя обычно носила спички, конфетки для ребят и прочую мелочь, и вдруг лицо его скривилось, он закрыл глаза рукой и долго так стоял у зеркала в цветастой мятой кофте — голубые незабудки по зеленому полю... Маманя любила незабудки. Он носил ей их с реки…
Когда в окно постучали, Леонид Петрович растапливал печь. Он подошел к окну, отдернул штору, протер рукой запотевшее изнутри стекло.
— Чего, Серега?
Сосед Серега, дрожа от утренней свежести, показывал что-то на пальцах, с отчаянием проводил рукой по горлу и изображал губами и глазами какую-то речь. За Серегиной спиной, понуро свесив голову на грудь, уперев руки в боки, согласно кивал дачник Ледков.
— Говори толком, что ты руками машешь? Слышу все, не в поезде сижу. Ну?
Серега призывно махнул головой, а потом рукой — иди, мол, сюда, на улицу.
— Печку топлю, заходите сами, не закрыто.
Леонид Петрович взял нож и стал чистить картошку. В окно снова постучали.
— Чего?! Дверей не нашли?
Дачник Ледков мрачно, исподлобья дырявил глазами Леонида Петровича.
— У тебя бензин есть? — деловито спросил Серега.
— Есть.
— Тогда заводи машину.
— Начинается! Я печку топлю.
— Не хочешь помочь человеку в беде?
— Водка кончилась?
— Корова не доена второй день. Гибнет животина. И, главное, что на привязи пасется, сама прийти не может.
— Где?
— Да тут близко. Женя говорит, что на горе, за деревней.
— Собака я, собака, забыл, — покаянно сказал дачник Ледков.
— Стихни, Жень. Поехали, Левонид.
— Сами дойдете, тут недалеко.
— Да дошли бы и без тебя, но я корову доить не умею, а ты умеешь. А у Жени вон — рука вывихнута, упал он.
— Умею доить, да… — кивнул Леонид Петрович.
— Бери ведро, поехали, Левонид. Надо корову выручать.

Август стоял прохладный, но не дождливый, однако дорога была плохой.
Выехав за деревню, Федоров вопросительно глянул на Серегу, который с интересом изучал дорогой сотовый телефон Леонида Петровича, взвизгивая в ответ на внезапные входящие звонки и вежливо подставляя телефон к уху Федорова для разговора.
— Женя, где корова? — спросил Леонид Петрович.
— На горе, — сказал дачник Ледков и вдруг громко, взахлеб заржал.
Федоров с опаской глянул через плечо, кивнул Сереге и вопросительно покрутил пальцем у виска.
— Нет?
Серега оглянулся и долго, изучающе смотрел на дачника.
— Женя, а чего ты ржешь? Может, на другой горе? Не на этой? Тут нету коровы, Женя.
— Плохо смотришь! Есть! — вдруг мрачным, густым басом произнес дачник Ледков. — Вылезайте, доить будем.
Леонид Петрович поежился, остановил машину и открыл дверцу. Лучше уж выйти, чем чувствовать за своей спиной Ледкова.
Дачник вырос перед ними, огромный, лохматый, злобный, будто из-под земли и гаркнул:
— Ты — к корове, ты — к козе!
Голос у него был глухой, густой, вязкий. Казалось даже, если он закричит на всю округу, то эхо не отзовется.
Федоров все же глянул на машину — нет ли там второго дачника Ледкова?
— К какой козе, Женя? — нерешительно переспросил Серега.
— Вперед, на мины! — прорычал дачник, махнув огромным штык-ножом над головой. Где он его прятал, откуда вытащил, ни Федоров, ни Серега, не поняли. Серега схватил Федорова за руку, и, гремя ведром, они рванули в сторону леса.
— Что делать-то, что делать? — поминутно оглядываясь на бегущего сзади дачника, выпучив глаза, шептал Серега, больно вцепившись отросшими ногтями в руку Федорова.
— Женюшка, не спеши, не повались! Успеем, подоим. Вон они стоят, коровки твои и козы… — кричал он дачнику Ледкову истошным голосом.
— Убью!!! — вопил дачник Ледков, гремя тяжелыми сапожищами.
Когда они добежали до редких молоденьких сосенок, лохматая голова дачника с озверевшими глазами еще долго мелькала среди деревьев. Обессилев, Серега и Леонид Петрович рухнули в яму под вывернутое с корнем огромное дерево. Долго не могли отдышаться.
— Он машину водит? — спросил Федоров.
— Водит, — тяжко дыша, кивнул Серега. — А ключ там?
— Там.
— Уедет. И телефон твой спортит, — прошептал Серега, трясущимися руками вытирая пот со лба.
— Ты хоть бы спросил у него, почему корова на горе пасется, — укоризненно сказал Федоров. — Что корове тут делать? Она ж в стадо ходит…
— Какое стадо? Нет уже теперь стада. Три коровы на деревню.
— Так у него есть корова-то?
— Нет, конечно.
— А зачем же ты мне сказал ехать?! Серега! Блин!
— Откуда я знал?! Может, его кто попросил подоить? Может, чужую? Может, пока я в запое был, он эту корову на гору привел! Откуда я знаю!
— О-о-о-о, — простонал Леонид Петрович, представив, как дачник Ледков едет на его машине по трассе и отвечает на звонки его заместителей.
— О-о-о! Вот тебе и о-о-о! А ты как думал? Я ж две недели отсутствовал.
— На хрен! Продать, и дело с концом. Все! Вот на этом как раз и точка! — сказал Леонид Петрович и полез из ямы.
Серега всю дорогу молчал, напряженно вглядываясь в мелькающие стволы деревьев — нет ли где случайно лохматой головы дачника Ледкова.
Только один раз он доверчиво сообщил другу детства Федорову, что ведь Ледков тоже пил с ним эти две недели.
Машины на месте не было.
Леонид Петрович вспомнил сразу свою супругу Илону. Вспомнил с каким-то тревожным трепетом, будто любимую женщину, и трепет этот не отпускал его душу до самой деревни.
Пошли к Серегиной Ольге.
— Ольга! Женя не проезжал на машине? — спросил Серега.
Ольга, посторонив Серегу и Федорова, степенно вошла в дом, неся в руках штук пять куриных яиц.
— Здравствуй, Леня! В отпуск приехал или так?
— Так.
— Плоховато куры несутся. Не знаю, что и делать.
— Витаминов не хватает, — сказал Федоров.
— Давала витамины, как же. Пятнадцать куриц, а всего по пять яиц в день. Что ж такое?
— Да ты слышишь мужа или нет?! — возмутился Серега. — Женя, спрашиваю, на машине черной, большой не проезжал?
— Утром был у нас. Вы ушли корову доить.
— Это я знаю! Я про машину спрашиваю!
Серега вспотел от негодования.
— Чью?
— Нашу!
— У нас нет машины, Сережа. Женя ушел корову доить.
— Тогда скажи, откуда у него корова? — ядовито прошипел Серега.
— У него нет коровы. Зачем она ему?
— Так что ж ты такая-сякая мне это утром не сказала? — взвился Серега, нервно оттягивая тесный ворот свитера. — Что ж ты, кровопийца, ухом не ведешь, когда твоего мужа на верную гибель, на смертную казнь уводят?
— В чем дело? — мирно удивилась Ольга. — Сережа, ты завтракать не стал, сказал, что мутит, и сам пошел корову доить. Может, свининки пожарить? Будете есть с Леней? Я быстро.
— У-у-у, — протянул Серега, обхватил голову руками и рухнул на диван. — Видишь, Левонид, с кем я живу?
— Понимаешь, Оля, — занервничал Леонид Петрович, — дачник этот, Ледков, машину мою угнал. Мы ездили корову доить, а он уехал. И телефон там. А я ведь все-таки директор… мне звонят ведь…
— Чью корову? — уточнила Ольга.
— Ничью. Мы ее не нашли, она ушла. А ты не видела, не проезжал он мимо окон?
— Только Михалыч на молоковозе проехал и все. Женю не видела. А что случилось?
— Да машину он угнал! — завопил Серега.
— Это мне понятно. Ну а случилось-то — что?
— У-у-у, — взвыл Серега и бросился вон из дома.
— Сережа, надо в милицию позвонить! — крикнула ему вдогонку Ольга. — И в больницу! Вдруг он погиб?
Леонид Петрович пошел за Серегой.
— Серега, откуда позвонить в милицию?
— От Петра Иваныча, у него дома телефон, — простонал Серега.
— Ленечка, — окликнула из проема двери Ольга. — Ты бы пошел домой, переоделся. Сними тети Катину кофту, а то люди смеяться над тобой будут.
— Отстань от нас! Отстань!!! При чем тут кофта?! Мы чуть не погибли! — завопил Серега.
От Петра Иваныча они позвонили в райотдел милиции, долго и подробно объясняли ситуацию, потом позвонили в больницу и рассказали, что опасный дачник Ледков ездит где-то на машине. Не прошло и часу, как в деревню приехала скорая помощь, а потом участковый на мотоцикле. Серега отправился с ними на место происшествия, надеясь найти машину неподалеку от горы, а Леонид Петрович пошел домой. Покормил приблудившуюся к дому черную кошку, пошел в сарай, взял косу и стал выкашивать двор и сад.
Косил до самого вечера, изредка останавливаясь, чтобы подточить косу. Сначала косил играючи, с наслаждением, потом набил руку и дело пошло быстрее, но уже не так весело.
Тяжелые мысли о приезде Илоны и покупателей не выходили из головы. Приближаясь постепенно к краю сада, загадывал: «Вот до антоновки докошу и Серега прибежит, скажет, что нашли машину. Илона и не узнает ничего». Но от антоновки он докашивал до осенней полосатки, а Серега не шел, и вокруг не было ни души. Маленькая, еле живая деревня под вечер совсем затихла.
Когда Леонид Петрович, обливаясь потом и шумно дыша, докашивал последние метры, сзади по скошенному тихо подошла соседка тетя Аня.
— Труд на пользу, Леник, — сказала она.
— Спасибо.
Он остановился, оперся о косу и положил голову на руки.
— Устал, поди? Ты в траву ляг, — посоветовала тетя Аня. — Она сейчас помирает, скошенная, всю силу косарю отдаст.
Леонид Петрович послушно рухнул в ароматную траву и растянулся.
— Ты куда укос девать будешь?
— Вам отнесу.
— Спасибо, Леник. А я тебе молочком заплачу. Хочешь — нынче, хочешь — на следующее лето.
— Я, теть Ань, дом завтра продам. Больше не приеду.
— А… Ну-ну, — кивнула тетя Аня. — Люди-то хорошие покупают?
— Хорошие.
— Да, люди все хорошие. Это сейчас так кажется, что жизнь долгая, а не успеешь оглянуться — старость. Ох, все кости ноют, Леник. Где и покой найти, как не в родном доме? Нигде его нету, покоя, окромя, как в нем.
— Мне тут сны плохие снятся, — пожаловался Леонид Петрович.
— Значит, так надо. Забыла спросить, поймали Женю-дачника или нет?
— Пока все тихо.
— Вот горе, — сказала тетя Аня и пошла из сада.
— Теть Ань! — окликнул ее Леонид Петрович. — Это не ваша кошечка ко мне пришла жить? Черная, маленькая.
— Моя дома. Она старая, слепая уже, с печки не слазит.

Кошка сидела на кровати и умывалась, тщательно вылизывая лапку, будто в ней было мороженое.
— Гостей намываешь? — нахмурился Леонид Петрович. — Приедут гости, приедут.
Он подошел к шкафу, достал с полки три полотенца, старое маманино платье, в котором она была на его свадьбе, кружевную скатерть, которую маманя стелила на стол только по большим праздникам.
— Куда это все деть? А, Мусь? Кому это все надо?
Он погладил кошку.
— А тебя куда деть?
На веранде раздалось громыхание, в дом, шумно и радостно дыша, влетел Серега:
— Левонид! — торжественно провозгласил он с порога. — Психа поймали! Ура! Опасность миновала!
— Ура, — устало, с облегчением выдохнул Леонид Петрович.
— Теперь его будут лечить. В психушку повезли. А машину он твою разбил. Вдребезги! Платить ему нечем, имей в виду.
Леонид Петрович выпрямился.
— Вот, Левонид, какая все-таки он сволочь! Обманным путем покататься захотел.
Серега гоготнул.
Леонид Петрович молча встал и полез в сумку.
— Знаешь, куда он поехал, Левонид? Домой! В городе корову с козой искал. Во, дурик! Где ж в городе их найдешь, если их и в деревне нет.
— Короче, — прервал его Леонид Петрович, — я спать буду. Иди домой.
— Ты чо? Ольга нам ужин готовит! Выпьем.
— А завтра опять корову доить?
— Да брось ты, Левонид, хватит расстраиваться, купишь себе новую машину. У тебя денег куры не клюют, наворовал мешков пять, поди. Завод прикарманил, а машину жалеешь. Где ты эту кошку взял черную?
— Нормальная кошка.
— Черная!
— А я что, в баню ее мыться поведу?! — заорал Леонид Петрович во все горло.
Серега притих, потом медленно встал со стула и пошел из избы. У дверей оглянулся:
— Дом продавать будешь? Все денег мало?
— Буду. Мало.
— Тогда я завтра подводу приведу, буфет отдашь. Об тете Кате память мне будет. Понял?
— Бери, что хочешь.
— И стол дубовый этот заберу. Его еще прадед твой, Егор, смастерил. Не оставлять же татарам.
— Я, может, еще не продам! — сказал Леонид Петрович, прикрывая собой стол.
— Продашь, — махнул рукой Серега. — Ты его уже давно продал.

Снилось ему что-то непонятное, липкое, страшное. Оно цеплялось за горло, мурашками бегало по телу и било по ногам. Федоров отчаянно сопротивлялся, что-то мычал, но никак не мог крикнуть и позвать на помощь. Пытался махать руками, но руки были неподвижными. Это жуткое без названия толкало его в бок, прокусывало кожу и просачивалось внутрь, растворялось в крови, устремляясь к сердцу.
Тело закаменело, но мысль была ясной. Леонид Петрович хорошо слышал, как тикают часы на руке. Хотел перекреститься, но руку поднять не смог. Попытался шептать молитву, но губы не слушались его. Скрипнула входная дверь. Федоров собрал все силы, приоткрыл глаза и увидел в кромешной тьме две большие тени. Они прошли по избе, сели за стол и начали разговаривать. Леонид Петрович слышал каждое слово, но не понимал, что значат эти слова. Они отскакивали от него непринятыми и возвращались к теням.
— Или-или, — услышал и понял наконец Федоров, повторил про себя, чтобы потом вспомнить: или-или.
Он четко понимал, что в доме — дед и отец. Он никогда их не видел, знал только по фотографиям. Дед умер еще до его рождения, а отец пропал без вести. Мать говорила, что деда погубил осколок в ноге, который он не хотел удалять. А отца он ждал всю жизнь. И вот он пришел.
Федоров проваливался в сон, возвращался и снова проваливался, а они все сидели и разговаривали на непонятном ему русском языке. Он даже привык, что они есть. Даже показалось, что надо бы слезть с печи и подойти к ним…
Но помешал шум мотора. Леонид Петрович почувствовал, что в самом начале деревенской улицы, домов за пятнадцать, гудит машина, стараясь проехать колдобины и рытвины дороги.
Легко открыл глаза и в один момент спрыгнул с печи. В избе никого не было. Серый рассвет едва дышал в запотевшее окно. Он схватил спящую кошку и бросился вон из избы. Сидя в огороде под кустом смородины, смотрел, как вышли из машины покупатели — два незнакомых ему мужчины, как вылезла со второй попытки его супруга Илона в черном брючном костюме, с ярко-рыжей головой. Как они втроем оценивающе смотрели на дом и натянуто смеялись.
Федоров прижал к груди Мусю и, согнувшись, побежал вглубь сада. Там было ближе к ольшанику, за которым лесная дорога вела к трассе.
— Тише, Муся, тише, — упрашивал он вырывающуюся из рук кошку. — Сейчас поймаем попутку и поедем домой.
Кошка царапалась, выгибаясь всем телом, рвалась из рук. С неожиданной силой и злостью она вывернулась и, спрыгнув в траву, стремглав помчалась к дому.
— Зачем? — растерялся Федоров. — Зачем ты им?
Он направился к лесу. Быстрым шагом прошел любимую летнюю дорожку, стараясь не смотреть по сторонам на родные повороты, знакомые с детства остатки землянок, окопов и блиндажей.
Понял вдруг, что не переоделся, идет в маманиной фланелевой кофте — голубые незабудки по зеленому полю, — но не расстроился, кивнул согласно. Потом вспомнил, что у него нет денег, и опять согласно кивнул. Потом вспомнил, что не взял паспорт, и даже обрадовался. Пошел веселее, поднял прутик, стал сшибать на ходу верхушки высоких стеблей поблекшего от солнца иван-чая.
Когда вышел из леса на трассу, не удивился тому, что она была пустая. Опять кивнул, согласился с тем, что на ней нет ни одной машины. Шел себе и шел вперед, как абсолютно вольный человек. Никаких желаний, никаких страхов, никаких планов. Шел себе и все. Продал дом — свободный человек.
Шел, пока не увидел их.
Дед и отец шагали в ногу ему навстречу. «Или-или!» — мелькнуло в голове у Федорова. Он так и не понял, что это значит, раскинул руки и грохнулся на колени:
— Батя! Дед!
Они, не сбавляя шага, то приближались, то отдалялись, сурово глядя себе под ноги и оставляя на песчаной обочине глубокие следы от солдатских сапог.
— Батя… Дед… Простите… — выдавил наконец из себя Федоров, и два тяжелых, будто грубо вытесанных из каменной глыбы человека подошли к нему вплотную. Леонид зажмурился, представив, что сейчас они раздавят, сплющат, сметут его со своего пути.
Но они проскользнули сквозь него бесшумно и легко, как вешний ветерок. Только что-то железное заскрежетало и небольно перерезало пополам его сердце.
— Осколок в ноге, — подумал Федоров и услышал тяжкое, приглушенное рыдание и последний всхлип своей крови. Он упал ничком прямо в след от кирзового отцовского сапога. Схватил ртом воздух, но попала только земля — почему-то соленая, как пот.
Федоров смахнул с себя все ненужное и заторопился к ним. «Или-или» — звенело и светилось в нем вместо него, и этот звонкий свет звука стал им самим — настоящим, живым, свободным. Он пронзил насквозь твердь, которая раньше мешала ему видеть, и изумился величию и простоте всего сущего. Всего, кроме яркого пятна на обочине отдаляющейся трассы — голубые незабудки на зеленом фланелевом поле.

 

 

РИММАРАЯ

Политая с вечера земля легко отпускала сорняки и приятно было ее рыхлить, уже освобожденную от корней. Тася с трудом разогнула спину и оглядела огород.
— Что, мои хорошие, завеселились? Вот как я вам сегодня угодила!
Она стала тыльной стороной ладони поправлять платок, съехавший на затылок, вытягивая шею и морщась.
— Тетя Тася, ты где?
Через грядки козленком скакал к ней соседский Максимка.
— Ох… — испугалась Тася, прижала руки к груди, и платок съехал на прежнее место. — Куда ты скачешь? Стой там, сама подойду!
Она торопливо засеменила к нему навстречу:
— Разве можно так по грядкам-то прыгать? А если я тебе уши надеру?
— Я ничего не потоптал.
— Не хватало потоптать! Ты и так их всех перепугал, а они только что проснулись.
— У них, что ли, есть уши? — удивился Максимка.
— А то! И уши, и глаза.
— Глупости, — шмыгнул носом Максимка. — Мама просила зайти.
— Случилось что или так?
Но Максимка уже круто развернулся и поскакал между грядок обратно.
— Скажи, приду сейчас! — крикнула вдогонку Тася. — Ишь, какой малец! И не думали, что такой справный выйдет малец…
Она, улыбаясь, собрала в корзину траву, вынесла ее в угол огорода. Потом не удержалась, полила еще разок прополотые огурцы и направилась к дому:
— До вечера, ребятки мои дорогие, до вечера. Не скучайте, растите себе спокойно. Солнышко светит, земелька греет, все хорошо.

***

На крыльце веранды сидел Антоша и плел корзину. На кучке ивовых прутьев лежал и сонно поглядывал трехлапый пес Капрон. Потрепанная Антошина кепка съехала ему на правое ухо, обнажив седые волосы на виске.
— Здравствуй, Антош, — сказала Тася.
— Ясный день, — ответил Антоша, не поднимая головы.
— А чего ты корзину плетешь конскую? Коня нету, а корзину плетешь.
— Куплю…
— На что купишь? Он дорогой.
— Отвяжись, — буркнул Антоша и развернулся к ней спиной.
— Во какой, спросить ничего нельзя. Валя дома?
— Дома.
Антошу, Тасиного соседа и бывшего одноклассника, на самом деле звали Андреем Андреевичем, так было записано в паспорте. Но с детства Антоша не выговаривал звук «р» и научился заменять все слова, содержащие его на другие близкие по смыслу. Никто и не заметил, как потерялось старое имя и появилось новое, как не особо обращали внимание и на другие замены слов.
Если слово было незаменимым, Антоша, мучительно скривившись, выдавливал его из себя, и звук «р» дребезжал с такой силой, что все вздрагивали от неожиданности. Со временем Антошина речь стала немногословной, с коварными словами он бороться перестал, легко заменяя их на «это самое» или короткий кивок. Если жена Валя спрашивала: «Порубил дрова?», то Антоша отвечал: «Посек». А если просила: «Покроши хряпу поросятам», обещал: «Помелю».
Валя и Антоша были уважаемыми в деревне людьми, жили с соседями дружно, держали крепкое хозяйство, вырастили и выучили двух дочек, одну уж и замуж отдали. А не так давно на старости лет родили Максимку. Сначала Валя стыдилась и плакала, а потом успокоилась. Антоша убедил ее, что вдвоем им будет скучно, а втроем — весело. Люди поохали, поосуждали Валю да и утихли. Теперь Максимке шел пятый год, и был он золотоголовым любимцем всей деревни.


***

— Валь, ты дома?
— Дома… — прозвучал слабый голос из угла комнаты, где стояла высокая железная кровать, занавешенная пологом.
— Никак ты спишь?
— Не сплю я… — в голосе Вали послышались слезы.
— Чего? — насторожилась Тася. — Ты не заболела?
— Заболела, — всхлипнула Валя.
— Может, скорую вызвать? Ну-ка, температура есть?
Тася подошла скорей к кровати и приложила ладонь к Валиному лбу.
— Ой, заболела я, заболела я, Тася. И скорая мне не поможет. Я тебе все должна рассказать. Спросить у тебя совета…
— Ну…
— Я никому не говорю, и ты не говори никому, Тася, — горячо прошептала Валя, приподнявшись на локте и выпучив потемневшие, диковатые глаза. — Страшно заболела я. Меня Бог ума лишил, Тася… Сумасшедшая я теперь…
Валя обессиленно рухнула на подушку.
— А чего?..
— Не знаю. Отправят теперь меня в Суханово в дурдом, и будет мой ребенок пропащим…
Она горько зарыдала.
— Нет, постой, погоди, так дело не пойдет. Расскажи мне, как было? Голоса какие слышала или видения? Ну-ка…
Тася взяла стул, поставила его рядом с кроватью и села.
— Как все вышло?
— Как вышло… Вышло вчера утром. А потом днем вышло, — глотая слезы, прошептала Валя. — А теперь еще сегодня утром вышло.
— А какая причина? — сурово поджав губы, как врач, спросила Тася.
— Нервы, наверное, — кивнула Валя.
— Зачем нервничаем?
Валя резко глянула на соседку и села в кровати:
— Чего это ты со мной как с дурочкой разговариваешь?
— А как еще с тобой говорить? Ты ж сумасшедшая, сама сказала. Вставай, не майся дурью. Взбесилась с жиру, тьфу!
Тася встала со стула. Валя, лязгнув железными пружинами, поднялась с кровати.
— Пойдем в огород, сама увидишь. Если и ты увидишь, значит, я нормальная, а не увидишь, то поеду в дурдом. Никому ничего не скажу, сяду на автобус и поеду.


***

В нынешнем году огород у Вали был плоховат. Может, с навозом переборщила или не в добрую минуту семена посадила, но только растения сидели на грядках понуро, будто сердились на хозяйку.
— Что-то грядки у тебя невеселые, — осторожно ступая по меже, сказала Тася. — Поливаешь хорошо?
— Иди, иди, сейчас увидишь, — кивнула невпопад Валя.
В углу огорода под молоденькой яблонькой в легком теньке рос огромный куст красновато-зеленого ревеня.
— А ревень хорош! Во как разросся, Валь! Кисель варишь Максимке? — громко спросила Тася.
— Тише ты! — зашипела Валя. — Испугаешь его!
— Кого?
— Его.
Валя кивнула на ревень.
— Вот раньше смеялась надо мной, что я с растениями разговариваю, а теперь сама… Чего ему пугаться?
Тася ласково погладила листья ревеня и вдруг отдернула руку.
— А это что?
— Видишь?! Видишь?! — зашептала из-за спины Валя. — Вот!
Вместо коричнево-желтой метелки, которую обычно выпускал из крупной почки куст ревеня, среди глянцевых листьев, на тоненьком стебельке качался темно-синий крупный цветок, похожий на ромашку с поднятыми кверху, будто юбочка, лепестками.
— Головой кивает, видишь? — прошептала Валя. — Здоровается с тобой.
— Иди ты… это ветер…
Тася наклонилась близко-близко к цветку.
— Да это ты его посадила сюда! Он и вырос…
— Это ревень так зацвел!
Цветок сначала отрицательно помотал головой, а потом согласно кивнул.
— Видишь, говорит, зацвел я. Кивает…
— Иди ты… вправду отвечает…
Валя облегченно вздохнула:
— Ну, значит, я в Суханово не поеду. Значит, у меня с головой порядок.
Тася растерянно оглянулась:
— А у меня?
— У нас с тобой — одинаково.
— Ты больше никому его не показывай, — выпрямившись, сказала Тася. — Надо подумать. Это же ведь так не бывает? Не бывает. А значит тогда — бывает…
— Вот и я говорю, что тут все непонятно что…
— Ладно… Давай мы завтра придем и опять посмотрим… Может, сегодня день какой неправильный?..
Цветок согласно кивнул, и Тася с Валей, прошептав «до свидания», осторожно, на цыпочках потопали друг за дружкой из огорода.


***

Максимка сидел за столом и сосредоточенно уминал большой кусок черного хлеба, посыпанный крупной солью, запивая его слитыми с банки сливками. Весь пол около стола был залит молоком.
— Чуть молоко не разлил, — пожаловался Максимка матери. — Но банку не разбил. И вчера не разбил.
— А до вчерашней сколько ты их перебил? Три! За неделю! Опять разлил молоко…
— Чуть не разлил! Банка-то целая. Наелся я.
Максимка, тяжело вздохнув, отставил кружку, слез со стула, взял со стола начатую трехлитровую банку и понес ее в коридор в холодильник. Валя на ходу выхватила банку из его рук и поставила на стол:
— Вот только что сказала: не трогай банки!
— Будто мне других дел нет. Пойду с папкой огород поливать, — сказал Максимка и скрылся за дверью.
Они любили поливать огород. С утра Антоша наполнял водой из колодца большую железную бочку, за день вода нагревалась от солнца. Максимка стоял возле бочки на пне и громко считал вылитые лейки: три на огурцы, четыре-пять-шесть — на помидоры, семь-восемь — на свеклу…
— Пейте, пейте, котки, — приговаривал Антоша, поливая грядки.
Чем дальше он продвигался вглубь огорода, ходя туда-обратно с полной и с пустой лейкой, тем счастливее становилась его душа. Политые растения лучились, прощаясь с заходящим солнцем, сочная зелень начинала тепло и мягко дышать, на глазах наливаясь силой, потягиваться, нежиться, улыбаться…
Когда все грядки были политы, Антоша, набрав полную лейку воды, направился к ревеню. Он высоко поднял лейку над корзиной и наклонил. Мелкие брызги засияли бриллиантами и посыпались с алмазным шорохом на гладкие листы.
— Вот какой душ тебе… Как дождик…
Внутри куста, расправив шелковистые лепестки, как юбочку с белой пуговкой, качал согласно головой цветок. Антоша сначала подумал, что цветок качается от струи воды, но брызги были слишком мелкими для таких низких благодарных поклонов.
— Ты что это? — растерялся Антоша и присел на корточки. — Синий… А чего — синий? Мерещится, что ли?
Цветок тряхнул головой и покружил лепестками.
— Фу-ты ну-ты… Живой?
Цветок кивнул.
— Ед-риттвоюкор-р-рень! — ахнул Антоша. — Живой!
Цветок снова кивнул.
— Так. Погоди-ка. А почему?
Цветок пожал листиками, как плечами.
— Может, ты говорить умеешь?
Цветок грустно помотал головой.
— Не умеешь… ага… Ну, ясно…
Антоша почесал затылок и вдруг подскочил:
— Раскудр-риттвоючер-р-рез кор-ромысло! Я ж говорил! Говорил Вале, что такое бывает! Не вер-рила! Вот! Нате! Посмотрите! Счас, погоди, счас…
Цветок затрепетал и сжал в страхе лепестки, спрятав белую сердцевинку-пуговку.
— Не ве-рила! Вот! Нате! Счас, погоди, счас…
Антоша побежал к калитке, но вдруг остановился, как вкопанный, вернулся:
— Ну-ка, давай еще раз… Кивай мне… Ну! Или покружись… А?
Цветок, поникнув головой, не шевельнулся.
— Померещилось… Наверное, померещилось, — растерянно сказал Антоша.



***

Максимка во дворе пытался рубить дрова маленьким детским топориком.
— Мелкие коли, — посоветовал на ходу отец.
— Мелкие неинтересно, они хорошо колются. А большие не колются.
Он, нахмурив брови и надув щеки, со всей силы саданул топором по полену. Оно звонко треснуло и раскололось на две половины.
— Молодец! — похвалил Антоша сына. — Теперь иди буквы писать.
Максимка приладил на пень новое полено, с силой размахнулся и вместо полена тюкнул в пень. Не удержал равновесия, отлетел в сторону и растянулся на куче опилок.
— Фу ты, чуть ли не упал, — рассердился он, встал, отряхнул сор с коротких штанишек, пнул пень облезлым носом сандалии. Антоша вытащил топор из пня и молча понес его в сарай.
— Я не упал! — возмутился Максимка.


***

— Понимаешь, стыдно кому сказать, люди ведь не поймут, что вся жизнь от этого наперекосяк. Вот и судьба. Другому все пути-дороги открыты, а мне нет, не повезло. Куда с таким языком пойдешь?
В вечернем сумраке Антоша сидел на корточках в углу огорода, поглаживая рукой уснувшего рядом Капрона и грустно вздыхал.
— Да что жаловаться, я не жалуюсь. Валя у меня хорошая и дети хорошие. Старшую Светой зовут. А я хотел Риммой назвать. Красивое имя, редкое. Но куда ж — с таким языком?
Цветок медленно качнулся.
— А младшую — Машей назвали. Хотел Раей, как бабушку мою. Но куда ж с таким языком…
Капрон заскулил во сне, Антоша потрепал его за ухом.
— А вот собачку мою Капроном зовут. И пусть зовут. Мне его кликать не надо, он сам всегда у ног.
Цветок кивнул.
— Странный ты, — улыбнулся Антоша. — Может, волшебный? Чудеса умеешь творить?
Цветок кивнул.
— А давай, я дам тебе имя? Давай два имени сразу: Римма и Рая?
Цветок расправил лепестки, покружился, помахал листиками и радостно кивнул.
— Понравилось, видишь, Капрон… Только учти, что я плоховато это выговариваю. Тебе не смешно меня слушать?
Цветок медленно, с нежностью помотал головой.


***

— Вот ведь какой, не говорит ничего, а ведь побывал здесь, побывал, чую я… — ворчала Валя, надевая на куст ревеня недоплетенную большую корзину. Она соединила тонкие прутья и получился шатер.
— Так-то будет лучше. Видано ли дело: мужу от жены тайны хранить? Ничего не говорит, а ведь — знает!
Цветок опустил голову.
— Знает?
Цветок не шелохнулся.
Варя задумчиво присела рядом.
— Не хочешь выдавать? Значит, знает… А ты желания исполняешь?
Цветок нехотя кивнул.
— Тогда хочу перстень золотой с изумрудами, как у Ирины Петровны, председательши, — улыбнулась Валя.
Она выставив вперед ладони, долго внимательно смотрела на них, но перстня не появилось.
— Может, ты тайны какие знаешь? Что спросить-то у тебя?
Валя долго придумывала, что спросить, но ничего в голову не приходило. Вспоминалось только, что надо печь блины, потому что скоро должен проснуться Максимка.
— Ладно, — сказала она. — Может, ты и волшебный, но спросить мне нечего. Скажи только, будет конец света или нет? За детей боюсь…
Цветок помедлил и серьезно помотал головой.
— И на том спасибо. Я и так знала. Свет-то он — бесконечный. Пойду Максимку кормить. Уж встал, небось, опять в банки полез. Все банки перебил мне. Прям беда, не продаются нигде банки. Когда ж в магазин привезут банки?
Цветок улыбнулся.


***

Впервые за долгие годы жизни Тася поссорилась с Валей. Сколько ни просила — та под любыми предлогами не пускала Тасю к цветку.
— Я ж ничего плохого ему не сделаю! Дай ты хоть глазком взглянуть, — умоляла Тася.
— Нельзя.
— Я ничего просить не буду, пойдем, сходим, — Тася еле сдерживала слезы.
— Сегодня он не в настроении.
— Ну, Валька, — стиснув зубы, выходила из себя Тася. — Ты доиграешься со мной! Скажу всем про твой цветок!
— Попробуй только!
— А вот не пустишь, всем скажу! Придет вся деревня глядеть!
— Дура!
— Сама дура!
— Ты еще дурней меня!
— А у тебя мужик без языка!
— А у тебя и никакого нет!
— А он мне и не надо! Вам все равно толку от цветка не будет! Он по ошибке на вашем огороде вырос! Он у меня должен был вырасти!
— Ничего он тебе не должен!
Тасино лицо вдруг скривилось, глаза наполнились слезами.
— Да, так вот получается: одним — все, другим — ничего... Пашешь, пашешь, и никто спасибо не скажет. Никто и не заметит тебя, даже цветы молчат, не замечают… — причитая, Тася пошла вдоль забора домой.


***

Максимка сидел в огороде под яблоней-ранеткой и ел хлеб, запивая его молоком. Банка, вытащенная из холодильника, запотела от тепла. Откусив от буханки, он становился на коленки и, прижавшись губами к краю, медленно наклонял ее и пил тяжелые густые сливки.
— А! Вот ты где!
Максимка лязгнул зубами о стекло, резко мотнул головой, и потная банка выскользнула из рук. Белое море разлилось по зеленой траве и стало медленно пропадать в ней. Максимка испуганно глянул на мать, потом перевел взгляд на лужу.
— Фу ты! Чуть не разлил…
Он поднял банку с остатками молока и осторожно поставил на сухое место.
— Чуть не оборотил… Хорошо, что успел.
— Ну-ка, дай быстро банку, — еле сдерживаясь, произнесла Валентина. — Это ж невозможно! Уже в огород стал их таскать! Люди скажут, голодный ходит, не кормят его, скажут! В огороде хлеб ест! Голый хлеб! Банки нигде не продают!
Валя озиралась в поисках крапивы.
— Не голый, — отползая задом за яблоню, ради справедливости заметил Максимка. — Я сливками запиваю и яблоки ем.
Валя, не найдя крапивы, сорвала какую-то травину, направилась к Максимке, но тот, резко подскочив с земли, понесся мимо гряд вон из огорода. Валя, завороженно улыбаясь, смотрела, как легко, почти не касаясь маленькими пятками травы, он летит над землей, будто ветер его несет.
Она подошла к цветку. Цветок неподвижно глядел в небо, расправив гладкие лепестки.
— Облака разглядываешь?
Она присела рядом.
— Послушай, цветик, я сорву несколько лопушков? Максимке кисель сварю.
Цветок кивнул и снова уставился в небо.
— Не в настроении? Расстроился чего-то…
Цветок не шелохнулся.
Валя осторожно отломила несколько крупных листьев с сочными черешками и больше не стала беспокоить цветок.


***

Зеленую «Ниву» редакции районной газеты «Родная земля» Валя увидела издалека, и сердце ее вздрогнуло. Корреспондента газеты Анатолия Петровича она знала хорошо еще с тех пор, когда работала заведующей колхозной фермой и жизнь была ладной. Валина ферма числилась в передовых по району, Анатолий Петрович любил наведываться к ним для сбора материала. Изрядно угостившись в Красном уголке, он взахлеб рассказывал дояркам о пришельцах из космоса, вещих снах, колдунах и гаданиях — любил под хмельком эту тему.
— Валентина Ивановна! Принимай гостей!
Анатолий Петрович вылез из машины и, как аист на длинных тонких ногах, важно зашагал к калитке.
— Я по делу. Ну, вы знаете, по какому.
— По какому? — насторожилась Валя.
— Мне нужно увидеть говорящий цветок. Сфотографировать, взять у вас интервью, будем готовить материал на первую полосу. Где он? Покажите.
— Вы что-то путаете, у нас нет говорящих цветков, все молчат, — сказала Валя.
— Не надо врать, если не умеете. Я же вижу, как у вас глаза бегают, Валентина Ивановна. Почему вы скрываете информацию?
— А я сейчас милицию вызову! — Валю вдруг осенило. — Да, точно, вызову милицию! И не посмотрю, что вы писатель!
— Ну-ну, ладно… — притих Анатолий Петрович. — Давай тогда так, по-хорошему…
— Вызову! И никаких по-хорошему. Я в своем дворе, а вы в чужом.
Анатолий Петрович сник. Он тяжело вздохнул и задумался.
— Послушай, Валентина, я тебя озолочу. Ведь это же сенсация. Сенсация — это деньги, деньги — это свобода, свобода — это счастье. Ты не хочешь стать счастливой? Так и будешь копаться до смерти в навозе?
— Так и буду. До свидания.
Валя круто развернулась и пошла к дому.
— Постой… Валя, послушай меня! Такой шанс выпадает одному на миллиард! Хочешь, на колени встану?
Анатолий Петрович попытался опуститься на землю.
— Я сейчас милицию вызову! — возмущенно воскликнула Валя. — Мало того, что вас сюда никто не звал, так вы еще и дурачитесь! Едьте по хозяйствам и пишите о чем положено. Вы уж понаписали! Про что ни напишите, все пропадает. Где колхоз? Где ферма? Где мои доярки? А коровы? Все пропало от вашей писанины.
— Валя…
— Антон! Звони в милицию! Я сейчас эту писанину прекращу! — разбушевалась Валя.


***

Звонить не пришлось, милиция приехала сама. Участковый долго допрашивал их о цветке, но так ничего и не добился. Антоша посоветовал ему обратиться к врачу. Потом пришел бывший председатель колхоза. Валя и ему пригрозила вызвать скорую помощь. Потом был завклубом, потом Шурочка, продавщица магазина. А на следующий день пожаловал аж глава района. С ним Антоша разговаривать не стал, ушел поливать огород, а Валя проговорила долго. Высказала все, что и самой себе бы не сказала. А что ж молчать, если такая возможность предоставилась. Но в конце своей речи все же не удержалась и пообещала сообщить о нем в область.
С тех пор мир в доме с одной стороны пропал, с другой стороны вернулся. На защиту цветка Валя и Антоша встали грудью вдвоем против всех. Вечерами Антоша уходил ночевать в огород в наспех сооруженный под яблоней шалаш, вооружившись своим охотничьим ружьем. Днем Валя не выходила из огорода, даже летнюю кухню пришлось там смастерить.
Может, от долгих ночных разговоров с цветком Антоша научился выговаривать звук «р», но никто этого не заметил, даже Валя.
А цветок стал день ото дня блекнуть, превратился из бархатно-синего в васильковый, потом в голубой, потом в серенький, потом и вовсе побелел. Внутри него вместо пуговки стала расти ягодка — прозрачная, с темными горошинками-семенами внутри. Валя мечтала, что, когда зернышки вызреют, она посадит много таких цветков и всем раздаст рассаду, чтобы у всех были.
Потом лепестки у цветка облетели, и прозрачная росинка-ягодка стала расти на глазах. Живые зернышки плавали и игрались внутри нее, как рыбки, и видно было, что цветку очень тяжело держать на тонком стебельке свой драгоценный груз.
Антоша с Валей переживали за него, не оставляя ни на минуту во время сильного ветра или мощного дождя. Но в конце августа ягодка все-таки исчезла. Пропала среди бела дня. Они исследовали всю землю вокруг, но так и не нашли. Осталась только надежда на то, что капелька лопнула, упав, а семена ушли в землю и следующей весной прорастут.
Валя и Антоша разобрали шалаш и стали ждать весну.
А с того дня глазки у Максимки как-то по-особенному засияли. Он все чаще стал засматриваться на небо, а на разные вопросы задумчиво качать головой. И когда он слышал или видел что-то злое, то закрывал лицо ладошками, крепко прижимая их к щекам, так крепко, что пальчики его дрожали, как лепестки цветка, пряча живые, сияющие зернышки глаз.

 

 


 

 


Татьяна СЕРГЕЕВА

ФРИСТАЙЛ

Повесть

 

 

Я посмотрела на часы: прием заканчивался через полчаса. Едва вышел за дверь очередной больной, отсидевший в очереди за пустяковой справкой не менее полутора часов, как на пороге показалась Красильникова. Я виновато посмотрела на свою медсестру Татьяну Федоровну — она, поджав губы, многозначительно взглянула на меня. И мы обе дружно подавили вздох — наш прием растягивался на неопределенное время.
— Здравствуйте, — тяжело выдохнула Красильникова в сторону моего стола.
Это была больная, каких немало на моем участке: огромная, грузная, со свистящей одышкой. Я давно знаю эту пожилую женщину. У нее тяжелый диабет со всем сопутствующим комплексом заболеваний. Она состоит на учете, кажется, у всех узких специалистов, а в перерыве между посещениями их кабинетов приходит ко мне. Вся жизнь ее проходит в коридоре поликлиники. Мне ее очень жаль. Я кожей чувствую, как тяжело ей жить на белом свете. Но я ничем не могу ей помочь, хотя очень стараюсь по мере своих знаний об этом тяжелом заболевании.
Отработанным жестом я показываю Красильниковой на стул.
— Как дела? — спрашиваю, и тут же поправляюсь, испугавшись бесконечной череды жалоб, готовых обрушиться на мою голову. — Чем я могу вам помочь?
— Замучило давление... — выдыхает больная, и таким же заученным жестом протягивает свою руку к моему тонометру.
— Я сначала послушаю сердце. Раздевайтесь.
Красильникова начинает раздеваться. Сначала шаль, потом — кофта, потом блузка, потом...
Я смотрю на Татьяну Федоровну, а Татьяна Федоровна смотрит на меня. За дверью сидит длиннющая очередь из страждущих, больше половины которых, и в самом деле, нуждаются в моей помощи.
По плану у меня двенадцать минут на человека. Шесть человек в час. Вот таких, как эта женщина, которая сидит напротив меня и дышит горячим свистящим дыханием почти в самое мое лицо. Кто из нас сейчас несчастнее — я не знаю.
Я задаю вопросы, хотя ответы на них знаю заранее. Одышка, не слушаются ноги, перепады артериального давления... Больная говорит, а я пишу. Она говорит и говорит, а я пишу и пишу. Татьяна Федоровна уже несколько минут кружится вокруг нас, делает мне знаки — быстрее... Она шустрая, добродушная старушка, давно пенсионерка, но дома не сидится, да, видимо, и не на что сидеть — совершенно одинока. Иногда она мне очень помогает, иногда, вот как сейчас, раздражает: я и без нее знаю, что с этой больной мы увязли надолго. Я достойно выполняю свой врачебный долг и, выполнив его, пытаюсь прервать этот затянувшийся визит.
— Одевайтесь... — мягко говорю я больной.
Она сидит передо мной полуголая, толстая, рыхлая. По всему кабинету расползается кисловатый запах ее несчастного тела. И вдруг она начинает плакать. К этому я никак не могу привыкнуть.
— Я не хочу жить, доктор...
И что я должна ей ответить? Может быть, в ее годы и на ее месте я вообще бы... Ну, не знаю, что бы я сделала...
Татьяна Федоровна, сдерживая раздражение, потихоньку начинает помогать ей одеваться.
— Ирина Владимировна, вы верующая? — спрашивает она, застегивая блузку на ее обвисшей груди. — Вы сходите в церковь, поговорите с батюшкой, вот увидите, вам на душе полегче станет…
Она почти волоком тащит больную к выходу. Мне стыдно поднять глаза.
Из открытой двери кабинета до нас доносится недовольное роптание очереди — как долго!
Время приема подходит к концу, а в коридоре еще человек десять.
Я встала, распрямляя спину, затекшую от многочасового сиденья, подвигала плечами, потопталась и снова села. Дверь распахнулась и, отстранив очередного больного, готового просочиться в наш кабинет, вошла заведующая отделением и металлическим голосом произнесла.
— Лариса Петровна, когда всех примете, зайдите ко мне!
И сразу вышла. Мы с Татьяной Федоровной опять понимающе переглянулись. За два года совместного творчества мы научились понимать друг друга без слов.
— Я тогда пойду, Лариса Петровна? — спросила она, когда наконец все больные были приняты.
— Конечно... — вздохнула я и отправилась на суд Линча.
Начальница моя даже головы не подняла, когда я постучалась и вошла. Перед ней на столе лежала целая гора медицинских карточек. Открыв одну из них, она торопливо что-то в ней писала. Почти от самых дверей я увидела, что это была карточка моего больного. У меня до сих пор сохранился крупный детский почерк. Я до сих пор, как в пятом классе, выписываю все черточки и закорючки. Все врачи на свете пишут так, что сами потом с трудом читают написанное. «Писать пишу, а читать в лавочку ношу», так говорила про них моя мама. Но именно поэтому в нашей поликлинике любой инспектирующий чиновник из страховой компании начинает свою деятельность с проверки моих карточек, где все читаемо и понятно, а в остальных — попробуй, разберись. У меня все видно — здесь температуру у гипертоника не поставила, здесь у гриппозного студента не отметила артериальное давление... Есть о чем поговорить! Я к этому давно привыкла. И сейчас ждала того же. Заведующая отделением наконец подняла голову и взглянула на меня.
— Садитесь, Лариса Петровна. — Она тяжело вздохнула. — И что мне с вами делать, ума не приложу...
За время сегодняшнего приема я страшно устала, хотелось есть. В Справочном меня ждала пачка адресов с вызовами на дом. Жизнь вдруг показалась мне такой беспросветной и удручающей, что я опустила голову, и на мой помятый за день халат ливнем хлынули крупные слезы. Я даже носовой платок не успела вытащить.
— Ну, вот... — расстроенно проговорила моя заведующая. — Опять... И как с вами разговаривать прикажете?
Я наконец достала свой платок и, вытерев слезы, беззвучно высморкалась.
— Лариса Петровна, — моя начальница вовсе не была аспидом, я хорошо ее понимала. — Лариса Петровна, ну, возьмите себя в руки... Я нисколько не сомневаюсь, что вы — внимательный и хороший врач. Иногда вы демонстрируете очень высокий уровень квалификации, далеко не все наши врачи могут с вами потягаться, но...
— Я знаю... — громко всхлипнув, я не дала ей договорить. — Я все знаю... Я очень медленно принимаю больных, невнимательна при оформлении карточек, я — плохой участковый врач... — и вдруг, совершенно неожиданно для самой себя я набрала воздуху в легкие и выдохнула: — Я уволюсь, Валентина Федоровна, я не могу больше работать в поликлинике!
Я не знаю, в какой момент пришло ко мне это решение, но вдруг я почувствовала, что оно абсолютно правильное. Меня тошнит от поликлиники. Так я и сказала своей начальнице. Она вдруг испугалась. Еще бы! Участковых врачей не хватает, никто из молодых не хочет идти на эту проклятую Богом работу. Мы еще долго говорили каждый о своем, но я ревела, трясла головой и с каждой минутой убеждалась, что неожиданно принятое решение единственно верное.
Руки у меня сейчас трясутся, как у больного паркинсонизмом. Уже давно. Это в двадцать пять лет! Глаза постоянно наготове: только кто-нибудь что-нибудь скажет — и надо лезть за носовым платком, чтобы вытирать горючие слезы. Депрессия страшная, прямо хоть к психотерапевту обращайся. А почему бы и нет, собственно? А что я ему скажу? Что не хочу ходить на работу? Как только войду в свою поликлинику, как увижу эту бесконечную очередь перед окошком регистратуры — словно бетонная плита на голову опускается. А к дверям своего кабинета даже подходить страшно — всех этих несчастных, обозленных, раздраженных я должна принять, выслушать, поставить диагноз и назначить лечение...
Сейчас особенно тяжело работать с больными — идет такой шквал компромата на врачей, какую газету ни откроешь, какую телевизионную программу ни включишь — везде «врачи-убийцы»… Больные приходят на прием заведенные, злые, надо почти каждому доказывать, что ты стараешься ему помочь. А еще исписать целую авторучку, заполняя карточки, выписывая справки и подписывая рецепты... Всех принять в отпущенное время я не успеваю. Конечно, если считать количество принятых в процентах, то девяносто из ста — это действительно больные, которым нужна помощь, но десять... Эти десять так за день достанут, так душу наизнанку вывернут...
За два года практики я так и не научилась работать на «автопилоте», как пашет в поликлинике большинство из моих коллег: быстро раздеть, символически выслушать жалобы (какая там аускультация и перкуссия!), потом, не отрывая глаз от медкарты, скороговоркой дать советы и поторапливая взглядом больного, который чересчур долго надевает на себя многочисленные одежки, повернуть свои очи к двери в ожидании следующего посетителя. Но я так не умею! Не могу и не хочу — вот и все. За что ежедневно получаю по голове. План я не выполняю, и потому из моей и без того куцей зарплаты выстригают еще определенную часть. С каждым больным я вожусь, боясь пропустить что-нибудь серьезное. Мне жалко одиноких несчастных стариков, для которых поликлиника — единственное место, где их кто-то может выслушать, и я обреченно слушаю их причитания, пока Татьяна Федоровна не теряет терпение и не выпроваживает их почти насильно за дверь... А после приема надо еще тащиться на вызовы, которых в такую вот осеннюю стылую погоду видимо-невидимо. Осенний мрак, дурное освещение на улице и грязная жижа под ногами — откуда тут взяться оптимизму? Поначалу половину адресов найти не могла: дома и корпуса во дворах разбросаны словно в шахматном порядке, о номерах квартир в старом фонде вообще говорить нечего. Слава Богу, я наконец изучила свой участок: села и сама, насколько хватило моих чертежных способностей, изобразила на бумаге план расположения своих домов...
Наконец заведующая меня отпустила, взяв обещание не спешить, подумать и покамест немного подтянуться...
У меня есть одна особенность: я никогда не меняю своих глупых решений, от страха сделать еще большую глупость. Я не позволяю себе мучиться сомнениями. Я только что приняла глобальное для себя решение и назначила на завтра приведение его в жизнь. Я понятия не имею, куда податься, где искать работу. Кроме медицины, я ничего не знаю и не умею. Источников существования у меня нет никаких. Но с поликлиникой я покончу навсегда! Конечно, я — предательница! Я предаю своих больных, таких, как Красильникова, например. Но, если система (система!) гнилая, что я могу для них сделать, если даже умру на своем рабочем месте? Я — не революционер, переменить систему я не в силах. Есть только один путь — бежать. Бежать из поликлиники без оглядки!
А еще я не хочу возвращаться домой. Мамина смерть совершенно выбила меня из колеи. Она была совершенно здоровым человеком, любила жизнь, от которой ей досталось немало горя, много читала, ходила в театры, в музеи… А как она смеялась! Работала в аптеке заведующей отделом и вовсе не собиралась умирать. Но в сильный гололед попала под машину. Так неожиданно и так несправедливо! И хотя прошел уже целый год, я все еще не могу опомниться. Я все еще не могу привыкнуть к мысли, что осталась совершенно одна, абсолютно неприспособленной к самостоятельной жизни.
Где-то далеко в Сибири у меня есть тетка, мамина младшая сестра с сыном-подростком. Мама была родом из тех далеких мест. Сюда, в наш город ее увез мой отец, приезжавший студентом, будущим ветеринаром, к ним в село на практику. С мамой он так и не расписался и, встретив нас с ней из роддома, внезапно бесследно исчез. Только через несколько месяцев он прислал маме, оставшейся со мной в каком-то общежитии, записку с извинениями. Так что, где мой папочка и жив ли он сейчас, я не знаю. Знаю только, что звали его Петром, поскольку ношу соответствующее отчество.
Тетя Тася — моя единственная родственница, но, со слов мамы, я знала, что она — вдова, мужа потеряла еще в молодости, и у нее тоже, кроме нас, никого нет на этом свете. Когда я была совсем маленькой, мы с мамой несколько раз ездили в Сибирь к тетке, но это было очень давно, я знаю ее только по фотографиям, а своего двоюродного брата вообще никогда не видела. На похороны мамы она не приезжала, сама лежала тогда в больнице с каким-то тяжелым заболеванием… Конечно, у меня есть Света. Но Светка — семейный человек, у нее тысяча проблем то с мужем, то с детьми, и вешать на нее еще и свою депрессию совершенно бессовестно.
В моем доме сейчас пусто и совершенно нечем заняться. Библиотека большая, шкафы ломятся от книг, сейчас редко у кого в доме столько книг: во-первых — не модно, а во-вторых — очень дорого. А у меня дома — филиал Публички. Но читать не могу, слишком устаю на работе. Тупо смотреть сериалы по телевизору тоже нет никакого желания: редко бывает, когда зацепит какой-нибудь сюжет. Да и за рабочий день от мелькания лиц, голых спин, бесконечных записей в медицинские карты, оформления всяческих справок, рецептов и направлений рябит в глазах и подташнивает. Кошмар какой-то!
Обойдя по вызовам свой участок, протопав еще несколько часов по темным дворам и парадным, вдоволь накатавшись с риском для жизни на старых скрипучих лифтах, я поплелась домой, от усталости шаркая ногами, как старуха. Но, проходя мимо ярко освещенного супермаркета, я вдруг вспомнила, что мой старый холодильник, позванивая пустыми полками, давно фыркает от презрения к своей хозяйке. Все-таки надо что-то есть, и, придя к такому выводу, я повернула к дверям магазина. Мимо меня бесшумно проскользнула и остановилась «Скорая помощь». Это была машина реанимационной бригады, перед специалистами которой я снимаю свою новенькую меховую шапку. Трое молодых медиков в униформе выскочили из машины и мгновенно исчезли в недрах магазина. Водитель спрыгнул со ступеньки кабины и поспешил вслед за ними. Судя по всему, в период затишья между вызовами диспетчер разрешила ребятам подкрепиться.
Я тащила за собой упирающуюся тележку, с разъезжающимися колесами, не задумываясь, складывала в нее все, что подворачивалось под руку: масло, сосиски, сыр, какие-то консервы... Магазины я ненавижу. Кругом толпились люди, спокойно переговаривались, не спеша выбирали продукты. В общем, культурно проводили досуг. А меня вдруг объял жуткий пронизывающий холод: эйфория по поводу моего глобального решения изменить свою жизнь вдруг покинула мои тело и мозг, изможденные трудовыми буднями. Мне вдруг стало так страшно! Бесповоротное решение было принято; мост, оставленный позади, догорал в моей вялой душе, но я вдруг кожей почувствовала, что идти мне совершенно некуда... Мои однокурсники давно устроились: парни — в стационары за внушительный спонсорский взнос в пользу администрации, где работают практически бесплатно, оплачивая благосклонность многочисленного начальства из своей скудной зарплаты, а девицы — по блату, родственным связям или знакомствам подались в частные структуры... Только вот такие одинокие, неприкаянные дуры, вроде меня, болтаются, где придется. И поликлиника, между прочим, не самый плохой вариант... Я остановилась и невольно всхлипнула от жалости к себе. Потянувшись за кефиром на верхней полке стеллажа, я ухватила пальцами скользкую коробку, но тут чья-то рука, резко направленная в ту же сторону, выбила ее из моих рук. Кефир шлепнулся на пол со звонким чавканьем, белая вязкая лужа начала зловеще растекаться под моими ногами.
— Простите, пожалуйста! — услышала я. — Это я виноват...
Я подняла глаза: рядом стоял молодой мужчина с ворохом мелких пакетов в руках, он был в униформе «Скорой помощи».
Это был предел. Я начала судорожно рыдать, и чем больше я старалась сдержаться, тем сильнее душили меня всхлипывания.
— Вы что? — удивленно спросил мой незнакомый коллега и заглянул мне в лицо. Сразу было видно, что это был совершенно уверенный в себе человек. Я сразу признала в нем врача-реаниматолога. Правда, его глаза были какими-то странными — веселыми и грустными одновременно. — Вы из-за кефира так? Мы это сейчас исправим, не надо так расстраиваться... Я заплачу, вы не беспокойтесь.
Через торговый зал вдоль прилавков к нам уже неслась разъяренная продавщица. Она только сделала глубокий вдох, чтобы начать ругаться, но доктор не дал ей раскрыть рта. Быстро всунув в ее карман какую-то купюру, видимо, значительно превышающую стоимость кефира, он вежливо и спокойно произнес:
— Пожалуйста, попросите здесь убрать!
Продавщица мгновенно сменила гневную физиономию на доброжелательную мину и исчезла, а мужчина повернулся ко мне.
— Ну, вы успокоились? У... — протянул он, убедившись в обратном.
После этого выразительного «У» он взял из кармана форменной куртки пачку запечатанных стерильных салфеток, вытащил одну из них, как-то очень ловко и привычно вытер мне сначала глаза, потом нос. Потом достал с верхней полки прилавка две пачки злополучного кефира, одну из которых положил в мою тележку. И, почти забыв обо мне, оглянулся, разыскивая взглядом своих коллег. Увидев водителя, окликнул его негромко.
— Петя, пора... Где там наши?
— Сейчас, Виктор Сергеич! Мы быстро!
И шофер мгновенно растворился за спинами покупателей.
Доктор на прощанье еще раз заглянул в мои мокрые глаза и улыбнулся своей грустно-веселой улыбкой.
— Все проходит! Черная полоса кончится, вот увидите!
И заспешил к кассе.
На выходе в самых дверях мы опять оказались рядом. Доктор улыбнулся, увидев меня.
— Все хорошо? — заглянул он в мою опухшую физиономию. — Вам куда?
Я назвала улицу.
— Мы подвезем, нам по пути...
Когда мы вместе вышли на улицу, он распахнул передо мной дверцу кабины.
— Садитесь сюда, рядом с Петром. Я пока в салоне поеду.
Опершись на его руку, я взгромоздилась в кабину «Скорой». Машина легко выехала на дорогу. Молчать было неудобно, и я спросила фельдшера, сидевшего рядом со мной.
— Вы кардиологи?
— Нет... — покачал он головой. — РХБ.
РХБ — реанимационно-хирургическая бригада. Преклоняюсь. Все ДТП, все трамвайные случаи, выпадение из окон и кувырки с балконов, в общем, все, что требует экстренного хирургического вмешательства — все это богатство в их ведении... Я вспомнила, как в интернатуре был у нас цикл работы на «Скорой». Вспомнила, как ехала в машине на ДТП, лязгая зубами от страха, и молила Бога, чтобы вызов был ложным. Оказывается, на «Скорой» таких вызовов немало, особенно по ночам и в праздники — развлекаются людишки.
Мне надо было выходить. Я поблагодарила ребят и попросила остановиться. Доктор вышел из салона и помог мне спрыгнуть на тротуар.
— Старайтесь все-таки пореже плакать! — помахал он мне рукой, забираясь на мое место в кабину.
— Спокойной вам ночи! — крикнула я ему в ответ.
Почему-то кривая моего настроения вдруг перевалила минусовую отметку и немного поднялась над нулем. Весело-грустные глаза доктора были близко-близко перед моим лицом, и почему-то стало немного легче.

Несмотря на усталость и тяжелую сумку с продуктами, я не пошла домой. Возле самой двери парадной резко повернула и направилась к Светке. Света — моя подруга детства, мы с ней учились в школе, потом в институте. Она для меня — единственный источник энергии, я, не стесняясь, пью из нее все соки, хотя дома у нее и без меня вампиров хватает. Света с малолетства серьезно занималась спортом. Мне кажется, разрядов у нее нет только по шахматам и шашкам, поэтому медицинская дорога для нее была предопределена — она стала отличным спортивным врачом. Свою работу и спортсменов обожала. Но потом влюбилась в старшего тренера по биатлону, вышла замуж. Родила сначала одного пацана, а через три года — другого. И сейчас сидит дома в декрете и стонет от тоски по соревнованиям и сборам. Мы всю жизнь прожили по соседству и приходили друг к другу в любое время дня и ночи. Нам даже в голову не приходило предварительно звонить или спрашивать разрешения. Я знала, что Федор — муж Светы, которого я, ерничая, зову «дядей Федором», поскольку он намного старше нас, где-то на соревнованиях в Сибири. Светка одна с детьми, так что церемониться не имеет никакого смысла.
В квартире был маленький сумасшедший дом: готовился детский отход ко сну. Мальчишки оглушительно орали, причем старший при этом хлопал по полу крохотными короткими лыжами, передвигаясь из кухни в комнату с детским ружьем наперевес. Младший восседал на руках у матери, перемазанный с ног до головы кашей. Волосы Светки тоже были в каше.
— Плюется, паршивец, — объяснила она, пропуская меня в дом. И крикнула старшему:
— Вовчик, прекрати, я оглохла!
Но Вовчик уже увидел меня и с радостным визгом повис на моей шее, пиная меня в живот острыми концами лыж. Он почему-то страстно меня любил. Очевидно потому, что я совершенно не умею обращаться с детьми и никогда на него не ору, как мать.
— Ну, слезай, — сказала я, освобождаясь от его цепких объятий. — Биатлонист — сын биатлониста...
— Да... — вздохнув, согласилась моя подруга. — Стоило только один раз взять на соревнования... Теперь спит в лыжах с ружьем в обнимку.
Мы прошли в кухню, где запихивание каши матерью и выплевывание ее младенцем продолжилось с прежним успехом. Света внимательно взглянула на мою опухшую от рева физиономию.
— Выкладывай!
Я коротко, и главное — без рыданий и слез, рассказала ей о принятом решении. Подруга была в курсе моих поликлинических страданий, мы не раз обсуждали с ней мои проблемы, искали выход, варианты трудоустройства — и ни к чему не приходили. Я все так же отправлялась на работу по прежнему месту службы. Но теперь все было по-другому. Света знала меня, знала, что если я на что-нибудь решаюсь, то меня не переубедить и не сдвинуть с дороги, как упрямого и тупого осла.
Я спокойно пересидела в кухне высаживание на горшок, вечернюю помывку детей в ванной, а потом достаточно долгое укладывание их в постель. То один, то другой поминутно вскакивали, как Ванька-встанька, и требовали внимания от матери. Наконец лыжи были сняты, ружье отдано на хранение любимому зайцу, почему-то с рождения покрашенному в зеленый цвет, дети затихли, и подруга была в моем распоряжении.
— Итак... — сказала она, усевшись напротив и пристально вглядываясь мне в глаза. — Ты решилась...
— Я решилась... — эхом повторила я и прерывисто вздохнула.
— Знаешь что... Я вот сейчас все время думала... — вдруг произнесла Светлана (Господи! Когда она в таком бедламе еще и думать успевает!). — Иди к нам в физкультурный диспансер!
Я с ужасом отмахнулась. Я всегда была так далека от спорта, что никогда прежде эта идея ни мне, ни моей подруге в голову не приходила.
— Иди на мое место, — продолжала Света, и голос ее приобретал все большую убежденность. — Я сейчас в декрете. Федор меня раньше времени на работу не выпустит... Мои спортсмены брошены на произвол судьбы — у нас ведь тоже врачей не хватает, все работают с перегрузкой. На сборы ездить некому: мужчин-докторов мало, а женщины... Ну, ты понимаешь...
Я затрясла головой.
— Ты с ума сошла! Что я понимаю в спорте? Ты вспомни, как за меня нормативы по лыжам сдавала...
Светка рассмеялась. Мы отвлеклись и начали вспоминать. Подруженька под моей фамилией сдавала не только нормативы по лыжам и легкой атлетике, но и по плаванию, и по каким-то видам спорта еще... Это не всегда удавалось, так как мы были в одной группе, и если надо было отличаться одновременно, то я просто физически страдала и, разбегаясь, крепко зажмуривала глаза, перепрыгивая через ненавистного гимнастического козла...
— Иди к нам... — перестав смеяться, твердо повторила Света. — Если ты возьмешь моих спортсменов, то я тебя натаскаю. Тебя сразу же пошлют на первичную специализацию. Насколько я помню, она начинается через месяц... Ты — хороший терапевт, а спортсмены в общей массе — практически здоровые люди. Ничего сложного тут нет. Безусловно, есть тонкости, но ты их быстро освоишь. Тебе понравится, вот увидишь... И как мне раньше это в голову не приходило!
Мы проговорили до глубокой ночи. И, ворочаясь на узком гостевом диване, я так и не заснула до утра. Но участь моя была решена. Другого выхода нет. Я буду спортивным врачом.

Вот так моя судьба неожиданно сделала кульбит. Нет — фляк. Или двойное сальто. Вот я теперь какую лексику осваиваю! От Светланы я получила в наследство спортивную гимнастику, биатлон и — о кошмар! — тяжелую атлетику. Конечно, прежде мне пришлось покорпеть на лекциях по спортивной медицине, где меня учили активно вмешиваться в тренировочный процесс, воевать с тренерами, не пускать на тренировки и снимать с соревнований спортсменов, имеющих малейшие отклонения в здоровье. Учебный цикл был долгий и нудный, все то новое, что я на нем услышала, могло быть уложено в две-три недели, а прошли месяцы, пока меня наконец выпустили на свободу с толстым удостоверением о новой специализации... В диспансере в меня вцепились: я — свободный, независимый человек, вольна распоряжаться собой и ехать в любой конец нашей необъятной Родины на сборы и соревнования. Правда, когда я увидела этот график... Сборы-то ладно, тренировки и тренировки, но соревнования… И самые страшные для меня — международные по спортивной гимнастике. Все чемпионаты и кубки Европы и Мира по своим видам спорта я теперь по телевизору смотрю во все глаза, поэтому, хоть и поверхностно, но, что такое спортивная гимнастика, я уже представляю. Но на этих соревнованиях, которые должны проходить в нашем городе, я буду работать одна! Ужас какой-то! От одной этой мысли меня бросало в жар и становилось дурно.
Зимний сезон подходил к концу, оставались только отборочные городские соревнования по биатлону, а потом начинались бесконечные сборы и соревнования по гимнастике. Перед первыми в моей жизни соревнованиями мы провели домашний тренерский совет на квартире у Светланы. Он проходил в привычной, но весьма оживленной обстановке. Дети постоянно вопили, требовали внимания: Вовчик стучал лыжами, перемещаясь в пространстве квартиры, младший Серега переезжал с одних рук на другие, не желая скучать в манеже в одиночестве. Но мне были подробно изложены все немногочисленные обязанности спортивного врача во время соревнований по биатлону. Федор и Света хором убеждали меня в том, что ничего страшного нет, что на страховке всегда стоит машина «Скорой помощи». Но, наверно, вид у меня был таким испуганным, а успокоительные речи друзей оказывали такое слабое действие, что, переглянувшись, они начали обсуждать, куда бы пристроить детей на полдня, чтобы Света могла выехать с нами на соревнования и способствовать моему боевому крещению. Решено было в очередной раз призвать на помощь одну из бабушек. Я виновато, но облегченно вздохнула.
На следующий день «дядя Федор» долго вез нас в своей машине на трассу по биатлону. У нас за городом есть живописное гористое место, где еще моя мама когда-то осваивала лыжную науку. Еще лет десять назад в этих местах в густом хвойном лесу были прекрасные спортивные базы, два трамплина, горнолыжный склон, зимой сюда ездили отдыхать тысячи людей. Но в безвременье перестройки лес вырубили, базы закрылись, лыжные трамплины разрушились, на их месте возвели богатые коттеджи сильных мира сего, а спортсменам остались только два лысых склона для горных лыжников да трасса для биатлонистов.
Мы приехали задолго до начала соревнований. «Скорая» была уже на месте, судейская коллегия в сборе. Федор познакомил меня со всеми судьями, объяснил, где мое рабочее место, где можно, а где нельзя стоять... Я успокоилась и задышала ровно.
Сразу стало видно, что биатлонисты Свету любили: к ней подходили спортсмены, мужчины и женщины, о чем-то спрашивали, смеялись чему-то, поздравляли с прибавлением семейства. В их профессиональных разговорах я ничего не понимала — они жаловались Светке на устаревшее оснащение, на какие-то проблемы с винтовками. Поначалу она все время оглядывалась на меня, знакомила с ребятами, пыталась вовлечь в общий разговор. Но я чувствовала себя так, словно оказалась среди инопланетян. К счастью, вскоре начался первый забег. Я постояла, посмотрела, ничего интересного для себя не увидела и повернулась в сторону склона, на котором соревновались горнолыжники. И даже отошла подальше, спустилась немного с трассы и пристроилась на выступающем из земли валуне, откуда было лучше видно. В тонкостях скоростного спуска я понимала столько же, сколько в биатлоне, но наблюдать за горнолыжниками было гораздо интереснее. Спортсменов словно ветром сдувало с вершины горы, они неслись вниз на бешеной скорости, а потом вдруг взлетали вверх над почти незаметным трамплином, выделывая в воздухе какие-то немыслимые акробатические трюки, и заканчивали спуск в таком же стремительном темпе...
И я, словно под гипнозом, потеряла чувство реальности. Я совершенно забыла, что за моей спиной идут соревнования по биатлону, что именно я, а не кто-то другой — врач этих соревнований, что мое место там, возле судей, а не здесь, на этом валуне.
Я не знаю, сколько времени прошло, когда ко мне подошла Света.
— Я тебя потеряла...
— Что это? — спросила я удивленно.
— Фристайл, — пожала она плечами. — Нравится? Смогла бы так?
Я только вздохнула. Стояла на камне и смотрела вниз, как завороженная.
— А ты? Хотела бы так? Смогла бы?
— Смогла... — тоже вздохнув, ответила моя подруга. — Лет восемь назад можно было бы попробовать...
А я не могла оторвать взгляд от летающих лыжников. Вот стремительно сорвался вниз очередной спортсмен, наверно, это даже девушка, маленькая, миниатюрная. Скорость все нарастает и нарастает, а потом толчок и... Она уже в воздухе! Какие-то фантастические перевороты, и вот она опять на ногах, катится вниз, словно и не было этого удивительного прыжка.
Вдруг что-то обожгло и защемило у меня под лопаткой.
— Ой! — невольно вскрикнула я и буквально свалилась на Светку со своего пьедестала на валуне.
— Ты чего? — удивилась она.
— Да что-то колет. Там, на спине...
Я задергала плечами, пытаясь избавиться от неприятного ощущения.
— Ну, подожди, я почешу...
И Света просунула свою руку под мой пуховик.
— Ой-ля-ля... — обеспокоенно выдохнула она и протянула мне свою ладонь, которая была вся в крови. — Ну-ка, быстро! В машину «Скорой».
Врачом «Скорой» моя спина была подвергнута тщательному изучению. Хотя валун, на котором я стояла, находился достаточно далеко от мишеней, куда целились биатлонисты, но там стоять было не положено, и, видимо, какая-то шальная пуля, отскочив рикошетом, пробила мой пуховик и прокатилась по спине. Ничего страшного, просто ссадина, но попало нам от Федора всерьез. Мне показалось, что сейчас он прибьет нас обеих.
— Ну, ладно, эта дура никогда даже в тире не была, ничего в стрельбе не понимает, — орал он на Светку. — Но ты соображать должна или нет?! Где вы встали? Я что, должен все время следить, где у меня врачи шастают?!
Света исподлобья взглянула на меня и подмигнула. Я молчала. Разнос был справедливым, мы должны были стоять совсем в другом месте. Вся судейская коллегия кружилась вокруг меня с упреками, и потом я долго давала интервью коллегам в диспансере, на время превратившись в популярную личность — ничего подобного на соревнованиях по биатлону до этого в нашем городе не случалось... К тому же, протанцевав на ветру и мартовском холодном солнце несколько часов, я обморозила свои щеки и теперь хожу с гламурным румянцем на физиономии.
Но зима с затяжными оттепелями и слякотью постепенно отступала. Мои «зимние» спортсмены уехали догонять ее куда-то на север. Федор был на сборе под Мурманском, и я дневала и ночевала у Светки, питаясь ее бешеной энергией, как истинный вампир. В межсезонье соревнований становилось все меньше и меньше. Я постепенно вникала в рутинную работу спортивных врачей. Посменный прием в диспансере — то же самое, что в поликлинике, только проблемы возникают довольно редко... А так — все знакомо: нормы посещаемости, медкарты и прочее... И я вскоре заскучала. Голова пустая, нагрузка минимальная, по вызовам ходить не надо, но и с приема не уйдешь, все наши доктора либо чаи распивают по кабинетам, либо читают книжки... Когда я уже совсем озверела от безделья, подошло время тех самых международных соревнований по спортивной гимнастике. И чем ближе подходили эти страшные дни, тем больше я обмирала от предчувствия чего-то жуткого и неотвратимого.
Последнюю ночь перед соревнованиями я опять ночевала у Светланы, которая тщетно пыталась меня успокоить.
— У тебя там только организационные функции, — твердо вещала она мне в ухо, втиснувшись между мной и спинкой узкого дивана. — В каждой команде есть свой врач, и китаянка не пойдет к тебе со своим синяком, она верит только своему эскулапу... За час до начала соревнований приедет «Скорая», так что даже на разминке ты будешь под прикрытием. Телефон у тебя есть, если что — звони мне.
Я пришла часа за два до начала соревнований и не без труда нашла главного судью, которому должна была представиться. От страха колени у меня тихонечко позвякивали друг о друга. Рядом со ступеньками на помост, где были установлены гимнастические снаряды, мне показали мой персональный стол с медицинским флажком. Я устроила на нем свой кейс с медикаментами, дрожащими пальцами с трудом расстегнула все его защелки и только после этого подняла глаза на помост. Сегодня соревновались юноши. На шести снарядах одновременно, между прочим, каждый из которых выглядел для меня чем-то вроде гильотины. Разминка уже началась. Я тогда совсем ничего не понимала в гимнастике, но, глядя на то, что вытворяли мальчишки на перекладине, отрываясь от нее, вылетая вверх, переворачиваясь, перехватывая руки и с размаху шлепаясь животом на маты, мне хотелось крепко зажмурить глаза и не открывать их до окончания соревнований. Потихонечку меня начинало трясти от страха.
Я огляделась. Огромный спортивно-концертный комплекс был почти пуст. Гимнастика — не слишком популярный вид спорта, болельщики — это профессионалы, либо родственники выступающих. Я с надеждой и ожиданием переводила взгляд с одного входа на другой, подпрыгивала от нетерпения в ожидании своих коллег со «Скорой». Разминка проходила интенсивно, мне все время казалось, что сейчас непременно что-то случится, кто-то рухнет, получит серьезную травму, и мне придется разбираться, ставить диагноз, принимать какое-то решение. Но наконец я вздохнула с облегчением: в одном из широких проходов появились мои коллеги со «Скорой», их синяя униформа заметно бросалась в глаза. Они осмотрелись и, увидев мой медицинский флажок на столе, сразу направились ко мне. Молодой человек с медицинским чемоданом-укладкой, по-видимому, фельдшер устроился неподалеку на первом ряду ближайшей трибуны, а доктор подошел ко мне. Я вопросительно посмотрела на него. Знакомств с новыми людьми я панически боялась. Зажималась так, что с трудом выдавливала из себя собственное имя.
— Вы — врач? — спросил он, приблизившись, и его грустно-веселый взгляд пригвоздил меня к стулу.
— Да... — не произнесла, а только кивнула я в ответ.
Я мгновенно узнала этого доктора именно по его странному взгляду. Это был тот самый врач реанимационно-хирургической бригады, который несколько месяцев назад в супермаркете выбил у меня из рук пакет с кефиром. Он, конечно, меня не узнал. Но я как-то сразу успокоилась, словно встретила старого знакомого.
— Садитесь...
Он сел на свободный стул рядом со мной.
Мне действительно стало вдруг легко рядом с этим доктором, от которого вместе с сильным запахом какого-то антисептика исходила спокойная профессиональная уверенность. Мы познакомились.
— Виктор Сергеич... — представился он.
Да, да, Виктор Сергеич... Так назвал его шофер тогда в магазине.
Теперь я спокойно следила за происходящим на помосте. Спортсмены сосредоточенно разминались, команды переходили от снаряда к снаряду. Коллега с веселым любопытством взглянул на меня.
Я утвердительно кивнула на его непрозвучавший вопрос.
— Я в первый раз на таких соревнованиях… Перекладина у меня вызывает священный ужас… Об акробатике я и не говорю…
И я тяжело вздохнула.
Он только улыбнулся в ответ своими грустно-веселыми глазами. Мы разговорились. Оказалось, что в детстве он серьезно занимался этим видом спорта, имел какие-то разряды. Во всяком случае, отлично разбирался во всем происходящем. Мне было удивительно просто разговаривать со своим новым знакомым. Он стал меня расспрашивать о работе в физкультурном диспансере, о спортсменах. Кроме гимнастики, мой коллега многое знал про альпинизм. К этим спортсменам я всегда относилась с предубеждением. Я считаю совершенно бессмысленным тот риск, которому они себя подвергают. Мне приходилось на осмотрах в диспансере видеть альпинистов с ампутированными пальцами на конечностях. Ради чего так себя калечить? Оказывается, отправляясь высоко в горы, альпинисты берут в команду реаниматологов или хирургов высокого класса, которые способны в полевых условиях, прямо в палатке производить сложные внутриартериальные вливания для экстренной помощи при обморожениях. И мой коллега с грустно-веселыми глазами побывал с ними и в Тибете, и даже в Гималаях…
Вскоре мы уже отбросили отчества и называли друг друга хоть и на «Вы», но по именам. В конце концов я совсем осмелела.
— А знаете... — сказала я, когда прозвенел гонг к началу соревнований. — Это ведь вы уронили мой кефир на пол в магазине... Помните?
Он сощурился, припоминая. Потом засмеялся.
— Ну, да, да... Так это были вы? Вы тогда так горько плакали... Вам, действительно было очень жалко разбитой пачки кефира?
Мы дружно посмеялись, вспоминая об этом происшествии. Теперь иронизировать было легко, и я откровенно рассказала своему новому знакомому, с чем тогда были связаны мои горючие слезы.
Соревнования начались, пошла напряженная разминка на первом снаряде. Огромный полупустой зал спортивного комплекса гудел и резонировал, откликаясь эхом на объявления по громкой связи и доносившуюся из буфета музыку. Мы сидели далеко от всех, нас никто не слышал, поэтому говорить можно было о чем угодно.
Время летело совсем незаметно. К концу третьего часа соревнований, благодаря своему коллеге, я знала по именам всех гимнастов нашей сборной. И различала самых сильных соперников нашей команды и даже усвоила названия некоторых сложных элементов в гимнастических упражнениях... Немногочисленные городские болельщики перемещались по полупустым трибунам за нашими спортсменами, стараясь оказаться поближе к снаряду, на котором те должны были выступать.
— Что они кричат? — удивленно спросила я у Виктора.
— «Стой!»...
— «Стой»?
— Да... Это помогает. Видите, парень не слишком уверенно сделал соскок с брусьев... Едва удержался на ногах. Если бы болельщики не крикнули «Стой!», может быть, и упал бы...
— Вы действительно так думаете? — недоверчиво переспросила я.
— А вы не верите? Это потому, что вы никогда не занимались спортом и не знаете, что значит для спортсмена поддержка болельщиков...
И я больше не вздрагивала, не вскидывала взгляд на трибуны, откуда вылетал дружный вопль «Стой!», когда спортсмен неуверенно приземлялся после прыжка или соскока со снаряда... Мне вдруг стало так хорошо и легко на этих соревнованиях. Я больше не боялась ни спортсменов, ни этих жутких гимнастических монстров вроде брусьев или перекладины… Рядом с этим человеком, который сидел сейчас возле меня в синей форме врача «Скорой помощи», все происходящее неожиданно стало таким интересным, что я совсем забыла, что нахожусь на работе.
Но вдруг Виктор перестал улыбаться и положил передо мной на стол чистый листок бумаги.
— Пишите номер телефона...
Я вопросительно взглянула на него.
— Ваш, ваш... Я думаю, мы можем встретиться не только в спортивном комплексе...
И тут я грохнулась с неба на землю. Мне было трудно поднять на него глаза. Романов я боялась панически. Виктор был явно на несколько лет старше меня и почти наверняка женат. Кольца на его пальце не было, но это ни о чем не говорило — хирурги колец не носят.
— Что случилось? — серьезно спросил он, пристально глядя на меня. — Вы замужем?
Я только и смогла промямлить:
— Нет...
— Ну, и славно, — и он опять решительно подвинул ко мне листок бумаги. — Пишите! Я тоже совершено независимый человек...
Это я видела. Таких вот совершенно независимых я и боялась, как огня.
Но, подчиняясь, как всегда, чужой воле, так и не взглянув на него, написала на бумажке свои номера городского и мобильного телефонов. Виктор тщательно сложил этот листок и спрятал его глубоко в левый нагрудный карман. Похлопал по нему сверху и пошутил:
— Вот вы теперь у меня где...
Я криво улыбнулась ему в ответ. И когда я только научусь не идти на поводу обстоятельств?!
Он болтал со мной, но при этом умудрялся не спускать глаз с помоста, охватывая взглядом сразу все шесть снарядов.
— Смотрите, смотрите! — На перекладине выполняли упражнения румынские гимнасты. — Вот это класс!
Я посмотрела. Конечно, это было здорово. Красивый накачанный парень ловко и стремительно выполнял какие-то фантастические выкрутасы. Большие обороты, какое-то сальто в воздухе, опять перехват перекладины... Виктор, не отрывая взгляда от выступающего, пояснил мне, что это и есть главный соперник лидера нашей команды.
И вдруг что-то произошло. Я не успела даже понять — румынский гимнаст, оторвавшись от перекладины, вылетел высоко вверх, но, сделав переворот в воздухе, неожиданно рухнул вниз, распростершись на матах. Выпускающий тренер команды подбежал и склонился над ним, и кто-то уже торопился к нам, размахивая руками. Виктор мгновенно вскочил с места и легко хлопнул меня по плечу.
— Вперед!
Я поспешила за ним, а фельдшер с укладкой уже стоял на коленях перед распластанным на матах гимнастом. Консилиум проводили на месте все присутствующие медики: Виктор — врач реанимационно-хирургической бригады, врач румынской команды и я в качестве довеска... Спортсмен явно получил сотрясение головного мозга, с позвоночником тоже надо было разбираться... Руководство команды, как ни убеждал Виктор, поначалу никак не соглашалось отправить своего подопечного в нашу больницу, но в конце концов сдалось. Виктор едва попрощался со мной и вместе с фельдшером, который командовал переноской спортсмена на носилках, быстро исчез в проходе между трибунами. Я осталась совсем ненадолго одна — через несколько минут соревнования закончились, началась длительная процедура награждения, на которой нам тоже положено присутствовать.
О травмированном гимнасте я почти не думала — я была уверена, что с ним будет все в порядке. Но в душе у меня был полный сумбур. Кружилась голова от соревнований, обилия новых впечатлений, а самое главное, от предчувствия чего-то нового, совсем неожиданного в моей жизни... Я вполне могла спеть вместо Винни-Пуха: «В голове моей опилки, да, да, да...»
С этого дня вся моя жизнь пошла под каким-то странным искаженным углом. Я напряженно и ждала телефонного звонка, и хотела забыть об этих грустно-веселых глазах. Я чего-то очень боялась и сама не знала, чего хочу...
Первый раз я по-настоящему влюбилась в девятнадцать лет. Школьные флирты и романы не в счет. Познакомились мы с Юрой на какой-то дискотеке, куда меня почти волоком притащила Светка. Ее всегда приглашали нарасхват, а я, как правило, подпирала стенку танцевального зала. Мама очень не любила эти мои походы, и я совершала вылазки в дискотеку потихоньку от нее под предлогом посещения театров или концертных залов.
В тот день я опять сбежала из дома и одета была в Светкино платье, то ли короткое, то ли длинное, сейчас уж не помню. Во всяком случае, в этом наряде я чувствовала себя довольно неловко, хотя платье само по себе было красивым. В общем, Юра меня пригласил танцевать, мы разговорились. Он был веселый остроумный балагур, умел рассмешить, и я никогда в жизни больше не хохотала так, как в те времена. Влюбилась я в него без памяти, и мне казалось, что он испытывает те же чувства, что и я. Мы встречались каждый день, гуляли в обнимку по городу, целовались на пустынных по вечерам улицах, ходили в кино, в театры и на концерты, так что маме больше не надо было врать. Юра учился в Военно-медицинской академии, был старше меня на два курса, и потому иногда помогал мне даже в освоении нашей общей специальности. Я очень любила его руки, длинные пальцы с аккуратно постриженными ногтями. Он очень хотел стать нейрохирургом, много занимался и читал по своей специальности. Только что расставшись со мной, мой любимый мог через несколько минут позвонить мне по телефону, и я не ложилась спать, пока он не скажет мне в трубку «Спокойной ночи, Рыжая». Почему-то он звал меня «Рыжей», хотя цвет моих волос далек от этого оттенка. Ко мне он относился очень бережно, намекал на общее будущее, на то, что бережет меня для себя...
Учебный год пролетел мгновенно, прошла весенняя сессия, и Юра уехал на каникулы домой в маленький северный городок. Я писала ему каждый день толстые письма, рассказывала, как живу, как провожу каникулы, как скучаю о нем. Он часто звонил, и я получила от него несколько коротких писем, но потом он вдруг замолчал. Это молчание было таким зловещим… Я не находила себе места, я почувствовала сразу, что это конец... Но когда тебе девятнадцать лет, и ты мчишься вперед на всех парусах, затормозить на лету совершенно невозможно. Но пришлось. Вернувшись с каникул, при первой встрече со мной он объявил, что женится... Сказал, что обязан жениться. Пытался что-то объяснить, но я уже ничего не слышала. Я оглохла и ослепла. Закрывшись в комнате Светки от ее матери, я выла в голос, судорожно сотрясаясь от рыданий. Светка не успокаивала меня, она просто пережидала бурю со стаканом горячего чая в руке. Чай выпить она меня все-таки заставила, как и рюмку коньяку, потихоньку от матери извлеченного из серванта. Но мир рухнул. Я чуть не бросила институт — ходить на занятия не было сил, я не могла сосредоточиться. На лекции меня за руку водила Светлана. От мамы тоже не удалось ничего скрыть. Юра ей очень нравился, и теперь она смотрела на меня жалостливо и сочувственно. Выдерживать этот взгляд было невыносимо, я начинала ей грубить... Жизнь стала серой и унылой. Прошло немало времени, пока она вновь стала приобретать какие-то оттенки. У меня даже начался роман с однокурсником. И когда мы встречали Новый год в общаге... В общем, все понятно... Утром я даже сама себе удивилась: насколько все случившееся было мне безразлично. И после этого Нового года мой случайный роман растворился в небытие, словно его и не было. Юра закончил Академию и, как мне сказали общие друзья, уехал по назначению куда-то в Сибирь. Наверно, прошел еще год. И вдруг я получила от него письмо! Оно было таким добрым, простым, хорошим... Он писал о своей работе, о том, что много оперирует, о крае, в котором сейчас живет, о том, что помнит все... «Все...» написал он. Конечно, это письмо всколыхнуло бурю. Я ответила на адрес госпиталя, который был указан на конверте. Мы стали переписываться. Только года через два летом он приехал отдыхать в наш военный санаторий, один, без жены. Когда он вдруг позвонил и я услышала его голос... Я чуть не потеряла сознание... Мама была на даче, и я пригласила его к себе домой. Как я его ждала! Я вспоминала его голос, интонации, смех, представляла, каким будет этот романтический вечер, наш долгий разговор, нежность, ночь... Дальше этого никаких планов я не строила. Я неистово его ждала. Но когда раздался звонок и я распахнула дверь... На мгновение я превратилась в каменную статую — он приехал не один! С ним был, как потом оказалось, сосед по санаторной палате в компании с женщиной... И даже не с женой, как я подумала вначале. Я даже не сразу поняла. А когда поняла... Все трое были на хорошем подпитии и оттого неестественно шумны и веселы. Я совсем растерялась и не знала, как себя вести. Юра шутил, как-то оценивающе поглядывая на меня. В голове звенело, но я накрыла на стол, мужчины выложили на скатерть всякие деликатесы, появилось хорошее вино. Эта чужая, незнакомая мне женщина вела себя в моем доме совершенно свободно, весело хохотала, для нее такие посиделки были обычным делом, а я едва могла поддерживать разговор. Юра, такой чуткий в пору нашей дружбы, сейчас моего состояния не замечал. Это был совершенно другой человек. Когда я вышла за чем-то в кухню, он поспешил за мной и вдруг так пошло, так вульгарно прижал меня к стене в коридоре, и его руки, которые я так любила... Господи... Это было так мерзко...
Как я должна была поступить? Отправить эту компанию восвояси, как потом выговаривала мне Светлана? Легко сказать! Она бы, конечно, так и поступила. А я... Было так гадко и горько, но я не могла ничего изменить в тот вечер. Как всегда, я поплыла по течению, подчинилась обстоятельствам. И я пережила единственную ночь с ним, с бесконечно любимым когда-то человеком, который был сейчас совершенно другим, отталкивающим и пошловато-небрежным. Пережила присутствие за стеной чужих людей, которые, не смущаясь, периодически выскакивали в ванную. За ту ночь я пережила целую жизнь. Утром в моей душе было пусто и холодно. Даже плакать не хотелось. Я равнодушно простилась с Юрой и больше никогда ему не писала, разорвав непрочитанными несколько его писем. А когда однажды он мне позвонил, просто положила трубку. Того человека, которого я так любила в юности, больше не существовало. Мне казалось, что любовный романтический флер над моей жизнью растворился навсегда.
А потом... Ну, что говорить о «потом»... Как у всех одиноких баб. Женатые мужики липнут ко мне, как мухи. Я безвольная, слабохарактерная, из меня можно веревки вить: на судьбу не жалуюсь, к жене с разборками не пойду, развода не потребую, не замужем, детей нет, имею отдельную квартиру... Что можно еще пожелать? Когда захотел, тогда пришел — никаких претензий. И приходят-то, как правило, после очередной ссоры с женой, начинают выкладывать подробности семейных разборок, ныть и жаловаться, как их обидели, и какая супруга, для которой столько делается, неблагодарная... И проведя в моей постели несколько часов, спокойно возвращаются к ней. А что я при этом чувствую и думаю, никого не интересует. Иногда противно бывает до тошноты, и я даже пытаюсь отказаться от встречи, но стоит мужику проявить настойчивость — я подчиняюсь. Если честно, я боюсь остаться совершенно одна. Я даже Светке о своих романах рассказываю далеко не все. Она — замужняя женщина, этим все сказано. А мне ничего не надо, кроме... Иногда ведь так хочется простого человеческого тепла! А после смерти мамы особенно. От своих немногочисленных мужиков я так этого и не дождалась. Вот и отогреваюсь у Светки и «дяди Федора», которые тщетно ищут мне достойную партию.
От этих международных соревнований, которые шли целую неделю, я изрядно утомилась. Устала от шума, бесконечно длинного, непривычно-напряженного рабочего дня, от массы незнакомых мелькающих лиц. Эта неделя тянулась так долго: выступления юношей чередовались с первенством девушек, сначала командных, потом личных, после начались выступления на отдельных снарядах. Каждый день со мной дежурила очередная реанимационно-хирургическая бригада, один пожилой усатый доктор приезжал дважды... Виктора я больше не видела.
Я ждала. Я очень ждала. День начинался и кончался этим ожиданием. Но он так и не позвонил.

— Тетенька, вы — доктор?
Я вздрогнула. Забившись в угол зала, стараясь быть как можно незаметнее, я осваивалась на сборе городской команды по спортивной гимнастике. Для меня — новая обстановка, новая работа, а тем более новые люди — грандиозное испытание на прочность.
Но сейчас передо мной стояла крохотная девчушка. Глаза ее были полны еле сдерживаемых слез, которые словно огромные прозрачные линзы стояли перед ее зрачками.
Сжимая губы, чтобы не разрыдаться, она протягивала мне ладошку, в которой алела лужица крови.
Это я уже знала. Малыши, которые только осваивают первые упражнения на спортивных снарядах, натирают на тонких ладошках водяные мозоли, которые легко срываются, что оч-чень болезненно, между прочим. Плакать в таких случаях запрещено категорически.
— Марь Антонна сказала, чтобы вы сделали…
Малышка очень четко изложила мне, врачу, что велела сделать «Марь Антонна» (ее тренер) с сорванными мозолями. Я внутренне вознегодовала и подняла голову, оглядев зал, и тут же встретилась глазами с внимательно наблюдавшей за нами наставницей юной гимнастки, стоявшей передо мной. По этому пристальному взгляду трудно было что-то понять. Я взяла девочку за здоровую руку и повела в медицинский кабинет.
На душе было тошно. Я тут же начала ругать себя за то, что связалась со спортом. Света меня, конечно, предупреждала, что с тренерами надо быть очень тонким дипломатом, особенно по медицинским проблемам. Стараясь не обращаться к медикам, своих подопечных они лечат сами. Когда-то в своем физкультурном институте они «проходили» анатомию и физиологию — галопом, по диагонали и вряд ли после этого штудировали специальную медицинскую литературу. Но своих спортсменов лечат самыми фантастическими знахарскими методами. Особенно преуспевают в этом тренеры-мужчины. Именно поэтому, наверно, когда я появилась в гимнастическом зале впервые, мужики, без особого любопытства окинув меня взглядом, тут же занялись своими тренерскими делами. Зато женщины вот уже неделю исподтишка наблюдают за мной. Я кожей чувствую на себе их оценивающие взгляды. Я вовсе не хочу сразу нажить себе врагов, поэтому надо приспосабливаться и терпеть. И, как говорит Светка, внедрять медицинские знания в головы тренеров очень постепенно и дозированно.
Хорошо, что в данном случае с этой сорванной водянкой наши взгляды с Марьей Антонной на медицинскую помощь не расходились. Я сделала все, что было нужно, и вернулась с девочкой в зал. Эта девчушка, конечно, в сборе не участвовала. Тренировки сборной проходили в самой большой спортивной школе города, и младшие гимнастки тренировались одновременно с нами по своему обычному расписанию. Медсестра спортшколы уехала в лагерь готовить медпункт к приему спортсменов, которые должны туда отправиться в ближайшие дни. Именно поэтому мне приходится присматривать и за малышней. Когда спортшкола уедет, мы здесь останемся одни. На большом тренерском совете было решено, что я буду работать с девочками, поскольку мальчики тренируются на другой базе, где есть постоянный спортивный врач.

В этом большом зале, плотно заставленном гимнастическими снарядами, было ужасно жарко и душно. Лето набирало силу, солнце палило не по-весеннему изо всех сил, а вся верхняя часть зала — стеклянная. Некий гениальный архитектор соорудил этот спортивный комплекс без всякой оглядки на наш климат. Зимой под этими стеклянными витринами очень холодно, а летом — нестерпимо жарко. Гимнастки, мокрые от пота, постоянно пьют воду, хотя во время тренировки это возбраняется — трудно висеть вниз головой на брусьях, когда булькает в животе… Попытки как-то проветрить зал совершенно безнадежны: огромные двери-ворота, выходящие на стадион, были распахнуты настежь с трех сторон с самого утра, но внутри никакого движения воздуха почти не ощущалось.
Я вернулась на свое место и замерла в прежней позе. Отсюда, из моего угла, я не только видела все, что происходило в зале, но и через распахнутые ворота обозревала пространство небольшого стадиона, прилегающего к нашему зданию, где на беговых дорожках тренировались легкоатлеты.
Тренировка продолжалась своим чередом, девочки переходили от одного снаряда к другому, на ковре хореограф ставила для одной из них новые вольные упражнения. Я сидела ближе всего к брусьям, на которых работал со своими воспитанницами тренер, которого я невзлюбила с первого взгляда.
Он был ненамного старше меня, очень самоуверенный и безапелляционный. В нашей сборной у него — две способные девочки, которых он доводит на тренировках до изнеможения. Но от этих девочек многое зависит: они всегда выступают ровно, стабильно, и это, оказывается, в командном первенстве ценится больше, чем чей-то капризный талант, который частенько дает осечки. Но вот сейчас этот самый Игорь Петрович проводит «подкачку» у своих девчонок, и я стараюсь не смотреть в их сторону. И все-таки вижу... Вот девочка выходит в стойку на брусьях и обратным махом сильно бьется животом о жердь… Потом еще, еще и еще раз. Тренеру достаточно только подставить руку, чтобы удар о перекладину был не таким сильным, но ему это даже в голову не приходит, и его ученица бьется о брусья животом снова и снова… А девочке, между прочим, тринадцать лет, и она когда-нибудь захочет стать мамой…
Но оказалось, что это только семечки.
Прошло несколько дней. Мелкота отправилась на все лето в спортлагерь, теперь весь зал был в распоряжении наших восьми девчонок. Но тут на несколько дней приехала Валя Егорова, чемпионка мира, Европы и предыдущих Олимпийских игр. Она готовилась к очередной Олимпиаде, до которой осталось всего полтора месяца. Валентина вместе со своим тренером вырвались домой на недельный перерыв между сборами. Но это были не выходные дни. Они тренировались с утра до вечера, не считая короткого перерыва на обед. Конечно, и наши девчонки, и тренеры глаз не сводили, наблюдая за их тренировкой.
Что до меня, то мне, наоборот, было страшно даже смотреть в их сторону. Программа Валентины была невероятно сложной на каждом снаряде. Теперь-то я начинала понимать, что такое сложность упражнения! Но самое главное было в другом. Тренировки проводились на выносливость, и задания для гимнастки были такими, что мне, как новоиспеченному спортивному врачу, становилось дурно. Сначала Валентина выполняла вольные упражнения с полным набором головокружительной акробатики. Один раз, потом другой без перерыва. Это очень большая физическая нагрузка. Затем через распахнутые ворота она выскакивала из зала на стадион, пробегала по нему полный круг по безжалостной жаре и, вернувшись на ковер, опять делала свои вольные с несколько упрощенной акробатикой. А тренер при этом сидел с каменным лицом на скамейке. Что я, как спортивный врач, должна была делать? Ведь совсем недавно на курсах мне много чего говорили по поводу нерациональных нагрузок спортсменов… Но этот уровень спортсменки и тренера был не для меня.
А наш Игорь Петрович из кожи вылезал, подражая лучшему тренеру страны: гонял своих девчонок, не считаясь ни с их возрастом, ни с уровнем квалификации. А я молчала. Я его боялась. Вскоре Валентина с тренером уехали, а я так и просидела весь сбор в темном углу зала. Все обошлось благополучно: травм не было, с синяками и ссадинами я успешно справлялась. Выполняла и функцию массажиста, поскольку в связи с нашим скудным финансированием нам оный не положен. Чемпионат России проходил в Воронеже, меня и туда взяли. Прокатилась. Посидела на соревнованиях, после Международных они мне показались совсем нестрашными, тем более что я отвечала только за свою команду. Девочки выступили неплохо, хотя их страшно ругали за четвертое место. А мальчишки с трудом втиснулись в первую десятку. Правда, в личном первенстве Паша Конев даже умудрился получить золотую медаль на коне.
О Викторе я постепенно забывала. Когда вспоминала, тоскливо сосало под ложечкой, но я быстро отвлекалась. Пришлось смириться с тем, что этот человек не для меня. Его глаза, которые меня так удивили и притянули, смотрят сейчас, наверно, совсем в другую сторону...
Лето плавно перекочевало в осень. Я стала опытней и смелее, но по-прежнему в своей новой профессии личностью себя не ощущала. Так... Обслуживающий персонал. «Обслуживать соревнования»... Этот термин резал мне уши. Обслуживают посетителей официанты, гардеробщики, лифтеры. Кто-то там еще... Я не хочу никого обслуживать. Я — врач. И, если говорить официальным языком, «осуществляю медицинское обеспечение соревнований и сборов»... Но в спорте говорят так, как говорят. Да, и не только в спорте. В поликлинике мы не лечили, а тоже «обслуживали» население. С этого все начинается... Впрочем, более чем на «обслуживание» я пока не тянула.
На первые в своей жизни соревнования по тяжелой атлетике, я пришла за час до начала. Так положено по регламенту. Напротив помоста, где, как я поняла, и должно было происходить основное действо, вытянулся длинный стол судейской коллегии. Суетились со своими бумагами и компьютерами секретари, но судей на месте еще не было. Я побродила по полупустому залу, который, словно нехотя, заполнялся болельщиками. Главного судью, которому мне нужно представиться по регламенту, я с трудом разыскала в одной из раздевалок. Он почти отмахнулся от меня, продолжая разговор с одним из атлетов, видимо, своим учеником. Я отошла в сторону и стала ждать. Ждать пришлось еще минут пятнадцать, но я обреченно терпела — что мне еще оставалось? Потом главный судья обернулся ко мне и даже извинился на ходу, потащив меня за собой в спортивный зал. Судьи уже все были на своих местах, меня посадили прямо по центру, между ними. Но хотя стол был широкий и длинный, я чувствовала полное публичное одиночество.
Соревнования оказались очень растянутыми, нудными и однообразными — то «рывок», то «толчок»… Это мне главный судья успел объяснить. Смотреть было не на что, и я затосковала. Мысли переключились куда-то очень далеко и от этого зала, и от мучительных сдавленных выкриков атлетов, вскидывающих вверх раз за разом свою штангу, увешенную тяжелыми «блинами». И я расслабилась, может быть, даже задремала. И тут произошло нечто... В тот момент, когда я, подавив очередной зевок, взглянула на спортсмена, стоявшего на помосте, он резко вытолкнул штангу над своей головой. Лицо его стало багровым, а руки... А руки вдруг начали раскачиваться из стороны в сторону вместе с тяжелым грифом, на котором позванивали килограммами навешенные на него «блины». Я недоуменно таращилась на спортсмена и даже не заметила, что осталась в одиночестве: моих соседей по судейскому столу словно ветром сдуло. Неожиданно кто-то так резко дернул меня сзади за шиворот, что я улетела назад вместе со своим стулом... А несчастный атлет медленными шагами спустился с помоста и, словно под гипнозом, направился прямехонько к нашему судейскому столу. Он уперся в него большим накачанным животом и аккуратно, почти бесшумно опустил штангу на скатерть. Стол затрещал, но уцелел. А спортсмен, освободившись от штанги, вдруг сел на пол, сжав руками свои виски. Моя помощь не понадобилась, через пару минут парень пришел в себя и под аккомпанемент бодрого голоса своего тренера и дружеские похлопывания по плечу и спине товарищами по команде направился в раздевалку. Я получила серьезное внушение от главного судьи: оказывается, подобный инцидент — не редкость у тяжелоатлетов. Накачанные мышцы шеи иногда судорожно пережимают сонную артерию, и спортсмена начинает «водить», поэтому на соревнованиях по тяжелой атлетике нельзя расслабляться. Задержись я за судейским столом еще пару минут, и гриф с «блинами» был бы на моей голове…
Соревнования вскоре закончились, я забрала свой медицинский кейс и смешалась с толпой болельщиков, которых, как ни удивительно, набралось немало. И тут кто-то крепко сжал мое запястье. Я оглянулась и обомлела — это был Виктор.
Он стоял совсем близко и вопросительно заглядывал мне в лицо. Я совсем растерялась. Потом тихо промямлила:
— Нашелся...
— Вы... Ты меня теряла? Это правда?
Он так сильно сжал мою руку, что я пискнула.
— Прости...
Нас толкали. Зрители и участники протискивались к дверям, у которых почему-то была открыта только одна створка. Виктор забрал кейс и повернул меня к выходу. Мы наконец вышли на улицу. Была еще теплая осень, но накрапывал мелкий дождик.
— Вон там моя машина, — сказал он глухо, и я пошла за ним, как бычок на веревочке.
Мы молча сидели в машине. Виктор мотор не заводил.
— Почему ты ничего не говоришь? — спросил он, не глядя на меня. — Спроси о чем-нибудь... Или я сам спрошу... Я... Я не опоздал?
Я затрясла головой. И вдруг разревелась.
Он облегченно засмеялся.
— Узнаю своего спортивного доктора!
И опять это заученное движение — чистый платок, сначала глаза, потом нос...
— Почему... Почему ты не позвонил?
Он ответил не сразу. Потом сказал медленно, словно подбирая слова:
— У меня были большие проблемы. Болела мама, и мне не с кем…
Он оборвал себя на полуслове, не договорив фразу.
— А потом тебя не было в городе. Я звонил в диспансер несколько раз, мне говорили, что ты на сборе.
Но это было уже неважно.
— Поехали... — сказала я, шмыгнув носом.
Мы долго ехали по городу, стояли в пробках и почему-то опять молчали. Сердце у меня билось так сильно, что мне казалось, что Виктор слышит его стук.
Когда мы остановились возле моего дома, я только и сказала:
— У меня там жуткий бардак...
Виктор рассмеялся.
— Если бы ты знала, какой бардак у нас.
И тут же поправился.
— У меня...
Я почти не заметила, что он оговорился. Наверно, потому, что он упомянул маму. Я лихорадочно пыталась вспомнить, что из предметов моего интимного туалета может оказаться где-нибудь в кухне, на стуле или на вешалке в прихожей. Я никогда не отличалась патологической аккуратностью, а после смерти мамы совсем распустилась. Квартиру убираю по настроению, могу неделю мучиться угрызениями совести по поводу беспорядка на письменном столе...
Я оставила Виктора у входной двери.
— Не двигайся, пожалуйста...
И стремительно пронеслась по всей квартире, кое-что пришлось срочно затолкать в гардероб.
— Теперь входи!
Виктор вошел не в квартиру, он вошел в мою жизнь.
В тот первый день мы были вместе совсем недолго. Посидев немного, взглянув на часы, Виктор вдруг заторопился. Но в прихожей, держась за ручку приоткрытой двери, еще что-то долго рассказывал мне. А я почти не слушала, только думала, что вот сейчас он закроет эту дверь и снова исчезнет надолго. Или, может быть, навсегда. Мне так хотелось, чтобы он меня поцеловал. Но Виктор только быстро провел теплой ладонью по моей щеке и очень серьезно заглянул в мои глаза.
Он не исчез. Мы стали часто встречаться, кажется, обо всем на свете часами говорили по телефону, ходили в театры и в кино… Мы стали близки... Рядом со мной был сильный, спокойный, уравновешенный человек, в которого я влюбилась до потери сознания и к которому бесконечно привязалась. Я так долго была совершенно одна, так долго обо мне никто не беспокоился, не спрашивал, хочу ли я есть, тепло ли одета… Меня очень давно никто не провожал домой и не встречал возле метро… И вот теперь... Я часто начинала плакать вместо ответа на самые простые вопросы. Виктор все понимал. Он крепко прижимал меня к себе и вытирал мое зареванное лицо своим безукоризненно чистым платком, знакомым до боли жестом.
— Ну, что ты, глупенькая... Чего ты ревешь?
— Я боюсь... — шептала я в ответ.
— Чего? — делал он большие глаза.
— Что все это скоро кончится...
Я хотела возражений, клятвенных обещаний, что та нежность, та теплота, которая возникла между нами, не кончится никогда... Но Виктор отпускал меня, отводил глаза и переключал мои мозги на другую тему. Правда, иногда, словно забывшись, он смотрел на меня каким-то внимательным, но рассеянным взглядом, сосредоточенно думая о чем-то своем.
Я не лгала ему, не кокетничала, я действительно панически боялась, что все оборвется, кончится в одно мгновение. И это ощущение имело под собой основание. Что-то угрожающее чувствовалось в окружающем нас воздухе. Было в наших встречах какое-то странное «но»... Во-первых, Виктор никогда не приглашал меня к себе и всегда приходил ко мне только в первой половине дня, когда я работала в вечернюю смену... Во-вторых, если у нас и совпадали выходные и мы проводили время вместе, то после пяти вечера он вдруг начинал нервничать, смотреть на часы и вскоре убегал куда-то, словно Золушка. Правда, иногда мы куда-нибудь ходили и по вечерам, но, проводив меня домой, Виктор торопливо исчезал, ни разу не выразив желания остаться на ночь. Я не задавала вопросов, я ужасно боялась услышать какой-нибудь страшный ответ, который оборвал бы всю эту идиллию. Я опять плыла по течению, крепко зажмурив глаза, хотя его виноватый вид и растерянный взгляд очень меня беспокоили. В моей голове бродили всякие дикие фантазии и горькие подозрения. Но, успокаивая себя, я все списывала на какие-то проблемы с мамой, хотя давно знала, что она живет отдельно, что со здоровьем у нее сейчас все нормально и она работает в какой-то больнице медсестрой. Как-то раз я осторожно спросила Виктора, был ли он женат прежде. Он ответил не сразу, опять вопросительно взглянул на меня, но произнес только одно слово:
— Был...
Я поняла, что ему почему-то не хочется распространяться на эту тему, и больше никогда об этом его не спрашивала.
Я познакомила Виктора с Федором и Светланой. Мужчины сразу нашли общий язык и подолгу разговаривали о чем-то на балконе, пока мы суетились в кухне, накрывая на стол. Виктор с удовольствием возился с детьми, изредка бросая на меня какие-то странные вопросительные взгляды. А я только удивлялась, как ловко и умело он управляется с мальчишками.
Когда я делилась с подругой своими недоумениями, Света успокаивала меня, хотя удивлялась вместе со мной.
— Подожди, — озадаченно говорила она. — Мне кажется, он тебе еще не очень доверяет... Мужиков трудно понять, у них в мозгах ползают такие тараканы... Все встанет на свои места, вот увидишь.
Я вздыхала, кивала, но все неопределенности и неясности в жизни меня всегда очень пугали.
Но всем загадкам на свете есть свои разгадки. Однажды после окончания моей утренней смены Виктор встретил меня возле диспансера.
Его машина стояла неподалеку. Был прекрасный зимний день, тихий и снежный, но ранние сумерки уже затягивали улицы. Тускло, как всегда, загорелись фонари, и сугробы переливались искрами, словно нарочно посыпанные блестками. Время близилось к часу «Ч». Я подумала, что вот сейчас Виктор отвезет меня домой и опять исчезнет непонятно куда. Но он не торопился.
— Знаешь что... — задумчиво сказал он. И мне показалось, что голос его дрогнул. — Я хочу сегодня отвезти тебя к себе домой. Ты не против?
У меня перехватило дыхание. Я страшно перепугалась. Сегодня все встанет на свои места, и все тайны будут раскрыты.
— Нет, конечно... — почти прошептала я в ответ.
— Тогда поехали...
Мы почти не разговаривали в этот раз, ехали молча, изредка перебрасываясь какими-то междометиями. Сердце мое испуганно колотилось, в ушах шумело. Все-таки я потрясающая паникерша! Виктор привез меня в спальный район на другом конце города. Мы въехали в большой двор и остановились у ворот какого-то детского сада.
— Все... Приехали, — сказал он, не поворачивая ко мне головы.
Я не узнала его голоса и вопросительно посмотрела на него.
— В этом саду находятся мои дети. Мы их сейчас заберем и пойдем домой. Моя квартира — вон там... — и он махнул рукой в глубину двора.
Я как-то сразу обмякла. Дети... Голова моя закружилась от миллиона вопросов, которые одновременно затуманили мои мозги. Дети!
Виктор, сбоку взглянув на меня, ответил на главный из них:
— Моя жена погибла, когда рожала второго ребенка... С тех пор я живу один с сыновьями, которых ты сейчас увидишь...
Я вошла в теплое здание садика на ватных ногах. Здесь сильно пахло подгоревшей кашей, а из многочисленных дверей, выходящих в длинный коридор, доносились звонкие детские голоса.
— Сначала сюда... — сказал Виктор и открыл дверь групповой раздевалки.
Постепенно я успокаивалась, голова перестала кружиться, и моя растерянность начала сменяться любопытством.
В раздевалке было шумно — старшая группа одевалась, чтобы выйти на улицу.
— Антон! — окликнул Виктор мальчугана, сосредоточенно натягивающего теплые штаны.
Мальчик поднял глаза, лицо его просияло, но занятия своего он не прекратил и, выполнив первый этап одевания, перешел ко второму: ответственно распахнул дверцу шкафчика и достал оттуда свитер.
Виктор спокойно наблюдал за процессом. В мою сторону Антон даже не посмотрел, видимо, приняв меня за чью-то маму. Только когда мы втроем наконец вышли из раздевалки, где мне пришлось расстегнуть пальто, до того там было жарко, он вопросительно посмотрел сначала на меня, потом на отца.
Виктор сказал сыну очень серьезно:
— Антоша, это — тетя Лара, моя подруга.
Антона это объяснение вполне устроило.
— Антоша, вы с тетей Ларой выходите на улицу и подождите там. Познакомьтесь пока... А я заберу Мишку, и мы пойдем домой.
Мы вышли во двор детского садика, ярко освещенного уличными фонарями. Снег хрустел под ногами, было морозно. Антошка вдруг сильно ударил ногой по какой-то ледышке, она пролетела над самой моей головой. Я только вздрогнула от неожиданности. Потом, посмотрев наверх, он остановил свой взор на обледеневших проводах, тянувшихся от фонарных столбов куда-то в темноту.
— А провода... они что? — неожиданно задал он вопрос.
Я совершенно растерялась. Потом промямлила:
— Они приварены...
Антон стал серьезным, подумав немного, недоверчиво покачал головой.
— Не! Они прижарены.
Логика в этом была. Антон явно был философом, и наш диалог продолжился примерно в таком же духе.
— А ты кем хочешь быть, когда вырастешь? — спросила я, чтобы как-то поддержать разговор, поскольку Виктор все еще не появлялся.
— Я буду танкистом, — Услышала я уверенный ответ. — Только всё думаю, где я танк возьму?
Я не успела ответить. На крыльце садика наконец появился Виктор, держа за руку своего младшего, подскакивающего на каждом шагу и выкрикивающего при этом какие-то ликующие звуки, словно «Вождь краснокожих». Пока они спускались со ступенек, он успел пару раз упасть, сильно приварившись коленками, но не заплакал, а только поднял свою курносую мордашку к отцу.
— Па... У меня сопли...
Виктор достал из кармана куртки платок и привычным знакомым движением вытер ему нос. Теперь я поняла, откуда этот заученный жест — сначала глаза, потом нос...
Они подошли, и «Вождь краснокожих», блеснув веселыми большущими глазами и улыбнувшись от уха до уха, звонко выкрикнул:
— Ку-ка-ре-ку!..
— Ку-ку... — отозвалась эхом я.
Не улыбнуться в ответ было просто невозможно.
После его оценивающего взгляда я услышала вопрос в уже знакомой форме, очевидно, принятой у братьев.
— А дед Мороз... он что?
Я поперхнулась. Виктор едва сдерживал смех.
Мне ничего не оставалось, как начать пространные рассуждения по поводу деда Мороза. Мишка меня не слушал, скакал то на одной ноге, то на другой, но как только я закрыла рот, последовал тот же сакраментальный вопрос.
— А дед Мороз, он что?
Я перевела дух и только хотела повторить свой монолог сначала, но Виктор меня остановил.
— Эти вопросы риторические, Лара. На них можно отвечать через раз...
И мы пошли домой.
Так началась моя странная семейная жизнь. Когда Виктор дежурил, с детьми оставалась его мама, которая тоже работала посменно, и с которой он все время хотел меня познакомить. Но я почему-то знакомиться очень боялась и все откладывала эту встречу.
В остальные дни мы были вместе. Если в какой-то день у Виктора был выходной, он ходил в магазины и заполнял продуктами холодильник, занимался какими-то хозяйственными делами, которые постоянно возникали на ровном месте, гулял с детьми… Я отводила по утрам мальчишек в садик, в жаркой душной раздевалке помогала Мишке стягивать куртку и штаны, находила в его шкафчике шорты и сандалики... Антон прекрасно справлялся сам: его я просто запускала в дверь группы и предупреждала об этом воспитательницу, которая провожала меня любопытным, завистливым взглядом.
Я старалась изо всех сил. Квартира у меня блестела, я проявляла чудеса кулинарной изобретательности. Варила супы и каши. Готовить меня научила мама, просто я разленилась в одиночестве, а теперь возилась в кухне с удовольствием. Детские вещи надо было стирать каждый день, и колготки у обоих мальчишек на коленках просто горели... Дети на ангелов походили мало, часто не слушались, капризничали, шкодили, дрались, устраивали в комнате такую возню, что с трудом удавалось их угомонить. Я все время что-то придумывала: какую-нибудь новую игру или необыкновенный кукольный спектакль с участием всех имеющихся в детской мишек, зайцев и лошадок. Сочиняла какие-то длинные-предлинные сказки, которые рассказывала с продолжением… Мне казалось, что я вполне справляюсь, по крайней мере, я от мальчишек не уставала. Мне нравилось, когда они меня слушались, нравилось изображать из себя строгую, но любящую воспитательницу и доставляло удовольствие болтать с ними по вечерам, когда они уже почти засыпали и были мягкими, как плюшевые игрушки.
Я так боялась сделать что-нибудь не так и все время ждала от Виктора хотя бы молчаливого одобрения. Я подражала ему в общении с детьми, которые привязывались ко мне все больше и больше, быстро переняла его отработанный жест с носовым платком: сначала — глаза, потом — нос… И когда я чувствовала, что он доволен тем, как у меня с мальчишками все так легко и ловко получается, у меня кружилась голова от счастья.
— Почему ты мне раньше не сказал? — спросила я у Виктора однажды, поймав его благодарный взгляд…
— Я боялся...
— Боялся? Чего?
— Что ты подумаешь, что мне все равно — кто... Что я просто ищу мать для своих детей. Мне надо было убедиться, что ты мне веришь...
— Убедился?
Он только обнял меня в ответ.
Нам было легко вместе, и его глаза постепенно теряли свое особенное грустно-веселое выражение, становились приветливыми и понятными.
А потом в детском саду началась эпидемия ветряной оспы. Как-то вечером мне показалось странным, что наши мальчишки хором отказались от ужина, оба рано запросились в постель и были непривычно вялыми и капризными. Укладывая их спать, я машинально потрогала их влажные лбы — у обоих явно была температура… А утром они проснулись пятнистые, как оленята, от оспенных волдырей. Виктору пришлось взять больничный лист, а я отправилась к своим спортсменам. Но болезнью детей дело не ограничилось. Я не болела ветрянкой в детстве и потому от мальчишек заразилась сама. Ребята уже через два дня носились по квартире, забыв о своей болезни. Только мордахи были раскрашены зеленкой, и нельзя было ходить в садик. Но мне досталось. Я провалялась почти неделю с высоченной температурой. Виктор говорил, что я даже бредила… Он ухаживал за нами троими, усадив нас рядком на диване, по очереди мазал зеленкой наши волдыри и смеялся, сожалея, что опять забыл купить малярную кисть…
Эта неожиданная ветрянка нас очень сблизила. За мной никто и никогда так не ухаживал, кроме мамы, конечно… Как только я начала поправляться, к нам приехала Валентина Владимировна, мама. Я зажалась, конечно, боялась рот открыть, чтобы не ляпнуть чего-нибудь лишнего, стеснялась своей зеленой окраски, но Валентина Владимировна, словно не замечая моего смущения, была приветлива, приготовила обед на всю нашу веселую компанию, накормила вкусно и напоила каким-то лечебным травяным чаем. А потом вдруг послала Виктора в магазин за какой-то ерундой. Он понимающе взглянул на нас и ушел. Только бросил матери из прихожей, показав на меня пальцем:
— Я люблю эту женщину, мама... Учти.
Дверь за ним захлопнулась, и я подумала, что вот сейчас-то и начнется самое главное. Но ничего особенного не произошло. Валентина Владимировна расспросила меня о моей жизни, о том, что мне нравится и чего я не люблю. А потом вздохнула и сказала только:
— Дети — это очень ответственно... Ты понимаешь?
Она ко мне сразу стала обращаться на «ты».
— Я понимаю...
— Это не твои, это чужие дети.
Я затрясла головой.
— Я очень люблю Виктора и хочу, чтобы они стали моими...
— Милая моя... Это ведь только слова. Свои-то, родные, дети не всегда доставляют радость... Они часто раздражают, злят, иногда болеют, ради них частенько приходится от чего-то отказываться. И при этом их надо любить, любить каждый день. А ты — молодая женщина, тебе еще много чего в жизни захочется узнать и повидать. Получить сразу двух чужих детей в приданое, — она вздохнула, — это очень непросто… Ты, видно, и правда, Виктора любишь, но сможешь ли ты полюбить каждого из его детей, не ради него, а ради них самих — это большой вопрос…
Я не успела ответить, хотя приготовилась запальчиво возразить, — вернулся Виктор...
Подоспел Новый год. Дети готовились к празднику в саду, вместе с ними я разучивала стихи и песенки. У нас с Виктором тоже было какое-то приподнятое настроение. Он притащил огромную живую елку, много шутил и как-то вопросительно поглядывал на меня. Я чувствовала, что в эту новогоднюю ночь все должно решиться. А что значит это «все», я от страха старалась не думать. К счастью, в новогоднюю ночь он не работал, говорил, что два предыдущих года сам напрашивался на дежурства, чтобы не оставаться дома одному. Правда, на представлениях в разных детсадовских группах я высидела в одиночестве, пришлось даже поменяться сменами в диспансере, чтобы попасть на оба праздника. Но мне было совсем не скучно. Наши мальчишки демонстративно липли ко мне, победно поглядывая на приятелей. А воспитательницы и родители из обеих групп с нескрываемым любопытством исподтишка разглядывали меня. Антон, с выражением прочитав стихотворение возле нарядной елки, протиснулся ко мне сквозь колени родителей, тесно сидящих на детских стульчиках, поставленных в несколько рядов. Он прижался ко мне всем своим горячим телом и замер. Вокруг елки прыгали и визжали дети, которых добросовестно пытался рассмешить не слишком умелый Дед Мороз.
— Ты что? — ласково спросила я, обнимая Антошку за плечи. — Иди, повеселись с ребятами.
Он набычился и затряс головой.
— Ты не любишь веселиться?
— Нет, — твердо ответил мой философ. — Я люблю радоваться!
У меня слезы подступили к горлу... Он взгромоздился на мои колени и до конца праздника так с них и не слез. Только по дороге домой вдруг глубокомысленно заявил:
— Вот когда я был маленький, у нас на Елку в садик всегда приходил настоящий Дед Мороз. А сегодня был совсем не Дед Мороз, а Колин папа… А в прошлом году вообще был наш папа!
— Наш папа?
— Ну, да! Он думал, что я его не узнал... А я его всегда узнаю, кем бы он ни нарядился.
Дети просидели с нами за новогодним столом достаточно долго, но потом Мишка заснул, положив голову на стол рядом с тарелкой. Виктор отнес его в кровать, за ними побрел и полусонный Антошка. Я переодела вялых и сонных мальчишек в ночные пижамки, укрыла одеялами. Заснули они на ходу, я выключила свет в комнате и вернулась к Виктору на ватных ногах — я понимала, что наступило время для решительного разговора.
Но он молчал, и я в страхе притихла. Только в телевизоре резвились вовсю наши заезженные «звезды», выплескивая в эфир очередные пошлости. Сказал что-то президент, и начали бить куранты. Виктор встал с бокалом шампанского, подал второй мне, потом крепко меня обнял и только спросил:
— Ты согласна?
Я заплакала.
— Ну, вот... — ласково улыбнулся он и вытер мне глаза и нос своим, как всегда, безукоризненно чистым платком. — Чего ты сейчас-то плачешь, глупенькая?
Я шмыгнула носом.
— Я просто не могу поверить, что у меня все может быть так хорошо...
— Ничего себе! — отшутился Виктор, не выпуская меня из своих рук. — Сразу три мужика на твою несчастную голову...
Он заглянул сверху вниз в мое зареванное лицо.
— А если четвертый появится? Ты как? Справимся?
— Справимся... — уткнулась я в его плечо.
Мы еще долго говорили о чем-то, сидя спиной к телевизору, который не переставал удивлять мир количеством неимоверных глупостей, несущихся с экрана.
Когда перед сном Виктор пошел в ванную, я заглянула к детям. Антошка совсем сбросил одеяло, и я наклонилась, чтобы поднять его с пола. И вдруг теплые мягкие ручонки обхватили мою шею.
— Лара... Ты согласилась? Ты согласилась, да?
Я опешила.
— Антон...
Со своей постели соскочил и Мишка. Он повис на мне с другой стороны. Они оба не спали!
— Мы все слышали! Ты согласилась стать нашей мамой? Да?
Я совсем растерялась. Только и смогла сказать:
— Разве вы не знаете, что подслушивать нехорошо?
— Мы не подслушивали! Было все слышно и так... — парировал Антон. — Нет, ты только скажи: ты будешь нашей мамой?
— Пожалуйста, будь! — эхом отозвался Мишка и заплакал.
Они громко заревели оба. Они обещали мне, что будут всегда самыми послушными, что всегда будут убирать за собой игрушки и никогда не будут драться. Дети захлебывались слезами, намертво прилипнув ко мне.
И тут мне стало страшно. Я очень любила Виктора и готова была сделать для него все на свете… Но эти маленькие человечки… Они были для меня только его продолжением. Все, что я так самоотверженно делала для них, я делала только для него. Разве я их видела? Разве я их любила? Каждого в отдельности? Разве я имею право на их маленькие жизни? Что я о себе возомнила? Кажется, вдруг я поняла, о чем говорила мне Валентина Владимировна.
Я уложила их обоих в кровати и аккуратно закрыла за собой дверь.
— Спите… — только и сказала я им на прощанье.
Виктор заснул совсем утром, а я долго лежала с закрытыми глазами, пытаясь отключить свои звенящие от напряжения мозги хотя бы на несколько минут. Ничего не получилось. В комнате было тепло, но меня бил озноб. Я встала очень осторожно. Виктор спал, спали, по-видимому, и дети — я заглянула в их комнату, они не пошевельнулись. Присев на краешек стула у письменного стола, дрожащей рукой, не узнавая собственный почерк, я написала на чистом листе бумаги:
«Мой единственный, любимый, прости! Я не готова! Я не имею права!»
После чего, двигаясь совершенно бесшумно, я собрала в дорожную сумку свои вещи, разбросанные по всей квартире, оставила на столе ключи от входной двери и вышла. Дверной замок за мной защелкнулся почти бесшумно.

Виктор меня не искал. Я старалась не думать о том, как он объяснил детям мое исчезновение и что он сказал матери. И, сидя у Светки в кухне, где мы разговаривали глухой ночью, пользуясь отсутствием дома главы семьи, я только тупо смотрела в стенку. Мне казалось, что я навсегда разучилась думать. И, кажется, разучилась плакать. Глаза мои были совершенно сухими. Я не могла выдавить из них ни слезинки. Наверно, потому, что больше некому было вытирать мои горючие слезы таким простым и легким жестом — сначала глаза, потом нос... Подруга моя все понимала, и в первый раз в нашей совместной жизни только качала головой, не зная, что мне сказать. Светка не знала, что мне сказать!
В конце концов, я услышала от нее одно волшебное слово:
— Работай...
Больше она мне ничего не сказала. Я усомнилась в том, что какое-то дело может отвлечь меня от волчьей тоски, которая грызла мою совесть и душу. Но, кроме дела, ничего больше не было в моей жизни.
И я устремила всю свою волю на работу. Я рвалась в бой днем и ночью. Зимний спортивный сезон был в разгаре. Я работала на всех соревнованиях «своих» и «не своих» видов спорта, выпрашивая эти чемпионаты и первенства у своих коллег и начальства. Я торчала на сборах то с биатлоном, то с лыжниками, обмораживая лицо и руки на ветру и морозе. Я поехала за свой счет на выездные соревнования с командой Федора и упросила его научить меня ходить на лыжах. Особого энтузиазма он по этому поводу не проявил, но под натиском Светки сдался. Честно говоря, я не знала, зачем мне это нужно, когда выходила в сумерках на накатанную спортсменами лыжню и проходила по трассе несколько километров, ни о чем, кроме правильного шага, не думая. Приползала в гостиницу спортбазы чуть живой и замертво падала в постель, забывая про ужин… Только бы не оставаться наедине с собой, только бы ни о чем не думать, не торчать целый рабочий день на приеме в диспансере, ожидая, когда кто-нибудь из спортсменов прибежит, чтобы пройти обязательный осмотр перед очередными соревнованиями. Оставаться одной дома было еще труднее. Я давно уже не плакала, я только подвывала по ночам, уткнувшись носом в подушку. А днем на улице, когда мимо меня вдруг проскальзывала «Скорая помощь» с надписью на борту «Реанимация», я невольно пыталась разглядеть лицо врача, сидевшего по традиции рядом с водителем…
Но иногда выпадали пустые выходные дни. И я не могла сопротивляться. Я ехала на противоположный конец города в спальный район, где прошло несколько замечательных месяцев, где жил любимый мной человек и звенели голоса его детей... Меня, как убийцу на место преступления, тянуло в этот двор, где огромным фантастическим айсбергом возвышался знакомый дом. Зарываясь от пронизывающего ветра в меховой воротник дубленки, я часами стояла посреди детской площадки с обледеневшими качелями и все смотрела, и смотрела на знакомые окна на седьмом этаже. Вот мелькнула чья-то тень — кто это? Виктор или Валентина Владимировна? Как-то штору отодвинул ребенок, снизу я не смогла понять — Антошка это был или Миша... Он постоял мгновение, опираясь локтями на подоконник и вглядываясь в темноту двора, потом исчез, а чья-то взрослая рука расправила занавеску... Я помнила уют и тепло этого дома. Помнила смешные словечки детей, визжащего от восторга Мишку, когда Виктор подбрасывал его к потолку «вверх кармашками», и философствующего Антона. Вернуться туда, в этот особый, дорогой для меня мир, было невозможно, но и мгновенно оторваться от него, выбросить из души, из сердца я тоже, конечно, не могла. Я не хотела, я боялась, что меня увидят здесь дорогие мне люди, поэтому приезжала поздними темными вечерами. Я стояла в пустом стылом дворе, не отрывая взгляда от родных окон, пока всерьез не замерзала и не спохватывалась, что могу опоздать к закрытию метро. Ни о каких бандитах и маньяках я не думала. Я больше никого не боялась. Никого и ничего. Самое страшное в моей жизни уже случилось…

Я совсем запустила свое жилище. Мои вещи валялись разбросанными днями, а то и неделями. Бывало так, что я приезжала со сборов на полтора дня, меняла дорожные сумки, одежду и снова исчезала из города на несколько недель. В конце концов, я вдруг вспомнила, что два месяца не платила за квартиру. Протаскав квитанции в сумке немало дней, я наконец заскочила в сберкассу где-то в центре города. Простояв около часу в ненавистной очереди, я рассчиталась со всеми долгами государству и, запихивая на ходу чеки в сумку, заторопилась к выходу. Но перед самым моим носом тяжелая дверь, оттянутая жесткой пружиной, со скрипом отворилась. Я отодвинулась, пропуская пожилую женщину, но, когда она подняла на меня глаза, остолбенела. Это была Валентина Владимировна. Она не сразу узнала меня, но, узнав, слегка улыбнулась. Я стояла, как вкопанная, и растерянно молчала. Сзади кто-то нетерпеливо меня подтолкнул.
— Вы идете или нет? — услышала я недовольный голос.
Валентина Владимировна твердо взяла меня за локоть и отвела в сторону. Потом, опять мягко улыбнувшись, грустно взглянула на меня.
— Ну, что ты так испугалась... Не надо, я не такая страшная.
— Я не испугалась... Просто так неожиданно...
Я постепенно приходила в себя.
— Ничего, Лариса, ничего... Мы справимся с этой ситуацией... — она опять грустно заглянула мне в лицо. — Нам всем нужно сейчас набраться мужества. Всем... — подчеркнула она и продолжила: — Я знаю, что тебе сейчас тоже нелегко... И я тебя уважаю: хорошо, что ты приняла это решение три месяца назад, а не три года спустя. Я так и Виктору сказала...
Я вздрогнула, услышав его имя, и вопросительно посмотрела на Валентину Владимировну, не смея задать вопроса. Она поняла и сказала просто:
— Ничего, он справляется. Он ведь много лет жил один. Его жизнь вернулась в прежнее русло, вот и все...
Говорить больше было не о чем. Я попрощалась и повернулась к двери. Но потом оглянулась — Валентина Владимировна стояла на прежнем месте и грустно смотрела мне вслед.
Я сказала неожиданно осипшим голосом:
— Валентина Владимировна, пожалуйста, не говорите Вите, что...
Она опять все поняла без лишних слов.
— Я не скажу ему, Лариса, что видела тебя. Не скажу...

Прошла зима, и снова наступило лето. Сборов и соревнований прибавилось. Теперь мне не надо было никуда напрашиваться — спортивная гимнастика полностью поглотила все мое время. С личной жизнью было покончено. Ничего другого не оставалось, как, по совету Светланы, с головой окунуться в работу. Для начала надо было проштудировать много литературы по спортивной медицине, которую я со своим поликлиническим снобизмом прежде всерьез не принимала. Потом пришлось освоить несколько смежных специальностей — физиотерапию и функциональную диагностику, просидеть не один час на приеме спортивного травматолога... Ко времени начала сборов по гимнастике кое-что в спорте я уже понимала. Я больше не боялась тренеров. Я перестала их бояться. Неожиданно для себя. И, удивляясь самой себе, активно сопротивлялась, когда кто-то из них внедрялся своими знахарскими методами в мою врачебную епархию.

Поздно вечером мне позвонила мама Наташи Снегиревой. С родителями своих подопечных я всегда ладила. Во мне они видели единственную защиту от произвола тренеров, которые в стремлении к успеху, иногда выходили за границы дозволенного. Гимнастки готовились к Юношеским играм, и женская сборная города тренировалась все в том же застекленном, словно аквариум, зале. Наташа Снегирева была ученицей так нелюбимого мной Игоря Петровича, которого я до сих пор демонстративно называла на «Вы» и по имени-отчеству, хотя с другими тренерами давно уже была на «ты»… Наташа — девочка красивая, с длинными ногами и руками. В команде она выступала очень стабильно, была капитаном, но по комплекции более подходила не для спортивной гимнастики, а для художественной, куда ее все время пытались переманить, когда она еще была маленькой. Но теперь-то я понимала: девочку с такими длинными ногами надо было и тренировать по-особенному. По крайней мере, ее надо было научить правильным соскокам со снарядов. Но наш самодовольный Игорь Петрович, получая всевозможные знаки отличия за ее победы на соревнованиях, это упустил. Теперь Наташа выросла, выступает по сложнейшей программе мастеров спорта, а, соскакивая с брусьев или с бревна, приземляется неправильно, на прямые ноги. Именно поэтому она постоянно травмируется — то коленный мениск повредит, то связки, один раз был даже вывих надколенника…
Наташина мама была очень расстроена: девочка, укладываясь спать, разрыдалась, жалуясь на коленные суставы, которые не стали болеть меньше даже после традиционных компрессов. Я пообещала поговорить с тренером.
Утром перед тренировкой я к нему подошла. Как всегда, отвечая мне, он смотрел поверх моей головы.
— Игорь Петрович, — начала я вкрадчиво. Я перестала робеть перед ним, но нарываться на грубость тоже не хотелось. — Мне звонила мама Наташи… У нее очень болит колено. Пощадите ее сегодня… Пусть она выполняет всю программу… но без соскоков… Особенно с брусьев.
Тренер пожал плечами, так и не взглянув на меня, ничего мне не ответил, но, заметив хореографа, окликнул ее и быстро направился к ней, оставив меня с открытым ртом. Но потом неожиданно на ходу бросил мне через плечо:
— А что, собственно, вы здесь делаете? Если болит колено — лечите!
Легко сказать — лечить! А когда? На сборе — тренировки три раза в день с небольшим перерывом на еду и отдых. Когда-то девочка должна отдыхать! И, если лечить правильно, то ее надо освободить от тренировок совсем, недели эдак на две… А соревнования через неделю.
В раздевалке перед тренировкой я сказала Наташе:
— Постарайся не делать соскоков… Особенно с брусьев. Программу выполняй, как требуется, но не прыгай.
Она смутилась.
— А Игорь Петрович?
Я ничего не ответила.
Теперь я уже не сидела в углу зала. Я садилась так, чтобы видеть каждый снаряд, на котором работали гимнастки. В упражнении на брусьях у Наташи очень сложный соскок. С большой нагрузкой на ноги. Когда она, разминаясь, зависла на верхней жерди и вопросительно посмотрела на меня, я кивнула головой и твердо произнесла:
— Не прыгай!
Прозвучало это неожиданно громко. Тренеры, зная заносчивый характер своего коллеги, с интересом посмотрели на меня, но Игорь Петрович и головы в мою сторону не повернул. Он подошел к снаряду и демонстративно стал объяснять девочке тонкости ее соскока. Выслушав его, она опять посмотрела в мою сторону. Я спокойно встретила ее взгляд.
— Не прыгай! — повторила я.
Я, конечно, обнаглела, но если тренер ничего не хочет слышать? В конце концов, кто я в этом зале? Врач или уборщица? Обслуживающий персонал? Кто отвечает за ее колено?
Наташа все-таки соскок выполнила, но тут же опустилась на мат и, прижав к себе согнутую ногу, заплакала. В этот день она тренироваться больше не смогла. Я постаралась ей помочь, но что можно сделать за один день?!
Вечером на тренерском совете Игорь Петрович неожиданно сказал:
— Давайте удалим врача из зала… Мешает работать.
Я замерла. Тренеры молчали. Никто не возразил — слишком большим авторитетом пользовался Наташин наставник. Но никто его и не поддержал. Старший тренер, словно не услышав его реплику, перевел разговор на обсуждение текущих проблем. Кажется, я победила… Первый раз в жизни.
На соревнованиях Наташа выступила вполсилы, по упрощенной программе. Команда вылетела из лидирующей тройки. И кто был в этом виноват?

Эту телеграмму мне принесли два дня назад поздно вечером. Я не хотела подходить к призывно звенящему домофону, думала, что это упражняется какой-нибудь загулявший алконавт. Но потом все-таки сняла трубку.
— Вам телеграмма, откройте, пожалуйста…
Телеграмма… Странно. Мы все так давно привыкли к телефону, что, кажется, в наше время совсем разучились писать письма и, тем более, посылать телеграммы. Странно…
— Бросьте ее в почтовый ящик, пожалуйста, — попросила я рассыльного.
Но на другом конце провода послышалось тяжелое старческое дыхание, и хриплый голос произнес:
— Женщина… Знаете… Телеграмма нехорошая… Вам бы надо ее прочитать…
Я насторожилась и даже испугалась.
— Прочитайте сами, пожалуйста.
— Сейчас… Вот только очки надену…
Видимо, почтальон был стар и болен. Он долго возился с очками, сопел и кашлял, но наконец прочитал:
— Выезжайте немедленно. Умерла Таисия, надо решать судьбу Шуры.
И далее следовал подробный адрес и указание маршрута, которым следовало добираться до села, где умерла моя единственная тетка. Пока была жива мама, они писали друг другу коротенькие письма, открытки, но когда мамы не стало, я, кажется, не написала тетке ни одного письма. И вот теперь… Мой братишка… Совсем один... Мне было очень его жаль.
Шла только первая неделя моего отпуска после такого тяжелого во всех отношениях года. Я была совершенно свободна и никому не нужна в своем родном городе.
Утром я понеслась на вокзал и купила билет на ближайший поезд в нужном направлении. Он уходил на следующий день. Этого было вполне достаточно, чтобы собрать вещи. Сколько я ни думала о том, как нужно поступить в этих неожиданно сложных обстоятельствах, все упиралось в мое незнание своего маленького неведомого родственника.

В купе было темно и душно. Сколько я себя ни уговаривала подремать, но не смогла отключить свои мозги даже на несколько минут. Всю ночь я не спала. Сердце ухало где-то под мышкой, голова трещала от напряжения, но ни к какому предварительному решению я так и не пришла. И когда в купе осторожно заглянула проводница, чтобы разбудить меня, я только слабо махнула ей рукой.
— Одевайтесь теплее, — громко прошептала она. — Двадцать пять градусов…
В купе были одни женщины, я быстро и тщательно оделась, решительно отбросив все мучавшие меня мысли и сомнения. Стояла глухая ночь, поезд прибывал на маленькую станцию, затерянную где-то в неведомой мне Сибири. Остановка была всего три минуты, мне надо было спрыгнуть на платформу, а потом где-то дождаться утра, чтобы ехать дальше, в далекое село, которое я так и не смогла найти на карте, сколько ни искала его в Интернете.
Вслед за проводницей я вышла в обледеневший тамбур вагона. Поезд, гремя и скрипя всеми своими составляющими, замедлил ход. Проводница с трудом распахнула примерзшую дверь, подняла металлический порог и высунулась со ступеньки наружу.
— Здесь платформы нет… — сказала она мне. — Вы прыгайте, а я подам вам сумку.
Я спрыгнула в снежный сугроб, под которым была смерзшаяся галька. Проводница протянула мне мою дорожную сумку, и я, приподняв ее над сугробами, пошла по узенькой тропинке к каменному зданию ярко освещенной станции. Возле нее фыркал незаглушенным двигателем уазик. К нему направлялись, громко и весело переговариваясь, несколько человек, так же, как и я, сошедших с поезда. Кто-то кого-то встречал. Окликать незнакомых людей, напрашиваться к ним в попутчики среди ночи я не решилась. Свет от фар разворачивающейся машины ярко осветил и новое двухэтажное здание станции и разъезд, брызнул, ослепляя, мне в глаза и быстро стал удаляться куда-то по дороге, уходящей вверх.
В зале ожидания было пусто и тепло. По крайней мере, опасность превратиться в ледышку мне не грозила. Вошла вернувшаяся с платформы дежурная по станции, без особого любопытства взглянула на меня и, не поздоровавшись, спросила:
— Вам куда, девушка?
— В Кузьмолово… — с вопросительной интонацией ответила я.
— В Кузьмолово автобус пойдет только утром, в одиннадцать часов, после московского поезда. Ждать долго придется. Вряд ли подвернется какая-нибудь попутка. Вы располагайтесь на скамейке, поспите. Я дверь запру, вы не бойтесь. Теперь только два товарных пройдут через два часа, а пассажирский будет только из Москвы, не скоро.
Но спать мне пока не хотелось. Зато есть… Поскольку я человек предусмотрительный и командировки меня кое-чему научили, я достала из сумки свои продовольственные запасы, термос и хорошенько перекусила — когда и где мне теперь придется поесть, пока было трудно даже предположить. Но еда меня расслабила, впереди было долгое ожидание. И я не заметила, как заснула впервые за эти два напряженных дня.
Путешествие в Кузьмолово оказалось значительно проще, чем я ожидала. В новеньком автобусе было тепло, он быстро бежал по расчищенной трассе, мягко подруливая к редким остановкам. Поначалу пассажиров было немного, но постепенно автобус заполнялся. Здесь многие знали друг друга, окликали, громко обменивались новостями. Стоило мне спросить про Кузьмолово, как чуть ли не все пассажиры автобуса стали считать оставшиеся до него остановки, несколько человек ехали в тот же поселок.
— Да не к Китаевым ли вы? — спросила сидящая рядом со мной женщина. И тут же поправилась: — Не к Шуре ли Китаеву? Вся наша власть вас дожидается. Вы ведь его сестра двоюродная?
Я кивнула, оторопев от такой осведомленности.
— Он ведь ни за что в детдом ехать не хочет… Хоть связывай да вези! А как одному пацану прожить? Он ведь и школу бросил. как мать заболела, так и перестал туда ходить. Моя дочка с ним в одном классе учится. Мальчик-то хороший, вы не беспокойтесь, но вот в детский дом никак ехать не хочет.
Женщина эта меня до самого теткиного дома и довела, проехав ради меня лишние две остановки. Село было большое, а дом тети Таси крепкий, добротный. От мамы я знала, что она работала заведующей местной автобазой, была женщиной энергичной, умело командовала мужиками. Но второй раз замуж так и не вышла.
Разомлев в теплом автобусе, на улице я быстро замерзла, но, заметив на крыльце аккуратно поставленный за дверью веник, прежде всего тщательно отряхнула с обуви рыхлый снег. Потом осторожно постучалась и вошла в сени. Мальчик, видимо, заметил меня в окно и широко распахнул дверь, едва я протянула к ней руку.
— Здравствуй, Саша, — почему-то смущенно сказала я. — Меня зовут Лариса. Я твоя двоюродная сестра.
— Я понял…
Комната была ярко освещена зимним солнцем. В доме было тепло и чисто. Все вещи стояли на своих, видимо, от рождения мальчика закрепленных местах. Новый цветной телевизор, компьютер с большим монитором на письменном столе, полированная мебель — ничего особенного… Это было неожиданно. Я думала, что найду здесь полный развал.
На большом обеденном столе, стоявшем посреди комнаты, парила открытая кастрюля свежих щей, запах от которых расплывался до сеней. Чистая тарелка и несколько ломтей хлеба — вот и все, что я успела заметить. Мальчик, видимо, собирался обедать. Мы стояли друг напротив друга совсем близко и молчали. Потом, спохватившись, он отодвинулся в сторону, приглашая меня войти.
— Заходите… Раздевайтесь. Я сейчас вам найду мамины тапки…
Я засуетилась у вешалки.
— Не надо тапки… У меня все свое….
Спрятав свое неожиданное смущение за возней с раздеванием, я наконец выпрямилась и посмотрела прямо в лицо своего брата.
Мальчик был очень некрасив. Заячья губа, небрежно зашитая хирургом в раннем детстве, выдавалась вперед грубым рубцом из-за неправильного прикуса. Сросшиеся брови придавали мрачный вид и без того непривлекательной внешности. Взгляд его смягчали только длинные пушистые ресницы, которые слегка вздрагивали, когда он поднимал глаза и напряженно и вопросительно смотрел на меня… Разговаривая и, видимо, сдерживая волнение, мальчик все время кусал свои губы, оттого они были у него неестественно яркими и воспаленными. Невысокий и худенький, он стоял посреди чисто убранной комнаты, казавшейся почему-то очень большой.
— Вы вот в той комнате располагайтесь, давайте я вашу сумку отнесу…
Я прошла за ним в маленькую, такую же чистую комнату с одной кроватью у стены и тумбочкой рядом с ней. Над кроватью я увидела большую раму с целым коллажем семейных фотографий разных времен. Часть из них совсем пожелтела. Я узнала и свою почти незнакомую тетку, еще совсем молодую, а на другой карточке она была уже в зрелом возрасте. Я вздрогнула, увидев там и нашу с мамой фотографию, очень давнюю, где мы стояли с ней, обнявшись, весело улыбаясь…
В изголовье кровати был большой образ Богоматери с младенцем. Я удивилась, заметив, что лампадка под ней тщательно вымыта и слабо светится.
— Это мамина комната, — спокойно объяснил Витя. — Она, когда умирала, очень просила, чтобы я за лампадкой следил…
Он помолчал, внимательно наблюдая за мной из-под сросшихся бровей. Потом сказал:
— Вы, наверно, есть хотите… У меня щи горячие, я только собирался обедать.
Есть я не хотела. Но надо было с чего-то начинать, и я кивнула.
— С удовольствием.
Мы сели за стол друг напротив друга. Саша подставил мне полную тарелку дымящихся наваристых щей. Этот мальчик поразил меня в самое сердце. Я ожидала увидеть несчастного осиротевшего ребенка, голодного и запущенного, но передо мной сидел чистенький домовитый паренек, тщательно скрывавший от посторонних свой внутренний мир.
— Это ты сам приготовил? — спросила я, искренне удивляясь.
— Сам. Тетя Паша, соседка, большой кусок свинины дала, она недавно поросенка зарезала… Мне теперь надолго хватит.
Он помолчал, прихлебывая щи, а потом сказал, видимо, самое главное, о чем думал в этот момент.
— Если вы приехали меня в детдом уговаривать, то зря… Я в детдом не поеду. Ни за что не поеду! Меня тут все уговаривают, но я не соглашусь никогда. Вы сами посмотрите — у меня все в порядке. Как при маме. Я и готовить умею, и за домом присмотреть. У меня ведь корова есть, молока — залейся… Хотите молока? Я и творог сделаю, если захочу. И сметану… Пока мама болела, я всему научился.
Мальчик говорил медленно, словно подбирая слова, но очень основательно.
— А деньги? — нерешительно спросила я. — На какие деньги ты живешь?
— Деньги у меня есть… — оживился мальчик. — Мама хотела машину купить, несколько лет копила, на сберкнижку складывала… А потом… Когда она уже встать не могла, она доверенность на Галину Павловну, на председателя нашего муниципалитета написала…
Заметив мой недоверчивый взгляд, Саша замахал руками.
— Нет, нет… Галина Павловна с мамой очень дружила и нам всегда помогала… Она домой не уходила, здесь ночевала, когда мама умирала. А с деньгами… Мы с ней так решили… Галина Павловна каждый месяц снимает понемногу деньги с книжки, и я на них живу. Мне хватает, я на пустяки не трачу. Она и насчет пенсии за маму начала уже хлопотать.
— Но, Саша, тебе нельзя жить одному… Ты еще не сможешь один… Вот ты, говорят, и школу бросил…
Он ничего не ответил, встал, убрал со стола опустошенные тарелки, поставил их в раковину под рукомойник, висевший у самой двери. Он молчал, и я осторожно продолжила:
— Учиться-то надо, Саша…
— Надо, — серьезно кивнул он.
И больше ничего не добавил. Я так и осталась сидеть с открытым в ожидании продолжения ртом. Пауза затянулась. Я решила не спешить со своими советами, сначала разобраться в том, что с ним происходит. Я уезжала из дома так быстро, что не успела сходить к юристу и посоветоваться, как можно поступить в таком случае. Об усыновлении не могло быть и речи, но ведь есть такое понятие, как опекунство… Я мысленно выругала себя за непредусмотрительность.
Затянувшуюся паузу неожиданно и к моей радости прервали: почти без стука вместе с клубами морозного пара в дом вошла грузная молодая женщина с громким зычным голосом. Казалось, она мгновенно заполнила собой все свободное пространство.
— Шура… — начала было она, но, увидев меня, остановилась и просияла. — Вы приехали, да?! Вы Лариса? Ну и, слава богу! А то ведь я с ним никак справиться не могу! За ним в пятницу приедут, надо вещи складывать, обо всем договариваться, а он как уперся… Ну, никакого сладу нет…
И она крепко обняла мальчика, который тут же выскользнул у нее из-под руки. Она сделала паузу и повторила еще раз с облегчением: — Ну, слава богу…
Я поняла, что эта женщина из муниципалитета, что именно она отвечает за судьбу моего брата. При всех условиях это было хорошо — значит, он не был брошен на произвол судьбы. Она аккуратно повесила свою новенькую дубленку на вешалку у двери и протянула мне пухлую маленькую руку.
— Меня Галина Павловна зовут…
Потом повернулась к Саше.
— Ты нам чайку сообрази-ка, Шурик… Я вкусных конфет принесла…
Она раскрыла большую дамскую сумку и достала пакет с конфетами, которые высыпала на чистую тарелку, стоявшую на столе.
Саша послушно взялся за чайник, но он оказался пуст, так же как и два больших ведра у рукомойника.
— Я за водой…
Он начал натягивать валенки, стоявшие у печки. Когда дверь в сенях за ним гулко захлопнулась, Галина Павловна повернулась ко мне с жалостливым лицом.
— Парнишка — золото… А вот какое невезение… сначала отец, потом мать… И характер…
Она покачала головой.
— Школу почему-то бросил, хотя всегда очень хорошо учился… К нему и учителя приходили, и завуч уговаривала, и директор — ни в какую! В детский дом ехать не хочет… Вы не замужем? — вдруг спросила она.
Я покачала головой.
— Ну, конечно… Тогда он вам и вовсе не нужен. Такая обуза… Вы — молодая женщина, замуж выйдете, своих детей родите… Надо, надо его в детский дом отправить. Он там не пропадет, твердый орешек. Мать хоронил — ни единой слезинки… Соседи поминки устраивали, просидел весь вечер с каменным лицом. А я варежки забыла. Вернулась, когда уже все ушли… Двери в сени открыла, слышу в доме кто-то по-волчьи воет… Чуть сама рядом с ним не завыла… Еле успокоила. Так и ночевала в его доме, боялась его оставить…
Ее слова меня очень задели. Неужели я произвожу впечатление черствой равнодушной бабы? Зачем тогда приехала?..
— У вас в муниципалитете есть юрист?
— Нет, — покачала головой Галина Павловна. — Была у нас одна девушка из города, недолго проработала, сбежала…
Выпив с нами чаю, Галина Павловна вскоре ушла. Мне показалось, что она еще что-то хотела мне сказать, но Саша стоял рядом, и наша гостья, подавив вздох, пообещала заглянуть назавтра. До пятницы оставалось целых три дня, и, доверившись поговорке, что утро вечера мудренее, я решила приложить все усилия, чтобы узнать своего младшего брата поближе.
После школы в наш дом завалилась целая орава мальчишек. Они чинно толпились у дверей и с нескрываемым любопытством разглядывали меня.
— Это моя сестра… — с неожиданной гордостью сказал Саша. — Ее зовут Лариса Петровна… Она спортивный врач.
Поздоровавшись с ребятами, я тактично вышла в свою маленькую комнату, тихонько прикрыв за собой дверь. Но и через закрытую дверь до меня доносился громкий шепот, какие-то случайные выкрики, срывающиеся на подростковый фальцет, потом опять чьи-то приглушенные голоса, среди которых я иногда различала и Сашин голос. Мне показалось, что ребята его в чем-то настойчиво убеждают.
Потом он позвал:
— Лариса, выйдите, пожалуйста!
Я вышла, и мальчишки заговорили все сразу.
— Лариса Петровна, не отдавайте его в детский дом!
Это был первый вопль, который я поняла. Можно было сразу догадаться.
— Шурка завтра же в школу пойдет, он нам обещал!
— Шурка очень способный, вы даже представить не можете, какой он способный!
— Он быстро всех догонит, и учителя помогут, мы с ними уже договорились!
— Пожалуйста, не отдавайте его в детдом! Мы все будем ему помогать!
Честно говоря, под таким натиском устоять было трудно. Я не сразу сообразила, что сказать ребятам.
— Я обещаю вам, мальчики, сделать для Саши все, что смогу. Мы с ним вместе будем решать, как нам поступить…
Мальчишки вскоре ушли, и пока они топали гуськом до калитки, даже через заклеенные рамы я слышала их звонкие голоса. Саша не смотрел на меня, ему было неловко.
— Вы не думайте… Я их не подговаривал… Они сами пришли…
— А я и не думаю! — поспешила я его успокоить.
Несмотря на холод — старый градусник на оконной раме упорно показывал минус двадцать пять градусов, — я выразила желание прогуляться по поселку. К своей радости, я обнаружила, что сухой сибирский воздух заметно смягчает температуру, не как в наших влажных краях. Мы спокойно прошлись по широкой расчищенной улице поселка, где было много спешащих по своим делам людей. Саша со многими здоровался, и меня приятно удивило, что он с удовольствием представлял своим знакомым и меня.
— Это моя сестра… — говорил он и улыбался, растягивая короткую верхнюю губу с грубым белесым рубцом посередине.
Но вдруг он как-то резко дернул меня за рукав и быстро свернул в ближайший переулок. Я только и успела заметить пожилую женщину, которая прошла мимо, делая вид, что нас не заметила.
— Что случилось? Кто это, Саша? — не удержалась я от вопроса.
Он сначала набычился, но потом все-таки ответил:
— Это Надежда Захаровна, наша классная…
— Понимаю… — протянула я.
Но мальчик вдруг встрепенулся и заговорил быстро, словно боясь, что я его остановлю.
— Нет, вы не понимаете! — он остановился и крепко сжал рукав моей шубы. — Пока мама в больнице лежала, я ходил в школу. Я всегда хорошо учился, могу дневник показать… Потом маму домой привезли умирать… Она долго умирала, целых два месяца. В последнее время совсем плохо было, я ее оставить не мог. Но уроки все равно делал, ребята приносили задания… — он поперхнулся холодным воздухом, закашлялся и продолжил осипшим голосом: — Ну а потом, когда мама умерла, я в школу вернулся, но все учителя так на меня смотрели… Я старался терпеть, но очень трудно было… А Надежда Захаровна прямо на уроке… Что-нибудь объясняет, она математичка… Объясняет, а сама ко мне подойдет и по головке меня гладит, как маленького… А у самой слезы в глазах. Я не плачу, а она… Я, конечно, понимаю, что она от души… Один раз кто-то из ребят даже захихикал… Вот я и перестал в школу ходить. Не могу, понимаете? Я знаю, что можно и самому дома учиться, а потом в школе экзамены сдавать… Мне вот только надо все подробности узнать. Учиться я обязательно буду.
Я долго молчала, переваривая сказанное. Я хорошо понимала своего брата, но… Когда умерла моя мама, и я поняла, что никому больше не нужна, как мне хотелось, чтобы кто-нибудь погладил меня по головке и пожалел… Я долго молчала, думая о своем, так долго, что мальчик вопросительно взглянул на меня. Я вспомнила, что у нас с ним еще длинных три дня впереди, и решительно перевела разговор на другую тему.
— Саш, ты мне говори «ты»… Я ведь твоя сестра. Мы с тобой одни остались из нашего рода, вот и давай держаться друг за друга. Я очень рада, что у меня есть такой брат, как ты.
— Хорошо… — кивнул он головой. — Я постараюсь. Сразу трудно… Но я привыкну.
Разговаривать с ним было легко. Голос у него ломался, то переходил на мужской баритон, то срывался и становился хриплым. Но я быстро к этому привыкла и перестала обращать внимание так же, как и на его уродливо зашитую губу и мрачный взгляд из-под сросшихся бровей. Саша охотно отвечал на мои вопросы, показал все свое хозяйство — шесть кур, петуха и корову, которую любил и с удовольствием за ней ухаживал. Хлев, в котором она стояла, примыкал вплотную к дому, был хорошо утеплен, и даже в нынешний мороз здесь было довольно тепло, только едва заметный пар шел от нашего дыхания и кружился у ноздрей буренки. Кормов у нее было достаточно, запастись помогли соседи, и доил он ее лихо, умело и основательно. Я тоже попросилась попробовать, но тут же опрокинула подойник и облилась молоком с ног до головы. Это рассмешило нас обоих и почему-то усилило доверие мальчика ко мне…
До утра я так и не заснула. Рано утром услышала, как встал в темноте Саша, тихонько собрался и вышел в сени. Звякнул подойник в его руках, и хлопнула тяжелая уличная дверь… Наступил следующий день, а я так ничего и не придумала.
Галина Павловна пришла, как мне показалось, намеренно ко времени вечерней дойки. Мы опять пили чай с конфетами и вкусными мягкими пряниками, которые я купила в большом сельском магазине. Но как только Саша ушел в хлев, она заговорила быстро, словно боясь не успеть объяснить мне что-то до его возвращения.
— Он вам, Лариса, сказал, почему в детский дом не хочет? Нет?
— Я пока не спрашивала. Я постараюсь его убедить… Сделаю все, что смогу.
— Нет, вы не знаете… Он ведь не просто так не хочет! Он своих старух не может бросить… Чувство долга, понимаете?
— Старух? Каких старух?
Я растерянно смотрела на нее.
Галина Павловна помолчала, собираясь с мыслями.
— Это долгая история… Сейчас расскажу, пока его нет. Тут в пяти километрах от нас заброшенное село есть, Раздолье… Захирело оно еще лет пятнадцать назад. Одни старики остались. Сначала их было человек десять, с ними кое-как справлялись, даже передвижная лавка к ним ездила… А потом и вовсе остались двое… две старухи. Их и забросили совсем. Дорога заросла, туда на машине летом-то не проехать, а зимой и вовсе… А бабульки-то старенькие, больные, совсем ослабели, даже пенсию не могут получить в Центре… До него добираться от них километров пять по бездорожью… Вот Саша с Тасей и стали к ним ходить: зимой — на лыжах, а летом — на велосипедах… Хлеб, продукты им таскали. Ну, а как мать слегла, Шурик старушек не бросил, один теперь к ним ходит…
Я онемела. Молчала долго, совсем растерявшись. Потом промямлила:
— А как же?.. Ваш муниципалитет? Ребенок один…
Галина Павловна смутилась, покраснела, заговорила скороговоркой:
— Это село не наше… Ну, оно к нам не относится… У нас своих заброшенных целых три… Сейчас стариков кого куда распихиваем… Детки-то городские не хотят забирать родителей к себе, кого-то в Дом престарелых удалось пристроить, но и совсем заброшенных человек десять еще… Про этих-то старух, которых Шура опекает, в ихнем муниципалитете знают прекрасно, я сама столько раз звонила, с их начальством при встречах ссорилась… Обещали что-нибудь придумать… Летом бабулькам пенсию за полтора года привезли — и опять про них забыли… А на что им эти деньги, что с ними делать? Разве что с Тасей за покупки расплатились. Старухи-то и впрямь брошены на погибель… Света нет, дров нет, продуктов тоже нет… И родственников нет, идти некуда, да и немощь одолела… А как мальчишке запретишь? Мужики наши как-то пробовали… Только… если его не пускать, то надо самим эту ношу на свои плечи брать, а кому это нынче хочется? У нас здесь, в нашем Дворце культуры, выездное совещание на той неделе будет… Областное… Я обязательно вопрос подниму, опять буду ругаться… Ситуация с брошенными людьми, конечно, очень тяжелая, но и мальчика тоже надо в детский дом отправлять… У него-то жизнь впереди. На вас, Лариса, вся надежда…
Вернулся улыбающийся Саша с бидоном теплого молока. Сделав над собой усилие, я улыбнулась ему в ответ. Кажется, улыбка получилась несколько кривоватой, потому что мальчик поднял свои вздрагивающие ресницы и удивленно посмотрел на нас обеих.
— Вы зря чаю напились… Я вот парного молока принес… Хотите?
Мы переглянулись с Галиной Павловной и дружно выразили желание выпить и молока. Опорожнив большую кружку и выходя в сени, она многозначительно взглянула на меня и ушла, оставив в комнате запах незнакомых духов. Саша и себе налил молока, отрезал большой ломоть черного хлеба — здесь он оказался очень вкусным, с хрустящей тонкой корочкой, — и, прямо взглянув мне в глаза из-под сросшихся бровей, спросил:
— Она вам сказала?
— «Тебе», Саша, «тебе»…
— Она тебе все сказала? Да? Теперь ты понимаешь, что я не могу уехать? Они ведь без меня с голоду помрут… Я даже гриппом заболеть не имею права… Как я могу их бросить, если они никому больше не нужны?
Я растерянно молчала, не зная, что ему сказать.
Не дождавшись моего ответа, Саша тоже замолчал и начал топить печку, натаскав побольше дров. Я посидела на старой табуретке рядом с ним, мы еще немного поговорили о его матери, которую я совсем не знала, о его жизни. Корова привязывала его к дому, и к старухам в Раздолье он ходил по воскресеньям, когда его могла подменить соседка. Шел на лыжах и в плохую погоду, когда не успевал управиться с делами, даже оставался там ночевать, возвращался утром с рассветом. В большом старом рюкзаке тащил к ним все, что мог унести: банки с тушенкой, крупу, соль, много разного хлеба и даже молоко, которое специально морозил, выставив на крыльце на ночь в деревянной плошке… В Раздолье заготавливал старухам дрова на неделю — для этого надо было побродить в сугробах по заброшенной деревне, собрать все, что могло пойти на растопку. В ход шло и разрушенное крыльцо в соседнем доме, и доски с развалившегося сарая, и остатки каких-то изгородей и уборных. Он заготавливал старухам большой запас воды (если его не хватало до следующего его прихода, то они топили снег, благо, его было вокруг предостаточно), сам готовил им обед на несколько дней — какие-нибудь легонькие щи, заправленные салом, жарил на старой разваливающейся печке картошку, обильно сдабривая ее луком — все-таки какие-то витамины, варил впрок кашу… К счастью, опекал старух не он один — километрах в десяти от Раздолья в лесу, что начинался сразу за деревней, находился скит, где жили несколько монахов, которые раз в месяц привозили этим несчастным керосин для лампы, спички, овощи — картошку, свеклу, кислую капусту, лук, а в православные праздники даже чего-нибудь вкусненького из монастырской трапезной. Монастырь хоть и находился где-то далеко, километрах в тридцати, но свою братию в скиту не забывал, ну, а братия делилась, чем могла, с несчастными бабушками…
В доме стало не только тепло, но даже жарко. Улегшись спать в своей маленькой комнатке, я опять долго ворочалась с боку на бок. Сон не шел, то ли от духоты, то ли от бесчисленных мыслей и сомнений, которые так внезапно навалились на меня. Я встала, с трудом приоткрыла форточку, туго примерзшую к раме. В комнату вместе с морозным паром ворвался обжигающий ледяной воздух. Несмотря на глухую ночь в домах по соседству светились слегка прикрытые занавесками окна. Люди здесь жили своей жизнью. Я представила себе двух несчастных старух в замерзшей брошенной деревне и поежилась. Накинув халат и осторожно, стараясь не опрокинуть чего-нибудь в темноте и не разбудить Сашу, вышла в большую комнату, где он спал на узком подростковом диванчике. Нащупала на столе еще теплый чайник и налила в чашку еще не успевшей остыть воды.
— Можно прямо из ведра пить, у нас вода очень хорошая, чистая, вкусная… — услышала я голос своего брата. Он был совершенно несонный. Саша тоже не спал.
— А знаете, кем была раньше Вера Сергеевна, ну, одна из бабушек, которые в Раздолье? Это мамина первая учительница… Мама ее очень любила…
Кровать скрипнула. В полумраке комнаты я увидела, как он повернулся на бок, подперев голову рукой.
— Это ведь учительница и твоей мамы тоже… Вера Сергеевна мне показывала фотографию класса, где твоя мама во втором ряду… Смешная такая девчонка с тонюсенькими косичками…
Голос мальчика неожиданно дрогнул. Я подошла, присела у него в ногах.
— Послушай. Саша… А если я дам тебе слово, что сделаю все, чтобы твоих старушек из Раздолья вывезли? Их ведь для начала можно и в местную больницу положить, подлечить, пока… Я тебе слово даю, что не уеду отсюда, пока их судьба не решится. У меня отпуск большой, времени много. Я душу из этих администраторов вытрясу…
Я говорила правду своему брату. Сейчас рядом с ним я чувствовала себя сильным, ответственным человеком.
— А в это воскресенье я вместо тебя в Раздолье схожу на лыжах. Я ведь спортивный врач. Работаю с командой биатлонистов, они научили меня хорошо бегать на лыжах… Ты мне все объяснишь. Но тебе надо уезжать, как это ни обидно и ни горько.
Я не зря проворочалась в постели две ночи. Решение созрело. Саша лежал тихо, вытянувшись на постели и молчал.
— Тебе когда четырнадцать исполнится?
— Летом… В августе… — удивился он моему вопросу.
— Очень хорошо. Вот послушай, что я хочу тебе предложить… Я — человек слова. С твоими подопечными я вопрос решу. Все пороги обобью, но их больше одних не оставлю. Потом поеду домой и буду оформлять на тебя опекунство… Если ты не возражаешь, конечно. Я пока даже не представляю, как это делается и сколько это времени займет, но наша бюрократическая машина крутится очень долго. А тебе надо ехать в детский дом, учиться… Ты и так много пропустил. Летом тебе исполнится четырнадцать, ты получишь паспорт, я оформлю опекунство и приеду к тебе. Тогда мы и решим, как поступить дальше. Если захочешь, можно дом продать и со мной уехать, в городе за эти деньги мы сможем тебе неплохое жилье купить, где-нибудь рядом со мной. Будем друг за друга держаться… Или в детском доме останешься, школу закончишь, потом сюда вернешься… Подумай, Саша… Мне кажется, это единственно правильное решение на сегодняшний день.
До утра мы так и не заснули. Саша поначалу долго молчал, думал, я не торопила его, сидела рядом с ним и тоже молчала. Но потом он заговорил и все-таки со мной согласился. Мы долго обсуждали с ним всякие хозяйственные вопросы. Корову он продаст соседке, которая сразу после смерти матери предлагала выкупить ее за хорошую цену. Кур он ей просто так отдаст. Тетя Паша его столько раз выручала с мясом, да и по воскресеньям оставалась за него на хозяйстве, когда он к старухам ходил… Когда я буду уезжать, надо будет заколотить двери и окна в доме — это соседские мужики помогут, он заранее их попросит… Ключи Галине Павловне надо будет отдать, она — женщина надежная…
Детский дом, куда должен был уехать мой братишка, находился по пути на станцию, в нескольких километрах в стороне от основной трассы. Я дала Саше твердое слово, что перед отъездом непременно приеду к нему, узнаю, как он устроился, и расскажу обо всем, что мне удалось решить со старушками из Раздолья.
Когда за окном начала рассеиваться ночная темнота и Саша спохватился, что давно пора вставать и доить корову, общее решение было принято, и, кажется, нам обоим стало намного легче.
Следующий день пролетел незаметно. Саша скупил в местном магазине, наверно, все полиэтиленовые пакеты, имевшиеся там в наличии. Мы складывали и упаковывали вещи — надо было законсервировать дом. Командовал мой братишка. Я только старательно выполняла его инструкции. Конечно, я не переставала поражаться его выдержке. Несколько раз, отвернувшись от меня, он замирал с какой-то материнской вещью в руках. У меня перехватывало дыхание в этот момент, но Саша, спохватившись, пряча повлажневшие глаза под своими вздрагивающими ресницами и кусая воспаленные губы, продолжал упаковывать постельное белье или посуду. Протянув мне материнскую кофту и толстый шерстяной платок, не глядя на меня, дрогнувшим голосом он попросил передать эти вещи на память старой учительнице в Раздолье…
Мы оставили неупакованным только то немногое, что было необходимо для жизни в доме, пока я не решу судьбу брошенных старушек.
Обед на этот раз варила я, и, завершив сытную трапезу, мы отправились на край села, откуда начинался путь на Раздолье. Саша провел меня через огороды соседей. И скорее, чем я ожидала, мы оказались у самого крайнего дома, стоявшего как-то боком к последнему переулку, от которого начиналось белое замерзшее поле. Ровная снежная гладь с легкими, напыленными ветром снежными валунами блестела на солнце, слепя глаза. Казалось, что никогда никакой дороги, даже маленькой тропинки не прокладывал здесь человек. И таким холодом и тоской повеяло от этой бескрайней нетронутой равнины, тянувшейся до самого горизонта, что я невольно поежилась. Саша, видимо, поняв мое состояние, испытующе взглянул на меня,
— Я вот отсюда иду, — он махнул рукой немного в сторону.
И только тут я увидела слабую лыжню, совсем запорошенную выпавшим за неделю снегом. Лыжня шла прямо к горизонту.
— А если лыжню совсем занесет, — спросила я, — как я найду дорогу?
Саша по-взрослому усмехнулся.
— Не бойся… — он теперь почти без запинки называл меня на «ты», что мне очень нравилось. — Здесь трудно заблудиться. Вон там впереди справа, посмотри… Видишь те строения?
Я посмотрела направо, куда он показывал, и вздохнула с облегчением. Там, и правда, виднелись два полуразрушенных здания из красного кирпича, которые с испугу я не заметила.
— Здесь большой совхоз раньше был. Это бывшая МТС. До нее надо пройти три километра. Там одни развалины сейчас, но ориентир хороший. А как дойдешь, увидишь впереди в низине три старых коровника без крыш… До них еще километра полтора будет. Ну, а за ними сразу и Раздолье видно. Как дом моих бабушек найти, я тебе нарисую. Раньше они соседками были, жили отдельно. А теперь вот съехались. Вдвоем им легче, да и мне тоже помогать проще…
Обратно мы шли молча. Увиденное меня, конечно, не слишком вдохновило, все-таки я от рождения — изрядная трусиха. Саша серьезно посмотрел на меня снизу вверх.
— Ты не передумаешь, Лар? Не испугаешься? Их никак нельзя бросать…
Я крепко обняла его за плечи.
— Я дала тебе слово. Пожалуйста, верь мне…
До самого приезда микроавтобуса социальных служб братишка мой вел себя героически. Только когда перепоручал соседке корову, которая, пока ей утеплят новый хлев, должна была оставаться на прежнем месте, вдруг заплакал. Я сама чуть не заревела вместе с ним, но, помня его рассказ о жалостливой учительнице, только скрипнула зубами и прижала его к себе. Мальчик высвободился, отошел в сторону и, не глядя на нас с соседкой, объяснил сорвавшимся голосом:
— Я не о Чернухе… Я…
— Я понимаю, Саша… — быстро проговорила я, стараясь не расплакаться.
Соседка тоже шмыгнула носом.
— Все наладится, Шурик, все наладится…
Чужая женщина из социальной службы, усевшись за Сашин письменный стол, долго проверяла его документы, справляясь у Галины Павловны о каких-то деталях. Потом она подробно записала все мои данные и адрес. Когда мы все вышли на улицу, у дома собрался, наверно, весь поселок. Были здесь и мальчишки, среди которых я узнала Сашиных одноклассников, девочки с любопытством рассматривали меня. Эта чужая женщина обняла моего брата за плечи и повела к микроавтобусу. Подхватив его большую спортивную сумку, которую мы вечером так тщательно собирали, она распахнула дверцы салона и тактично исчезла в нем. Саша крепко по-мужски пожал мою руку. Я расцеловала его в обе щеки. Галина Павловна и соседка тетя Паша обняли его, пытались всучить какие-то кульки и пакеты, от которых он вежливо отказывался. Подошли и одноклассники, не по-детски серьезные и расстроенные, хлопали его по плечу, обещали приехать проведать его в детском доме.
— Саша, нам пора… — послышалось из автобуса.
Он сел у окошка, положив на колени свой школьный рюкзак, и внимательно посмотрел на меня сквозь тронутое инеем стекло. Я крепко сжала свои ладони и подняла их над своей головой. Я теперь не одна. Этого мальчика я не брошу ни за что на свете.

Я опять плохо спала ночью, боялась, что вдруг испортится погода, разгуляется метель… Несколько раз вставала с постели, шлепала к окну босиком и долго разглядывала зимнее ночное небо. Ночь была спокойной. Белая луна, как огромная тарелка, висела над крышей стоявшего напротив дома. Деревья, покрытые изморозью, словно спали. Я ныряла в постель и снова безнадежно старалась заснуть. В углу комнаты стоял старый Сашин рюкзак, в который я сложила все, что велел мне братишка. Поскольку он недавно был в Раздолье, то мне нужно было только обеспечить бабушек хлебом и тушенкой. Я взяла еще кусок свинины, который принесла мне соседка тетя Паша, купила в магазине каких-то конфет, печенья, несколько банок сгущенного молока… Забежала на почту: Саша просил привезти старушкам свежих газет и непременно книжечку кроссвордов, которые очень любила отгадывать старая учительница. Батарейки для приемника он предусмотрительно засунул в карман моего пуховика. Рюкзак получился хоть и небольшой, но увесистый. Это меня не пугало. Я боялась только ненастья.
Но природа в этот день была милостива ко мне. Даже градусник, когда я выходила до рассвета из дома, снизошел до минус восемнадцати, значит, днем будет еще теплее. Тем не менее я послушалась Сашиного совета и, как следует, намазала свою физиономию салом — обморозить лицо мне совсем не хотелось. Сашины лыжи были подготовлены с вечера и легко заскользили по накатанной лыжне. Я постепенно успокаивалась. Школа «дяди Федора» давала себя знать, и, хотя увесистый рюкзак прилично натягивал лямки, я шла легко, быстро установив нужный ритм дыхания. Возле развалин МТС сделала привал. Солнце было уже высоко, снежная целина слепила глаза — хорошо, что Саша не забыл мне оставить темные очки. Я скинула рюкзак, подвигала руками, плечами, попрыгала, не снимая лыж, прямо на лыжне… Надо было идти дальше. Я снова удобно устроила рюкзак на своей спине и подхватила лыжные палки.
Все шло хорошо, но чем больше я продвигалась к Раздолью, тем больше меня начинала давить какая-то необъяснимая тоска. Впереди лыжня сбегала вниз к длинным строениям без крыш, почти засыпанным снегом. Коровники… Когда-то в них было много коров, в МТС кипела жизнь, и здесь, действительно, было «Раздолье», но сейчас на этом бескрайнем поле я чувствовала себя словно на чужой безжизненной планете. Я представила здесь Сашу, худенького мальчика с тяжелым рюкзаком за спиной, в ледяную метель и проливной дождь упрямо преодолевающего это безжизненное пространство ради двух старух, преданных взрослыми…
Миновав старые коровники, я увидела впереди ярко освещенные солнцем дома покинутого людьми села. Оставшееся до него расстояние я преодолела очень быстро.
От брошенной деревни веяло ледяным холодом. Я бесшумно скользила на лыжах по центральной улице. Мне казалось, что я очутилась по ту сторону реальности. Это было что-то из мира страшной фантастики. В редких домах окна и двери были заколочены, где-то на покосившихся дверях висел даже замок, но большинство строений стояли, утопая в снегу, с перекошенными стенами и оконными рамами, с разрушенным крыльцом, из которого торчали сгнившие доски, и почти без крыши, давно сорванной штормовыми ветрами… Было очень тихо, угрожающе тихо. Я скользила вдоль этого ужаса, невольно стараясь не потревожить эту кладбищенскую тишину, только снег слегка поскрипывал под моими лыжами. Но вдруг раздался такой резкий и такой неожиданный здесь звук, что я даже выронила лыжную палку. Звук повторился. Я оглянулась по сторонам. Это была лишь форточка в окне давно покинутого дома… Скрипела и хлопала форточка с выбитым стеклом, которую раскачивал несильный сегодня ветер. Форточка хлопала и скрипела — сколько уже лет? Летом, наверно, ей вторила тяжелая дверь соседнего дома, которая сейчас, распахнувшись настежь, примерзла к порогу, и была почти доверху засыпана снегом. «Мертвый город» — где-то я читала что-то подобное…
Я помнила Сашин чертеж — по центральной улице до первого поворота направо, третий дом от угла… На удивление, дом этот имел вполне жилой вид. Хоть и старенький был домик, с давно облупившейся краской на фасаде, с рухнувшей изгородью, местами торчащей сейчас из-под снега, с висевшей на одной петле распахнутой калиткой, но я вздохнула с облегчением — по неуловимым признакам, по каким-то флюидам чувствовалось, что здесь жили люди. Вокруг крыльца с прогнутыми ступенями снег был утоптан, рядом с ним, закутанная брезентом, горбилась небольшая поленница дров, узенькая тропинка, протоптанная, видимо, еще моим братишкой, уходила в соседний двор к крытому колодцу… От крыльца куда-то в глубину деревни убегал накатанный санный след, слегка припудренный недавним снегопадом. На двух окошках, смотревших на меня бликующими на солнце стеклами, висели пестрые ситцевые занавески, а по крыше, покрытой метровым слоем снега, стелилась слабенькая струйка дыма — видимо, только что протопили печку.
Я не хотела пугать старых женщин и, сняв лыжи, застыла, не зная, постучать мне или нет. Но потом решила, что с улицы через сени мой стук все равно никто не услышит, а через сугробы до окошек мне не добраться, и дернула ручку двери. К моему изумлению, эта тяжелая с виду дверь легко распахнулась, но в сенях было совсем темно — после яркого солнца на улице я словно ослепла. Шагнула вперед, и тут же споткнулась обо что-то большое и громоздкое, лежащее на полу, прикрытое задеревеневшей старой клеенкой. Я наклонилась, чтобы поправить клеенку, которую сбила, и обмерла — через раскрытую настежь дверь на пол падал яркий луч солнца, в свете которого я увидела… ноги… У меня закружилась голова, я выпрямилась и прислонилась к ледяной стене сеней. Глаза постепенно привыкали к темноте, и, собрав все свое мужество, я снова посмотрела на эти ноги, прикрытые старым лоскутным одеялом, торчавшим из-под мерзлой клеенки. Они были очень отечными и тяжелыми, в толстых грубошерстных носках. И я поняла… Я все поняла — кто-то из старушек умер, оставшаяся вытащила труп в сени на мороз. Больше она ничего не могла сделать для своей последней подруги. Я не успела открыть дверь в избу — она распахнулась передо мной. На пороге стояла маленькая сухонькая старушка и удивленно-вопросительно смотрела на меня.
— Заходите… Я вас в окно увидела, думаю, что же вы не заходите?
Она посторонилась, пропуская меня в дом. Здесь было тепло, солнце било прямо в окошки и отражалось в большом зеркале над рукомойником.
— Я — Сашина сестра… — представилась я, втаскивая за собой разлапистый рюкзак.
— Сестра? — удивилась старушка и тут же вспомнила: — Да, Тася говорила, что у нее где-то есть племянница… А Шура? — заволновалась она. — Он что, заболел?
Мы познакомились. Это и была Вера Сергеевна, первая учительница моей мамы и тетки.
Чистенькая, аккуратненькая, с почти лысой головой, повязанной ситцевым белым платочком, она сильно хромала, приволакивая одну ногу, но говорила четко, ясно, слегка прикрывая по привычке почти беззубый рот. Она хорошо слышала, была бодра и вовсе не походила на немощную старуху, доживавшую свой мафусаилов век в брошенной деревне. Я удивилась, узнав, что ей на днях исполнилось восемьдесят пять — мне бы дожить до ее лет, сохранив ясную голову при такой страшной жизни… Это был последний день рождения, который они провели вместе с Клавой, соседкой, с которой прожили рядом лет сорок, если не больше. Клава была сердечницей, и без лечения задыхалась и отекала все больше и больше. А позавчера тихо умерла во сне. Это счастье для нее, что умерла без криков от боли и удушья. Из лекарств-то — один корвалол, которым обеспечивали старушек мои родственники… Все, что могла сделать Вера Сергеевна — это кое-как стянуть ее с кровати и, подстелив старенькое одеяльце, перетащить на нем свою умершую подругу в сени, на мороз… Сил для этой операции было совсем немного, болела нога, оттого тащила она Клаву от кровати до дверей целых полтора дня…
Мы вместе поели манной каши, которую я сварила на еще горячей плите, потом пили чай из старого закопченного чайника со смородиновым листом и со сладостями из моего рюкзака. От горячей печки еще шел теплый домашний дух, но солнце куда-то пропало, и дом понемногу погружался в тихие сумерки. Когда совсем стемнело, Вера Сергеевна зажгла керосиновую лампу. Сумерки, мертвая тишина за окном и труп в сенях… Я включила маленький приемник на батарейках. Долго искала какую-нибудь спокойную музыку — нашла, и стало немного легче. Я лихорадочно соображала, что же нам теперь делать. Старушка была почти спокойна. Она сидела напротив меня за старым обеденным столом и говорила, прихлебывая остывающий чай.
— Ты не спешишь, Лара? На работу не торопишься? Ну, и ладно… Завтра… или когда же? — она оглянулась.
За ее спиной на стене висел большой православный календарь с аккуратно зачеркнутыми прожитыми днями. В мерцающем свете керосиновой лампы на нас смотрело скорбное лицо Богородицы. Разглядеть в календаре какие-то пометки было трудно, и я подошла поближе.
— Ну, да… Завтра ведь воскресенье? — опять удивила Вера Сергеевна меня своей осведомленностью. — Это Шурик приходил в воскресенье, а ты в субботу пришла… Вот… А в это воскресенье братья из скита должны приехать… Они раз в месяц обязательно приезжают. Вдвоем — отец Петр и отец Павел… Два наших апостола… На санях… Это у них послушание такое — двум брошенным старухам помогать. На них вся моя надежда. Перво-наперво, Клаву похоронить надо, как подумаю, что она там, в сенях, на морозе… — старушка всхлипнула, но сдержалась. — А со мной-то что? Мне деваться некуда. Вертолет за мной сюда не прилетит, кому я нужна… Тетка твоя, вечная ей память, преставилась, Шура уехал — это все. Я уж думаю, ты уйдешь, тогда, может, и мне рядом с Клавой в сенях лечь?
Она вздохнула и перекрестилась.
Я горячо возразила:
— Еще поживем, Вера Сергеевна… Мне бы вас отсюда вывезти… Могли бы пока в теткином доме пожить, все-таки среди людей… А я пока не решу ваши проблемы, домой не уеду. Я Саше слово дала.
Вечер тянулся бесконечно долго. Дел особенных не было. Саша в последний раз заготовил дров на целый месяц, аккуратно сложив их возле самого крыльца и плотно закрыв брезентом. Воды я принесла еще днем, немало повозившись с колодезной крышкой, примерзшей к срубу. Печку к вечеру пришлось топить еще раз — в доме стало холодно. На раскаленной докрасна плите я сварила обед на четверых, имея в виду и монахов. За окном была кромешная тьма. И убийственная тишина. А в сенях лежал замерзший труп старухи. И всей своей кожей, каждым своим нервом я чувствовала, как одиноки и беспомощны мы сейчас в этой пустыне, в давно умершей деревне.
Как же мне увезти отсюда старушку? Сколько я ни думала, ничего придумать не могла. Я еле заставила Веру Сергеевну немного поесть, у самой тоже в рот ничего не лезло... Немного послушали радио, почитали свежие газеты.
— Нога что-то сегодня целый день ноет... — потерла старушка больное колено. — Это мой барометр — будут изменения в погоде: то ли запуржит завтра, то ли оттепель будет…
«Только бы не метель», — подумала я, а вслух предложила: — Давайте я вам ногу помассирую. Я осторожно… Я умею.
Я помогла старушке стянуть с ноги толстый вязаный чулок и, усевшись на низенькой скамеечке, положила ее ногу к себе на колени. Вдоль всей икроножной мышцы проходил очень давний послеоперационный рубец, который заканчивался под самым коленом.
— Что это? — спросила я. — Давно у вас с ногой?
Вера Николаевна отмахнулась.
— Да с войны еще. Ранение это…
— Вы были на фронте?
— Не совсем. Я ведь питерская, «блокадный ребенок», как нас сейчас называют…
— Вас во время бомбежки ранило?
— Во время бомбежки… Только не в Ленинграде, в другом месте…
— Расскажите…
— Тебе и вправду интересно? Сейчас, кажется, это уже никому неинтересно…
— Мне интересно… Расскажите.
Это была одна из самых страшных историй, которые я слышала о войне.
Война началась — ей было четырнадцать. Отец ушел на фронт и погиб в первые дни войны. Мать рыла где-то окопы и однажды не вернулась… Соседка, бывшая до войны завроно, отвела девочку в соседний детский сад, устроила ее там на работу нянечкой. И с детсадовскими детьми она поехала в эвакуацию. Только эшелон недалеко успел уйти от Ленинграда. Разбомбили его немцы. Но их вагон уцелел, единственный из всего состава… Только сошел с рельсов и сильно накренился. А в вагоне человек сорок детей четырех-пяти лет, которые дико кричали от ужаса, и с ними — одна растерявшаяся воспитательница да эта девочка-подросток… Куда бежать, что делать? Но вдруг в вагоне появился крупный мужчина в ватнике и в ушанке. Встал в проходе да как крикнет: «Тише, дети! Тише…» И дети послушались, как-то сразу притихли. А он, дождавшись тишины, сказал твердо повелительным тоном: «Дети! Никому не плакать! Всем хорошо одеться — пальто, шапки, обувь… Никаких вещей с собой не брать. По одному выходим из вагона и — ползем через поле в лес… Плакать нельзя!» А разбитый состав стоял посреди раскисшего от осенних дождей поля с неубранной картошкой, и до леса, видневшегося вдали, было не меньше километра… Фашистские самолеты были где-то совсем недалеко, слышался ровный гул их двигателей. Все легли в грязь на землю и поползли. Мужчина — впереди, за ним — дети, позади — воспитательница со своей юной помощницей. Никто из детей не плакал. Никто. Ползли быстро, в полной тишине, очень боялись отстать друг от друга. Но немецкие самолеты скоро вернулись. Вряд ли фашисты видели детей, распластавшихся в грязи среди картофельных борозд, но решили, видимо, оставшиеся бомбы сбросить на уцелевший вагон. Тогда мужчина громко крикнул, чтобы все прижались к земле и лежали неподвижно, не шевелились. Позади рвались снаряды. Один осколок угодил девочке в ногу.
— От страха и боли у меня, видимо, шок был… Я ничего не чувствовала, — тихо вспоминала Вера Сергеевна, пока я осторожно массировала ее изувеченную ногу. — Но мужчина этот подполз ко мне, стащил с себя ремень, и наложил мне на ногу жгут. А потом волок меня за собой, потому что я от потери крови начала понемногу отключаться… Последнее, что я увидела, это были какие-то люди, которые ждали нас на краю леса… Когда мы подползли совсем близко, они выскочили нам навстречу. Подхватывали с земли детей, с которых комьями отваливалась грязь, усаживали на подводы… Испуганные малыши разучились плакать, кажется, навсегда — они молчали. Всех нас на этих телегах и повезли куда-то… Тут я окончательно сознание потеряла. А очнулась я только в полевом госпитале после операции. Ногу чуть было не отняли, хирург спас… До сих пор помню — Владимир Михайлович его звали, старенький совсем был, а вот на вой-ну пошел, людей спасать. Потом меня на санитарном поезде в тыл отправили. Так я и оказалась в Сибири. Приютила меня здешняя бездетная учительница, Анна Карповна… Удочерила, выкормила, выучила… За ней я и в школу работать пошла… После педучилища сначала в Кузьмолово работала, тогда и твою маму и Тасю читать учила, ну а после сюда в Раздолье перевели… Я ведь здесь больше сорока лет кукую…
И она тихонько засмеялась, прикрывая беззубый рот.
Я опять не спала всю ночь. Когда Саша был здесь в последний раз, он разобрал на дрова развалившийся сарай за домом, где хранились старые, изрядно заржавевшие садовые инструменты — пара лопат, вилы, грабли, еще что-то… Все это было аккуратно поставлено в сенях, где сейчас лежала умершая бабушка. Не должны монахи бросить труп, не предать его земле — не по-божески это… Но вокруг дома плотной стеной лежали снежные валуны. Как докопаться до земли? Смогут ли они вырыть могилу? А потом? Как же быть с Верой Сергеевной? Совершенно невозможно бросить ее здесь одну. Задремала я только под утро.
Проснулась от холода. Вскочила, спохватившись, что надо срочно топить печку. В комнате было совсем светло, но солнце едва пробивалось сквозь плотные облака. Вера Сергеевна хлопнула дверями и вошла, внеся с собой морозный воздух и охапку распиленных Сашей досок. Я перехватила инициативу и, не умываясь, начала топить плиту. Разгорелась она быстро, по комнате пошел дымный теплый дух… Но дым скоро выветрился, запыхтела каша в закопченной кастрюле. Мы позавтракали и стали ждать гостей. Они появились скоро. Почти к самому крыльцу со скрипом подъехали легкие сани, в которые были запряжены две небольшие лошадки, покрытые теплыми попонами.
— Ну, вот… Прибыли наши апостолы… — с облегчением вздохнула Вера Сергеевна и помахала гостям в окошко.
Два крепких мужика в тулупах, надетых поверх черных ряс, в ушанках, с длинными, слипшимися от мороза волосами, лежащими по крутым плечам, топтались вокруг саней, доставая из них какие-то большие пакеты и свертки.
Увидев их, я как-то сразу успокоилась. Быстро накинув пуховик, выскочила на крыльцо. Они удивленно воззрились на меня. Мне не хотелось, чтобы монахи нечаянно споткнулись о труп в сенях, как это случилось со мной накануне. Я поспешила сообщить им о смерти старушки, в нескольких словах, объяснив им, кто я такая… Выслушав меня, оба перекрестились, аккуратно сбили снег с валенок веником, стоявшим у дверей, и, осторожно обходя тело, прошли в дом с пакетами в руках. Вера Сергеевна засуетилась вокруг стола, готовя гостям горячий чай, пока они неторопливо раздевались у тесной вешалки, с трудом умещая на ней два огромных тулупа. Я в первый раз так коротко общалась с иноками, они были мне очень интересны. Оба были рослыми, крепкими мужиками, густые бороды скрывали их возраст, но, во всяком случае, это были люди зрелые. У отца Павла в оттаявших после мороза всклоченных волосах пробивалась заметная седина, волосы отца Петра были рыжеватого оттенка, и я с трудом подавила улыбку, вспомнив пушкинского Гришку Отрепьева… Я исподтишка наблюдала, как перекрестились они на единственный образ Богородицы на календаре, как усаживались за стол, как неспешно пили чай с пряниками. Но сейчас было не до собственного любопытства. Мне неловко было заставлять монахов, проехавших десять километров по морозу, немедленно решать наши проблемы, но они сами, как только опорожнили по большой кружке чаю и заметно обогрелись, переглянувшись, дружно поднялись с мест.
— Ну что, сестры… — обратился к нам отец Павел, видимо, более старший по возрасту. — Лопаты-то найдутся у вас?
— Найдутся, найдутся, — засуетилась я. — Они в углу в сенях… там, кажется целых три…
— Где хоронить-то будем? — повернулся отец Петр к Вере Сергеевне.
Она с сомнением покачала головой.
— Земля-то мерзлая… Без лома-то, поди, и не справиться… А коли удастся вам могилу выкопать, в огороде и похороните… Это ведь ее дом, Клавин… Я-то вон в том жила…
И она махнула рукой на противоположную сторону когда-то широкой улицы.
— Ну, что… С Богом… — Отец Павел перекрестился. — Попытка — не пытка. Попробуем…
Старушка вытерла слезы и вздохнула.
— Хорошая была женщина… Молодыми были — по любому пустяку ссорились, я всегда уступала — неловко было ругаться, учительница все-таки… А как старыми стали — зажили, как родные сестры… Сколько она для меня сделала…
Монахи ушли. Мы с Верой Сергеевной уселись у окошка, наблюдая за ними.
— А сколько монахов в скиту? — не удержалась я.
— Да по-разному… То человек пять, не больше, а то и до десяти доходит. Зимой меньше, конечно. Летом они больше ремонтами всякими занимаются, крыши ремонтируют, часовню в порядок приводят, в огороде работают, оттого и людей больше бывает. Даже послушников из монастыря в помощь посылают.
Монахи, путаясь в длинных рясах и проваливаясь в рыхлые сугробы, уже дошли до середины огорода и вопросительно посмотрели на наше окно. Вера Сергеевна согласно закивала головой. Подтянув меховые рукавицы, они быстро и ловко раскидали легкий снег, освободив небольшую земляную площадку. Но дальше дело застопорилось. Промерзлая земля не поддавалась ржавым, затупившимся от времени лопатам. Вскоре лезвие одной из них полетело в сугроб… Вера Сергеевна заволновалась
— Что же делать-то? Не оставлять же ее, бедную, в сенях…
Расстроенные монахи долго совещались о чем-то, стоя посреди огорода. Потом, загребая подолами снег и стараясь ступать через сугробы по собственным следам, повернули к дому.
По их виду без признаков какого-то беспокойства или нерешительности было видно, что какое-то решение у них было. Мы с Верой Сергеевной терпеливо ждали, невольно подчиняясь этому рассудительному спокойствию.
— Мы вот что решили, сестры… — сказал отец Петр, открывая дверцу начинающей остывать печки и подкладывая в нее несколько толстых досок. — Без лопат и ломов нам здесь не справиться… Тело покойницы мы с собой увезем… У нас в скиту небольшой погост есть, там и похороним. Гроб сколотим, какой-никакой, всей братией могилу выкопаем… — и вздохнул: — Не впервой…
Вера Сергеевна тихо заплакала.
Отец Павел подошел к ней, положил тяжелую руку на ее плечо.
— Не плачь, сестрица… На все воля Божья. Подруге твоей сейчас легче, чем тебе… Поедешь с нами в скит? Не замерзать же здесь одной…
— А может быть, как-нибудь перевезти Веру Сергеевну в Кузьмолово? — нерешительно спросила я.
Отец Петр закрыл дверцу печки, поднялся с корточек и усмехнулся широкой доброй улыбкой.
— Эх, ты, городской житель… Да разве по этому бездорожью на санях проедешь? И лошадей загубим, и сани поломаем… Конечно, можно добраться и по дороге, она сразу за Раздольем начинается. Только это будет круг километров в двадцать, прибавь обратно до скита… Нет резона, девушка… Зима за окном… Сама-то на лыжах доберешься? Не потеряешься?
— Доберусь, доберусь… — засуетилась я, думая о судьбе старушки. — Я на лыжах хорошо хожу.
— Вот и ладно… — и он повернулся к старой учительнице. — Так что собирайся, сестра… Нам надо засветло выехать, путь-то неблизкий…
— Господи, что же я буду делать-то в вашем скиту?
Монахи заулыбались.
— Зато здесь у тебя, матушка, дел невпроворот… — отец Павел сел на табурет подле старой учительницы. — В скиту мы тебя надолго не оставим, переправим с попутчиками в женский монастырь. В Снегирево старый монастырь восстанавливается, слышала, небось? Так в нем нынче и богадельню открыли, уже две старушки поселились, ты третья будешь… Там и доктор будет, пока одна из сестер милосердия за ними присматривает… Вот увидишь, тебе хорошо будет… А заскучаешь — при монастыре воскресная школа открылась, ты ведь учительница, с ребятишками будешь возиться… Ну, что?
Мы пообедали. И пока иноки чаевничали, Вера Сергеевна стала собираться, вытирая чистым платочком то и дело набегавшие слезы, охая и хромая больше, чем прежде. Я помогала ей складывать в старый большой чемодан с коваными углами ее немудреное барахлишко. Положила в него и сложенную аккуратно кофту тетки, а платок Вера Сергеевна накинула на плечи.
— В нем и поеду...
Старушка, неожиданно подмигнув мне, засунула поглубже под белье старенький приемник вместе с батарейками, которые я ей привезла, и шепнула:
— В скиту, конечно, нельзя будет его слушать, а в монастырях бывает по-разному…
Я положила в ее чемодан книжечку с кроссвордами и газеты, которые мы не успели дочитать. Потом, на всякий случай, записала данные ее паспорта и сберегательной книжки, на которую приходила ее пенсия.
— Вера Сергеевна, я вас не бросаю… Я все равно доберусь до вашего муниципалитета, я им устрою… В газету напишу, телевидение вызову… Они на вертолете и пенсию вам доставят, и прощения просить будут…
Она отмахнулась.
— Не нужны мне их извинения. Если у людей вместо сердца камень…
Она вздохнула.

С домом она простилась без слез, которые ждала я и, по-видимому, монахи. Ни закрывать, ни заколачивать его не стали: в нем не оставалось никаких ценностей. Все, что было дорого Вере Сергеевне, поместилось в ее кованом чемодане и в старой дорожной сумке внушительного размера. На дно саней иноки постелили три матраца, — все имевшиеся в доме. Усадили на них тепло одетую, закутанную старушку, обложив ее со всех сторон подушками и одеялами. Осторожно и с уважением погрузили рядом задеревеневшее тело покойницы. Сани были неширокими, и оттого она лежала теперь, прижавшись вплотную к своей укутанной в одеяла подруге. Монахи благословили меня и, пробормотав короткую молитву, уселись впереди, закрывая своими спинами Веру Сергеевну от встречного ветра. Застоявшиеся и промерзшие лошади дружно заржали, закивали головами, и сани тронулись в неблизкий путь. Тоскливо и горько было смотреть вслед этому поезду. Я видела только голову старой учительницы, повязанную толстой шалью моей тетки. И еще я видела свисающие с края телеги отечные ступни покойницы в неожиданно пестрых грубошерстных носках…

Сколько бы ни было у меня недостатков, но одно достоинство у меня есть, это я знаю точно. Я до занудства верна своему слову. Бывало, шлепну что-то кому-нибудь, пообещаю что-то бездумно, а потом маюсь. Вылезаю из кожи — только бы сдержать слово и выполнить обещанное. Но в данном случае я чувствовала такое негодование, такую ненависть к этим безжалостным, равнодушным людям, бросившим на умирание двух несчастных старух, что готова была снести на своем пути любые крепостные стены, любые укрепленные ворота. Я еще не знала, что должна была сделать и что сделаю, но эта ненависть придавала мне такую внутреннюю силу и несла меня вперед так быстро, что я даже не заметила, как проскочила обратный путь к дому тетки по проложенной вчера лыжне. Было уже совсем темно, когда я вошла в холодную избу и зажгла свет. Я так неслась на лыжах, что не замечала мороза, мне было жарко, и поначалу я даже не почувствовала, как промерз дом за время моего отсутствия. Но пот быстро высох, влажная футболка под свитером липла к телу, и я принялась срочно растапливать печку — не хватало еще заболеть. Задергивая занавески, я увидела в свете фонаря за окном падающий хлопьями снег, который буквально на глазах становился все гуще и гуще, и внутренне перекрестилась, что так вовремя успела вернуться домой...
Отоспавшись, я выскочила из-под одеяла и быстро оделась. Теткин дом был добротным, теплым. Натопленная с вечера печка еще не остыла. Я приготовила себе легкий завтрак и, пока пила кофе, постаралась сосредоточиться и составить дальнейший план действий. Но в это время в дверь сильно постучали — это пришла Галина Павловна.
— Я вчера до вечера на ваши окна глядела… — начала она прямо от порога. — Беспокоилась, как вы там одна, в незнакомом месте… Потом увидела, что свет зажегся — успокоилась… Ну, что там? Как вы все нашли?
Усадив ее за стол и налив кружку чаю, я коротко рассказала обо всем, что случилось за эти полтора дня.
— Ну, Господь послал старушке этих иноков… — с некоторым облегчением сказала Галина Павловна и перекрестилась.
— Я даже не могу представить, что бы я сделала, если бы не они… — подхватила я. — Наверно, вернулась бы сюда и с вашей помощью подняла бы всех на ноги…
Мы помолчали.
— Галина Павловна, вы говорили, что у вас областное совещание на той неделе… Я не спешу домой. Я пойду на него вместе с вами. Люди, которые в наше время бросили старых беспомощных женщин на погибель — преступники, а преступники должны быть наказаны!
Галина Павловна покачала головой.
— Ларочка, я, конечно, возьму вас с собой, но что вы, чужой здесь человек, сможете сделать? Иногда, чтобы решить какой-нибудь пустяковый вопрос, мне приходится разбивать лоб о стену…
— Посмотрим… — сердито ответила я. — Я подниму на ноги всю область. И вы мне поможете!
Галина Павловна улыбнулась.
Дворец культуры, построенный еще в далекие советские годы, был, на удивление, ухоженным и обитаемым. Оказывается, в селе был прекрасный хор, славящийся на всю область, детские секции и кружки. Находился этот очаг культуры совсем близко от дома тетки, поэтому я сразу на совещание не пошла — Галина Павловна предупредила меня, что оно будет очень длинным и сложным. Но ей все-таки удалось втиснуть мое выступление в самый последний пункт повестки дня — в «Разное». Мне выделили на все про все три минуты, и я должна была в них уложиться во что бы то ни стало. Полдня я репетировала свое выступление. Сначала написала тезисы, потом проверила их чтение по часам. Полминуты должно было уйти на представление — кто я, и почему здесь оказалась. А потом надо было за две с половиной минуты сказать самое главное. Минимум эмоций — это было самое трудное, поскольку эмоциями я фонтанировала. Галина Павловна забежала в обеденный перерыв только на пару минут — ей надо было сопровождать в местное кафе областное начальство. Она успела сказать, что губернатор очень раздражен, всех подряд ругает чаще за дело, но иногда и напрасно, и уточнила время, когда я должна буду прийти во Дворец культуры, чтобы не опоздать. Я столько раз повторила свою речь, следя за секундной стрелкой часов, что под конец эмоции, и вправду, куда-то исчезли. Волнение испарилось, в душе остался только холод и откуда-то взявшаяся решимость.
Я пришла во Дворец культуры, когда обсуждался последний вопрос перед «Разным». Галина Павловна после перерыва специально села в последнем ряду и заняла для меня место. Когда я опустилась в кресло рядом с ней, она заговорщически шепнула мне:
— Третий справа в президиуме — это объект вашей критики. А губернатор сидит по центру…
Объект критики был весьма молод, вполне респектабелен и с виду очень довольный собой человек. Очевидно, ему попало сегодня меньше всех — решила я про себя. Он был одет в дорогой костюм и вертел в руках новенький «Паркер». Наверно, он жил в хорошей квартире со всеми удобствами, был сыт и ухожен… Я перевела взгляд на губернатора. Это был уже далеко не молодой человек, почти лысый и очень сердитый…
Повестка дня подходила к концу. Замелькали один за другим выступающие с «Разным». Наконец, объявили и мою фамилию.
— Ни пуха… — успела шепнуть мне Галина Павловна.
Я таким твердым шагом направилась к сцене, что сама испугалась своей решимости. Но я сказала все, что собиралась сказать. Не запнувшись ни на одном слове. Сообщила всем, что мой братишка-сирота отказывался ехать в детский дом, потому что взял на свое попечение двух брошенных старух в Раздолье. Я, кажется, сумела заставить взрослых представить себе худенького мальчика-подростка с рюкзаком за спиной каждую неделю преодолевающего снежную целину на лыжах. Я успела рассказать, как сама отправилась в это безжизненное село по его следам, как наткнулась в сенях на труп умершей женщины, которой, я — врач, по одним отечным ногам, поставила диагноз тяжелейшей сердечной недостаточности… И закончила свое выступление многоточием ровно через три минуты.
В зале стояла гробовая тишина. И если, когда я поднималась на трибуну, на меня с любопытством взирали десятки глаз, то теперь я не встретила ни одного прямого взгляда. Мой молодой «оппонент», по выражению Галины Павловны, сидел с багровым перекосившимся лицом. Теперь вместо «Паркера» он тискал в пальцах, тщательно обработанных маникюром, скомканный носовой платок, которым вытирал пот, сбегавший по лбу и гладким щекам. Губернатор, стиснув челюсти, повернул ко мне свое усталое морщинистое лицо.
— Значит, эта женщина сейчас там?.. Одна?..
Как мне не хотелось говорить о монахах! Мне казалось, что, как только я скажу об иноках, все почувствуют облегчение и забудут о Вере Сергеевне навсегда.
— Эту женщину зовут Вера Сергеевна, — сказала я, вздохнув. — Она ленинградская блокадница, плохо ходит — ранена ребенком во время войны. Ее забрали в свой скит монахи. У меня есть копии ее документов, я передала их Галине Павловне…
Галина Павловна поднялась со своего места и подтвердила мои слова. Вот тут зал, что называется, «взорвался». Люди возмущенно зашумели, кто-то пытался оправдаться, кто-то многозначительно молчал. Но я не стала ждать развязки. Главное, что считала нужным сделать, я сделала. Только сейчас я почувствовала предательскую слабость в ногах, слегка сжала запястье Галины Павловны вместо прощания и вышла из зала.
Дома я, не раздеваясь, повалилась на постель. Руки у меня дрожали, в висках стучало. Но я уважала себя за этот поступок! Первый раз в жизни уважала себя за поступок!
Вечером ко мне прибежала Галина Павловна. Долго и подробно, то смеясь, то возмущаясь, она рассказала мне, что происходило на совещании дальше. Моему «оппоненту» здорово попало, кажется, он «закачался» в своем кресле. Губернатор велел ему лично разыскать Веру Сергеевну, просить у нее прощения, узнать о ее судьбе и желаниях. И, если она захочет жить в муниципальном центре, то в кратчайший срок найти для нее небольшое, но хорошее жилье со всеми коммунальными удобствами. Когда мой «оппонент» попробовал пробормотать что-то по поводу отсутствия жилых площадей, губернатор порекомендовал ему уступить Вере Сергеевне часть своего большого дома.
Я почти не слышала Галину Павловну. Я чувствовала себя так, словно мое выступление на совещании было не три минуты, а три часа…
Я дала себе два дня на сборы. Потом с помощью Галины Павловны, которая организовала соседских мужиков, дом был тщательно заколочен. Ключи я отдала ей, вторые, на всякий случай, взяла с собой. Мы тепло простились. Ненадолго. Летом я собиралась вернуться за Сашей. Я села в большой теплый автобус и поехала к нему в детский дом.
В общем, мне там понравилось, хотя я очень настороженно отношусь к подобным учреждениям. Пока Саша был на уроках, я переговорила с директором, с виду человеком серьезным и ответственным, хотя меня и удивила его моложавость. Воспитательница, наоборот, была очень пожилая женщина, всю жизнь проработавшая здесь, с детьми, и никакой другой жизни для себя не представляющая… Я рассказала им о своих планах по поводу брата, и, кажется, они остались удовлетворены. Саша им понравился.
Когда мы уселись с ним в дальнем углу полутемного вестибюля, я рассказала ему о том, что произошло. Он слушал очень внимательно, только глаза его повлажнели, когда он узнал о смерти тети Клавы.
— Ты не волнуйся, — закончила я свое повествование. — Я уверена, что теперь с Верой Сергеевной все будет в порядке… Ты мне про себя расскажи. Как тебя ребята встретили?
— Как встретили? — эхом повторил он. — Нормально встретили… — и усмехнулся, растягивая до предательской белизны свой рубец на верхней губе. — Дразнят, конечно…
— Дразнят? — удивилась и возмутилась я. — За что тебя дразнить?
— Так за шрам этот… — Саша махнул рукой. — Да я давно не обижаюсь… Меня всегда поначалу дразнят «кроликом»… Ну а потом надоедает. Привыкают…
Я обняла его за плечи.
— Потерпи, пожалуйста, эти полгода… Вот увидишь, у нас все будет хорошо. Мы сделаем операцию… Я найду хорошего пластического хирурга… Он тебе этот рубец так уберет, что его только под микроскопом можно будет увидеть… И у ортодонта полечимся, это специалист такой… Он форму челюсти исправляет…
— Это лишнее, — совсем по-взрослому отмахнулся мой братишка. — Я и так проживу… Главное — голова должна работать, лишь бы с этим проблем не было.
Мы проговорили еще часа два. А потом я поехала на вокзал. Уезжала я под буйную злую метель. Ветер обжигал лицо и сбивал с ног. Я с трудом забралась по ступеням вагона в тамбур, хватаясь за вымазанные мазутом перила. Удивилась, увидев ту самую проводницу, которая высаживала меня на этой станции почти месяц назад. Она меня не узнала, но подхватила и помогла втащить в вагон мою дорожную сумку. Я была единственной новой пассажиркой в ее вагоне, и проводница поспешила захлопнуть тяжелую обледеневшую дверь тамбура. В вагоне было тихо и тепло. Моя сибирская эпопея благополучно закончилась.

Я вернулась на работу, и все понеслось по ставшему привычным кругу: сборы, соревнования, прием в диспансере...
Незаметно подступила весна, за ней — наше северное лето и вместе с ним мой очередной отпуск. И я снова укатила в Сибирь. Я успела оформить опекунство на Сашу, хотя и не без обязательных бюрократических трудностей и формальностей — несколько месяцев собирала всякие справки, доказывающие наше родство и собственную психическую и материальную состоятельность. Саша не захотел уезжать из родных мест. В детском доме он прижился, появились хорошие друзья. Я отвезла брата к пластическим хирургам в областной центр. Очень волновалась, удастся ли специалистам убрать этот уродующий мальчика рубец. Но все получилось даже лучше, чем я ожидала. Потом мы проконсультировались у ортодонта. Сделали корригирующую накладку на зубы, и Саша дал мне честное слово, что будет ее носить, даже если ребята начнут над ним посмеиваться... Теперь, когда он улыбается, его верхняя губа сильно натягивается и бледнеет, но рубца под носом почти не видно. И его взгляд из-под сросшихся бровей теперь не кажется мне таким сумрачным...
В оставшиеся от моего отпуска дни мы совершили путешествие в монастырь, где обосновалась наша старая учительница Вера Сергеевна. Ей теперь исправно перечисляли пенсию и предложили хорошую однокомнатную квартиру в муниципальном центре, но старушка не захотела снова менять свою жизнь. Судя по всему, в монастыре ей было хорошо…
Мы тепло, по-родственному простились с братом до следующего моего отпуска. Я вернулась домой и приступила к работе и вдруг неожиданно получила приз — восстановительный сбор на берегу Черного моря с младшей группой женской сборной по спортивной гимнастике.
Старшие девочки, выступавшие по программе мастеров спорта, укатили в Чехию на какие-то товарищеские соревнования, а перворазрядники отправились на Черное море на восстановительный сбор. В сопровождении доктора. Доктор, конечно, была бы не против и от поездки за границу, но так уж повелось, что вместо врача и массажиста, положенных по регламенту, за рубеж едут тренеры…
Но я была всем довольна. И через несколько дней мы уже плескались в теплой морской воде на «диком» пляже старого, еще советского кемпинга. С выбором места отдыха для младшей сборной, как всегда, в городском комитете спохватились поздно — все спортивные базы и комплексы на побережье были уже переполнены. И тогда один из тренеров младшей сборной, Геннадий Михайлов, уроженец здешних мест, вспомнил об этом заброшенном кемпинге. Его срочно отправили для переговоров, и мы оказались здесь.
Свободного времени было достаточно, и я старалась подлечить девчонок. Весной прошел напряженный соревновательный период, они очень устали. Лена, наша «совершенно круглая отличница», как ее звали в команде, была отличницей везде — в школе, дома и на соревнованиях, поднывая, жаловалась на боли в плече. Ольга, очень стабильно выступавшая на соревнованиях, так и не научилась правильно падать. На тренировках валилась со снарядов так шумно и тяжело, что тренеры в сердцах называли ее «летающий сундук»… Еще зимой сломала при падении плюсневую кость. Стопа болела до сих пор… Почти у всех были какие-то застарелые повреждения связок, болели перетренированные мышцы и, как у старушек, щелкали суставы…
Команду на восстановительный сбор вывозили два тренера. Муж с женой Михайловы, Геннадий и Валя, совсем еще молодые люди. На них, собственно, и лежали основные педагогические обязанности. Рано утром они поднимали свою сборную на зарядку. Сначала упражнялись на берегу, а потом бодрой рысью поднимались вверх по узкой дороге вдоль широкой расщелины, по дну которой с легким журчанием спускался к морю прохладный ручей. Расщелина эта широко распахивалась, выползая на шоссе, и, пронизав его, поднималась все выше и выше, теряясь где-то наверху в густом колючем кустарнике.
На шоссе через расщелину был перекинут недавно обновленный мост. От этого моста у девчонок была пробежка, наверно, километра полтора. Трасса серпантином круто поднималась вверх, прижимаясь к проложенной по высокой насыпи железной дороге, и несколько километров пробегала с ней параллельно. Блестящие на солнце рельсы выскакивали из далекого туннеля и исчезали в следующем, возле которого наша команда обычно поворачивала назад. Но иногда, когда утро было не таким жарким, поднимались еще выше: сначала по крутой тропинке, потом по сыпучей насыпи и, переведя дух, усаживались отдыхать прямо на рельсах.
Из темного жерла туннеля, исчезавшего в толще голой пологой скалы, веяло прохладой. Прямо над головами, на широком выступе голой скалы стоял покосившийся щитовой домик бывшей метеорологической станции, давно съехавшей с этого места. Геннадий вместе с девчонками поднимался и сюда. Подъем этот был очень непростым. Надо было сначала спуститься с высокой насыпи по другую сторону железной дороги, а потом карабкаться круто вверх, напролом через колючий кустарник.
Я обычно в этой утренней вивисекции участия не принимала, только один раз рискнула проделать этот путь вместе со всеми. Вернулась в лагерь вся в занозах и ссадинах. Но нашим девчонкам здесь очень нравилось. С широкой гладкой площадки скалы открывалась прекрасная панорама горных вершин. Под ногами был глубокий туннель, ниже узким серпантином закручивалось шоссе, по которому в обе стороны мчались машины, а дальше распахивалась голубая гладь, где в узкой бухте лепились домики нашего кемпинга, невидимого с этой вышины за каменными выступами. Ближние горы отбрасывали на скалу глубокую тень, здесь было спокойно, прохладно и тихо.
Девчонки, отдыхая, сначала валялись на прохладных камнях, потом с неиссякаемым любопытством исследователей залезали в полуразвалившийся домик метеорологов с чудом уцелевшей крышей и там с хохотом гремели ржавыми ведрами и тазом, найденными в кухне…
Но сегодня со своими подопечными я осталась одна. У девчонок после трудовой недели на солнцепеке был выходной день. Они отдыхали от тренировок, которые хоть и проходили на морском берегу, а не в зале на спортивных снарядах, были достаточно нагрузочными. Тренеры гоняли их безжалостно: кроссы по горным тропинкам, несложная акробатика на скользкой раскаленной гальке, плавание на время… Профессиональная фантазия их была неистощима. Но сегодня был заслуженный день отдыха, и всем можно было расслабиться. Геннадий с Валентиной отпросились у меня до следующего утра: решили навестить родных в соседнем курортном поселке. Поселок этот находился километрах в шести-восьми от нас по другую сторону моста. На оживленном шоссе поймать попутную машину было несложно... С дисциплиной у моих выдрессированных гимнасток было все в порядке, и я со спокойной душой отпустила тренеров к их родственникам.
Каждое утро наш сторож дядя Коля — местный житель, страшный пьяница и матерщинник — привозил для нас в прицепе, чудом державшемся за грохочущим и страшно вонючим мотоциклом, два-три бидона с едой и питьевой водой. Геннадий договорился об этом в ближайшем поселковом кафе. Толстый и с виду неуклюжий наш сторож был частенько навеселе, но за хозяйством следил безукоризненно. Каждый день он проверял на летней кухне исправность газовой плиты, чинил в домиках перекосившиеся ставни, вкручивал перегоревшие лампочки, увозил куда-то пакеты с мусором. Дядя Коля всегда был не один. За ним, изнемогая от жары, повсюду следовала огромная восточноевропейская овчарка Найда. Она неизменно сидела в прицепе мотоцикла между бидонами, сопровождая своего хозяина в поездках за нашим пропитанием. Поначалу мы все поглядывали на нее со страхом. Но Найда оказалась существом удивительно добродушным. Девчонки это поняли раньше нас, взрослых, и наглели не по дням, а по часам. Несчастную собаку стискивали в страстных объятиях, крутили ее купированный хвост, таскали за остатки ушей и скармливали ей неимоверное количество печенья. Найда терпела все, только моргала, как человек, своими белесыми ресницами и лизала руки и физиономии своих мучителей. Ранним утром, пытаясь разбудить своего хмельного хозяина, чтобы ехать в город за продуктами, она оглашала предгорье своим мощным лаем, от которого, кажется, пригибались к земле кусты ежевики. Но присутствие этого маленького слоника в нашем коллективе могло внушить уважение и страх любому случайному визитеру. И я не боялась остаться в лагере с детьми одна. Впрочем, я давно ничего не боялась…

— «Я сижу на берегу, не могу поднять ногу́...» — пропела Ленка рядом со мной.
— «Не ногу́, а но́гу!..» — пискнул смешливый голосок Марины в ответ.
— «Все равно не могу!»… — закончила дуэт Елена.
Давным-давно пора переползти от неистово палящего солнца куда-нибудь в тень, слабо обозначенную у подножия горы. Но не было сил оторвать живот от мокрого полотенца, которое я подстелила, искупавшись несколько минут назад, и которое сохранило свою влажность только благодаря тому, что я на нем лежу... Высоко над нами, в горах, скалистые вершины которых скрывали тяжелые синие тучи, второй день шла гроза. Раскаты грома сюда не доносились, но молния сверкала часто, пробивая вязкость облаков длинными зигзагами и освещая далекие склоны, покрытые тонкими нитями ледников.
Я подняла голову и осмотрела свой коллектив: рядом со мной на раскаленной гальке лежали семь красно-коричневых девчонок-гимнасток. За две недели, проведенные на южном солнце, мои подопечные успели загореть, но в последние три дня солнце жарило так неистово, что на их телах поверх шоколада начали проступать оттенки малинового джема…
Солнце словно сдурело в последние дни. Я часто бывала с мамой на юге летом, но не могла припомнить такого зноя в Краснодарском крае. Море было приторно-теплым, лежало спокойно, подозрительно спокойно, почти не шевелясь. Купание в нем не приносило облегчения, соль смешивалась с потом, и тело, высыхая, начинало чесаться.
С берега надо было уходить.
Я хлопнула в ладоши.
— Подъем…
Мои подопечные безропотно подчинились. С отпечатанными на животах следами горячей гальки, подхватив свои полотенца и нацепив шлепанцы, мы поплелись к спасительному ручью на самом краю нашего пляжа. Прохладный ручей, еще несколько дней назад стекавший к морю плоской слабенькой струйкой, воду которого едва можно было зацепить в ладони, чтобы умыться, сегодня бежал бодро и весело и был сказочно прохладным. Мы с удовольствием смыли с себя морскую соль и побродили по его разбежавшемуся в стороны руслу.
Девчонки занимались спортивной гимнастикой не больше шести лет, но этот жестокий вид спорта успел наложить на их юные тела свой отпечаток. Накачанные плечи и развитые грудные мышцы скрывали едва намечающиеся у некоторых бугорки, которые они даже не пытались спрятать: кроме нас, в этом обиталище никого не было. Сейчас путешественники стараются устроиться покомфортнее и посытнее. Жизнь на «диких» пляжах в спартанских условиях устраивает все меньшее и меньшее количество курортников. Одна семейная пара переночевала здесь и укатила на следующее утро еще три дня назад.
До обеда оставалось еще часа полтора, можно было поваляться на кровати и прийти в себя от солнца. На кухне Маринка, веселая хохотушка, умудрявшаяся смеяться, даже когда сваливалась с верхней жерди брусьев, гремела тарелками на кухне: была ее очередь дежурить. Со стола убирали все вместе, посуду мыли каждый за собой прямо в ручье. В сторожке у дяди Коли имелся даже старый-престарый холодильник, который гудел, как обозленный шмель, не охлаждая продукты, а замораживая их. Но все-таки масло и кефир сохранял свежими.
Десять хлипких домиков кемпинга, на двоих человек каждый, опутанных ветками колючей ежевики, двумя рядами круто взбирались на гору с теневой стороны, и в них было не так жарко, как на пляже. Если считать снизу, то в первом из них жили я и самая младшая, самая маленькая по росту Светка, девчонка быстрая, ловкая и молчаливая, что меня очень устраивало. Соседний домик занимали тренеры, а в остальных, до которых надо было карабкаться вверх, по своим желаниям и привязанностям расположились наши девочки. Два домика наверху стояли пустыми на случай приезда путешественников, а замыкала наш лагерь сторожка, где отсыпался после бесконечных возлияний наш дядя Коля. Найда в жару пряталась у него под кроватью, а ночью спала снаружи, развалившись у порога на старой циновке.
Но сегодня дядя Коля вернулся из поселка один. Он был нетрезв, но мои девчонки словно ничего не замечали, окружили его кольцом, оглушая своими звонкими голосами. Им просто необходима была Найда. Дядя Коля едва отбился от них.
— Да сама она не захотела. Старая уже. Шибко жарко сегодня. Зашел домой переодеться, она забилась под кровать и ни в какую…
К вечеру небо затянуло, только над морем тучи давали просвет большой желтой луне. Она, словно нехотя, размазывала свою зыбкую дорожку по гладкой поверхности притихшего моря. Но духота не спадала.
Мы лежали со Светой поверх постелей, лениво перебрасывались словами. Я очень жалела эту девочку Она была из так называемой «неблагополучной семьи», совсем заброшенная, частенько голодная и одетая кое-как. Городские соревнования часто заканчивались поздно, зимой было холодно и темно, но Свету никогда никто не встречал, и я несколько раз забирала ее к себе на ночь. Она не возражала, но очень стеснялась, мне приходилось почти насильно ее кормить. Никто из родных ни разу не поинтересовался, где ребенок провел ночь… Училась она кое-как, но была человечком смышленым, сообразительным, хорошо тренировалась, и тренеры были ею довольны.
Быстро темнело, но фонарь над лагерем горел достаточно ярко. Собравшись в одном из верхних домиков, девчонки играли в домино, других игр здесь не было. Время от времени через распахнутые настежь окошки до нас доносились взрывы смеха, какие-то ликующие выкрики.
— А ты чего не идешь к ним? — спросила я свою соседку.
Но, разморенная духотой, она уже спала. Я накинула халат и пошла разгонять девчонок: было уже поздно. Снаружи накрапывал дождик, тихий, теплый, не приносящий облегчения. Луна спряталась, но при свете фонаря было видно, как мои подопечные покорно разбредаются по своим жилищам по осыпающейся под их ногами гальке.
Заснула я, как и Света, очень быстро и спала крепко без всяких снов…
Кто-то сильно забарабанил в прикрытое над моей постелью окно.
— Вставай, докторша, вставай, — услышала я хриплый голос не успевшего протрезветь дяди Коли. Через несколько секунд он появился на пороге нашего домика.
Он щелкнул выключателем над дверью, и я увидела, что дядя Коля стоит босой по щиколотку в воде. Вода плавно переваливалась через порог и растекалась по полу нашего жилища. Я мгновенно проснулась.
— Сель? — спросила я хрипло, не узнавая своего голоса.
Жуткие рассказы о селях я много раз слышала от альпинистов в нашем диспансере. Однажды сель накрыл целый альплагерь городских студентов. Это была страшная трагедия, погибло сразу больше двадцати человек.
— Нет, это пока не сель, пока только вода… Но тащит она за собой камни не хуже селя… Найда-то моя — не дура. Почуяла что-то… Молодая ни за что бы меня не бросила. А старая стала — не захотела зазря помирать… — сипло выдохнул он через плечо, пытаясь разбудить Светку. — Вставай, девонька, живо!..
Я быстро напялила на себя сарафан, поймала в воде свои босоножки без каблуков. Света, испуганная и ничего не понимающая, забравшись с ногами на постель, застегивала халатик. Она подхватила было плавающие посреди комнаты пляжные «шлепанцы».
— Нет, Света, босоножки… ты видишь — наводнение…
Ее босоножки покачивались на воде уже за порогом…
— Быстрей, быстрей, — торопил нас дядя Коля. Он не успел протрезветь, от него сильно пахло спиртным, но мысли свои он излагал ясно и четко… — Девчонок я поднял, они у меня в сторожке.
Я мысленно поблагодарила его.
— Надо бежать… Слышишь там?..
Только теперь я услыхала странный нарастающий гул.
— Это она… Вода…
Я крепко держала за руку испуганную дрожащую Светку. Фонарь над лагерем еще горел, но вода плескалась у самого подножия столба и напирала на него все сильнее и сильнее, так, что он плавно раскачивался, словно огромный маятник. Весь берег, где мы еще днем загорали на гальке, был покрыт мутной глинистой жижей, которая разливалась в стороны от ручья, не умещаясь в расщелине старого русла. Мутные потоки глинистой жижи скатывались с горы совсем рядом с нашими домиками и сливались с морем в одно бесконечное водное пространство. Набирал силу дождь, проморосивший, видимо, всю ночь... Уже светало. И я увидела в серой мгле зарождающегося мрачного утра целую гору каких-то бесформенных досок и брусков, раскачивающихся у края бывшего прибоя.
— Мост на шоссе снесло, видишь? — шлепая по воде, бросил мне дядя Коля. — Вода в нашу сторону рванула, в поселок теперь нам не попасть… Слушай меня, девушка… Надо подниматься вверх, на шоссе, потом — на железную дорогу... — тут он смачно выругался. — Если сможем до метеостанции добраться — спасемся. Если нет — хана нам. Поняла?
Я поняла. Кажется, все поняла и Света. Она окончательно проснулась и перестала дрожать. Наверху в сторожке, до которой еще не поднялась вода, стояли, прижавшись друг к другу, все мои девчонки, в легких сарафанчиках, испуганные, но молчаливые.
— Девочки… — я изо всех сил старалась говорить твердо и категорично, как с ними всегда разговаривают тренеры. — Положение очень серьезное. Этот поток воды с гор смертельно опасен. Чтобы спастись, мы должны, как можно скорее, подняться к туннелю. К бывшей метеостанции…
— Хватит болтать… — оборвал меня дядя Коля. — Они что — совсем дуры? Слушайте меня, девки… Если жить хотите — никаких истерик, соплей и слез. Пошли…
К своему ужасу, я увидела, что все девчонки в пляжных сандалиях… В «шлепанцах»…Только я и Света были в босоножках… Возвращаться за более серьезной обувью было поздно.
— Быстрей, быстрей… — торопил нас дядя Коля. — Я пойду впереди, а ты, доктор — последней. Между нами — девчонки. Никому не отставать, следите друг за другом. Чтобы не потеряться… Тропинка глинистая, скользкая, будет еще хуже… Видите, какой дождь?
Дождь, и правда, шел все сильнее и сильнее. Девчонки молчали. Паники не было, я даже заметила в их глазах искорки любопытства. Пока они еще не понимали всей тяжести нашего положения и воспринимали происходящее как приключение. Гимнастика вышколила их, они были дисциплинированны, послушны и ловки. Они доверяли мне и этому толстому пьянице дяде Коле, в котором я видела единственный источник спасения.
Сразу за сторожкой дядя Коля пошел резко в гору. Я быстро построила девчонок. За нашим спасителем — Света, как самая маленькая, потом по росту все остальные, последней Елена — самая выносливая. Дядя Коля в старой рваной рубашке рухнул грудью на колючий кустарник и быстро полез вверх с неожиданной для его фигуры ловкостью. Матерился и чертыхался он при этом с неимоверной силой, но ни я, ни девочки этого словно не слышали. Колючки ежевики и дикого шиповника больно впивались в тело, хлестали по лицу сцепившиеся намертво мокрые ветки. Дождь слепил глаза, висел над нами серой стеной, скрывая из виду едва заметную тропинку, о которой знал только наш провожатый. Сыпучая галька под ногами была покрыта жидкой глиной, ступни скользили, не имея опоры. Девчонки падали на колени, поднимались и снова падали… Я почти сразу встала на четвереньки. Но наш дядя Коля карабкался вверх уверенно, несмотря на неизбытый хмель и неуклюжесть. Первая сотня метров далась нам достаточно легко: девочки, приученные лазать по гимнастическому канату, координированные, ловкие, не отставали от него, я едва поспевала за ними. Дети молчали. Вскрикнет кто-нибудь из них от неожиданной боли, когда колючка сильно хлестнет по лицу или глубоко расцарапает кожу, но тут же прикусит язык, затихнет… Что такое «без соплей и слез», они хорошо знали, спортивная гимнастика их к этому приучила…
Но через какое-то время наша скорость несколько снизилась. Мимо меня пролетела вниз одна пара «шлепанцев», потом другая, третья… Мои девочки теперь были босиком. Вскоре пришлось и мне скинуть одну босоножку — оторвалась пряжка… Под нашими ногами сыпались вниз мелкие острые камни, расползалась скользкая, вязкая глина. Но, по-прежнему молча, дети карабкались вверх за дядей Колей. Он уверенно раздвигал кустарник своими огромными ручищами, словно не замечая его шипов. Мне казалось, что грохот скатывающейся с гор воды становится с каждой минутой все сильнее…
Наконец мы выползли на шоссе. Я перевела дух. Все были целы. Девчонки стояли босиком на гладком асфальте. Я скинула вторую босоножку тоже. Подняла голову и вдруг увидела, что со стороны расщелины, оттуда, где еще вчера был мост, на нас движется огромная мутная волна, толкающая впереди себя грохочущие глыбы камней.
— Все… — сказал дядя Коля. — Теперь бежим…
И мы побежали. От этой волны, от этих страшных камней, которые несли смерть. Теперь и мои дети все понимали. Тренированные, они бежали впереди. Мы с дядей Колей не могли бежать так быстро, он начал задыхаться. Я притормозила, стараясь держаться рядом с ним. Сказать он уже ничего не мог, только толкнул меня кулаком в спину, махнув рукой вперед. Я поняла его — дети… Мне надо было спасать детей.
Никогда в жизни я так не бегала. Кто-то из девчонок оглянулся.
— Бегите, бегите! — крикнула я им. — Поднимайтесь к туннелю…
Скоро зигзаг серпантина скрыл их от меня. Я посмотрела назад. Дядя Коля, отдуваясь, бежал из последних сил, тяжело переваливаясь с боку на бок. Я услышала где-то совсем близко грохот камней, обрушившихся вниз под напором воды.
Наконец я добежала до спасительной тропы, поднимавшейся к железной дороге. Потоки жидкой глины скатывались по ней вниз к моим ногам. Но прямо над своей головой на одном из кустов я увидела клочок от Светкиного халатика. Значит, девчонки уже карабкаются к туннелю… Это придало мне силы. Я схватилась за куст, уже не ощущая его колючек, и потянулась вверх. Позади я услышала частое прерывистое дыхание дяди Коли. Он тоже добежал…
На рельсах столпились мои девочки. Они помогли мне выбраться наверх. Дождь перестал. Внизу я увидела макушку дяди Коли, который карабкался к нам на четвереньках. И как это случилось, я не поняла… Мы услыхали только треск поломанных кустов и беспомощный крик падающего человека… И все. Кто-то из девочек в ужасе закричал, кто-то громко заплакал. Но это было еще не все. За мокрыми, расцарапанными в кровь спинами прижавшихся ко мне детей я увидела, как из дальнего туннеля, размывая насыпь и высунув вперед зловещий язык, выползает тяжелый, но стремительный поток грязной воды.
— Наверх, девочки, наверх… — выдохнула я.
Но они стояли, словно не видя несущейся на нас мощной грязной волны, и с надеждой смотрели вниз, туда, где исчез наш несчастный спаситель.
— Девочки, — взмолилась я, — если мы сейчас не поднимемся наверх, погибнем все… Лена, иди первой, за тобой остальные…
Через полчаса мы были на спасительной скале. Здесь нам больше ничего не угрожало. Скала была совершенно голой, без ледников и горных речек. Мы лежали на широком уступе прямо над туннелем, куда, словно в водопроводную трубу, вливался грохочущий захваченными в плен глыбами камней, грязный глинистый поток. Развороченные им рельсы скатывались под откос, прижимая к земле кустарники. Мы лежали на голых камнях, поливаемые бесконечным дождем. Живые.
Дядя Коля…
— Девочки, — сказала я, стараясь из последних сил говорить уверенно. — Он прожил в горах всю жизнь, он знает здесь каждую тропинку… Он спасется…
Наверно, девчонки плакали. Я врачебным взглядом оглядела всех. Дождь смывал с их детских осунувшихся лиц кровь, сочившуюся из глубоких ссадин. Девочки подставляли под его струи свои расцарапанные, ободранные камнями и колючками ноги. У всех были сбиты до крови пальцы, содрана кожа на коленях. Ольга пыталась вытащить из своего предплечья огромную занозу, целую щепку, торчавшую словно оглобля. У Вики совсем заплыл правый глаз — очевидно, колючая ветка задела роговицу. Вера, отчаянно боровшаяся с лишним весом все годы тренировок, сейчас осунулась и, казалось, резко похудела. Она стащила с себя остатки порванного в клочья сарафанчика и, оставшись в одних трусиках, бросила эти тряпки вниз, прямо в ревущий грязный поток. Лена повторила ее жест, скинув с себя порванный халатик…. Лена… О, господи…
— Ленка, что с ногой?!
Ее голень распухла до невероятных размеров..
— Я подвернула… Еще на шоссе…
— И не сказала мне?
Девочка совсем по-взрослому усмехнулась:
— А что бы вы сделали?
Я прикусила язык. Попробовала сквозь отек прощупать кость. Конечно, это был перелом, скорее всего лодыжки… Если бы перелом был выше, она вряд ли смогла бы идти… Но лезть впереди всех в гору на сломанной лодыжке… Мы разорвали на бинты еще два детских халата, я кое-как перевязала девочке ногу. С гимнастикой, конечно, было покончено, но я сделаю все, чтобы она избежала инвалидности.
Я еще раз осмотрела всех. Мои девчонки… Все семеро стали мне родными за этот день. Они были в безопасности — сейчас это главное. Даже для моих тренированных гимнасток прошедшее испытание было на грани их детских сил.
Дождь наконец поредел. Пока он не перестал, я сходила в заброшенный домик, нашла пару старых ведер, подставила под скат крыши. Без еды мы какое-то время продержимся, но без воды… В том, что нас найдут, я не сомневалась. Я была уверена, что наши тренеры поднимут на поиски всех нужных людей. Искать будут не только нас: на побережье пострадало, наверно, много спортивных баз и детских лагерей…
Девчонки понемногу приходили в себя. Они с надеждой смотрели на меня.
— Девочки, — постаралась я передать им свою уверенность. — Нас обязательно найдут… Геннадий Петрович и Валентина Васильевна, наверно…
— Предатели... — процедила сквозь зубы Марина.
Кажется, она навсегда разучилась улыбаться.
— Вот именно… — услышала я голос Вики.
— Вы как хотите, а я у них больше тренироваться не буду! — категорически заявила маленькая Светка.
— Что вы, девочки! Разве они могли знать?.. Они, наверно, сейчас…
Я могла себе представить, что чувствуют сейчас наши тренеры. Если они сами не попали в такую же переделку… Но ведь вода шла с гор в противоположную от поселка сторону. Я убеждала себя, что с ребятами все в порядке, и они уже поставили на ноги все спасательные службы, чтобы нас найти.
Было пасмурно, внизу грохотал бесконечный горный поток. Я обнимала своих мокрых, полуголых девчонок. Света положила голову мне на колени. Дети сидели, тесно прижавшись ко мне и друг к другу. Через несколько минут они уже спали. Я тоже постаралась вытянуть свои разбитые ноги, аккуратно просунув их между детскими телами. И уже засыпая, я вдруг вспомнила один эпизод из своей жизни, поразивший меня когда-то…
Это было поздней стылой осенью. Деревья стояли голые. Шел обычный в это время ледяной снегодождь. Я спешила на работу, но вдруг остановилась, пораженная увиденным. На углу моей улицы росло молодое чахлое деревце. У него был совсем тонкий ствол и несколько оголенных ветвей, торчавших в разные стороны. Но сейчас к его тонкому стволу плотным трехслойным кольцом прижимались беспризорные собаки. Они были молчаливы, эти голодные псы, они спасали друг друга своим теплом. И это чахлое дерево, видимо, казалось им главным источником этого тепла…
Проснулась я от тишины. Девчонки крепко спали. Дождя не было, день клонился к вечеру, солнце, пробивающееся из-за посветлевших облаков, висело над морем у самого горизонта. Я осторожно выбралась из-под девчонок, стараясь никого не разбудить, подошла к краю скалы и посмотрела вниз. Страшный ревущий поток под нами превратился в мелкую журчащую речушку. Железной дороги между двумя туннелями больше не существовало: развороченные рельсы валялись по разные стороны размытой насыпи. Было совсем тихо. Только где-то в кустах пискнула какая-то птаха…
Вертолет МЧС снял нас со скалы только к вечеру следующего дня.

Наш «восстановительный» сбор закончился в Краснодарском аэропорту. Мы с девчонками были совершенно раздеты, без документов и денег. Елену в одних трусах увезли в больницу на операцию. Валентина и Геннадий сумели нас разыскать только через два дня в переполненном зале ожидания аэропорта среди других таких же полуголых детей и взрослых, спасшихся разными путями от горного потока. Тогда было не до разговоров и расспросов, но было видно, что им тоже досталось. Валя, осунувшаяся, бледная, несмотря на загар, в грязном сарафане с оборванным подолом, плакала, обнимая девчонок, но они отстранялись, отворачиваясь. Геннадий молча сгреб меня в охапку, уколол трехдневной щетиной и процедил сквозь зубы единственное «спасибо». Он исчез и через час появился с какими-то людьми из Краснодарского спорткомитета, обвешанными большими пакетами и коробками. Девчонок одели в большие, не по размеру спортивные костюмы, кому-то достались большие кроссовки, кому-то маленькие тапки… Тогда это было неважно. Меня тоже приодели. Теперь мы выглядели вполне цивилизованно. Служба МЧС исправно кормила весь стихийный лагерь беженцев, расположившийся в зале ожидания. Мои девочки со своими тренерами не разговаривали, не отвечали на вопросы и молча жались ко мне. Было, конечно, очень неловко, но я успокаивала плачущую Валентину, утверждая, что все наладится. Прилетела мать Елены. Геннадий встретил ее и отвез к дочери в больницу. Оскольчатый перелом лодыжки со смещением ей прооперировали вполне успешно, но пока она должна была оставаться в больнице.
Мы смогли вылететь домой только через день каким-то дополнительным рейсом…

Жизнь продолжалась, но теперь она для меня приобрела совсем другой смысл. Мне было о ком заботиться, меня беспокоила судьба моего младшего брата. Каждое лето я приезжала в дом тетки на весь свой длинный отпуск. И мы проводили его вместе. Дом продавать мы не стали, он и сейчас числится за Сашей, присматривает за ним все та же Галина Павловна. Но Веру Сергеевну в прошлое лето в богадельне мы уже не нашли. Пожилая насельница показала нам место на погосте, где старая учительница нашла покой рядом со своей подругой Клавой, похороненной здесь монахами еще той памятной для меня зимой. Они и здесь были соседками…
Этим летом Саша закончил школу, простился с детским домом и приехал ко мне. Решил пойти по моим следам, стать врачом, и не просто врачом, а военным медиком. Сидел за учебниками круглые сутки. Я насильно отправляла его спать, когда он поднимал на меня из-под сросшихся бровей свои красные, воспаленные от непрестанного чтения глаза. А потом он уехал в военный лагерь, где сдавал экзамены вдали от меня, и я ничем не могла ему помочь. Я только возила ему какие-то деликатесы и насильно запихивала их в карманы его гимнастерки в короткие часы разрешенных по уставу свиданий. В военно-медицинскую академию он поступил, сдав очень хорошо экзамены, даже не пришлось воспользоваться своими привилегиями как детдомовского воспитанника. Сейчас он на казарменном положении, но по выходным часто приезжает ко мне. Если в эти дни мне приходится работать на соревнованиях, то брат с удовольствием меня сопровождает и помогает по мере своих знаний и сил. Он подружился с «дядей Федором», который тут же заразил его биатлоном, и Саша сейчас активно тренируется в академии по этому виду спорта...
Я давно перестала «вампирить» Светлану, теперь наоборот — иногда она сама прячется у меня от троих своих мужиков, пытаясь расслабиться за чашкой крепкого кофе.
Моя дорогая подруженька вышла из декрета на работу и забрала у меня своих любимых биатлонистов и гимнастику, а я теперь курирую лыжные гонки и горные лыжи.
И вот как бывает: суровые, полные жестоких сюрпризов и мрачных неожиданностей кавказские горы надолго вписались в мою биографию… Они теперь совсем не пугали меня, хотя воспоминание о нашем с девчонками бегстве от водяного потока не изгладится из моей памяти никогда…

Стояла ранняя весна. Март радовал ярким солнцем и легким морозом. Я приехала в очередной раз на Эльбрус с горнолыжниками на последний сбор в этом сезоне и спокойно осматривала покрытые снегом вершины. Они не вызывали во мне ни страха, ни напряжения.
Плавно покачиваясь, вагончик канатной дороги медленно полз вверх. Далеко внизу на склонах гор сверкали на солнце ледники, а в глубокую расщелину между скалами уплывали одна за другой вершины старых могучих сосен. Сосны, обдуваемые многолетними односторонними ветрами были до смешного однобоки, с кривыми, фантастически изогнутыми стволами. Весеннее солнце светило так ярко, что было больно смотреть на белый искрящийся снег. За несколько лет работы с горнолыжниками, которые выезжали на сборы на одну и ту же базу на Кавказе, я привыкла и к спортивной гостинице, и к этой канатной дороге, и к накатанным проверенным склонам. А самое главное, я привыкла к людям, с которыми так хорошо работать. А, может быть, я теперь просто перестала бояться новых людей. Как раз наоборот: новые люди вызывают у меня прилив детского любопытства, мне интересно их познавать. Изучать их достоинства и недостатки.
Сейчас все немногочисленные начальники нашей команды — тренеры и администраторы — негромко спорили о чем-то за моей спиной, но мне их профессиональные разговоры были совсем неинтересны. Я спокойно стояла, дышала разряженным горным воздухом и любовалась завораживающей панорамой гор, к которым невозможно привыкнуть. В руках у меня были мои любимые лыжи, за спиной — легкий рюкзак с медикаментами. В команде меня приодели — я ничем не отличаюсь от своих спортсменов — тот же теплый спортивный костюм, куртка, шапочка.
Я научилась не только стоять на горных лыжах, но даже спускаться вниз по склону. Начальник нашей команды часто вспоминает, как, не без труда научившись тормозить, я решила продемонстрировать ему свои достижения. Лихо развернувшись, я рухнула в снег прямо к его ногам. Он зааплодировал, смеясь, и с трудом вытащил меня из рыхлого сугроба, в который я закопалась, пытаясь подняться… После этого он сам взялся за мое обучение. Я не раз выводила его из себя своей спортивной бездарностью, но на его возгласы по поводу «чайника» вежливо отвечала, что я не «чайник», а «кастрюля», поскольку первый из названных предметов кухонной утвари мужского рода… Во всяком случае, передвигаться на горных лыжах я научилась и, не задумываясь, срывалась вниз по склону, если кому-то из спортсменов требовалась моя помощь.
Мы были на сборе вторую неделю. Сегодня тренерский совет затянулся, спортсмены уже давно были на склоне, а мы только медленно поднимались к ним наверх. Вагончик остановился. Невольно раскачав его, вошла небольшая группа альпинистов, шумно обсуждая какие-то свои дела. Я опять отвернулась к широкому окну, и мы поплыли дальше еще выше.
— Лариса! — вдруг услышала я до боли знакомый голос.
Я так резко повернулась, что вагончик сильно качнулся из стороны в сторону, а может быть, у меня на мгновение закружилась голова. Это был он. Виктор. Он стоял рядом, улыбался и веселыми глазами смотрел на меня.
— Это ты? В самом деле, ты?
Я ничего не могла сказать в ответ. Я онемела. Просто стояла и смотрела на него. Виктор как-то неуловимо изменился, наверно, поэтому я сразу его не узнала.
— Ты здесь со спортсменами?
— Да… — наконец промямлила я. — С лыжниками…
— А я — с альпинистами… Они нынче очень высоко собрались. Без врача не хотят. Вот уговорили… Как ты живешь?
— Все хорошо…
Я наконец пришла в себя и вновь приобрела способность соображать.
— У меня все хорошо, — уже твердо повторила я. — Как мальчишки?
— Нормально. Учатся в школе. Мишка перед моим отъездом двойку принес… Я ужасно рад тебя видеть, честное слово! — Он положил мне руку на плечо, и я увидела блеснувшее на его пальце кольцо. Виктор перехватил мой взгляд.
— Да, Лариса, я женат. У меня тоже все хорошо.
Вагончик снова со скрипом остановился. Мне надо было выходить.
— До свиданья… — я еще раз взглянула ему в лицо.
Глаза Виктора были спокойными и такими же веселыми.
— Очень рад был тебя увидеть! — крикнул он мне в спину.
Выйдя на площадку канатной дороги, я оглянулась на удаляющийся вагончик. Он потихоньку набирал скорость и уплывал от меня медленно, но неуклонно все выше и выше. Я увидела лицо Виктора, который смотрел на меня через большое окно серьезно, без улыбки. Встретив мой взгляд, он помахал мне окольцованной рукой. Вскоре за бликующим на солнце стеклом уже невозможно было рассмотреть его лица.
На склоне пританцовывали на лыжах наши спортсмены. Я наклонилась, застегивая свои крепления. Здесь, наверху, ярко и тепло светило солнце, нестерпимо блестел снег, но дул такой обжигающий ледяной ветер, что я почувствовала, как мои мокрые щеки быстро прихватывает мороз. Я вытерла лицо платком.
— Наденьте темные очки! — строго приказал мне старший тренер. — Потом придется вести вас к окулисту…
Неужели я заплакала? Сколько лет я не плакала? Четыре? Или даже пять… Да нет, конечно, это просто солнце и ветер… Чего мне, собственно, плакать? Ведь у меня, и в самом деле, все очень хорошо. Я теперь не одна — у меня есть самый лучший брат на свете, есть работа, которую я люблю, рядом со мной люди, которых я уважаю...

Зоя Пономарева крепко шлепнула меня по плечу и, направившись к тренировочному склону, крикнула мне на ходу:
— А слабо, Лариса Петровна, со мной вместе, а?
Зоя Пономарева — чемпионка России по фристайлу. Я только засмеялась в ответ, оторвавшись наконец от своих мыслей.
Спортсменам дали отмашку к началу тренировочного спуска. Я скользила на лыжах туда-сюда по площадке на вершине склона и внимательно наблюдала за тренировкой. Света великолепно выполнила свой замысловатый коронный прыжок и легко покатила дальше вниз. За годы своей работы в спорте я научилась по-настоящему понимать и уважать спортсменов. Но теперь я не испытывала, глядя на них, прежнего восхищенного трепета. Глядя на Зою во время прыжка, я понимала, как она добивается такого поразительного эффекта. Я понимала, где она должна присесть, где сгруппироваться, где раскрыться, чтобы выпрыгнуть вот так красиво, как можно дальше и выше. Теперь я знала, как достигается такой результат. Надо уметь побеждать себя. Теперь я это умела.

 

 

 


 

 


Ольга МАХНО

РАССКАЗЫ

 

 

ЛЮСТРА

Будто бы было это лет пять тому назад, хотя минуло всего год. Плохие новости разносятся быстро, да быстро и забываются. А что толку плохое помнить? Ни почета, ни привета особо памятливым не сыскать, а кто упорствовать будет, тому, как повелось, и глаз вон. Куда лучше за упокой начать да за здравие кончить и закуской хорошей заесть. Но, видно, мне одному скверное в память врезается. Да так, что не высечешь.
Худой Никола человек был маленький и мелочный: что воровал, что врал, что пил как-то не по-русски, с размахом и раздольем, а так, будто совестливо ему до смерти. И подбородок вечно дрожит, и руки трясутся... тьху, а не мужик! «Спаси, Блаже, души наши», — думали, глядя на него соседи и только головой качали. Вздыхали, сетовали и кошельки подальше прятали: совесть совестью, а за Худым много нехорошего водилось — у кого копеечки, у кого рублика, а у кого и кошелька не оказывалось после случайной встречи. Но до тюрьмы судьба бедолагу не доводила. Так, побьют, жизни поучат и пущай гуляет. Ему, мол, и без того доля медом не кажется.
Вот и шли дни Николы без особой радости, да и без особой беды.
— Не хуже, чем у всех, — не раз заявлял он. Может, и то верно. Кто ж его знает? И вот на Пасху прошлогоднюю собрался народ у церкви — событие! Люстру роскошную привезли, золотую, всю в камнях невиданных и мелких таких завитушках, словно рябь по воде идет. Люстра, в общем, что надо! — говорили в толпе. Да и кто плохую в церковь повесит-то?!
У Николы тоже праздник был: с дозволения батюшки вызвался убогий помогать эту красоту вешать. Стоит Никола, руки потирает и на народ свысока смотрит, мол, хоть и беден я, и лицом не удался, да как припекло святое дело — его зовут исполнять! А дело и впрямь было не из легких: люстра тяжеленная, и на лесах ее попробуй удержи! Потолки в церквушке высокие, сводчатые, постройка ведь старая, а тогда еще ни земли, ни воздуха не экономили, вволю и вширь строились. Помимо Николы три парня молодых люстру вешать вызвались, порешали, как и кто за что держит, кто страхует, а кто подстраховывает и за дело, помолясь, взялись. Перекрестясь, повесили и, повздыхав, обмыли.
Украсили церковь! И служба затем была что в кино! Свет богато стелет, камни на люстре горят! Лики строго со стен смотрят, да золото строгость эту смягчает: вроде и не так страшно уже за грехи свои, как радостно за Господне прощение. Свечи народ ставит, улыбается. Парни по сторонам смотрят, а девки румяные, хорошие, глаза опускают. И батюшка кадилом дымит отменно! От всей души машет. И тут крик ни с того, ни с сего и страшный грохот.
Грохот, звон и тишина.
Тишина, будто и тише уж вовек нельзя. Словно уши заткнул, а сам — под водой. Только пульс слышно.
Люстра упала, и осколки золота, что огонь застывший, по серому полу разметала.
— Придавило Авдотью, — послышался шепот из толпы.
— Придавило.
— Вусмерть.
Шепот нарастал, пока не перешел в крик, затем в плач, а потом опять в тишину. Перекрестились и по домам пошли. Пасха все-таки, праздновать надо, а не реветь.
Авдотью похоронили тихо и мирно на следующий же день.
— Она от мужа ушла, видно, Бог покарал, — порешили в народе и теперь Божьей карой детей пугают. А что муж пил и бил, то дело обычное, будничное, и не на него ж люстра, в конце концов, упала!
Никола Худой больше всех покойницу бранил, больше всех ругал, ведь смертный грех от мужа бежать да к другому на грудь бросаться. Смертный ведь грех! А что один конец забыл прикрепить, то ведь он от волнения, а не со зла оплошал. И если уж Боженька решит, что виноват Худой, то не только бабу глупую неверную, но и его к себе возьмет. А не возьмет, то и правда за Николой! Ведь кара Божья для всех одна! Всех нас равняет.   
И хоть было это будто лет пять тому назад, до сих пор места себе не нахожу. Все свою люстру жду, то ли Богом, то ли Николой отпущенную.

 

СНЕГОПАД

Я забыл остановить часы и покрыть мебель чехлами, и теперь всю дорогу думал только о том, что мой диван, кресло, ноутбук — все покрывается, словно снегом, густым слоем пыли. Пыль эта, рождественскими хлопьями кружащаяся, спускается мягкими сугробами, укутывая пространства и воспоминания. И вовсю громыхает там бой часов, словно бой новогодних курантов, под которые успеть бы загадать желание, а то все в жизни пройдет мимо, ускользнет как шелк женского белья, уйдет, забыв погасить за собой свет. Свет одной шестидесятиваттной лампочки, что будет бередить раны и не давать запамятовать, что был шанс, да упущен. Мол, когда б попроворней да пооборотистей, ухватил бы желание за хвост! Для начала хотя бы его загадал.
«Знать бы, чего хотеть!» — со злостью подумал я.
— Хоти, черт тебя подери, хоти хоть чего-нибудь! — сжимал кулаки. — Тогда ты обязательно это сделаешь! Пусть из жалости к себе, из этой единственной разделенной любви без конца и края. Любви, которая настолько сильна, что, боюсь, единственная близка к любви Божественной.
Состояние взрыва мыльного пузыря. Так я называл вечера, когда в груди зреет огромный пузырь из пещерных предчувствий, тахикардии, реальных переживаний и ран. И когда приходило время этому пузырю лопнуть, хотелось взорваться вместе с ним. Хотелось заорать. Хотелось крушить и напиться. В одиночестве за своим тяжелым неотесанным столом, который не умел слушать, и от которого я сейчас бежал сломя голову, но так медленно, что даже наверняка смог бы опоздать на завтрашний поезд. Бежать, думая — это уже вранье. Думая, можно только идти, как иду я, увязая в прошлых делах и сегодняшнем настоящем уличном снеге. Думая о волхвах, что будут пытаться принести в пустую колыбель моего дома свои нехитрые дары.
Я отчетливо слышу, как сначала они, то есть она, моя жена, оскальзываясь и скрипя по морозному снегу, подходит к дому. Затем ее каблуки с железными набойками гулко стучат в подъезде. (Она чуть прихрамывает на левую ногу, поэтому мелодия шагов выводится с неповторимой джазовой синкопой.) Долго звенят всякие мелочи в огромной сумке, найти ключ в которой так сложно. Как всегда опадают на холодный пол подъезда несколько лепестков монет и проспекты рекламы. Но вот и легкий звон связки, за которым протяжный дверной скрип. Как эти двери умеют жаловаться на непрошеных гостей! Она входит и, пританцовывая, направляется прямо в обуви в зал. С изящных рыжих сапог в тепле течет талый снег, ручьи тянутся, словно в вешнюю оттепель, и тает воображаемая мною пыль. Стучат часы, а в вазе горят оранжевым ровным огнем мандарины. Она устало трет виски и вяло ругается. Ей надо закурить и отдохнуть. А я — ничтожество и никогда не стану так работать и так любить, как она. Априори, я не смогу даже так устало пританцовывать, так трахать, так мечтать, так одеваться, так гладить брюки, так варить кофе и так правильно жить.
Она будет сидеть и тереть виски. Но никто не придет, и пыль-снег засыплет ее, укутав в мохеровый свитер сугробов, накрыв с головою, как капюшоном. На руки — варежки, на ноги — валенки. И бой курантов возвестит Новый год, и я, быть может, сумею пожелать и ей, и себе лучшего…
— Вот только жаль, что забыл зачехлить мебель, — прокралась в голову досада. — Гитару, что ли, накрыл бы. Испортится!
— Ладно! — махнул я рукой. — Да пошло оно все на х...р!
Иди, старая рана-жена, от которой пора бы остаться рубцу, десять лет брака, мысли, тоска… Только сейчас я бежал к той, которая принесет покой. Войдя в подъезд, я медленно, ступень за ступенью, словно толкая перед собой камень Сизифа, преодолел пролет: семь ступеней вели к третьей квартире и к семистам семидесяти семи мыслям. «Здравствуй!» — была семьсот семьдесят восьмая.
— Здравствуй, Вика.
— Привет, Андрей. У меня чертовски трещит башка. Пожалуйста, не греми ключами. Ты купил фруктов? И чего ты вообще так долго? Где ты вечно шляешься? Ты поговорил с ней? Ты вообще меня слушаешь? Чего ты молчишь? Опять не сказал ей?! Правда?! Ты ни на что не способен.
— Ни на что? Ни на что… — привычно думал неспособный я, стоя посреди коридора только что купленной новой квартиры и глядя на новую, обещаниями купленную, очень красивую женщину. С тяжелых ботинок весело стекала вода. Из кухни пахло жарким с луком, из ванной — разлитыми в спешке духами. А Вика, словно заводная кукла, механически жужжала и плакала. И вновь я представил побег, и снежную пыль, и часы, и страхи. И расставание. Еще одно.
— Тебя тоже засыплет снегом, Вика, — злорадно и даже весело сказал я. Затем, окинув взглядом остолбеневшую женщину, ушел в свою комнату и плотно закрыл дверь. Впервые за столько лет я очень желал. Желал настолько, что реалистично, до боли в ушах слышал бой курантов.
— Чтобы не хотелось бежать… Чтобы не хотелось уйти… Найти того, кто спасет и не пустит… То есть ту, с которой хороши все пути... Замуруй меня в моей душе, Господи!

 

СТОЛ — В СЕРЕДИНЕ СТОЛА

Шла по Трамвайной. Скошенный каблук, цепляясь за края брусчатки, противно попискивал, словно резиновый. Хромая по опустевшей улице, то снимая, то надевая на левую руку перчатку, я, в конце концов, ее потеряла. И не жалко: сниму — зябко, надену — жарко. Стих прямо-таки, но так всегда: улыбнусь — неладное вспомню, загрущу — чего, спрашивается? Мое непостоянство в каждый мой день рождения и каждый мой тридцать пятый год. От Рождества Христова. Вновь именины, и всем переулкам тихо твержу: когда старшие идут, кланяйтесь. И катится Трамвайная под ноги рогатыми шустрыми трамваями, дребезжа и прилипая мокрыми рыжими кленами к сапогам. А каблук шаркает, и боль в ноге отдает в поясницу. Так хочется чашку горячего шоколаду, от которого остро ломит в зубах!
— Вот, скажите, как не злиться, когда за тобой по пятам ходят!
— Остановитесь вы, наконец?! Молодой человек, уже двадцать кругов вы за мной, как привязанный! А у меня спина ноет, ноги болят и сегодня очередной день рождения! Поверьте, нет настроения ни с кем знакомиться, — я твердо раскрыла зонт, и пошел дождь. Как восхитительно некрасив был человек напротив!

— Я уже не догнал сотни снов, не просыпаться же мне снова! — воскликнул он и неуверенно улыбнулся. «Некрасив моей красотой», — подумала я. И мы пошли рука об руку.

Квадратная салфетка на середине стола от резкого сквозняка плавала лилией — пригвоздила ее вазой. Белый кружевной столик теперь твердо занял место на черном, большом и грубом. С детства не любила контрасты! Твои руки нервно бегали по клавишам пианино, но музыки я не слышала: смотрела на твое нездешнее отсутствующее лицо. Вчера — опоздал, сегодня — снова. В ожидании приготовила ужин и в ожидании уложила детей спать. Шел первый час. Тяжело взбитая и щедро облитая лаком прическа давила к земле и, поглядев на циферблат, я пожалела, что давно не остригла волосы. Видно, непостоянство подходило к концу: я измельчала за все свои дни рождения.

— В твоих глазах янтарные блики… Ты устроился ювелиром? — спросила я и, глядя мужу прямо в лицо, пролила кофе.

— Вера, я вчера шел по Девятой линии и увидел женщину, слегка хромающую на левую ногу. Видела бы ты это, дружок, знала бы, как женщина может идти — кровь стынет! И клены сыплются в ноги ей золотом, и золото — плащ ее, и роскошные волосы — золото. И вся она как идол золотой! А я иду за ней, пританцовываю и хочу-хочу-хочу танцевать с ней! Ведь я-то умею танцевать, Вер?! Так, как никто другой… Двадцать кругов вокруг сотни домов, а она идет и качается в моих глазах парусами тонущих кораблей. И тянет, тянет за сердце скрип ее сапог… Если бы ты видела все это, Вер, — и он сокрушенно уронил голову, с годами так и не ставшей красивой.

— Хочешь пончиков? С джемом, шоколадом, ванилью? — сказала я и, улыбнувшись, вдребезги разбила чашку.
Вскрикнула во сне дочь, и ты сел поближе к столу.

— С джемом, Верочка!

 

ТОСКА-СКАЗКА

Стемнело рано, и по вагону разлился мутный горчичный свет ламп. Дневная суета рассеялась от тряской дороги и накатила плотная пелена тоски, в которой вязли мысли, закладывало уши, а веки становились тяжелыми.
— Тоска-а-а… — протянул Андрей.
Лена кивнула. Ей не хотелось говорить и, сделав громче звук в плеере, она уткнулась лбом в холодное стекло окна. Электричка неслась вперед, и девушке казалось, что совсем рядом с ней огромные сороки вырывали из тумана бусины фонарей и улетали прочь, крепко зажав их в клювах. Лена подышала на стекло и пушистой варежкой нарисовала птицу, только другую, нестрашную, с бусинами на шее. Сегодня был День рождения. И птицы, и Лены, и еще одной ночи.
«А дома ведь уже ждет «подшубник» и пирог с яблоками! Если повезет, смогу поесть досыта, не открыв никому из гостей», — вспомнила Лена и рассмеялась собственной хитрости. «Череп и гости — вот настоящий флаг пиратов, — подумалось ей. — Настоящих пиратов, что ходят по ночам, залазят к тебе в холодильник и в душу, и уходят, надымив и наследив сапожищами».
— Курить хочется, — отозвался на ее мысли Андрей, но девушка сделала вид, что не слышит. «Придурок», — обозвала она спутника мысленно и отвернулась. Они уже год жили вместе, но говорить всегда было не о чем да и незачем. Вместе, потому что дешевле, проще, понятнее, чем одному. А слова только раздражают. Но дорога навеивала скуку, надвигалось ощущение тревоги, и у Андрея было особенно паршиво на душе, тишина его тяготила.
— Лен, а? Леееееееен… — возобновил он попытку завязать разговор.
— Что? — она вынула одно серебристое ушко миниатюрных наушников плеера, но взгляд от окна не оторвала.
— Да ниче... Просто… Хоть бы что рассказала...
— Ты что, сказку хочешь? — в ее голосе слышалась усталость и нетерпение.
— Сказку так сказку, — примирительно кивнул парень. — Ты ж вроде барышня, вот обзаведешься детьми и будешь им на ночь что-нибудь интересное рассказывать или и от них так же уши заткнешь хренью всякой? — спросил Андрей у золотистого затылка подруги, раскачивающегося в такт дабстепу. Свой же плеер Андрей забыл дома, о чем сейчас сильно жалел.
— …
— Лена!
— Дети? — полувопросительно ответила Лена. — По-моему, мы уже говорили об этом. Ну, слушай сказку… Жила-была одна девочка, которая очень хотела — нет, мечтала! — раствориться в тумане. Нужно только смотреть на него до тех пор, пока туман внутрь не войдет, пока не станут глаза-туман и губы — туман, и руки — туман. Пока голос не разольется в молочный всплеск и не превратится в тишь. Пока солнце не увязнет в ней, и весь мир не станет белыми клубами тумана. Пока не исчезнет тоска!
— И что дальше?
— А ничего… Что загадано, то задумано, что задумано, то и сбудется, а что сбудется — не минуется.
И рассмеялась Лена тоненьким смехом, а ночью ее не стало. И когда рассеялась с утром зима, промелькнула весна-ветреница, а за нею выцвело лето, Андрей закрыл квартиру и уехал в деревню к маме, где глухой лес и молочные туманы так часто стелются у самого порога.
— Расскажи сказку, — просит Андрей кого-то по ночам. — Расскажи еще одну…

 

Архив номеров

Новости Дальнего Востока