2014 год № 6
H X M

Публикации

Подписаться на публикации

Наши партнеры

2014 год № 6 Печать E-mail

Николай СЕМЧЕНКО. Пирожки, рассказ

Вячеслав СУКАЧЁВ. Крис и Карма, роман, Книга I Роковая охота, окончание

Виталий МАКСИМЕНКО. Там, за окном, рассказ

Александр МАРДАНЬ. Вдвоем с одиночеством, рассказ, дебют

 

 


 

 

 



Николай СЕМЧЕНКО

ПИРОЖКИ

Рассказ

 

Однако все началось с пирожков Анны Петровны. Правда, не с таких румяных и пышных, на которые взглянешь и про всякие диеты забудешь… Те были другие, мне они сразу не приглянулись: плоские, величиной с хорошую мужскую ладонь, с коричневыми подпалинами, смятые и морщинистые, к тому же, пахли капустой. А я ее не люблю. Ни в каком виде. Она прокатилась по моему детству в жареном, вареном, пареном, квашеном, соленом и прочих видах — до тошноты надоела.
Жили мы небогато, семью выручала корова Зорька: из ее молока мама сбивала густую сметану, ладила творог; не переводились и сливки, которые особенно хороши с малиной или вишней: бросишь в чашку несколько горстей ягоды, разомнешь с сахаром — так, чтобы над тюрей поднялась ноздреватая розовая пена и вольешь в нее тягучие, чуть желтоватые сливки, — получался отличный десерт. Но, впрочем, тогда мы с сестрой не знали такого слова, называли тюрю болтанкой.
А еще родители держали кур, уток и гусей, в сараюшке обитала вечная свинья Манька: ее обычно держали до ноябрьских праздников, а ранней весной брали другую — она казалась мне вечной. На огороде садили в основном картошку, капусту, огурцы и помидоры, а укроп и хрен росли сами по себе, никакой другой зелени в нашей деревне не понимали: салаты, петрушку, сельдерей считали баловством, разве это серьезная еда, вот, к примеру, капуста — это да! И картошка! И огурцы-помидоры — тоже еда. А для всяких петрушек места не находилось даже с краю грядок — там обычно царствовали редиска, черная редька и брюква.
Мама обычно варила щи и борщи, густые, больше похожие на тюрю: поставишь в тарелку ложку — не падает. Может, и питательно, но как-то слишком обычно, да и приедалась такая готовка.
Обычно по праздникам или выходным мама пекла пирожки. Мне больше нравились ягодные — с вишней, или смородиной, или малиной, или клубникой; все это, как говорится, с куста. Горячий, с пылу-жару, обсыпанный сахарным песком, пирожок обжигал пальцы, и приходилось перекидывать его с ладони на ладонь, чтобы хоть немножко остыл, но терпения не хватало, и как бы осторожно ни откусывал кусочек, он все равно сладко прижигал губы, в небо ударяла огненная струйка сока, и надо было поскорее загасить пожар во рту холодной водой. О, самый смак!
Всегда удачными выходили у мамы и пирожки с ранней зеленью: крапива, лебеда, щавель, перо лука или чеснока мелко рубились ножом, перемешивались с размятыми вареными куриными яйцами и ложкой-другой густой сметаны — эта начинка делала пирожок сочным и по-весеннему ароматным и радостным. А вот от пирожков с капустой почему-то несло кислятиной и бедностью. По крайней мере, так мне казалось.
И вот Анна Петровна напекла как раз пирожков с капустой.
— Как это мило! — воскликнула Майя. — И увлекательно! Обожаю домашнюю стряпню…
Она потянулась к пакету, положенному на стол, но Анна Петровна резво отодвинула его от нее, и он очутился возле моего локтя. Я машинально отстранился. Меня подташнивало от сладковатого капустного благовония.
— Сама стряпала, — сообщила Анна Петровна. — Капусточку с морковочкой и укропчиком потушила. По бабушкиному рецепту. Она такая затейница-кулинарка, каких еще поискать! И меня натаскала…
— Занятно, — Майя причмокнула. — Пирожки как семейная традиция — это тема. Всегда завидовала тем, кто кухарничает со смаком. И, главное, находится же у людей на это время…
Майе, видно, очень хотелось пирожков. Сама она стряпала редко, в основном по праздникам, и каждый раз это было для нее событием: Майка, смеясь, рассказывала, как вечно чего-то недоставало — то ваниль разыскивала по соседкам, то разрыхлитель теста оказывался просроченным, а в соседнем магазине его, как на грех, не водилось, приходилось отправляться на поиски в другие торговые точки, возвращалась и — о, ужас! — чего-то опять не хватало: сахара, соли, корицы…
Пирожки у нее подгорали, яблоки в шарлотке не пропекались, кексы почему-то оказывались полусырыми, но Майя, конфузясь, находила оправдание: «Я не кухарка! Пусть будут довольны, что хоть что-то смогла сделать. Да они и так за милую душу схоромчили все, еще и не хватило…» Они — это ее дочери, Мила и Наташа. А мужа в «они» она не относила: хоть и жили вместе, но как бы отдельно — года два назад развелись.
Борису Александровичу в трехкомнатной квартире отошла самая маленькая комнатка; он из нее, считай, и не выходил: что-то целыми днями печатал на пишущей машинке (компьютеров тогда, в восьмидесятых годах, еще не было), читал или слушал музыку. Разменять квартиру они не могли. А поскольку Майя относила себя к добрым и сострадательным женщинам, то непременно угощала и бедолагу Бориса Александровича собственноручной стряпней. Вот и получалось: за праздники все съедали, и даже кусочка на пробу друзьям-товарищам не оставалось. Ее пирожков, а также кексиков, блинчиков, пирожков и шарлоток я так никогда и не попробовал.
— Мы тут чай заварили, — сказала Майя. — Пирожки как бы кстати!
Чай вообще-то я готовил, а она лишь смотрела, как это делаю, и советы подавала: еще ложечку заварки добавить, накрыть чайник не полотенцем, а махровой салфеткой, которой у меня отродясь не было.
— И давно вы чай пьете? — спросила Анна Петровна.
— Часа два, — сообщила Майя. — Обожаем посидеть рядком, поговорить ладком. И поесть! Особенно перед театром. Будем там сжигать калории!
— Вот как, — хмыкнула Анна Петровна. — Как спектакль смотреть, если в сон клонит. После хорошего обеда по закону Архимеда…
Как-то зло сказала. И сощурилась иронично.
— Да разве ж это еда? — ответила Майя. — Салатик «Бодрость» из морской капусты в гастрономе взяли, бутербродики с колбаской сделали. А тут — пирожки. Настоящие. По бабушкиному рецепту. Внучка хранит традиции! Ты молодчина, Аня…
И тоже проткнула Анну Петровну иголкой насмешливого взгляда. Кто-кто, а она умела это делать.
— А мы на брудершафт уже пили? — Анна Петровна наморщила лоб. — Память девичья, не припомню что-то…
— Да что церемонии-то разводить? — Майка пожала плечами и, небрежно щелкнув зажигалкой, закурила. — Не на светском рауте, чай, сидим. Все по-простому, все по-свойски.
— А я не могу тыкать человеку, который старше меня, — Анна Петровна тоже закурила и оценивающе скользнула глазами по Майке. — Лет на пятнадцать. Точно?
— Возраст — понятие относительное, — Майка хотела стряхнуть пепел в пепельницу, но промахнулась, и он встал аккуратным серым столбиком на столешнице. — Дружат не годами, дружат душами, — она менторски подняла указательный палец, но не для назидания: легонько коснулась столбика, и он рассыпался.
— А я и не знала, — Анна Петровна растянула губы в резиновой ухмылке — как у заграничных немецких кукол: они только-только начали появляться в наших магазинах, стоили бешеных денег и, на мой взгляд, были страшноватенькие: ясные голубые глаза почти живые, личико будто тональным кремом намазано, улыбка — прилепленная, из-за чего игрушка приобретала тайное, зловещее.
Вмешиваться в дамский диалог мне не хотелось, да и некогда было: вскипятил чайник на плите, нарезал остатки батона тонкими ломтиками, каждый намазал маслом, посыпал сверху зеленью и положил по кусочку плавленого сыра. Можно сказать, извел последние запасы съестного, на утро ничего не осталось.
— Сережа домовитый, бутерброды делает буквально из ничего, — похвалила меня Майка. И тем самым сменила тему разговора.
— Да ладно! — я смутился. — Бутеры — холостяцкая забава. К тому же, извини, Анна Петровна, капусту не ем. Ни в каком виде.
— Да? — Анна Петровна изумленно приподняла левую бровь. — Ты даже не попробовал моих пирожков. Может, капуста в них другая. Всем, кстати, нравилось.
Майя между тем уже налила себе чаю и выцарапала из пакета пирожок.
— Вроде ничего, — сообщила она, прожевав кусочек, и откусила еще. — Но холодные, как лягушка. Подогреть бы, а?
— Через полчаса — спектакль, — напомнил я. — Пора выдвигаться! Потом подогреем…
— Потом не будет, — Анна Петровна тронула меня за плечо. — Возьмем пирожки с собой. Проголодаемся — скушаем…
— Кстати, — вспомнила Майя. — А в спектакле, на который идем, используются фрагменты работ Босха. У нас с вами, Анна Петровна, — она произнесла имя-отчество подчеркнуто торжественно, — знакомство с него началось…
— Как же, как же… Вы еще сомневались, стоит ли всуе этого художника в рекламе употребить. А у меня получилось! Не так ли, дорогой коллега?
Она взяла меня за руку. Ее ладонь была теплой, влажной и липкой, как намыленная губка; я невольно отпрянул. Женщина издала звук, похожий на фырканье лошади, — так она всегда смеялась. Мне это не понравилось с первого же дня, когда шеф привел новую сотрудницу на планерку и представил: «Знакомьтесь: Анна Рожкова…» Она, поправив круглые очки в розовой оправе, строго глянула на всех нас и уточнила: «Анна Петровна!» И фыркнула.
Потом, после планерки, я решил ей представиться. Обычная вежливость, ничего более. Протянул руку: «Сергей!», но она уклонилась от рукопожатия, изобразила подковообразную усмешку: «Извините, не переношу чужих прикосновений. Считайте, у меня особый вид аллергии…»
Петровна и на этот раз привычно фыркнула, растянула губы-резинки в подобии улыбки и повторила вопрос:
— Получилось, правда?
— Да, — подтвердил я. — В рекламном плакате, думаю, главное — неожиданность. Он должен зацепить человека.
— Учитесь, молодой человек, у старших товарищей, — пошутила Анна Петровна. — А то все говорят о креативности, а что это такое, не знают…
Она выглядела старше меня лет на пять, потом оказалось — на семь, так что можно и по имени-отчеству называть, если уж ей так хочется — для солидности, наверное. Она много и упорно работала, даже по субботам и воскресеньям приходила в мастерскую. «А что еще делать? — сказала однажды. — Друзей в городе пока нет, общаться не с кем, вот и сижу тут».
У меня, как на грех, оказался пригласительный билет на трех человек — в музыкальный театр на премьеру. Естественно, я позвал Майю. Она любила этот театр, многие актеры — ее хорошие знакомые, да и от книги Войновича про солдата Чонкина она была в восторге — спектакль как раз о нем. Судьба третьего места была неопределенной, и я предложил: «А пойдем в театр!» Ничего такого. Только — в театр. Просто пожалел бедную одинокую женщину, которой в выходные дни деваться некуда. Жила Анна Петровна в общежитии через дорогу от моего дома. Наше начальство выбило ей там комнатку.
Так что договорились: заходит в воскресенье ко мне, пойдем в театр вместе — контрамарка одна, на две части ее не разорвешь. О Майе я ничего не сказал, да и почему должен был говорить? Она — мой друг, а если точнее: преподаватель живописи в изостудии, куда я школьником ходил заниматься. Учитель, старший товарищ, в общем. Я относился к ней с почтением, мне нравился ее веселый, добрый нрав, она много знала, и никогда не кичилась тоннами прочитанных книг, и не отгораживалась стенами из альбомов самых лучших на свете художников, у нее была поразительная способность помнить мельчайшие детали картин, допустим, какой-нибудь один-единственный мазок кисти или два-три нечаянных пятна, брызнувших на полотно, — они каким-то таинственным образом наполняли холст жизнью.
Поскольку Анна Петровна была одна-одинешенька, никаких подруг-друзей завести не успела, — может, познакомить ее с Майей, которой нравилось общаться с новыми людьми? А то ведь она все чаще сетовала: людей — много, а даже поговорить порой не с кем, дочери ни в счет, у них одно на уме: как бы стрясти с родителей денежек, накупить новых шмоток и побыстрее закончить школу. о Гессе или Аксенове, Дюрере или Моне с ними не поспоришь, да и не интересуются искусством, в кого только уродились? «О, одиночество, как твой характер крут!» — цитировала Майя Беллу Ахмадулину, взор ее туманился, и легкая тень улыбки скользила по губам.
Майя не экономила на губной помаде, намазывала ее густым бутербродным слоем. Фильтр выкуренной ею сигареты напоминал яркий красный поплавок.
В тот день этих «поплавков» в пепельнице скопилась целая поленница. Тогда еще можно было курить в общественных помещениях, не то что теперь. Анна Петровна, между тем, с утра демонстрировала всем толстенный фолиант с репродукциями Босха. Сейчас его картины можно и в Интернете посмотреть или купить альбом, а в девяностые годы прошлого века это было проблемой.
Вот и до меня дошла очередь. Анна Петровна торжественно вступила на территорию моего закутка. Альбом держала на груди как щит.
— О, мэтр Иеронимус Ван Акен! — воскликнула Майя. — Великий и загадочный!
— Ничего загадочного, — отмахнулась Петровна. — Галлюцинации сумасшедшего! Но очень необычные, красочные… У нас ведь как повелось? Все, что от нормы отклоняется, объявляется гениальным.
Шокированная Майя аж задохнулась.
— Может, вы еще скажете, что Босх чуть ли не по Аду путешествовал? — продолжала Петровна. — Данте тоже вроде как туда спускался… Наверно, такая средневековая мода была. То Босх, то Данте… А всего-то и делов: глюки!
— Ну не скажите, — Майя наконец пришла в себя. — Он мастер аллегорий, его образы — это символы…
— Да какие там символы! — перебила Петровна. — Вы еще скажите, что он инопланетян изображал, — она полистала альбом и ткнула пальцем в одну из картин. — Вот, смотрите: люди воздевают руки к небесам, откуда спускается белый шар, в нем то ли святой, то ли ангел, но явно не человек, и на нем нет одежды… Уфологи считают: Босх изобразил инопланетянина. А я думаю: это просто отображение галлюцинаций художника.
— Хорошо, — нахмурилась Майя. — Если он сумасшедший, то на что он тебе сдался? Ты такая вся трезвомыслящая, адекватная…
— Все просто! — засмеялась Петровна. — У него такие интересные декоративные штучки: все эти цветочки, экзотические плоды, необычные столовые приборы, а что за прелесть эти птички! И, главное, впечатляют. Если их использовать в рекламе, то эффект будет потрясающим. Я даже с психологом одним советовалась, он сказал: эти символы возникли в подсознании художника и могут влиять на подсознание других людей…
— Босха — в рекламу? — удивилась Майя. — Кто бы мог подумать…
— А я подумала! — Петровна захлопнула альбом. — И сделаю-таки кое-что!
Кажется, Майе эта идея совсем не понравилась, но она ничего не сказала. Вот так они впервые друг друга увидели, но, в принципе, не познакомились, хоть и вступили в перепалку.
— А у Босха, кстати, я пирожков на картинах не видела, — сказала Майя, задумчиво наблюдая за Анной Петровной, старательно складывающей стряпню в пакет.
— А то! — подбоченилась Анна Петровна. — Такие ему и присниться не могли!
Майя отвернулась к окну, чтобы скрыть ехидную улыбку.
Места в контрамарке были выписаны несколько странно: два — рядом, на балконе в первом ряду, третье — в партере, в середине зала. Я решил: женщин нужно посадить рядом; пусть обвыкнутся, почирикают о своем, о девичьем — может, все-таки общий язык найдут.
Спектакль оказался средней паршивости, и в антракте я высматривал в фойе подруг: может, им тоже скучно, и не лучше ли отправиться на набережную? Там есть кафешка, где подают восхитительное фисташковое мороженое. Ну, и светлое пиво, конечно. Девушкам — мороженое, мальчику — пиво. Я бы и то, и другое — с превеликим удовольствием. Хотя фисташки, конечно, лучше — соленые, и чтоб они были в меру поджаренными.
В фойе меня перехватил знакомый, заговорили о плакатах, которые он снова намеревался заказать в нашей мастерской; предложение было интересным, и мы увлеклись обсуждением.
А после спектакля с балкона спустилась только Майя, оказалось: Анна Петровна покинула театр еще посередине первого действия.
— Не понравилось?
— Да она и не глядела на сцену, — усмехнулась Майя. — Представляешь, стала выяснять, что нас с тобой связывает. Я, на ее взгляд, тетя-мотя-бегемотя, мне дома с внуками сидеть, а не по театрам шастать.
— С ума сойти!
На возраст Майи я не обращал внимания, вернее — не придавал этому никакого значения: подумаешь, намного старше, может, чуть-чуть младше моей матери, ну так что с того? С матушкой не поговоришь, допустим, о Кафке или Брейгеле, старшем или младшим — без разницы, она и знать их не знает, и неинтересны ей все эти странные писатели и чудные художники; в деревне людей больше занимает, какая завтра будет погода, почему желтеют у огурцов листья и отчего пеструшка перестала нестись — простые, в общем, вопросы, а все эти мудрствования — от безделья: вот пропололи бы на солнцепеке грядку-другую, не до Сартра бы стало. А еще мама уважала свой возраст и всячески его подчеркивала: «Вот с мое поживешь…» — любимая ее приговорка. Или отговорка? Потому что эту фразу она произносила, когда сказать было нечего, но хотелось сохранить солидность и значительность.
А у меня, кстати, приговоркой-отговоркой было это самое «С ума сойти». Еще я мог сказать: «Как увлекательно!» Но в данном случае все-таки лучше — «С ума сойти! И обратно не зайти…»
— Ага, — кивнула Майя. — Самое увлекательное: она забыла под креслом пакет с теми самыми пирожками и ведь не поленилась вернуться за ними, представляешь? Да еще сказала: боится, подавимся ими…
— Ее доброта не знает границ…
Сказать, что я был ошарашен — значит, ничего не сказать. Но что нам оставалось еще делать, кроме как позубоскалить? У Майи это получалось замечательно. Историю с пирожками она нашла более чем занимательной.
Но занимательность Анны Петровны на этом не кончилась. На своем столе в мастерской она поставила блюдечко с леденцовыми конфетками. Мне они как-то пофигу: чай пью без всяких сладостей, разве что вяленый инжир или финики — вприкуску, но яркие фантики, особенно те, на которых изображены пальмы и попугаи, невольно привлекали внимание, и не столько для того, чтобы конфету попробовать, а просто рассмотреть рисунок, очень уж экзотично! «Можно?» — я протянул руку, чтобы взять леденец. У нас никто, в общем-то, не церемонился — и без всякого спроса угощались печенюшками-конфетюшками друг друга. Как-то привыкли делиться. «Низ-зя, — фыркнула Петровна. — Ченч! Что взамен?» Ну, я сразу и расхотел. Как-то не привык жить «дашь на дашь». А в ящике стола у меня лежала мандаринка, между прочим. Я про нее совсем забыл, но как про ченч услышал, так и вспомнил.
Достал я мандарин, ах, как он пах, просто замечательно — солнцем, светлыми дождями, чем-то смутно прекрасным, как горы на рассвете, — и протянул его Асе Кичкиной: «Хочешь? Тебе сейчас витамины нужны». Она была в интересном положении: вот-вот в декрет уходить, и ей все время хотелось что-нибудь съесть, да это и понятно — за себя и за того парня питалась. Ася знала, что у нее будет мальчик. «Ох, как я хочу! Обожаю цитрусовые! — пролепетала она и растерянно развела руками. — Но врач запретила: говорит, нельзя, аллергия будет…»
Петровна шмыгнула носом и небрежно смела мандаринку с моей ладони в свою: «А мне — можно! Чего уж там? Бери конфетку, если хочешь…» Но я не хотел.
По пятницам мы иногда устраивали посиделки. Ну, кто чай пил, кто кофе, кто пиво, а более крепкое спиртное не приветствовалось: начальство за этим внимательно следило, гулянки на рабочем месте уже не разрешались. А во всем, считай, виновата Галя, пассия шефа. Дамочка она была замужняя, скромная-прескромная, тихонькая, как мышка: сядет в свой уголочек, глазки упрет в бумажки, спросишь о чем-нибудь — смущенно улыбнется, щечки даже порозовеют, едва слышно ответит, и то односложно: «да», «нет», «не знаю»… И вот эта тихоня чем-то зацепила шефа. Наверное, нравились ему скромные ангелочки.
Мало-помалу роман у них приключился. Сам я, конечно, свечку не держал, но злые языки гудели: «Во дает Галинка!» В ангелочке томилась в заточении Лилит. Дьяволица!
Впрочем, Лилит, как легенды гласят, поначалу даже в райском саду обитала, женой самого Адама была — вроде как к ангельскому племени принадлежала. Что уж там у них с Первочеловеком произошло, никто не знает, но только Бог низверг обольстительницу в Ад. Побыла она, значит, побыла там да и вселилась в Галю: образ тишайшей смылся, как дешевый макияж, во взоре — надменность, гордость, и уже не в уголке сидела, а в отдельном кабинетике по соседству с шефом, и голос оказался у нее зычным, куда что девалось, черт побери!
Так вот, эта Галя после одной нашей вечеринки ушла курить к себе, начальник — к ней, побыли там, говорят, минуту-другую, быстро собрались и куда-то укатили, вроде как на дачу, но это неважно. Окурок-то дамочка впопыхах бросила в урну, да не загасила его. Пожар заметили, только когда дым по всему коридору повалил. А ключа от кабинета нет! Давай звонить Гале домой, а муж отвечает: ее нет, дескать, на работе до полуночи засиживается… Какая работа?! Да она в пять часов уже смывается! Так и узнал супруг что-то новенькое.
Чаще всего мужья узнают горячие новости о своих женах последними. Кабинет-то отремонтировали, а Галя срочно уволилась, потом, говорят, развелась, шеф на больничном неделю сидел: то ли сердце у него прихватило, то ли грипп одолел, то ли, как те же злые языки болтают, с фингалами стеснялся показаться: с рогоносцем пришлось ему пободаться… А результат: ничего горячительного, нигде и никогда. Так вот отгорел шеф, эх! Хорошо, хоть совсем не запретил расслабуху, пусть и с чаем. Чай, считай, тоже национальный напиток. Ну а пиво — тем более…
Женщины обязательно приносили что-нибудь из домашней готовки, мужчины покупали фрукты, пиво и корюшку. Петровна тоже что-нибудь выставляла в общий котел, обычно какие-нибудь салатики. И что интересно, если мы их не съедали, то она брала тарелочки и перекладывала объедки в баночки, которые у нее, казалось, никогда не кончаются: «Что добру пропадать? — приговаривала она. — Собачкам отдам! У нас возле подъезда целая собачья семья обитает…» Ага! Как же! Будут собачки жрать салатики! Хотел бы я взглянуть на этих вегетарианок…
Петровна старалась казаться своим парнем. И ведь что-то было в ее повадках мужское: одевалась строго, стрижка короткая, коротко остриженные ногти, видимо, никогда не знали лака, губы — чуть тронуты темно-розовой помадой; чаще всего она носила пиджак и брюки, которые, увы, еще больше подчеркивали коротковатость ее ног, да и попец, пардон, выпирал, и не всегда было понятно, то ли спереди у нее внушительность, то ли сзади — по-моему, одинаково изрядных размеров. Что бы Петровна ни говорила, всегда — четко, солидно, тоном, не терпящим возражений, всякое суждение — истина в последней инстанции, и, что удивительно, спорить с ней не хотелось.
Начальник тоже предпочитал с ней не спорить. Поначалу-то, конечно, что-то возражал, пытался обсудить проблему, но Петровна стояла на своем, ее аргументацию можно было использовать как иллюстрацию теории бесконечности, и это упрямство до того изматывало, что лучше остановиться, махнуть рукой и сказать: «Делай, как хочешь».
Заказчики тоже скоро привыкли к манере общения Петровны и, что характерно, не только, по своему обыкновению, не перечили ей, а даже находили ее работы исключительными. Умела она убеждать, что уж там говорить!
Как-то Майя зашла к нам в мастерскую. А Петровна как раз выставила напоказ свой новый плакат, и не какой-нибудь, а по спецзаказу мэрии, которая озаботилась социальной рекламой. Надо же чиновникам как-то докладывать народу о том, как денно и нощно кайлают на его благо, к каким горизонтам ведут и что за перспективы открывают горожанам.
Петровна раздобыла фотографию мэра — с широкой улыбкой, ясным взором и рукой, указывающей куда-то вдаль; обычно он выходил на снимках слишком официальным, застегнутым на все пуговицы, галстук — под самый кадык, и глаза — тяжелый взгляд, брови нахмурены, как будто человек вечно чем-то недоволен. А тут — артист, да и только!
Оказывается, Петровна сумела к мэру пробиться и, говорят, часа полтора с ним проговорила — в приемной из-за нее скопилось народу, как в муниципальном автобусе в час пик. Чем она заинтересовала градоначальника, о том подлинно неизвестно, только он разрешил ей покопаться в своем домашнем фотоархиве. Начальник потом Петровну в пример ставил: вот, мол, как нужно с заказчиком работать — стать ему чуть ли не имиджмейкером, войти в полное доверие; сама мэрша выгребла из секретеров и бог весть еще откуда семейные и несемейные фотки, и нашли-таки неформатный снимок, он ведь на пикнике с близкими людьми сделан…
— Ого! — сказала Майя. — Наш мэр — как Ленин!
Все посмотрели на плакат. И правда, как Ленин: рука вперед вытянута, и надпись крупно «По дороге будущего — вместе!» Вот разве что только кепочки вождя не хватало…
— А в подсознании народа должны возникать ассоциации, — поджала губы Петровна. — Сейчас некоторые мечтают о возвращении в стабильный социализм, и чтобы власть крепкой была…
— И с ясными глазками! — хохотнула Майя. — И с лучезарной улыбкой.
— Да! — не смутилась Петровна. — Власть должна вызывать доверие.
— Увлекательно! — сказала Майя. — А где этот плакат вывесят?
— На перекрестке, — ответила Петровна и объяснила, где именно.
— Господи, — изумилась Майя. — Как можно? Там вечно пробки. А вчера по телевизору показывали очередное ДТП, четверых в больницу увезли. И каждый день на этом перекрестке что-нибудь случается…
— Ха! — хмыкнула Петровна. — А вы, дорогая, не находите, что эти ДТП, может, из-за полуголой профурсетки случаются, а?
— Какой такой профурсетки? — не поняла Майя.
— А там висит плакат с какой-то нашей местной миской, фотомоделькой, — объяснила Петровна. — Она почти голая на диване полулежит и рекламирует неизвестно что — то ли мягкую мебель, то ли свой пеньюар, то ли себя любимую… Мужики голову на нее сворачивают, забывают о всяких правилах вождения — вот и аварии.
Тот плакат, кстати, как раз я работал. Заказчикам очень хотелось продвинуть вообще-то не диван, а, как ни странно, золотые украшения. И в правом углу надпись была: «Магазин «Золото», улица такая-то, телефон такой-то, адрес в Интернете…»
— Хорошо, когда головы сворачивают, — заметила Майя. — И все-таки, возможно, баннер установлен не на той точке. Ему бы свое место найти…
— Мэр — на своем! — тон Петровны был непререкаем. — Это не обсуждается!
Ну, не обсуждается, так не обсуждается… Спорить с упертыми людьми — себе дороже. Тем более, что в мэрии плакат Петровны понравился, и она получила еще несколько заказов. Творение Анны Петровны мне не особо глянулось: как-то слишком пафосно, прямолинейно, и к тому же напоминало агитки советского периода, однако это ретро, как ни странно, выделяло ее баннеры среди массы других.
Назвать Петровну талантливой у меня язык не повернулся бы. Она, скорее, просто неплохо знала основы ремесла, вот и все. Остальное ей давалось с трудом, и сколько сил, времени, а может, и нервов переводила в очередное свое творение — это только ей известно. Задерживаясь на работе допоздна, она изводила на эскизы кучу бумаги. Вика, уборщица, даже, бывало, ворчала: «Я грузчиком по совместительству не нанималась! Столько макулатуры выношу…»
А еще у Петровны была толстая конторская тетрадь, куда она записывала всякие цитаты из прочитанного, срисовывала фрагменты увиденных в журналах постеров или плакатов, вклеивала картинки из рекламных изданий. Все это, конечно, потом помогало ей в работе.
Петровна, в отличие от всех нас, вела рабочий дневник: пришла во столько-то, ушла на обед тогда-то, сделала за день то-то и то-то, говорила с заказчиком таким-то (и о чем — тоже подробно писала), звонила туда-то, ушла домой тогда-то… Открыв этот кондуит, она с точностью до плюс-минус десяти минут могла отчитаться, чем занималась в такой-то день, год или два назад. Меня это не просто удивило, а даже потрясло: надо же, человек всегда может отчитаться о проделанной — нет, не работе! — жизни. Потому что то ли в шутку, то ли всерьез Петровна однажды напомнила мне, что приходила ко мне с теми самыми капустными пирожками такого-то числа, такого-то месяца, температура воздуха была плюс девятнадцать градусов, на моем подоконнике стоял стакан, а в нем — веточка герани… Черт побери! Все у нее на заметке. Кстати, тот черенок дал корни, я его посадил, холил и лелеял, и признательное растение благодарно отвечало пышным цветом, благоухало на всю кухню, скрадывая запах табака и подгорелой яичницы.
Эта герань жила — не тужила, пока в моей жизни не возникла Ольга. «Может, ее куда-нибудь переставить? — осведомилась она. — Запах у нее крепкий, даже голову кружит…»
Я переставил герань в комнату, которая одновременно служила и спальней, и кабинетом, и гостиной. Но вскоре цветок отправился вообще в ссылку на балкон. Стоял июль, и то ли от жары, то ли от духоты растение поскучнело, его листья пожелтели и обвисли. Пришлось отдать ее Майе. Она где-то вычитала: герань — полезное растение, будто бы чистит организм и выводит всякие шлаки. Ни о каких засорениях себя, драгоценного, я тогда не думал.
Ну, не любит Ольга герань, не любит… Ее запах кажется ей слишком приторным, удушливым. Она вообще считала, что нет ничего лучше благоухания чистоты, и потому попросила меня избавиться от всех одеколонов и дезодорантов, мыть посуду сразу после еды и хотя бы раз в день пылесосить всю квартиру.
Сама она, кстати, не любила возиться с тряпкой и чистящими порошками — постепенно переложила эти обязанности на меня, и, странное дело, я, в общем-то, и не возражал: мне нравилось вить семейное гнездышко, и хотелось, чтобы в нем было уютно, тепло и душевно. А вот от туалетной воды все-таки не отказался. Что поделаешь, мама всегда мыла меня в ванне с отварами всяких трав — их дух впитывался в тело, как бы сливался со мной, особенно мне нравился чуть горьковатый, волнующе-печальный запах полыни. Став взрослым, я и парфюм выбирал со схожим ароматом. Но Ольге ничего объяснять не стал. У каждого — нравится это кому-то или нет — бывают маленькие слабости, и умный человек не будет настаивать на их изменении.
А вместо герани у нас на подоконнике поселились кактусы, вслед за ними — причудливое денежное дерево, похожее на баобаб, карликовая роза и бамбук. Он, кстати, так разросся, что для него пришлось купить большой горшок и переставить на пол.
Майя всем этим переменам удивлялась и даже хвалила Ольгу: дескать, была у парня холостяцкая берлога, а теперь — все чин чинарем, даже чай гостям подают на изящном серебряном подносе. Он вообще-то был «под серебро», но казался настоящим, и купил я его исключительно по той причине, что Ольга завела лакированный журнальный столик, на который нельзя ставить чашки с горячим чаем или кофе — испортится столешница.
— Уютно у вас, ребята, — говорила Майя и блаженно прижмуривалась. — Только у вас и находишь душевное успокоение…
А еще она находила у нас свежезаваренный зеленый чай, всякие салатики и, конечно, пирожки, которые у Ольги получались просто замечательными: пышные, с легкой хрустящей корочкой, внутри — особенный фарш из мяса с зеленью, причем сочный и ароматный, наверное, за счет кинзы и укропа. Угощалась обычно сама. Не конфузилась, потому как считалась своей в доску — почти член семьи.
Однажды Майя вспомнила о пирожках Петровны. И, смеясь, рассказала о них Ольге, которая, надо сказать, уже была знакома с моей бывшей коллегой — как участковый терапевт. Петровна явилась в поликлинику с жалобами на простуду, повышенное давление и общую слабость. Ничего, в общем-то, особенного: весна выдалась слякотной, то снег, то дождь, холодный резкий ветер — многие тогда чихали-кашляли, температурили, говорили осипшими голосами. Но Петровна привыкла быть здоровой и любые маломальские неполадки в ее организме вызывали у нее тревогу. Ольга предложила пойти на бюллетень, а та взвилась:
— Некогда болеть! Если вы настоящий врач, сделайте так, чтобы уже завтра я была в порядке. У меня — деловая встреча. Важная! И плохо выглядеть права не имею. Однозначно!
— Я не волшебница, — сказала Ольга. — Лекарства назначаю, какие положено. Не могу, уважаемая, советовать припарки бабок. Вот в деревнях поступают, например, так…
И как бы в шутку пересказала один из способов народной медицины.
— Вы ничего не говорили, я ничего не слышала, — засмеялась Петровна. — Отлично! Ни химию, ни алхимию я не принимаю, — она отодвинула выписанные рецепты в сторону.
Самое интересное, совет помог ей: хоть простуда на следующий день и не прошла совсем, но наступило-таки облегчение, и презентацию какого-то своего очередного проекта Петровна провела на высоте. Как всегда! О чем и сообщила Ольге. Между прочим, поинтересовалась, не состоим ли мы в родственных отношениях. И, узнав, что Ольга моя законная жена, растянула губы широкой улыбкой: «О! А я с вами заочно знакома. По пирожкам!»
Дело в том, что Ольга однажды испекла на мой день рождения пирожки. Целый тазик! Моим коллегам они очень понравились. Прослышав о вкуснятине, явилась и Петровна — угостилась, какую-то книжку подарила, сказала то ли поздравление, то ли гадость: вот, мол, еще на один годик к старости приблизился, но она, типа, тебя дома не застанет, если ты в дороге, ты в пути…
А пирожки-то Ольгины, выходит, запомнила.
Вскоре после моего дня рождения Петровна ушла от нас, вернее — перешла. На депутатскую работу. Кто бы мог подумать, что она у нас вся из себя общественная деятельница и полна размышлений о чаяниях народных?! Одну ее думку я знал совершенно точно. В день выдачи зарплатных расчеток она обычно произносила один и тот же монолог: «Ишачишь тут, мантулишь, как папа Карло, — за гроши! Как ни старайся, на лишнюю пару трусов не заработаешь. Скоро и на шнурки придется копить…»
Почему мерилом достатка она определяла трусы — не знаю. Но у меня, как человека впечатлительного, непременно возникала картинка: сидит скорбная Петровна в ободранном кресле перед телевизором и, сощурившись, старательно штопает исподнее бельишко; обмахратившиеся рюшечки, бедняжка, ножничками обрезает и аккуратными стежками обметает… А как представишь, что она связывает порвавшийся шнурок эдаким художественным узелком, так вообще обрыдаться можно.
Однако, во-первых, Петровна получала довольно неплохие деньги, во-вторых, ходила к начальству и нудила до тех пор, пока ей не выписывали какую-нибудь премию, чтоб только отвязалась, в-третьих, она непременно находила в калькуляции оплаты ее работ мелкие ошибки — и тогда девочки из бухгалтерии вертелись как белки в колесе, вздрагивали только от одного упоминания ее имени и в дальнейшем, чтоб не наступить на те же грабли, всем калганом все обсчитывали-пересчитывали по десять раз, но, увы, Петровна снова что-то находила, пусть даже копейку, но находила! Ей бы в счетоводы пойти… Но, боюсь, считать она умела только для себя.
А в депутаты она попала, можно сказать, волей того самого мэра, плакатами с которым украсила полгорода. Злые языки утверждали: он велел включить ее в список кандидатов от единственно правильной и неповторимой партии не только в знак благодарности, но и потому еще, что разглядел в ней талант. Талант агитатора и пропагандиста. О, как!
Кто бы сомневался, что та партия на выборах не победит? Петровна, правда, все-таки волновалась: «А вдруг нужный процент не наберется!» От этого зависело количество депутатских мандатов, все-таки она была в списке на одиннадцатом месте.
— А я и не знала, что она — член, — хихикала Майя. — И когда успела в партию вступить?
А она и не вступала — была сторонницей. Грешным делом я думал: просто не хотела платить взносы. За копейку ведь удавится! Но вслух о своем предположении не говорил.
Вскоре после того, как Петровна уселась в маленьком, но уютном думском кабинетике, нашу фирму постиг удар: внезапно скончался Анатолий Яковлевич Шукаев. Еще вчера он балагурил, к месту и не месту вспоминал недавнюю рыбалку на щук и карасей, рассказывал приличные анекдоты о неприличном, занял у меня сто пятьдесят рублей — стеснительно сказал, что кончился кофе, и даже печенюшку последнюю схарчил, решил вечером поработать, перекусить захочется — и нечем, и сам же от мелкого вранья сконфузился. Я знал: мужику хочется выпить, как-никак пятница, можно и расслабиться, а Полина, его жена, выделяла ему на неделю всего-то тысячу рублей… Вот он перехватывал постоянно, долги обычно раздавал в получку, и вид у Толи при этом был обиженный: как будто оброк платил, отрывал от себя последнее.
Эти сто пятьдесят рублей остались его последним долгом. Полина потом говорила, что пришел он домой поздно, спросонья она и не поняла, то ли глубокой ночью, то ли уже под утро. Она бы и не услышала, если бы он что-то не уронил на кухне.
— Толя, как выпьет, желудком мучается, — монотонно рассказывала Полина. — Всегда заваривает какие-то травки. Одна бабка ему их собирает. Не выпьет отвара — в себя не придет. Такая у него привычка: травками отпаиваться…
Она говорила о нем как о живом.
— Слышу: чайник засвистел, — продолжала Полина. — У нас есть электрический чайник, но Толя считал: в нем вода неправильная, лучше ее кипятить на огне — вот и пользовались эмалированным, со свистком… И свистит, и свистит! Да что же это такое, думаю, уснул Толя на кухне, что ли? Пошла поглядеть. Смотрю: он на стуле сидит, руки — на столе, голову на них положил, вроде как дремлет… Тронула его за плечо, а он на пол повалился. И не шевелится. От сердца умер. А мы-то думали: у него желудок больной. Оказалось — сердце…
Петровна на похороны не пришла. Наша секретарша Милочка специально ей звонила, но услышала в ответ: «Извини, я занята. Дела! Мысленно — с вами».
И все. Положила трубку.
Милочка, естественно, тут же побежала пересказывать разговор нашим местным кумушкам. А тем только дай повод лясы поточить!
Они считали, что у Анатолия и Петровны был тайный роман. Не знаю, свечку, что ли, держали? Впрочем, поводов для слухов было хоть отбавляй: Шукаев постоянно крутился возле Петровны, перестал приходить на работу небритым, каждый день — в другой рубашке, на ботинках ни пылинки, а до этого как-то мало следил за внешностью; то ли в шутку, то ли всерьез даже утверждал: «Мужчина должен быть чуть красивше обезьяны…» Алену Делону он, конечно, значительно проигрывал, но вниманием дам обделен не был; впрочем, случались ли у него серьезные романы, о том никто достоверно не знал: его личная жизнь была тайной за семью печатями.
По утрам Петровна находила в вазочке на своем столе то веточку сирени, то цветок петуньи или календулы, то бутон розы… Говорили, что такие сюрпризы устраивал Толя. А еще он возил ее на рыбалку. У Анатолия была моторная лодка, куча всяких снастей и, главное, знакомство с рыбинспектором, благодаря которому он мог рыбачить где угодно. Петровна хвалилась, что собственнолично изловила даже ауху, которая, между прочим, числится в Красной книге. Но она об этом не знала, а если бы даже и знала, то все равно не отказала бы себе в удовольствии попробовать ухи из этой рыбы. «Запреты существуют для того, чтобы их обходить, — говорила она. — Все делают что-то недозволенное, но не все в этом признаются. Такова жизнь».
Увлечение мужа рыбалкой Полине не нравилось, она считала: это способ сбежать на выходные из семьи, эдакое замаскированное отлынивание от накопившихся домашних дел и забот. С другой стороны, Анатолий редко когда возвращался без улова. А Полина очень уж любила речную рыбу, особенно хариусов и ленков. Отменная кулинарка, каких только блюд она ни готовила, но лучше всего у нее выходили расстегаи и уха.
Впрочем, последнее время, как сама Полина говорила, удача повернулась к Толе задом: возвращался он с рыбалки злой, уставший, осунувшийся, будто на нем день-деньской воду возили, и хоть бы хвостик какого-нибудь завалящего чебака привез — не ловилась почему-то рыба.
Наши кумушки, однако, перемигивались и перешептывались: какая, мол, такая рыба, если он целую русалку по имени Петровна изловил? Но сказать о том Полине не решались.
Не знаю, что сам Анатолий говорил благоверной, но только та, похоже, была убеждена: с Петровной у него исключительно деловое содружество. Он в самом деле помог ей с несколькими проектами: башковитый, придумал неожиданные и оригинальные ходы в рекламе трех туристических фирм. Причем одна из них, дышавшая уже на ладан, внезапно засияла всеми цветами радуги и, вырвавшись вперед, понеслась на всех парусах к атоллам и вечнозеленым островкам, в горные выси и пустыни с юртами аратов — туда, куда почему-то не хотели соваться более успешные компании.
Человеку, особенно городскому, чаще всего хочется не просто экзотики, под всеми этими пальмами с попугаями, — нужен если не экстрим, то нечто вроде приключений: необитаемые острова, вылазка в джунгли, рыбалка на плотах или, в конце концов, чуть ли не ужин дикаря: кусок мяса, зажаренный на углях. И пусть все это имитация, игра — неважно, главное: исполняется, быть может, детская мечта о романтике дальних странствий. Вот Анатолий и подсказал турфирме слоган: «Мечты сбываются — с нами!»
Вроде бы все простенько, без затей, но подсказка Анатолия сделала свое дело. А слоган, в тех или иных вариациях, пошел гулять по рекламному полю, и все, кому не лень, его использовали. Петровна, кстати, на халяву съездила на один из как бы необитаемых, диких, но вполне обустроенных тропических островков: фирма расстаралась, отблагодарила ее за креативную раскрутку. О том, что идею вообще-то подкинул Шукаев, Петровна предпочитала не распространяться.
Она и про «золотой выбор» тоже не распространялась.
Если вы не в нашем городе живете, то, конечно, тогда нужно объяснить: золотой выбор — это наш мэр. Единственный, неподражаемый, самый умный, лучший, отец родной, короче — наше все! Таким его образ создала Петровна. И без этого он навряд ли победил бы на выборах в первом туре с большим перевесом — набрал почти пятьдесят шесть процентов голосов.
А ведь идею подала Майя. Дело в том, что Петровна, как всегда, допоздна засиживалась в мастерской — мучилась, бедняжка, с предвыборными плакатами. И все у нее какая-то ерунда на постном масле получалась. Дальше «Голосуйте за кандидата, проверенного в деле» мысль у нее не двигалась — застыла шлакобетонным блоком, и все тут.
В конце концов Петровна взяла фотографию, на которой мэр был в своем лучшем костюме, ослепительно белой рубашке и при шикарном галстуке; его указующий перст украшал массивный перстень с искрящимся на солнце камнем. Под портретом — надпись: «Сделай правильный выбор!» Эффект получался странный: мэр вроде как рекламировал ювелирное изделие. Кстати, что за камешек был в перстне, я не знал, но Майя, забежавшая попить чаю, просветила:
— О, наш градоначальник, оказывается, может позволить себе изделия от фирмы «Тиффани»! Если не ошибаюсь, это танзанит в белом золоте.
— Впервые слышу о таком минерале, — сказал я. — Почему называется танзанитом? Из Танзании, что ли?
— Ну да, — подтвердила Майя, всматриваясь в камень. — Его добывают на севере Танзании, там единственное в мире месторождение этого минерала. Я и не знала бы о нем, если бы не Элизабет Тейлор. Как-то рассматривала ее фотографии и заметила: на многих — она с ювелирными цацками, и камушки какие-то необычные… Оказалось, это танзанит, и он — особенная фишка «Тиффани».
— Дорогой, наверно?
— Надо полагать, — хохотнула Майя. — Выбор у мэра поистине золотой.
И тут меня осенило:
— Да и сам мэр — золотой выбор! — и, подмигнув, кивнул на перегородку, за которой сидела Петровна. — Кое для кого…
Петровна, конечно, слышала наш разговор, но не вступала в него, пока я не брякнул насчет выбора.
— Наш золотой выбор! — Петровна, радостная, выглянула из-за перегородки. — Точно! Простенько, со вкусом и, главное, понятно.
— Ну да, — снова хохотнула Майя. — Это все-таки лучше, чем слоган «Золотые цепочки — выбор тысячилетий». И кто эту хрень придумал? Представляете, на магазине «Аметист» висит во-о-о-т таким огромадным шрифтом: тысячилетий, не вру — «тысячелетия» через букву «и».
— А мы все правильно напишем, — пообещала Петровна, выходя из-за перегородки с блюдом, на нем лежал нарезанный дольками оранжевый апельсин. — Угощайтесь! Если б вы знали, как я измучилась… Теперь — отосплюсь.
— Если никто не помешает, — со значением сощурилась Майя.
Порой она позволяла себе подобную пошлость, и, как ни странно, мне это даже нравилось. Но сам я так шутить не стал бы, зная тяжелый характер Петровны.
— Ну, что вы, милочка, — усмехнулась Петровна. — Я молодыми горячими мальчиками не увлекаюсь. В отличие от некоторых.
Майя смутилась и попробовала замаскировать это скептической морщинкой у рта. Она всегда так делала, когда попадала в затруднительное положение.
— Покой нам только снится, — сказала она и преувеличенно громко рассмеялась.
— Не смею мешать, — Петровна кольнула Майю едким взглядом и, выпрямив спину, строевым шагом прошагала за перегородку.
Минут пять она шелестела бумагами, что-то уронила тяжелое на пол, чертыхнулась, потом захлопнула форточку и, не попрощавшись, степенно удалилась.
Так же, не попрощавшись ни с кем, она и в депутаты ушла. Вечером, когда в фирме никого не было, собрала свои пожитки в большую коробку, даже прихватила полпачки бумаги, которую вообще-то на весь наш отдел выдали. Вахтер Любочка наутро доложила: у Петровны был помощник, невзрачный такой мужичонка, даже лица не запомнишь, а, может, потому и не разглядела его, что поклажей прикрывался. Ростом он пониже Петровны, в хорошей кожаной куртке, на брючках стрелки наглажены — аккуратный такой мужчинка. А Петровна выступала павой: норковая шуба нараспашку, песцовая шапка что твоя корона, на сапожках подковки, цок-цок-цок…
Мужичонка-то этот оказался кандидатом философских наук, без пяти минут доктором. Специализировался на русских религиозных мыслителях. Где его Петровна нашла, не знаю, да и какое мне дело. Одно мне только не нравилось: вскоре этот философ заполонил статьями чуть ли не все городские газеты, большими и на редкость занудливыми. Осилив пару-другую этих публикаций, другие я уже не читал. И к религиозным философам, пусть они меня простят, теперь отношусь с подозрением. Может, они и не такие скучные, как их популяризатор, но, проверять это уже не хочется.
Женившись на Петровне, философ резво взобрался на вершины: сначала — завкафедрой, потом — декан, но им недолго пробыл: внезапно скончался ректор — крепкий, улыбчивый и еще не старый, говорят, от инфаркта; на выборах, к удивлению всего университета, победил муж депутатки. И чего, собственно, поражались? Ведь сами же его и возвели на престол: он, оказывается, обошел всю профессуру, поплакался, каждому что-то посулил, объяснился чуть ли не в любви, эдакий душка и рубаха-парень. Кстати, наверно, пришелся и бассейн: его при том вузе не без содействия думы построили. А в ней-то женушка заседает, руку, знать, приложила.
Но я-то знаю: она и полмизинчика не приложила, даже против была, потому как ей не нравился почивший ректор, он носился с проектом университетского спорткомплекса как с писаной торбой, просто надоел Петровне, которая в бюджетной комиссии состояла. Чтоб от него отвязаться, деньги нашли, но только на бассейн. И как ведь кстати! Петровнин муж не прямо, но намеками давал понять: покойник-то больше прожекты строил, а они без мохнатой руки — маниловщина чистой воды, вот если бы не поддержка бюджетной комиссии, а в ней первая скрипка… Ну, ясно кто!
Она — первая. По козням. Ох, как я грубо припечатал! Но ведь так и есть. Вообще мало кто из обычных людей знает Петровну: по телевидению, в отличие от своих одномандатников, она не пиарится, по радио не выступает, никаких страничек в соцсетях не ведет, фотосессии не устраивает — тихая, скромная, незаметная. Однако еще как себя показала, стоило только нашей фирме заключить договор с думой на информационное обслуживание — тут всех подробностей не выдам, а смысл такой: помочь депутатам отчитаться перед избирателями. Это значило писать за них статьи, или брать у них интервью, или готовить заметки, как они, роднулечки наши, день и ночь кайлают на благо народа, всяко-разно наказы выполняют, с властью бодаются… И мне пришлось кое-что в этом проекте делать.
Вроде было все нормально, но вдруг наши герои стали претензии предъявлять: тексты большие, фотографии — тоже; в статьях мало мыслей, какая-то болтовня обо всем и ни о чем… Запросились, стало быть, в значимые персонажи, чтобы быть на слуху у всех. И пусть поэт сказал, что быть знаменитым некрасиво, не это поднимает ввысь — это его, поэтово, преувеличение; если о тебе не говорят — значит, тебя как бы и нет. Во как! С чего бы это вдруг такое массовое взбрыкивание? А все Петровна, оказывается. Обошла ведь, стерва, каждого, объяснила: рекламщики должны создавать привлекательный образ, господа. Даже если его не из чего конструировать — пусть думают, находят что-то хорошее, помогают выглядеть лучше и умнее — за это агентству денежки платим… Ну, что тут скажешь? Стратег, ети ее мать! Правда, так и не могу взять в толк, почему Петровну прямо перекашивает одно лишь упоминание о нашей фирме.
Майя, правда, предположила: «Это оттого, что завидует! Вы заняты делом, все у вас получается… А она что умеет? Ни одной работы без подсказки не сделала. Никакой креативности! Жо...й все высиживала. Ну, сейчас-то хорошо сидит, и местечко у нее тепленькое, а вы, коллеги бывшие, вертитесь как белки в колесе…»
А нам не привыкать! Все, как требовалось, сделали. И денег заработали.
Петровна, между тем, делала карьеру: городской думы оказалось мало — на следующих выборах она, уж не знаю каким образом, оказалась в списках единственно верной партии и прошла в областную думу. Ее муж тоже был на высоте: член каких-то бесчисленных научных и ненаучных советов и комитетов, он теперь не вылезал из телевизора — какую местную программу новостей ни включи, обязательно его увидишь. Однако чем он занимался как философ — никто не знал, во всяком случае, никаких научных переворотов не совершал, иначе мы бы о том услышали, да и печататься в газетах стал меньше, а если и печатался, то с двумя подписями — своей и какого-нибудь аспиранта. Детей у них не было и, как говорили злые языки, быть не могло: Петровна не могла выносить ребенка, якобы когда-то в молодости сделала аборт, и вот результат… Но это меня не касается, пусть болтают, что хотят.
— А прикинь: охомутала бы она тебя, — сказала Майя. — Женился бы. А детей не было бы. Ты порядочный, не бросил бы ее из-за этого. Но, считаю, она подло поступала: знать, что нерожающая, и навязываться молодому парню…
— Да с чего ты взяла, что она навязывалась мне?
— Простофиля! — присвистнула Майя. — Думаешь, ей только твоя дружба была нужна? Ничего не понимаешь!
И насчет самой Майи, как потом оказалось, я тоже ничего не понимал. Даже когда мой лучший друг спросил, правда ли, что она бросила мужа ради молодого пацана, я только рассмеялся в ответ: меня никогда не интересовало, кто с кем спит, да и от Майи я ничего такого не слышал. Разве что она как-то сказала: был, мол, у нее страстный роман, просто амок* какой-то, но того человека больше нет. Ну, нет, так нет. Я и не расспрашивал ее ни о чем. Если ей нужно выговориться — сама расскажет, а я, извините, в чужие тайны не лезу.
Но потом еще и Ольга как бы между прочим заметила:
— Слушай, а тебя не смущает, что про Майю ходят всякие слухи? Судачат, будто она на молодых парней западает…
— Мало ли что болтают…
— Ты ничего такого не замечал?
— Оль, окстись!
— Ну не знаю… Может, это полная чушь, но мне рассказали: у нее были молодые мужчины, она даже куда-то под Москву с одним уезжала, то ли год, то ли два там жили; с ним что-то случилось, что именно — никто не знает; она вернулась в наш город, муж ее не простил… Такая вот история.
— Она и вправду куда-то уезжала. И какая-то романтическая история была. Майя о чем-то таком вскользь говорила, но я даже внимания не обратил. А что? Надо было полюбопытствовать?
— Если не рассказала, значит, не хотела. Или ждала: заинтересуешься, вот и открыла бы тебе свою тайну…
— Господи, да какие у нее тайны! Не смеши меня.
— Зря ты так думаешь. Женщин без тайн не бывает.
Тут я мог бы добавить: и мужчин без тайн — тоже, и о некоторых лучше никому не знать.
Ничего компрометирующего Майю не приходило мне на ум. Кстати, она не раз оставалась ночевать у меня — не в том смысле, как можно подумать. Иногда Майя засиживалась у меня допоздна, и, чтобы не разорялась на такси, я предлагал ей раскладное кресло на кухне. На нем много кто ночевал и до нее, и после нее, что тут такого особенного?
Но после разговора с Ольгой я кое-что припомнил. Черт возьми, а ведь и вправду в поведении Майи было нечто странное, только я не обращал внимания. Она почему-то долго мылась в душе, звук льющейся воды не давал мне задремать; потом она долго укладывалась на кресло, возилась на нем, почему-то громко вздыхала, вставала, гремела чайником, курила. Однажды разбудила: стояла раздетая, вернее в одном нижнем белье, стыдливо прикрывалась. «У тебя есть еще одно одеяло? — спросила. — Что-то холодно…» Сентябрь! И под простыней-то жарко. Полусонный, я нашел одеяло и снова бухнулся в постель, не обращая на Майю внимания; она, помедлив, удалилась. Ничего, в общем-то, особенного, да? Или нет?
И Петровна… О, эта Петровна! Тогда, в театре, она выясняла отношения с Майей! Стало быть, что-то такое заметила в ее поведении. И как это я не понял?
Как бы то ни было, общаться с Майей мы стали реже. Это как-то само собой получилось, а как Ольга ушла в декретный отпуск, наша подруга вообще исчезла. Нет, она, конечно, по-прежнему жила в нашем городе, ходила на работу, порой мы случайно встречались то в театре, то на чьей-нибудь выставке: «Привет — привет!», и не более того.
Зато из небытия возникла Галина. Если честно, то я про нее уже и забыл. Ну, работала у нас. Ну, была вроде как любимой женщиной шефа. Или просто женщиной? Черт их разберет. Ничем особенным она не запомнилась. Разве что тот пожар…
Так вот, встретилась она случайно. По крайней мере, я так думал. Стоял на автобусной остановке, нагруженный пакетами со всякими памперсами, пеленками-распашонками — для сына купил.
Антошке тогда полгодика уже было. Ох, до его рождения я и не подозревал, сколько хлопот доставляют малыши. Одни ночные убаюкивания чего стоят! У Антошки что-то, видно, болело, педиатр твердила: ничего страшного, вздутие живота, газы плохо выходят, давайте малютке настой фенхеля, еще какие-то микстуры прописала, но они не спасали — сын не хотел спать, плакал, и его нужно было брать на руки, прижимать к себе, покачивать, ходить по квартире, остановишься — он сразу в плач. Я не высыпался, у меня одна заветная мечта была: завалиться на диван и дрыхнуть, дрыхнуть, дрыхнуть…
Ольге я не позволял вставать к Антону: у нее, извиняюсь за подробность, после ночных бдений пропадало молоко. И днем хлопот хватало.
В общем, стоял я на остановке, думал о своем, никого не трогал. Зато меня тронули. За плечо.
— Привет! Сколько зим, сколько лет…
Оглянулся — и не сразу узнал Галину. Она не то чтобы похорошела, а стала походить на этих дамочек из модных журналов — гладкая, какая-то искусственно-матовая кожа, длинные черные ресницы, небрежно растрепанные пепельные волосы, розовые губы… У нас Галина была другая: эдакая неприметная офисная мышка, скромная и в одежде, и в макияже.
— А я в магазинчик забегала, — она небрежно кивнула на бутик «Настоящая еда» — там продавали экологически чистые продукты. — Смотрю: ты! Как всегда, элегантный, как рояль...
— Ага, рояль — в памперсах, — для наглядности продемонстрировал один из пакетов. — Ну, как жизнь?
— О! У тебя прибавление семейства? — защебетала Галина. — Поздравляю! Мальчик? Девочка? О, как славно! А мне вот как-то не до потомства. То одно, то другое, и все деловое.
— Зато скучать некогда.
— Белке в колесе тоже нескучно, — она усмехнулась. — А зачем крутится — и сама не знает.
— Может, лучше и не знать. Сама понимаешь: многие знания — многие печали…
— Ну, как-то так, — согласилась она и окинула взглядом толпу на остановке. — А ты там же живешь? Давай подвезу! Мне по пути.
Пока ехали, выяснилось: Галина получила наследство — от бабуси досталась ей «сталинка» в центре города плюс всякие брюлики-хренулики, кругленький счет в банке: покойница была вдовой ювелира, денег не транжирила — видно, собиралась еще лет сто прожить. Внучка быстренько пустила наследство в дело, открыв свой бизнес. Оказывается, у нее целых четыре кафешки!
— А приходите в субботу всем семейством в мои «Посиделки», — предложила Галина. — У нас для маленьких и креслица приставные есть, и люльки — предусмотрели! Семьям с малышами тоже хочется иногда отдохнуть. По-человечески, без этих пеленок-распашонок.
«Посиделки» были неподалеку от нашего дома. Ольга обрадовалась возможности сходить в кафе. С тех пор, как родился Антон, мы, в самом деле, поневоле записались в домоседы: с малышом пойти в нашем городе некуда. Да и вообще, как-то не до развлечений.
Кафешка оказалась вполне приличной. Правда, пирожки Ольге не понравились: и тесто не то, и начинка из брусники и яблок не такая, и пережаренные…
— Рецепт у нас свой, можно сказать, фирменный, — сказала Галина. Она специально вышла к нам, села за стол, тетешкалась с Антоном, обсуждала с Ольгой всякую женскую ерунду — моду, диеты, чтиво для дам. Ничего серьезного. Тем более мы не вспоминали совместную работу в нашей разлюбезной фирме: Галине это наверняка было бы неприятно. Впрочем, она все-таки вспомнила. Пирожки!
— Не поверите, Оля, но дня рождения, как Сережа устроил, даже и припомнить не могу! — воскликнула она. — Целый тазик пирожков, и каких! Вы просто прирожденная кулинарка, Оля.
— Ничего особенного не устраивал, — смущенно буркнул я. — Мне вот черемуховый торт со сливками запомнился. Директорская секретарша приносила…
— А! Это та анчутка в очочках? — подхватилась Галина и тут же осеклась. — Да ну ее! Давайте лучше про Олины пирожки поговорим…
— А что о них говорить? — удивилась Ольга. — Их есть нужно! Кстати, что-то давно я не пекла их. Да, Сережа?
— Угу, давненько.
— А у меня предложение! — радостно улыбнулась Галина. — Ваш рецепт, Оля, «Посиделки» могли бы освоить…
— В смысле? — Ольга явно не поняла предложения.
— Мы могли бы заплатить за рецепт, — пояснила Галина. — Видимо, весь фокус в том, что вы как-то по-особенному готовите тесто? А этот эксклюзив стоит денег.
— Ничего особенного.
Ольга, наверное, выболтала бы свой секрет, если бы я не перебил ее:
— Совершенно верно! Иногда от какой-нибудь мелочи зависит все! А денежки нам, Галина, не помешали бы…
— Вот и славно! — Галина облегченно вздохнула. — Только есть условие. Больше никто и ни при каких обстоятельствах этот рецепт не получит. А вы, Оля, проведете для нашего кулинара мастер-класс.
— Так уж и мастер-класс! — Ольга нервно хихикнула. — Если честно, я даже не знаю, что ему рассказывать.
— Не рассказывать, а показывать! — мягко, но жестко пояснила Галина. — Вы не против?
Ольга согласилась. Через два дня я взял отгул, чтобы сидеть с Антошкой, а Ольга ушла на первый в своей жизни мастер-класс. Вернулась довольная, с порога похвасталась: Галина в самом деле заплатила неплохо, даже удивительно, что простенький рецепт столько стоит.
— Представляешь, их повар не знал того, что любая деревенская бабушка знает. Во, чудеса!
— Так уж и любая? А в чем фишка-то?
— Э! — Ольга хитро засмеялась. — Я подписку дала: теперь это жуткая тайна. Не выманишь секретик, дорогой…
— Ну и ладно.
Неладное потом открылось.
Через секретаршу призывает меня директор. Вхожу. Палваныч прямо-таки весь сияет, и глаза такие хитрющие-прехитрющие. Такой взгляд у него бывает, когда ему открылось что-то важное, но сразу сказать не желает — хочет как можно дольше сохранить интригу.
— Тебя заказали, — сообщил он.
«Заказали» я вообще-то понимал в переносном смысле. Господи, что он мелет? Да кому сдался какой-то дизайнер-рекламист? Что я такого сделал?
— Между прочим, эта дама хорошо тебе известна, — директор явно наслаждался произведенным эффектом. — И, оказывается, не скупердяйка! А то про ее скупость чуть ли не анекдоты ходят…
Никаких таких особенных дам, которые хотели бы меня заказать, на память не приходило. Ну, были, конечно, эпизодические ля фам, но вроде расставались без обид — это раз. А как женился, так никого, кроме Ольги, даже представить рядом с собой не хотел — это два.
— Срок определен: неделя, — продолжал начальник. — Бросай все!
— Вы можете сказать, в чем дело?
— Отложи все заказы. Сосредоточишься на одном, для нашей фирмы это вопрос престижа. Помнишь Анну Петровну? Депутатшу нашу? Ту, о которой сам придумал шутку: «Будет ли Петровна довольна, если грамоту ей вручить?» Ответ: «Будет! Если в грамоту завернуть хотя бы три тысячи рублей…»
— Ну… — я был обескуражен.
— Гну! — хохотнул Палваныч. — У нее, оказывается, целая сеть кафе есть. «Посиделки» называется. Может, слышал?
— Разве это ее кафешки?
— Ее! Она — хозяйка. И откуда только у простых депутатов деньги берутся? Но это не наше дело. Мы должны красиво подать ее пирожки. Так, чтобы у потребителя слюньки потекли. И название рецепта обыграть: «От Петровны»!
— Мля, — я изумился. — Да это не ее рецепт!
— Ее — не ее, какое нам дело? — отрезал Палваныч. — Я тут твой процент сосчитал: семьдесят три тысячи получишь за работу. Может, с Ольгой в отпуск куда съездите. Хорошие денежки!
— Ага, нам с Антошкой только и разъезжать…
— Вашему пацану скоро год, да? Думаешь, я не видал за границей молодых туристов с такими ребятишками? Ничего, как-то путешествуют…
— Мне можно идти?
— Нужно! И помни: срок сдачи работы окончательный и не подлежит изменению.
Как ни крути, а выходило: Анна Петровна элементарно обвела меня вокруг пальца. Года два назад она заезжала к нам на фирму — по делу, а потом как бы между прочим заглянула ко мне в закуток — поболтать ей, видите ли, захотелось. Чирикать с ней мне совсем не хотелось, да и не до того было: как раз ломал голову над эскизом рекламы новостройки в одном довольно гнилом углу нашего милого городка. Стоимость «квадрата» там — глаза на лоб лезут, а из всех благ — разве что лягушки, квакающие в болотцах: они, милашки пучеглазые, никаких загрязнений не терпят; живут только в экологически чистых местах. Вот вокруг этого и крутились-вертелись мои мысли. А тут — Петровна! Сказать, что я ее не выносил — значит, ничего не сказать. И не в том дело, что завидовал ее стабильному ежемесячному окладу в сто сорок семь тысяч рублей — из денег налогоплательщиков, между прочим: депутатов мы все содержим. За вечную говорильню и надувание щек — такие «бабки»!
Но черт с ней, пусть получает, бездельница, раз уж словчилась в списки той самой партии попасть. А не любил я ее за те сплетни, которые она о нашей фирме распускала. Вообще-то, доказать, что это именно она мазала дегтем белейшие стены нашего заведения, было трудно. Поднаторевшая в интригах, она плела их искусно, не оставляя следов. И за то, что муженька своего двинула на вузовскую верхотуру, тоже не любил. Наверно, я все еще оставался романтиком, верящим в доброе, чистое, вечное. Да и сможет ли совесть отменить порядочность?
Вот в тот визит и завела Петровна речь о пирожках: не мог бы, мол, я выспросить у Ольги, как да что она делает, какие пропорции соблюдает, и отчего без всяких искусственных разрыхлителей стряпня у нее такая пышная, ароматная и незажаренная. Но я отшутился: семейная, мол, традиция, секрет по наследству передается, и Ольга его не выдаст.
А оно вон как оказалось! Петровна уже тогда задумалась о бизнесе: кафе и закусочных в городе не хватало, рестораны не каждому по карману, а в те непрезентабельные забегаловки, которые сохранились еще с «совка», приличный человек среднего достатка не пойдет. Тут случилось так, что один предприимчивый человек надоумился открыть блинную — у нее даже бренд появился: типа, русский национальный фастфуд, — в противовес всем этим гамбургерам и «быстрой» курятине. Дело у него пошло, и вскоре блинные расползлись по всему городу. А чем пирожки хуже? Да если еще предлагать всякие оригинальные салатики, блюда из мяса, рыбы или овощей, и непременно с обозначением: «по-домашнему».
Не знаю, где Петровна подобрала Галину, но у той обнаружилась коммерческая жилка, и первые «Посиделки» быстро поднялись, обзавелись постоянной клиентурой, приросли службой доставки на дом и в офисы. Все было хорошо, но Петровне хотелось изюминки. Тут и вспомнила она об Ольгиных пирожках снова, а может, и не забывала о них никогда. Случайная встреча с Галиной, в общем-то, оказалась неслучайной. Да и бывает ли в нашей жизни что-нибудь действительно случайное?
Как бы то ни было, пришлось мне заняться рекламой пирожков по рецепту собственной жены. Правда, теперь они были «от Петровны». И ничего не попишешь. Я посмотрел договор, который Ольга подписала: по всему выходило, что от всяких прав на авторство она отказалась. Такие перашки!
Я не описался: «перашки» — это четырехстрочные стихи без рифмы, эдакие нескладушки, без знаков препинания, но строго определенного ритма и размера: четырехстопный ямб, девять-восемь-девять-восемь слогов, и в них, как правило, жизнь отражается как она есть. Впрочем, без эпатажа не обходится. Этот жанр, говорят, родился в недрах Интернета и расползся по всей Сети. Одни именовали его «перашками», другие пирожками.
Может, есть нескладушки и про настоящие пирожки? Вдруг оригинальные? Я пошарил в Интернете, но ничего интересного не нашел, разве что вот это:

когда бабулю хоронили
я булочку с повидлом ел
с тех самых пор при виде трупа
рот наполняется слюной.

Да уж! Непосредственность черного юмора… Любители, может, и оценят, но нормального человека стошнит. Но зато психоаналитику — простор для анализа комплексов автора. А человеку, желающему перекусить, нужна совсем простая замануха, может быть, даже в плакатном стиле Маяковского. При моде на ретро — вполне! Но Владимир Владимирович в своих агитках слишком уж пролетарский — нынче чуть ли не каждый пятый мнит себя потомком если не аристократа, то хотя бы помещика, купца или, на худой конец, какого-нибудь лейб-гусара. Изысканности их исключительная душа просит. Или чего-то такого, чего и сами не знают…
Не знаю, почему я снял с полки томик Геннадия Шпаликова и зачем принялся перелистывать страницы — медленно, одну за другой, особо не вчитываясь в строки; наверно, это напоминало медитацию — никаких мыслей, расслабленная отстраненность, смутное ощущение чего-то ускользающего, смешавшегося с буквами, выстроенными в порядок слов. Строка к строке, все сработано поэтом ладно, и вдруг глаз выхватил лесенку слов:

Голод
пополам
режет,
Настроение
плачет...

И вдруг:

Пирожки
свежие,
Свежие
и горячие,
Лучшие в мире...»
Лизнул слюну с губ —
«Берите
четыре
За руб».
Рассказывать об этом можно
И в стихах
и устно,
Пирожки до невозможного
Вкусные.

Это «невозможно вкусные» меня зацепило. А что, если развить тему? Наверно, поэту не понравилось бы, что я переставил слова местами: «До невозможного вкусные пирожки» и добавил: «От Петровны!»
До невозможного вкусные пирожки от Петровны.
От Петровны, которая вообще-то и стряпать не умела.
Такая вот фигня.
А ты, дружок, взял Петровны пирожок?
Я рассмеялся. И, смеясь, сочинил-таки слоган. Его теперь весь город знает, но, если честно, меня самого от него подташнивает. Не хочу воспроизводить его тут. Пусть живет отдельно от меня.
Не знаю, понравилась ли моя придумка Петровне, да и не хочу, в общем-то, об этом знать: мне скажет одно, за глаза — другое, а подумает третье; интриганка еще та! Если бы работа не приглянулась, то ведь не оплатила бы ее. Мы с Ольгой добавили к полученному гонорару денег, взяли путевку в Иерусалим, отдали сына теще и отправились в путешествие.
Жена радовалась: исполняется ее мечта побывать в этом вечном городе, где что ни камень, то история. Единственный город на Земле, имеющий больше семидесяти названий, святыня для людей разных рас и вероисповеданий, загадочный, непостижимый, великолепный, простой и монументально блистательный — Иерусалим!
Наверно, некогда царя Давида потрясли живописные Иудейские горы, прекрасная Кедронская долина и поэтичная речка Гихон, — и он перенес древнюю столицу сюда, в центр страны. С Оливковой горы, серебрящейся на солнце рощами, открывается иссушенная зноем пустыня, в нее каждый год выпускали козла отпущения, и несчастное жертвенное животное уносило на себе в жаркие пески людские грехи.
Мы уходили из отеля рано утром, гуляли по городу, сверяя заранее намеченный маршрут с картой, но чаще всего забывали о ней и шли куда глаза глядят; из-за жары днем есть не хотелось — только пить, впрочем, мы замаривали червячка бесподобной сдобой или восхитительным фрозен-йогуртом; под звонки трамваев перебегали мощеные камнем улочки, свистели в купленные на рынке «Бецалель» глиняные свистульки и глазели по сторонам. Так и попали однажды в квартал Ямин Моше. Фешенебельные особняки впечатляли, но не привлекали — мы любовались древними зданиями, в самом примечательном из которых расположен театр «Хан». Заходили, спасаясь от жары, в прохладу картинных галерей и милых сувенирных лавочек, глазели вместе с другими туристами на Кнессет, фотографировались в пышном розовом саду перед зданием Верховного суда. Хоть и нельзя, но я, улучив момент, когда рядом никого не было, отхватил, поцарапавшись, веточку от куста желтых роз: надеялся, что она укоренится и будет напоминать нам о путешествии.
А в конце бульвара Хааса нам открылась величественная панорама древнего Иерусалима — Старого города, обнесенного со всех сторон стенами. Наверно, каждый знает: тут находятся святыни трех великих религий: еврейская — Стена плача, христианская — Церковь гроба Господня и мусульманская — мечеть Купол скалы на Храмовой горе. Стена плача — все, что осталось от храма, возведенного Иродом Великим. Говорят, он обхитрил великий Рим. Ирод отправил к императору гонца за разрешением на строительство храма, зная, что это займет много времени, а сам начал строительство. Когда гонец вернулся из Рима, строительство было закончено, а в ответном письме Октавиана Августа было написано: «Если не начал строить, то не строй. Если начал — разрушь. Если закончил — оставь все как есть».
Храм, однако, был потом разрушен. То, что от него осталось, и есть Стена плача. Тут оплакивают утерянные храмы, молятся Богу каждый о своем, просят у Всевышнего помощи, когда попросить ее больше не у кого. Записки с письмами Богу вкладываются в зазоры меж камнями стены, и раз в месяц служители их собирают и закапывают в специальных емкостях на Масличной горе, получается: послания к Всевышнему никогда не исчезнут.
У Стены плача мужчины молятся с левой стороны, а женщины — с правой. Не знаю, о чем Ольга просила Бога, и просила ли что-нибудь вообще — я ее не спрашивал об этом, и она тоже не допытывалась о моем монологе. Есть вещи, о которых не говорят даже самым близким людям. Может, я написал бы записку, но забыл ручку и бумагу. Почему-то я стал забывать про самое нужное в главный момент, и не всегда умею сказать то, что хочется. Впрочем, какое вам до этого дело? У вас и своих заморочек хватает.
На подходе к Виа Долороза нас остановила невысокая женщина, одетая во все черное:
— Господа, исключительное предложение: экскурсия на Масличную гору, Скорбный путь, гробница Марии… — она забубнила заученный текст и вдруг осеклась. — О, господи! Вы ли это?
Дама говорила голосом Майи. Никак не ожидая встретить ее в библейском городе, мы, пораженные, остолбенели. Кажется, она не смывала грим с тех пор, как я видел ее в последний раз: яркая, с тщательно прорисованными губами и начерненными полосками бровей, она выглядела прежней.
— Вот где встретились — в городе трех мировых религий! — воскликнула она. — Правду говорят: Земля — планета маленькая. Ну, кто бы мог подумать?
За какие-то пять минут мы узнали: Майе пришлось чуть ли не экстренно покинуть наш город, потому что в Пскове скончалась ее одинокая тетка, надо было похоронить старушку и, согласно завещанию, принять ее квартиру, дачу и счет в банке — наследница, впрочем, богатой побыла недолго: получив деньги наличкой за проданную недвижимость, она ничего умнее не придумала, как положить их в сумку и выйти из нотариальной конторы; когда на обочине дороги ловила такси, мимо промчался байкер и ту сумку выхватил из рук. Никакая полиция, как ни расследовала это дело, злоумышленника не нашла. А скопленных теткой рублей на сберкнижке хватило только на билет до Москвы и гостиницу. Правда, в старушкиной шкатулке оставалось еще золото, а вот бриллианты оказались стекляшками.
— Хотела в столице «однушку» купить, — рассказывала Майя. — Но, видно, судьба у меня другая: Мишу вот встретила, — она помахала высокому молодому человеку в широкополой шляпе. — Милый, иди сюда! Успеешь еще продать эти карты. Кстати, вам нужен путеводитель? Миша сам его придумал. Он у меня талантливый!
Парень, застенчиво улыбаясь, подошел к нам. Мы познакомились, но разговора не получилось: судя по всему, его больше волновала стопка нераспроданных брошюрок. Миша прижимал ее к груди, то и дело смотрел на часы, вздыхал, если видел очередную группу туристов, ошалело шествующую мимо. А тут еще к Майе подкатилась кругленькая маленькая старушка в гирлянде сверкающих побрякушек. Она с ходу закричала:
— Майя, Миша! Что вы тут разговоры разговариваете? Десять человек хотят на Голгофу взойти! Берете их и ведете.
— Извините, работа! — Майя развела руками и, подхватив за локоть своего Мишу, повлекла его к нетерпеливо переминавшейся с ноги на ногу группе туристов.
Ни визитки, ни телефона, записанного хотя бы на клочке бумаги, от нее не осталось. Хотя, наверное, было бы интересно позвонить как-нибудь Майе и, допустим, спросить, смогла ли она отыскать в Иерусалиме какую-нибудь спасительную веру. И вообще, как ее все-таки занесло на Ближний Восток? Миша, похоже, израильтянин, и с ним все ясно. А она? Просто — при нем? Или как?
Про Иерусалим можно рассказывать долго, очень долго. Или ничего не рассказывать: трудно подобрать слова, которые отразили бы восхищение этим городом. Да и можно ли передать восторг души?
«Если я забуду тебя, о, Иерусалим,
Пусть отсохнет моя правая рука,
Пусть язык мой прилипнет к небу моему...»
Об Иерусалиме мне теперь напоминают гоменташ. Это такие треугольные пирожки. Их пекут на Пурим — веселый праздник, когда евреям, говорят, разрешается напиваться до такого состояния, что они уже и не понимают, что творят. В переводе на русский гоменташ это «уши Амана», который был всесильным вельможей при одном персидском царе. Он задумал из зависти к своему сопернику Мордохею погубить в Персии всех евреев, но в результате поплатился за это жизнью. Каждый раз, как имя этого ветхозаветного антисемита упоминается в синагоге при чтении Мегилы, присутствующие свистят и стучат по чему попало — все равно как на каком-нибудь рок-концерте. И это тоже знак одобрения: сюжет возвышения и гибели подлого фаворита всегда вызывает восторг толпы, и не только в пуримском театре. Когда с аппетитом едят кондитерские уши злодея, тот теряет свою силу.
Классический гоменташ вроде бы положено делать с начинкой из мака, но нам с Ольгой понравились со спелыми грушами. Жена даже записала их рецепт. Мне его не жалко, могу с вами поделиться. Вот он: «Потребуются: мука пшеничная 850 г, три груши, полчайной ложки корицы, три чайных ложки разрыхлителя, 300 г сахарного песка, две чайных ложки ванили (не ванилина!), четыре куриных яйца, растительного масла и воды по 175 мл. Приготовление: 1. Вымесить тесто из растительного масла, трех яиц, ванили, воды, сахара, разрыхлителя теста и муки. Месить до получения мягкого теста. Раскатать очень тонким слоем. 2. Приготовить начинку: мелко нарезанные груши, 100 грамм сахара и корицу потомить пять минут на медленном огне. 3. Нарезать из теста с помощью стакана лепешки диаметром 7–10 см. Положить в центр каждого кружка чайную ложку начинки. Сформировать из лепешки треугольник, свернув ее с двух сторон к центру, плотно защипнуть. 4. Уложить гоменташ на покрытый пергаментом противень на небольшом расстоянии друг от друга. Смазать взбитым яйцом, посыпать корицей и сахаром. 5. Выпекать 15–20 минут при температуре 180 градусов».
Вам-то рецепт я дал — пожалуйста, не жалко! А вот Петровне — фиг на палочке. С тех пор, как ее не включают больше ни в какие партийные списки, она не депутат, живет на доход от пирожковой: от целой сети осталась только одна кафешка, другие она была вынуждена продать. Ее муж уже не ректор: ни с того, ни с сего мужик запил, выпал из обоймы, его сначала жалели — оставили заведовать кафедрой, потом перевели в преподаватели, но он закладывать за воротник не переставал, и тогда ему указали на дверь. Петровна с ним мучается, пыталась лечить, устраивала в какие-то фирмы, но безуспешно. Так и живут…
А тот черенок из сада роз в Иерусалиме, увы, не прижился. Несколько дней, посаженный в горшок, он был свеж, но вдруг пожелтел, листья свернулись бурыми трубочками и опали.

______________________________________

* Амок — особое состояние буйного помешательства, которому подвержены жители тропиков. Подобное состояние описано в рассказе Стефана Цвейга «Амок».

 

 

 


 

 

 


Вячеслав СУКАЧЁВ

КРИС  И КАРМА

Роман

 

Книга первая

РОКОВАЯ ОХОТА*

 

ЧАСТЬ II

Глава II

 

1

— Значит, так: мы прилетели из Бангкока, разобрали вещи, — говорит Тамара и пристально смотрит на мужа. — Ты свой чемодан забрал и поднялся сюда, в свой кабинет… Так ведь было дело?
— Ну да, так, — не очень уверенно отвечает Толик.
— И ты сразу свои вещи из чемодана достал? — пытливо смотрит на мужа Тамара.
— Да нет, не сразу, — с усилием вспоминает Толик. — Вначале спортивный костюм вытащил и пошел гулять… С Амуром поздоровался, с Петром Борисовичем… Ну, спросил, разумеется, все ли у нас в порядке было за время нашего отсутствия… Мало ли что, сама понимаешь…
— Это понятно! — нетерпеливо отмахнулась Тамара. — А вот кинжал этот твой, он где в это время находился?
— Как — где? — удивленно взглянул на жену Толик. — В чемодане, разумеется, где же еще ему быть? В чемодане и находился…
— Ты в этом уверен? Ты его там видел, когда спортивный костюм доставал? — настойчиво спросила Тамара.
Толик глубоко задумался, нервно барабаня пальцами по письменному столу.
— Я никак не мог его в тот момент видеть, — наконец сказал он. — Я ведь кинжал на самое дно чемодана спрятал… Сверху там уйма тряпок лежала, моих и тех, что ты накупила… Нет, не видел я его тогда…
— Хорошо, когда ты его увидел? — Тамара, со свойственной женщинам целенаправленностью, когда дело касается их семьи, не хуже дотошного следователя вела свою линию. — Точнее сказать, когда ты его достал дома из чемодана?
— На следующее утро, — заметно оживился Толик. — Это я точно помню, потому что позвонила Зиночка и спросила про бумаги, которые, ты помнишь, я с собою брал… Я достал эти бумаги, заодно и выпотрошил весь чемодан. Ну и кинжал, разумеется, мне на глаза попался. Я его из ножен вытащил, лезвие потрогал, а оно, знаешь, вроде как теплое… И опять меня удивил цвет металла — пепельный такой, похож на чугунную стружку… Ну, а про форму я уже не говорю. С такой формой кинжала, может быть, и вообще больше нет…
— Что это за форма такая? — настороженно спросила Тамара.
— Да я же тебе его показывал, еще там, в Таиланде, — удивленно ответил Толик, искоса взглядывая на жену.
— Тогда я не обратила на него внимания… А ты мне лучше своими словами расскажи, поподробнее, так я лучше пойму.
— Ну, как тебе сказать… Волнообразный клинок, число изгибов у него — семь, по всему лезвию расположены ассиметричные пятна, в которых просматривается силуэт человека. Эти семь изгибов отдаленно напоминают морские волны… Но тут, Тома, все дело в пропорциях: высота этих волн и глубина впадин. А они у кинжала такие, что глаз не оторвать! Я его вытащил из ножен, кстати, очень простых, из сандалового дерева, и у меня аж сердце забилось… Я еще тогда подумал, что когда с мужиками в баню пойду — я его небрежно так вытащу, и начну резать «Докторскую» колбасу, и посмотрю, что они мне скажут…
Увлекшийся Толик довольно засмеялся.
Тамара его веселья решительно не приняла, недовольно заметив:
— Не забывай, мой милый, что этим ножом, как предсказала тебе цыганка, собираются резать отнюдь не колбасу. А сны, Толя, это не шутки, и особенно — когда вдруг снятся цыганки. Так что вспоминай лучше, что было дальше с твоим кинжалом?
Толик живо стер улыбку с лица и начал старательно вспоминать:
— Я положил его вот сюда, — он открыл нижний ящик стола и рукой указал Тамаре, куда именно положил. — Сверху прикрыл вот этой папкой с прошлогодними отчетами по банковским операциям.
— Зачем? — удивилась Тамара.
— Что — зачем? — не понял Толик. — Зачем положил сюда?
— Нет… Зачем ты его папкой прикрыл? Ведь в доме у нас чужих людей не бывает, в твоем столе никто и никогда не роется, ты об этом прекрасно знаешь, так зачем прикрывал-то?
Толик задумался, пытаясь честно ответить на этот вопрос, но так ничего определенного и не придумал.
— А я знаю?! — развел он руки. — Взял и прикрыл… По инерции, наверное… Ведь хоть и холодное, но оружие…
— Ну-ну, — глубокомысленно хмыкнула Тамара. — Дальше что?
— А ничего… Убрал да и забыл, — Толик слегка устал от настойчивых расспросов жены, — пока не пошел гулять и не встретил…
Он растерянно прикусил язык, так как чуть было не проболтался о том, что встретил цыганку наяву. А это была бы уже совсем другая песня.
— Ну и кого ты встретил? — тут же насторожилась Тамара.
— Да нашего соседа по даче, — вдохновенно соврал Толик. — Антона Антоновича. Он как раз на работу уезжал, ну и спросил, что да как… Как, мол, отдохнули… Я рассказал, и про кинжал напрочь забыл, — благополучно вывернулся из опасной ситуации Толик Ромашов.
— Хорошо, проехали, — устало вздохнула Тамара. — А когда ты увидел свой кинжал в следующий раз?
— Ну, это уже было после того, — старательно обдумывая каждое слово, чтобы вновь не попасть впросак, начал рассказывать Толик, — как я сон увидел…
— А сон ты когда увидел, прошлой ночью? — настойчиво допытывалась Тамара.
— Да… Прошлой ночью, — осторожно сказал Толик.
— И кинжал свой до этого ты уже в руки не брал?
— Я же сказал! — слегка повысил голос Толик. — Вы утром в город за покупками уехали, а я после этого проклятого сна буквально места себе не находил. Ну и решил, что надо выкинуть его к хренам…
— Не ругайся, — мягко попросила Тамара.
— Как же здесь не заругаешься, — нервно прошелся по кабинету Толик, — когда такая чертовщина получается. Я его выбрасываю в мешок с пластиковыми отходами, мешок тут же, на сутки раньше обычного, увозит мусоровозка, потом приезжаете вы и привозите мне коробку из-под обуви с выброшенным мною кинжалом… Кстати, а где ботинки из коробки? Куда они делись? — теперь уже Толик подозрительно смотрит на жену.
— А я знаю, — невесело усмехается Тамара. — Мы с Дашкой вместе эти ботинки выбирали. Пробили чек в кассе, потом продавец при нас тщательно упаковал их в коробку и перевязал шпагатом, потому что мы сказали, что нам далеко ехать… Я это, Толик, все лично сама видела… Потом Володя, опять же при нас, забрал все покупки, и мы вместе пошли к машине.
Толик молча взял злополучную коробку из-под обуви со стола, снял с нее крышку и небрежно поставил перед Тамарой.
— Ну и как,Тома, он сюда попал? Как, каким образом он здесь оказался?
Оторвав растерянный взгляд от коробки, они непонимающе уставились друг на друга.
— В общем, так, Толя, — решительно сказала Тамара, прикрывая коробку крышкой и отодвигая от себя. — Ножичек ты в Таиланде и в самом деле, видимо, купил не простой. Мне тот китаец…
— Таец, — опять машинально поправил Толик.
— Таец — без яиц, — без улыбки скаламбурила Тамара. — Какая разница! Китаец он, таец или малаец, главное, что он впарил тебе этот чертов нож, а ты его взял… И, заметь — за сущие копейки. А я таких тайцев-китайцев в жизни не встречала, чтобы они в ущерб себе торговали. У нас на рынке так говорили: кто косоглазого обманет, тот сам китайцем станет… А ты и разбежался, купил по дешевке.
— Я бы его и за сто долларов взял, — хмуро сказал Толик, скашивая глаза на коробку.
— Вот ты и взял, — горько усмехнулась Тамара. — Так вот, мне тот китаец-таец сразу не понравился… Знаешь, от старости он вроде как мхом порос, аж зеленый весь, а когда ты нож в руки взял, он к тебе совсем не по-стариковски подлетел. И глаза у него так горели — я таких глаз и у молодых не видела. А еще я в нем силу почувствовала, по-бабски почувствовала, понимаешь? Откуда она, сила эта, в старом мухоморе? Нет, Толик, как хочешь, а сон твой — очень даже не простой. И от ножа этого…
— Кинжала, — уныло поправил жену Толик.
— Да пошел ты, в самом деле! — взорвалась Тамара. — Какая разница? Главное, что от него надо избавляться, и немедленно! Понимаешь — не-мед-лен-но…
— Ну, а как? — уныло развел руки Толик, с надеждой глядя на жену. — Может быть, ты подскажешь — как?
— Надо хорошо подумать… Ясное дело, что он обязательно должен пройти через третьи руки, понимаешь?
— Не совсем, — вскинул удивленный взгляд на жену Толик.
— Ну, например, не ты сам, а кто-то другой, вместо тебя, должен от него избавиться… Точно, отдай его Володьке, и пусть он его выбросит куда-нибудь… Нет, надо надежно выбросить, скажем, с моста в реку… Это будет самое верное дело! — обрадовалась Тамара, и глаза у нее засияли. — Пусть он попробует, — она кивнула на обувную коробку, — со дна реки вынырнуть. Посмотрим, как у него это получится…
Ожил и Толик, с невольным уважением глядя на жену, додумавшуюся до такой, казалось бы, простой идеи. Но простая-то она простая, а в голову Толика, столько передумавшего об этой проблеме в последние дни, почему-то не пришла.

— Пап, ты обещал, что мы в парк съездим, — встала перед Толиком Дашуня, исподлобья глядя на него ожидающими глазами.
— Когда?
— Сегодня, — простодушно отвечает дочка, безгрешно глядя на отца синими брызгами.
— Когда я тебе обещал? — не может вспомнить Толик.
— А когда мы в отпуск собирались… Я тебя тогда попросила, а ты говоришь, что вот съездим в отпуск, вернемся и в первые же выходные обязательно поедем… Сегодня — первые выходные, суббота.
— Ну, Дашка, у тебя и память! — удивился Толик. — Мне бы такую, — он отложил в сторону проспект нового рекламного ролика для телевидения, привлек к себе слегка упирающуюся дочь и поцеловал ее в теплую шею. — Раз обещал, — он поцеловал ее еще раз, чувствуя необыкновенный прилив любви к этому родному, крохотному сущесту, — раз обещал — значит, поедем!
— Ур-ра! — запрыгала вокруг него счастливая Даша. — Папа, а когда поедем?
— Сегодня, — Толик прямо-таки залюбовался своей красавицей дочерью.
— Ур-ра! А когда — сегодня?
— Да я вот закончу рекламный ролик просматривать, и поедем, — Толик вновь взялся за свои бумаги. — А ты пока маме скажи, пусть собирается… Ты же знаешь, как она у нас собирается?
— Зна-аю, — вздохнула Дашка, — как в театр…
Последние слова были Толика, и он довольно разулыбался, глядя вслед убегающей из его кабинета дочери. И совершенно неожиданно подумал, что пора бы, реально пора, обзавестись наследником. Дашке, считай, пять лет уже, готовая нянька будет для малыша. А Тамара все что-то тянет, никак не решится — то одно, то другое мешает… Да и родов побаивается, уж больно тяжело далась ей Дашка, чуть не померла при родах, вот и боится. Хотя сейчас, как говорят все те же немцы (в школе и институте Толик изучал немецкий язык), kein Problem. Чуть ли не половина женщин, наверное, делают кесарево сечение. Большинство из них, конечно же, потому, что боятся фигуру потерять. Тоже ведь вот мода пошла, бабы как щепки стали, зацепиться не за что. Лично он, Толик, не помнит, чтобы кому-то из его друзей или даже общих знакомых такие бабы нравились, а для кого они тогда стараются? Не понять… Зато у него Томка — мечта! Где положено — все есть, и есть не какими-то там щепотками, по норме, а так, чтобы вволю, чтобы взять — так взять.
Глаза у Толика замаслились, сердчишко беспокойно застучало, он завозился-заерзал в своем крутящемся кресле.
Нет, надо, сегодня же надо на эту тему с Тамарой поговорить и не только поговорить… Детей от разговоров не бывает, понятное дело, но, что касается лично его, он готов хоть сейчас…
— Толик! — крикнула снизу Тамара, прервав его приятные мысли. — Ты что, в самом деле, с Дашкой в парк обещал съездить?
— Ну да, — громко откликнулся Толик, — обещал… А раз обещал — надо выполнять.
— Вот вечно вы так, честное слово, — проворчала Тамара. — Я собралась вместе с Ниной уборкой заняться, к зиме надо одежду пересмотреть, перестирать все после отпуска и убрать до следующего лета, а им парк подавай.
— Тома, — понизив голос, шипит с лестничной площадки Толик, — ты бы Дашку погулять отправила, а?
— С чего это вдруг? — возмущается Тамара. — Если в парк ехать — надо собираться, а то приедем к шапочному разбору.
— Тома! — пуще прежнего зашипел Толик. — Мне с тобой срочно поговорить надо…
— Вот еще, — вмиг догадавшись обо всем, даже смутилась Тамара, — придумает же… Одна ерунда в голове у человека сидит. — И громко кричит в детскую: — Дашенька, доченька, снеси косточки Амуру, да и погуляй заодно, пока я тут собираюсь…

Теплый осенний день. Тихо кружась, падают на землю круглые листья с тополей. Кленовые же, желто-лимонного цвета, и такого яркого, до прозрачности, беспорядочно порхают в воздухе, ковровой дорожкой устилая парковые газоны. Рассевшись на голых вершинах тополей, дружно граят сизо-черные вороны, пренебрежительно поглядывая на бессмысленное человеческое шевеление по припорошенной листьями земле. Снуют вездесущие воробьи, истинные аборигены этих мест, склевывая крошки со столов возле кафе, влетая и вылетая под высокие крыши аттракционов и отчаянно купаясь в небольших лужицах возле центрального фонтана. Важно кивая сизыми головами, мотаются между ног многочисленных посетителей парка ожиревшие и окончательно завшивевшие голуби.
Чей-то двухлетний малыш в голубом комбинезоне и вязаной шапочке с помпоном, визжа от восторга, погнался за голубями, и они, поддернув повыше крылья, смешно, словно пьяные, раскачиваясь на тонких ножках, побежали от него в разные стороны.
Умытый лишь поздним рассветом, гордый сын Кавказа шаманит над заляпанным бараньим жиром мангалом с шашлыками, голодными злыми глазами разглядывая проходящих мимо женщин. Две горбоносые курдянки, кутая в грязные тряпки муляжи грудных детей, настойчиво пристают к прохожим, требуя денег…
Покатав восторженно попискивающую Дашу на карусели, постреляв из пневматических ружей в тире, отчаянно пролетев по крутым американским горкам, усталые и довольные, они присели на садовую скамейку отдохнуть. Светило солнце, смыкали по веткам вездесущие воробьи, веселые люди спешили получить свою долю удовольствий.
— А я есть хочу, — заявила взъерошенная, довольная Дашка, привалившись к надежному материному боку.
— Да и я бы не отказалась, — живо поддержала дочку Тамара. — На свежем воздухе всегда так есть хочется…
— Подождать до дома — никак не получается? — осторожно спросил Толик, недолюбливающий общепит еще со студенческой поры.
— Никак-никак! — энергично захлопала в розовые ладоши Даша.
— Дома что-то готовить надо… Да и когда это мы еще домой поедем? — недовольно глянув на мужа, спросила Тамара.
— Сдаюсь! — с притворным испугом поднял руки Толик. — Уговорили… Возражений больше — не имею. Куда пойдем?
— Папа, там такие вкусненькие пирожки продавали, — потянула в свою сторону отца Даша.
— Никаких пирожков! — категорически отрезала Тамара. — Дома пирожки будут, а сейчас мы пойдем в ресторан.
— Но почему, мама? — возмутилась Даша. — Я сильно-сильно пирожков хочу-у…
— Потому… У тебя, Дашенька, живот давно болел? Не помнишь? А вот пирожки сейчас поешь, и заболит — стопудово! — сказала и засмеялась Тамара. Смешно от этого странного современного словечка стало и Толику.
— Стопудово, Дашка, поняла? — потрепал он дочку по голове, но она обиженно вывернулась из-под его руки.
— Чего это вы такие веселые? — подозрительно спросила Даша, внимательно разглядывая родителей. — Вы обо всем раньше договорились, да?
— Нам просто делать больше нечего, как договариваться с папой, есть пирожки или нет, — проворчала Тамара, поправляя прическу и плотнее запахивая ворот ветровки.
И в это время Толик, повернув голову влево и взглянув через дочерино плечо на противоположную сторону парковой аллеи, увидел знакомый силуэт сидящей на скамье женщины… Правда, теперь она ничего общего не имела с образом цыганки. На ней было короткое демисезонное пальто в светлую клетку, из-под которого выглядывали край серой юбки и коричневые туфли на среднем каблуке, элегантная бежевая шляпка с короткими полями и шарфик дополняли наряд. Таких женщин в парке в этот теплый осенний день было много, но увидев эту, Толик моментально покрылся холодным потом. Первой его реакцией было непроизвольное желание пригнуться, спрятаться за стоящей дочерью, а затем как-то незаметно, не привлекая внимания женщины, раствориться в толпе. Конечно же, это было наивное и смешное желание, потому что в следующее мгновение она уже пристально смотрела на Толика, прожигая его, казалось, насквозь неотступным взглядом огромных черных глаз. В какой-то момент ему даже показалось, что в знак приветствия она слегка покачала головой, переведя вдруг затуманившийся взгляд с него на Дашу. И дочь, словно почувствовав этот взгляд спиной, быстро оглянулась и перестала смеяться.
— Так что мы все-таки решили? — нетерпеливо спросила Тамара, одновременно дергая Толика за рукав. — Хватит пялиться на чужих теток! Идем мы в ресторан или нет?
— Конечно, идем, — переводя дыхание, хрипло ответил Толик, машинально взглядывая на циферблат часов — было без четверти три часа дня.
— Ну, так пошли! — Тамара решительно поднялась со скамьи. — А то уже и стемнеет скоро.
Толик, суетливо убирая фотоаппарат и видеокамеру в кофр, слегка замешкавшись, поднялся следом. Когда он повернулся, стараясь прятаться за спиною Тамары, женщины на садовой скамье уже не было… «Может, померещилась? — со слабой надеждой подумал он. — Да и та ведь была цыганка, а эта…»
Но всем своим существом, каждым нервным окончанием он понимал, что нет, не померещилась. Что уже никогда и ни при каких обстоятельствах эта женщина просто так из его жизни не уйдет.

Домой возвращались уставшие, но довольные. Особенно — Даша. У нее рот вообще не закрывался. Обращаясь то к матери, то к отцу, она то и дело о чем-то спрашивала, радостно сверкая счастливыми глазами.
— Папа, а когда мы еще в парк поедем? — дергает счастливая дочка его за рукав.
— Ну, не знаю пока, — осторожно отвечает Толик. — Как-нибудь выберемся…
— Мама, а когда мы как-нибудь выберемся? — дергает за рукав Дашка теперь уже мать, что-то сосредоточенно разглядывающую за автомобильным окном.
— Это — к папе. С ним решайте… — не сразу отвечает о чем-то своем задумавшаяся Тамара. — Но, вообще-то, скоро парк закрывается…
— Почему? — насторожилась Дашка. — Кто его закрывает?
— Ведь зима, Дашенька, ты разве об этом не знаешь? — притворно возмутилась Тамара. — Какой же тебе парк зимой — сопли морозить? Это удовольствие можно и у себя во дворе получить — без проблем.
— Почему — сопли? — в свою очередь удивилась Даша. — А на лыжах? А на саночках разве нельзя? Все катаются, а нам почему нельзя?
— Я ничего не знаю, — отмахнулась Тамара, вновь отворачиваясь к окну, за которым проносились темные хвойные леса, лишь изредка прореженные ситцевым светом березнячков. — Спрашивай об этом своего папу.
— Папа, почему зимой в парк ездить нельзя? — послушно переключилась на отца Даша. — Потому что холодно, да? Или потому, что неохота?
— Наверное, можно, — улыбается Толик на переднем сиденье, скашивая глаза на добродушно ухмыляющегося Володю. — Я сто лет назад там зимою был…
— А что ты там делал сто лет назад? — немедленно вцепилась в отца Даша.
— Ну, как что? — в недоумении пожал плечами Толик. — Там каток на центральной площади заливали, и мы, студенты, катались на коньках. Вообще-то — здорово было! — внезапно оживился Толик, вполоборота поворачиваясь к Даше, но обращаясь больше к жене. — Мы гоняли прямо между деревьев, играли в прятки и догонялки… Помнишь, Том, как здорово там было?
— Помню, — вздыхает Тамара, и на самом деле припоминая, как они, зеленые первокурсники, съехавшиеся в пединститут в основном из деревень, впервые попали на каток, где коньки выдавали напрокат за десять копеек в час по студенческому билету. Именно там, на катке, познакомилась она со Стасиком, который уже тогда гонял по городу на японке, вечерами играл на ударных инструментах в ресторане, иногда посещая лекции на третьем курсе. Познакомилась и по уши влюбилась в него, и чуть было не пропала по молодости и глупости, с головой окунувшись в разудалую кабацкую жизнь городской полубогемы. Опомнилась только тогда, когда дело дошло до наркотиков и невинного предложения попробовать групповой секс… Повезло, что подруги по курсу и комнате не оставили в беде, буквально в последний момент выдернули ее из опасного болота, отправили в академический отпуск к маме с папой в деревню. Этого времени ей как раз хватило на то, чтобы окончательно прийти в себя от «сумасшедшей любви», но вычеркнуть из памяти, как ни старалась, Стасика не могла. Больной занозой застрял в ее памяти проклятый Стасик, оказавшийся впоследствии под жестким крылом городского авторитета — Мармелада… От курса своего она не отстала, сдала экзамены экстерном, да еще и на отлично. Опять же — спасибо девчонкам, присылавшим ей копии лекций и экзаменационные задания… — Мы молодые тогда были, — опять вздыхает Тамара, — совсем сопливые еще, но — счастливые…
— Как я, да? — серьезно спрашивает Даша и с удивлением смотрит на смеющихся родителей, которых, к тому же, поддерживает и добрый шофер дядя Вова.
— Хорошо, Даша, уговорила, — теперь уже всем корпусом поворачиваясь с первого сиденья, с любовью смотрит на дочь Толик. — Как только каток в парке зальют — обязательно поедем и будем кататься весь день.
— А когда каток зальют? — не упускает случая закрепить завоеванные позиции дочка.
— Ну, наверное, когда морозы начнутся, когда снег выпадет, — не очень уверенно отвечает Толик. — Да вот, мы попросим дядю Володю, и он нам скажет, когда зальют…
— Дядя Володя, — трогает за плечо водителя Даша, — ты скажешь нам, когда каток зальют?
— Скажу, Дашенька, — улыбается Володя. — Обязательно скажу.
— Не забудешь, дядя Володя? — заранее волнуясь и между делом сунув большой палец в рот, спрашивает Даша.
— Зуб даю! — серьезно отвечает Володя, сворачивая с магистральной дороги на проселочную, которая ведет к дачному городку.
— Если зуб — я тебе верю, — Даша облегченно вздыхает и отваливается на спинку мягкого сиденья. — А то взрослые все время про все забывают…

Когда Тамара с Дашей вышли из машины и торопливо направились к дому, намеренно замешкавшийся Толик повернулся к водителю.
— Знаешь что, Володя, минут через десять загляни ко мне в кабинет, — говорит он водителю. — А потом можешь быть свободен до понедельника… Но, оставайся на связи.
— Будет сделано, Анатолий Викторович, — с готовностью отвечает Володя, выключая двигатель.
Поднявшись к себе в кабинет, Толик вдруг почувствовал такую усталость, что буквально свалился на кожаный диван. В это время Тамара прокричала снизу:
— Толя, что приготовить на ужин?
— Мне все равно, — через силу отвечает Толик. — Что приготовишь — то и поем…
Прикрыв глаза и расслабившись, Толик, казалось, забыл обо всем на свете. Обо всем, кроме этой женщины на садовой скамье. Он никак не мог понять, как, каким образом узнал в этой незнакомке, безусловно красивой, но так похожей на многих других, вызывающе яркую, с характерными чертами лица, настырную цыганку-гадалку? Какая могла быть между ними связь? В чем она заключается? Во внешнем сходстве — нет, не катит! А в чем тогда? Вопросы были, ответить на них — не получалось, и это не давало покоя Толику. Более того, все последние дни он словно бы исподволь чувствовал, как сжимается вокруг него нечто вроде невидимого кольца. Вот словно удавку ему на шею набросили, и концы этой удавки постепенно стягиваются чьей-то уверенной и безжалостной рукой. И особенно отчетливо он это почувствовал после согласия брать балашовский банк… Ну, просто душно ему стало, неуютно на земле после этого полупьяного, дурацкого решения. В самом деле, жил он без банка десять лет, и неплохо жил, так что же его разнесло у друга бизнес перехватывать? На хрен он ему сдался, бизнес этот! Ведь он не бедствует, на жизнь вполне хватает, еще и остается, так чего было искать на жопу приключений? Вот и нашел, по полной программе… А все Мартын, друган хренов… Удружил, что называется…
— Можно, Анатолий Викторович? — на пороге стоял Володя.
— Заходи, — поднимаясь с дивана, указал на кресло, одуревший от тяжелых мыслей Толик.
— Да я постою, чего там, — замялся Володя.
— Садись, раз говорю! — рыкнул на него Ромашов, опускаясь в свое кресло за столом. — У меня к тебе, Володя, как бы это поточнее сказать, есть деликатное поручение, что ли… В общем-то, пустячное, но исполнить его надо в точности…
— Обижаете, Анатолий Викторович, — живо ответил Володя, и в самом деле до предела исполнительный человек.
— Вот тебе пакет, — Толик нервно вертел в руках продолговатый сверток, тщательно упакованный Тамарой в черный целлофановый пакет. — Выбросишь его с Краснореченского моста в реку… — заметив удивленный взгляд Володи, пояснил: — Да в нем ничего особенного нет, ты не бойся…
— А я и не боюсь, — настороженно ответил Володя, внимательно разглядывая пакет в руках своего шефа. — Но если не секрет — что там?
— Кинжал, — неохотно ответил Толик. — Обыкновенный кинжал… Я его из Таиланда сдуру привез, а Тамара вдруг где-то прочитала, что такие кинжалы приносят сплошные несчастья в семью… Ну и заблажила — выбрось да выбрось… Ты же ее не хуже меня знаешь — спорить бесполезно…
Расстроенный Толик наконец-то отдал водителю сверток, и тот осторожно принял его в руки. В продолговатом, узком предмете контуры кинжала ясно просматривались, и Володя заметно успокоился.
— А может, пока его куда-нибудь припрятать? — с сомнением спросил Володя.
— Володя, я тебя о чем попросил? — хмуро посмотрел на водителя недовольный Толик. — Вот и делай, что велено!
— Понял… Все понял, Анатолий Викторович, — легко поднялся из кресла Володя. — Сегодня же и выброшу… Ну, я пошел?
— Иди… Да без фокусов, договорились?
— Договорились, — Володя вышел из кабинета.
Водитель ушел, грузно простучав по деревянным ступеням лестницы каблуками, и Толик наконец-то облегченно вздохнул. Подойдя к бару, он достал бутылку коньяка, подумал и поставил на место. Вместо этого откупорил бутылку «Посольской», налил полную рюмку и выпил солидную порцию одним глотком.

 

2

Иван Иванович Огурцов жизни своей не мыслил без утренней яичницы. Да не простой яичницы, а непременно — приготовленной по особому рецепту заботливой Матреной Ивановной. Когда впервые появилась эта яичница на столе перед Иваном Ивановичем — кто может сказать? Но думалось Огурцову, что, когда он родился 5 сентября 1955 года, яичница уже стояла на столе. Что Матрены Ивановны об эту пору еще и в проекте не было (она родилась двумя годами позже), Иван Иванович в расчет не брал, не без основания полагая, что его Матренушка была всегда. Как ветер в декабре, как солнце летом и морозы зимой. Вот и сегодня Иван Иванович еще только добривался в ванной комнате, а по всей квартире уже плыл приятственный запах чеснока с укропом, да помидоров в собственном соку, что в маленьких металлических баночках продаются. И даже всесильному одеколону «Шипр», чей адский запах от ладоней и через сутки в нос шибает, этот несказанный запах утренней яичницы было не перебить.
— Иваныч! — кричит из кухни Матрена Ивановна.
— Ай! — с готовностью отвечает Огурцов, с удовольствием хлопая себя по тщательно выбритым и все еще довольно тугим щекам.
— Ты скоро там набреешься?
— Да я готов уже, как штык! — бодро заявляет Иван Иванович, в тот же момент появляясь на кухне. Умытый, хорошо выбритый, с легким пробором изрядно поредевших светлых волос, благоухающий «Шипром», он, довольно улыбаясь, слегка приобнимает супругу за плечи.
— Ну-ну, старый, разыгрался, — притворно ворчит Матрена Ивановна, между тем как в одно движение прижимает мужнину руку подбородком. — Садись уже, пока яишенка совсем не выстыла… Это что за еда, если она холодная…
Иван Иванович степенно садится за стол, и вот она, родимая, с пылу с жару, шипящая, слегка постреливающая, с желтыми зрачками в голубовато-белой пене белка, предстает перед ним на столе. Два чуда есть на земле, которые признает участковый инспектор Огурцов: чудо появления в его жизни Матрены Ивановны и чудо утренней яичницы, приготовленной руками жены.
— Вот сколько лет уже не могу понять, — вооружаясь вилкой и добрым ломтем ржаного хлеба, говорит Иван Иванович, — как так у тебя получается, что когда бы я ни сел за стол, а яичница у тебя обязательно скворчит и жаром пышет. Ты что ее, за пазухой держишь? — лукаво щурится на жену Огурцов.
— А я смотрю, отец, что ты чем дальше, тем дурнее у меня становишься, — садится напротив мужа за маленький кухонный столик Матрена Ивановна. — Особенно это стало заметно после того, как тебя в полицаи произвели…
— Я и сам это почувствовал, — добродушно смеется Иван Иванович, корочкой хлеба аккуратно подбирая особенно вкусное яичное крошево.
— Да ну? — Матрена Ивановна с удовольствием наблюдает, как не спеша, обстоятельно и со вкусом, уплетает ее муж яичницу. — Ну, тогда не все так безнадежно… Ты сегодня дома обедаешь или как?
— Сегодня я, Матренушка, буду обедать у Михалыча и наверняка отведаю жареных карасей, — отвечает Иван Иванович, придвигая к себе кружку с чаем. — Звонил вчера, там у него кто-то на солонцах набезобразничал. Надо разобраться…
— Михалыч-то уже староват, — замечает Матрена Ивановна. — Наверное, тяжеловато ему там, в лесу, одному куковать?
— Он всего-то на пяток лет меня постарше будет, — отвечает Огурцов, со свистом втягивая горячий чай. — Но, думается мне, Матренушка, убери Михалыча от леса — хана ему! — Иван Иванович тяжело вздыхает, отставляет недопитый чай и убежденно говорит: — Да и лесу хана без таких, как Михалыч…

Мотоцикл с коляской выдали Ивану Ивановичу вместе с лейтенантскими погонами тридцать шесть лет назад. С тех пор он на нем и ездит по своим оперативным делам. Ничего машина, дюжит, хозяина своего не подводит, хотя по мотоциклетному возрасту давно уже даже и не пенсионер, а почетный долгожитель. Более того, его «Ижачок», как уважительно прозывает свое транспортное средство Огурцов, и выглядит вполне прилично. Конечно, в райотделе его списали еще на заре перестройки, не к добру будь она помянута, как было списали и самого Ивана Ивановича, а значит — прекратили снабжать топливом и запчастями. В общем — сняли с баланса, как сняли вскоре заводы и фабрики, прииски и порты, леспромхозы и шахты, металлургические комбинаты и газовые месторождения, разумеется, в пользу расторопных прохиндеев, к чьим загребущим рукам все это и прилипло. А вот про «Ижачок» Ивана Ивановича забыли, справедливо посчитав недостойным никакого внимания на фоне нефтяных вышек. А Огурцов имел не только светлую голову, но и золотые руки, которыми не раз и не два перебрал до последнего винтика свой «Ижачок». И бегает он у него до сих пор — за милую душу, и выглядит так, словно вчера из магазина. И только в одном-единственном случае был «Ижачок» настроен решительно против Ивана Ивановича — когда выступал в роли раннего оповещения. Огурцов еще только из дома выезжает, а собравшиеся померяться буйными силами мужички у местного кафе уже дружелюбно руки друг другу пожимают. Известное дело, в коляске у Иваныча в аккурат два человека помещаются, и в холодной кладовке с зарешеченным окном два деревянных топчанчика наличествуют. Как говорится — все со всеми удобствами у Ивана Ивановича, но мужики скромный домашний уют предпочитают и, заслышав дробный мотоциклетный выхлоп, хорошо знакомый с детских лет, спешат поближе к домашнему уюту.
Иван Иванович выводит свой «Ижачок» из-под навеса, специальной байковой тряпочкой обмахивает с него пыль, поворачивает краник над бензонасосом в положение «Открыто», пробегает пальцами по клеммам аккумулятора — хорошо ли держат зажимы. Затем, встав ногою на подножку, легонько встряхивает мотоцикл и по звуку взбулькнувшего в бензобаке горючего, с точностью до литра, определяет его количество. Дорога ему предстоит дальняя, и такие предосторожности не излишни…
— Так ты уже собрался, что ли? — выходит из дома Матрена Ивановна, слегка щурясь на поднимающееся из-за сопок солнце.
— А что мне собираться? — улыбается Иван Иванович. — Как там, у твоего любимого Лескова, Левша в Англию собирался? Подпоясался, чтобы кишки с легкими не перепутались, и пошел…
— А я тут гостинец для Михалыча приготовила, — показывает Матрена Ивановна узелок. — Пирожков ему напекла, с картошкой да капустой, да еще яйцо с луком — его любимые.
— Вот это хорошо! — степенно одобряет Огурцов и прижимает ключ зажигания правой рукой. — Это Михалыч порадуется твоему привету.
Иван Иванович ударяет ногой по рукояти запуска двигателя, и со второго удара его «Ижачок» сыто и удовлетворенно заурчал.
— Во, мать, как часы, а ведь немного помладше нас с тобой будет, — говорит он жене, забирая узелок с пирожками. Аккуратно уложив его в люльку вместе с изрядно потертым кожаным планшетом, Иван Иванович садится в водительское седло, поправляет форменную фуражку и докладывает Матрене Ивановне:
— Ну, значит, я поехал…
— С Богом, — энергично кивает ему Матрена Ивановна и крестит мужа в спину, когда он уже выезжает на центральное шоссе, плавно переключившись на вторую скорость.

Стелется под колеса «Ижачка» грунтовая дорога на далекий кордон к Михалычу. Донельзя разбитая, с громадными мутными лужами, которые надо объезжать по обочине, с крупной щебенкой, летящей из-под колес. Каждый год подсыпают сюда гравий, ровняют ножом бульдозера, трамбуют многотонным катком, а все не впрок — лужи как были, так и остаются, каждая на своем месте, как депутаты в креслах. Им ведь тоже ничего не делается: как позасели лет двадцать — двадцать пять назад в тепленькие, удобные кресла, так и сидят незыблемо, и лишь отлаиваются иногда от наседающих журналистов. Да и тех уже приструнили, каждого к своей кормушке прикрепив…
Рычит верный «Ижачок», подпрыгивая на ухабах, втягивается на небольшой перевал, с которого хорошо просматривается родное село Мариинское, расчерченное дорогами и дорожками на неравные квадраты, заставленные все больше неказистыми домишками с печными трубами частного сектора. И лишь ближе к центру стоят четырехэтажные хрущобы из силикатного кирпича и на десяток лет помоложе — брежневские пятиэтажные коробки из панельных плит. А сразу за перевалом — спуск в просторную долину, пересеченную некогда светлоструйной, бурной в весенние паводки, речкой Лосихой, а теперь, когда перебаламутили ее воды в верховьях строители новой нитки газопровода, — мутный сток последствий человеческой жизнедеятельности. Конечно, речку Лосиху из-за Кремлевских стен и в самый сильный бинокль не разглядишь, а вот газовые доллары от косоглазых друзей в ежовых рукавицах — они душу греют. И хотя нахапано кремлевскими деятелями уже — дальше некуда, свой доллар, как говорится, карман не тянет…
«Ох, человеки, — думает Иван Иванович, тряско катясь на «Ижачке» с перевала, — два глаза, две руки, две дырки — в голове и жопе, а вдруг начинают думать, что они Бога за бороду ухватили… Правят страной, как своим огородом. Этого — в генералы, этого — в адмиралы, а другана по спецслужбе и вообще в премьеры посадил, другого — на железные дороги… И тащат все во все стороны так, что стон стоит по всей Руси великой, похлеще того стона, что от поволжских бурлаков доносился. Куда там! Тащат все, что плохо и неплохо лежит, тащат друганы, их сыновья с дочками, зятьки и невестки, внучатые и правнучатые племяши. Тащат так, что пыль столбом стоит — миллионов мало уже, на миллиарды перешли. Сам, легкий на подъем и тяжелый на руку, как бы не при делах, — не ведает, что его опричники творят, впереди всей этой своры на лыжах с Саянских гор катит, поддерживаемый под руку надежным скуластым друганом. В кои веки схватят по недосмотру иного другана-разбойника за руку, как схватили недавно профессионального мебельщика и по совместительству — министра обороны, разворовавшего через своих подчиненных миллиарды народных рублей, а наш верховный опять не при делах, ни о чем не ведает, честными глазами лупает, отмалчивается. А если и предстанет перед изумленными гражданами Отечества в телеящике, в большинстве своем живущих за порогом бедности, то обязательно порадует их своими очередными заповедями: мол, передела в пользу бедных не будет, не ждите, и — я своих не сдаю». «Милый мой, — горько думает Иван Иванович, объезжая глубокую колдобину, на дне которой уныло лежит чья-то вырванная «с мясом» выхлопная труба, — ты вот на своем собственном огороде по этим своим пещерным принципам живи… Но ты ведь уже почти десять лет страной управляешь… Неужели не чувствуешь разницы? Ведь рано или поздно возьмут за яйца и на фонарном столбе повесят, чтобы впредь страну со своим огородом не путал». —
Задумался Иван Иванович и приличную колдобину прозевал — тряхнуло так, что фуражка на нос съехала. «Эх, чтоб вам пусто было!» — ругнулся Огурцов и не спеша покатил дальше.

По шатким деревянным мосткам, что едва держались на полуисгнивших лиственничных сваях, сработанных еще в давние советские времена, Иван Иванович не без труда перевалил Лосиху, с опаской поглядывая в широкие щели на мутную воду. На другой стороне реки остановился, утер проступивший на лбу пот, обошел мотоцикл, разминая изрядно затекшие ноги. Солнце уже почти поднялось в зенит и потому ласково припекало голову. Хорошо на земле, славно. Журчит вода по камушкам, тренькает синичка, раскачиваясь на тонком ивовом прутике, высоко в небе — инверсионный след от самолета, быстро истаивающий в невозможной голубизне. «И чего недостает иному человеку, куда он все хапает и хапает, — грустно думает Иван Иванович, — с собой ведь, кроме своих сраных кишок, ничего не заберешь, да и те запросто могут в морге выпотрошить. Ан, нет, пыжится иной рыжик, из грязи в князи ему хочется, трон из золота ему подавай, реки газовые, берега платиновые — все захапать норовит. Глаза уже на лоб лезут от потуг, смрадом от него за версту несет, а он все тащит и тащит, потеряв всякое представление о реальности, о том, что он — всего лишь тварь дрожащая… Эх, человеки, человеки, рождаетесь вы в радости ожидания, а живете — в дерьме, туда же и канете…»
Выскочил на приречную, потемневшую от воды еловую колоду полосатый бурундук и удивленно уставился на Огурцова сердитыми бусинками глаз. Мол, кто ты такой и по какому праву здесь оказался, где мои деды и прадеды испокон веков стланиковый орех промышляли. И вдруг притопнул мягкими передними лапками по колодине, громко цвыркнул и побежал к зарослям ивняка, высоко, столбиком, вскинув пушистый хвостик и мелькая между камней полосатой спинкой.
— Ишь, ты, хозяин, — по-доброму усмехнулся Иван Иванович, вновь взгромождаясь в мотоциклетное седло и включая первую передачу. «Ижачок» дернулся, юзанул на приречной мокрой гальке и покатил дальше, оставляя за собою сизоватый дымок из выхлопной трубы.
Но едва Огурцов одолел вдоль Лосихи метров триста, а затем круто повернул в сторону Лысой сопки, за которой и начиналось охотхозяйство Михалыча, как вдруг увидел на дороге ярко одетую женщину, бодро шагавшую в попутном направлении. Женщина, да еще явно в городском наряде, одиноко шагающая в пятидесяти верстах от ближайшего жилья в сторону бескрайней тайги — было чему удивиться Ивану Ивановичу. Но больше всего поразило Огурцова даже не это, а то, что женщина шла босиком, и даже в руках у нее не было никакой обувки. А вы попробуйте, пройдите хотя бы километр босиком по гравийной дороге… Да что километр, уже через триста метров вы на истерзанные в кровь ноги даже ступить не сможете. А женщина, между тем, шла легко, быстро, словно бы не касаясь острых гравийных камушков босыми ногами. Она как-то особенно, по-женски, раскачивала узкими плечами, от чего по всей ее спине разметались черные, как смоль, густые волосы. Женщина наверняка слышала треск мотоциклетного двигателя, но не только не остановилась — даже не оглянулась…
Обогнав никак не прореагировавшую на его появление женщину метров на десять, Иван Иванович резко затормозил и остановился. Не выключая двигатель, он оглянулся на странную путешественницу. Приветливо улыбнувшись, она помахала ему рукой, тем самым как бы говоря, что, мол, все в порядке, не беспокойтесь, можете ехать дальше. Но здесь уже в Иване Ивановиче проснулся и так не дремавший участковый инспектор.
— Иван Иванович Огурцов! — ловко приложив руку к козырьку фуражки, отрекомендовался он. — Участковый инспектор Мариинского участка…
— Карма, — останавливаясь возле мотоцикла и улыбаясь Огурцову так, словно бы знала его с пеленок, ответно представилась женщина.
— Извиняюсь, не расслышал — как? — переспросил удивленный Иван Иванович.
— Карма, — безо всякого раздражения повторила женщина. — Но, если вам кажется странным мое имя, можете называть меня просто — Кармен.
— А-а, Кармен! — обрадовался Иван Иванович. — Ну, это нам привычнее, это мы в курсе… А по фамилии, извините, как будете?
— По фамилии? — казалось, женщина глубоко задумалась, глядя на Ивана Ивановича огромными черными глазами под круто выгнутыми арками тонких бровей. — Ну, может быть, Явайская…
Иван Иванович в недоумении уставился на странную женщину в ярко-красном платье, которое элегантно облегало стройную фигуру, с красной же лентой в смоляных волосах и — совершенно босую. При этом Огурцов не заметил на ее маленьких, изящных ступнях никаких повреждений или царапин, да и стояла она перед ним так, словно подошвы ее ног упирались в пуховое одеяло, а не в острую щебенку проселочной дороги. «Как, — всполошился участковый инспектор Огурцов, — она даже свою фамилию не помнит? Странно, очень странно… И как это вообще возможно — по такой дороге босиком ходить? Да и платье на ней такое, словно бы она из Московского театра и сразу сюда, на нашу дорогу… Странно все это... Надо бы у нее документики попросить для порядка, мало ли что, понимаешь…»
И в этот момент Карма, она же и Кармен, слегка надув прелестные полные губки и словно бы угадав встревоженные мысли Огурцова, виновато сказала:
— А у меня, Иван Иванович, паспорт в кармане рюкзака остался… Мы же вон там, за излучиной реки, табором встали, — Карма небрежно махнула рукой куда-то себе за спину. — Мы — туристы, сплавляемся на байдарках по Лосихе, рыбачим, фотографируем… Вреда от нас никакого, не то что от наших кремлевских начальников, разворовавших все недра народные…
Иван Иванович даже вздрогнул, так похожи были эти слова на его собственные мысли, вернее — на мысли Матрены Ивановны, отравленные зловредным интернетом.
— Но я ведь, кажется, ничего не нарушаю? — с веселой иронией говорила между тем Карма, неожиданно оказавшись совсем рядом с Огурцовым. — Я просто люблю лечебные травы собирать. А здесь, у вас, такое богатое разнотравье! Куда там альпийским лугам… Хотите, Иван Иванович, я вам погадаю? — неожиданно спросила Карма и смело взяла участкового за руку. — Карты свои, правда, я тоже в рюкзаке оставила, но я и по руке умею не хуже гадать…
Слегка опешивший от такого бурного натиска Огурцов хотел было вырвать руку и строго приструнить гражданочку без паспорта и неизвестного местожительства. Но вдруг словно бы флюиды покоя и благодушия прошли от руки женщины в его руку, и луговым простором из детства напахнуло на него. Иван Иванович даже запах печеной картошки из костра учуял, которую они мальчишками пекли на осенней рыбалке, а потому он безропотно согласился с предложением Кармен.
— Хорошую вы жизнь прожили, Иван Иванович, — внимательно вглядываясь в его ладонь, между тем говорила Карма. — Главное — честную… И никто вас на фонарном столбе даже и не подумает вешать… Но вижу я, что скоро, очень скоро, ждут вас хлопоты на вверенном вам участке. И хлопоты немалые… Вижу я кровь, коварство и большое зло… Впервые в жизни эти хлопоты, Иван Иванович, поставят вас в тупик. Но и здесь вы, как и во все трудные минуты вашей жизни, можете смело положиться на свою супругу… Вижу дорогу, одну короткую, как сегодня, и две подлиннее будут. Результатов эти дороги вам не принесут, но долг свой вы исполните полностью… А жить вы будете, Иван Иванович, долго и счастливо, с любимой яичницей по утрам… Да и Матрена Ивановна все время рядом с вами будет и в обиду не даст…
Иван Иванович опешил: что за наваждение, откуда она может знать про яичницу, а главное, как имя его супруги узнала?
— А Николка, — Карма оторвала взгляд от его ладони и посмотрела на Огурцова грустно и серьезно, — внук вашего давнего друга Михалыча, он виноват не своей виной будет… Много в жизни такого, Иван Иванович, что нам с вами неведомо и неподвластно. Поэтому не каждый раз всякое дело надо объяснять… Даже себе… Есть силы выше и мудрее нас, они все знают и знали о нас задолго до нашего земного рождения… А теперь мне пора, дорогой Иван Иванович, солнце вон как высоко уже поднялось, всю росу на травах высушит, — Карма выпустила руку Огурцова, и она повисла в воздухе как плеть. — От такой травы, как вы хорошо знаете, никакого проку нет… А президент, Иван Иванович, что президент? Он тоже не всегда волен в своих поступках, его тоже, как слепца, по жизни ведут, — Карма приложила палец к губам, как бы показывая Огурцову, что об этом не надо никому говорить. — Ну, прощайте, Иван Иванович, — она опять ласково улыбнулась ему, — авось еще и свидимся…
И пошла по дороге, легко и свободно, как шла до этого. И очень скоро истаяла ее стройная фигура в ярком платье в поднимавшемся от земли мареве испарений — роса и в самом деле быстро иссыхала под солнцем.

 

3

«Ну, выспался, наконец? — писала в эсэмэске Светка. — И когда ты только там работаешь? Небось, по ночам, паразит? Я тут места себе не нахожу, а он или спит, или у него — «Абонент временно недоступен». Ох, Вадька, приедешь — больше никуда не отпущу! Хватит!!! Я же не совсем дурочка, я понимаю, что в командировках своих ты кобель кобелем становишься. А домой приезжаешь, и весь задумчивый такой, в туалете по мобильнику со своими шлюхами часами трепешься… У-у, паразит, убила бы! А у нас, представляешь, машину с Боярыней взорвали. Допрыгалась. У нее джип «Лексус» был, с кожаной обшивкой внутри и отделкой деревом. Дорогущая! Говорят, в клочья порвало. Ей еще повезло, что взрывчатку под заднее сиденье подложили. Жива осталась, в реанимации лежит, позвонок ей по частям собирают. А главное, слух ходит, что на заднем сиденье с нею Мармелад должен был ехать. Представляешь? Он же у меня недавно обслуживался, вежливый такой дядечка. И вот — на тебе! Так что ты там поосторожнее, давай, допоздна на работе не задерживайся. Все говорят, что сейчас из тюрем перестроечные отморозки выходят, кого в девяностые за убийства и грабежи посадили. Они ведь вообще безбашенные… Ой, ко мне постоянная клиентка пришла. Ладно, я тебе потом еще напишу».
Вадик, только что вернувшийся в гостиницу с очередных переговоров с заказчиком, в трусах и футболке сидит на продавленной гостиничной кровати. Перед ним на журнальном столике лежат штук пять визиток с телефонами и предложением эскорт-услуг. Визитки натолкали ему под дверь, и Вадик, разглядывая фотографии, на которых запечатлены смазливые мордашки совсем еще молоденьких жриц любви, решает серьезную задачу: звонить или не звонить? Но прежде всего надо было ответить Светке, а то она там вообще по фазе сдвинется…
«Светик, любимая моя, — включает свою фантазию на полные обороты Вадик, — ну что ты там такое придумываешь? Я только о тебе и думаю. Знаешь, ты мне все время снишься, и снишься совсем голенькая, тепленькая, как тогда, помнишь, когда я из Братска приехал, а ты мне дверь открыла, и мы там же, в прихожей… Я тебе ничего не говорил, но меня потом сосед, Петька Макаров, спрашивал, мол, чего это у тебя Светка среди ночи в прихожей, как резаная кричала? Мол, ничего не случилось? Помощь не требуется? А сам ржет, как жеребец. Ты смотри там, не вздумай его в гости без меня приглашать. Я знаю, он еще тот кобель, вскочит — ты и не заметишь… А я только что с переговоров пришел, устал, умотался, как бобик. Но зато договор на поставку десяти кухонных комплектов подписал. Шеф будет доволен. Должен мне хороший процент отстегнуть. Сейчас схожу в буфет, перекушу, а там и на боковую. Буду тебя во сне смотреть. Целую и очень, очень скучаю!»
Вадик отправляет эсэмэску и вновь берется за визитки. Молоденькие путанки не дают ему покоя. Весь вопрос в том — какую из них выбрать. Очень хороша белобрысенькая, с ямочками на щеках. Такие уютные, такие милые ямочки, такая мордашка прехорошенькая… А вот у этой, шатенки с короткой стрижкой, дивная шея — длинная, с легкими вкрапинами веснушек, в которые так и хочется впиться губами. Но, пожалуй, стоит выбрать вот эту, с совершенно непорочными омутами темных глаз. Пышные темные волосы, легкий газовый шарфик на шее — от девчонки так и веет загадкой, а загадки Вадик любит…
Зазвонил гостиничный телефон. Вадик снял трубку.
— Добрый вечер, — сказал в трубку приятный женский голос. — Вас беспокоит администратор гостиницы.
— Добрый вечер, — настороженно ответил Вадик, на всякий случай убирая громкий звук в затрапезном телевизоре.
— Как вы устроились у нас? Претензий нет?
— Спасибо, — удивляясь такому классному обслуживанию, отвечает Вадик. — Никаких претензий нет. Спасибо…
— Может, какие-то пожелания? — продолжает приятный голос в трубке. — К вашим услугам у нас есть сауна, бильярд, игровая комната, коктейль-бар…
— Я подумаю, хорошо? — несколько раздражаясь, отвечает Вадик.
— Девочки? — вкрадчиво воркует голос в трубке.
— Что — девочки? — не сразу врубается Вадик.
— У нас есть прекрасные девочки — интересует вас этот вопрос? По нынешним временам, совсем недорого — от полутора тысяч деревянными… Девочки наши — от семнадцати и старше…
Такая вопиющая бесцеремонность администратора настораживает Вадика, и он решительно отвечает:
— Спасибо, мне никого не надо… Если надо будет, я вам обязательно позвоню. До свидания.
Вадик опускает трубку на аппарат, и после недолгих колебаний открывает дверку допотопного холодильника, и достает бутылку коньяка, купленную по совету прекрасной Марго в местном магазине. Воспоминание о Марго прокатывается по Вадику теплой волной, он непроизвольно улыбается, наливает в тонкий гостиничный стакан коньяка ровно на два пальца, нюхает коричневатую жидкость и с удовольствием выцеживает до последней капли. Прислушиваясь, как прокатывается терпкая, огненная жидкость по внутренностям, сосредоточенно думает о том, где же ему искать несравненную Маргариту. И стоит ли искать вообще, после того как ее заарканил на перроне бравый брюнет…

Поужинал Вадик в буфете: две сосиски с тушеной капустой, салат из свежих овощей и совершенно невозможного, омерзительного качества чашка растворимого кофе…
— Кофе у нас в коктейль-баре замечательный готовят, — наливая свою бурду, доверительно говорит буфетчица. — Это подвальный этаж, там вывеска есть… Ну и девочки там есть, если вас интересует…
«Да что они, в самом деле, свихнулись все на этих девочках? — раздраженно думает Вадик, поднимаясь в свой номер на третьем этаже. А там уже ждет его очередная эсэмэска от Светки, совсем одуревшей от ревности.
«Вот, опять ты не отвечаешь, — пишет ему Светка. — Хотя за поцелуи и прочее, конечно, спасибо. Но на твоем спасибо далеко не уедешь. Давай, приезжай скорее, а то сил моих уже никаких нет… Дождешься, что я и в самом деле Петьку позову. Шучу, конечно, но ты имей в виду. А я, знаешь, перекраситься решила. Хватит мне в блондинках ходить, хочу брюнеткой повыступать. А то ведь ты как черномазую увидишь, так сразу стойку принимаешь, аж противно смотреть. Ладно, девчонки чай собрались пить, пока клиентов нет. Пойду и я. Но ты смотри там у меня, не гарцуй — дома со мной от души нагарцуешься. Целую».
Что и говорить, Вадик доволен, что его помнят, что его так любят и ждут. Приятно, знаете ли, жить на белом свете в свое удовольствие, а где-то там, за тысячу верст, о тебе думает довольно симпатичное существо, которое любой мужик охотно затащил бы в свою постель. Но нет, Светка ему верна, это он точно знает, а иначе базар короткий — вот она была и нету… Однако вот в этой определенно что-то есть, — он берет с журнального столика визитку глазастенькой, с шарфиком на шее, путанки. — Какие глазищи! И ведь вот же женшины, вот профурсетки, набросила себе шарфик на шею, так, от балды, а уже шик, уже тайна. И она ведь об этом распрекрасно знает, потому и набросила. И ни в каких институтах ей для этого учиться не надо, по этой части они из материнского живота сразу с высшим образованием выскакивают.
Вадик тем не менее перебирает и другие визитки, пытливо вглядывается, чуть ли не обнюхивает, пытаясь вот так, навскидку, определить, кто и чего из себя представляет. Ведь женщина, по справедливому определению классика русской литературы, вечно юного и непостижимого Михаила Юрьевича Лермонтова, как колодец в пустыне: никогда не поймешь, что там — живая вода или дохлый верблюд.
А вообще, дальше думает Вадик, город небольшой, производственных предприятий практически нет, работы — соответственно, и куда деваться юным девчушкам? Был местный текстильный техникум — закрыли, так как вместо швейной фабрики, процветавшей в советские времена, вороватый мэр с ушлым азером, Али-Бабы-Баши, благополучно содержат на всех четырех этажах вещевой рынок. Вот и околачиваются бедные девчушки возле гостиницы в поисках заработка, поскольку никто и ничему иному их не научил...
И все-таки есть что-то в этой, с шарфиком… Эти удивительно беспорочные глаза… Может, она и вообще в первый раз на работу вышла, а он, Вадик, вот он. Готов любить, обучать, содержать этакую прелестницу. Как говорится — три в одном.. А почему бы и нет? Хороший секс, терпение и чуточку везения, смотришь, девчушка и пошла в люди, а там… Да что угодно может быть там. Даже за какого-нибудь шейха или наследного принца может запросто выскочить замуж, нарожать детей, быть счастливой, и все это, так сказать, с благословения Вадика. С его легкой руки…
Вадик снимает трубку с аппарата, решительно набирает номер, указанный в визитке, и слышит знакомый голос администратора:
— Добрый вечер. Какие-то проблемы?
— Нет, проблем — никаких, — мямлит растерянный Вадик.
— Вам понравилась наша девушка? — буднично спрашивает администратор, и по ее голосу Вадик понимает, что она одновременно занята еще каким-то делом. И, может быть, — даже не одним.
— Нет… То есть… — Вадик никак не может справиться с волнением.
— У вас хороший вкус, — говорит администратор. — Наша Любочка — просто прелесть! Но она будет несколько позже… Подождете или вам другую прислать?
— Нет-нет, не надо! — торопливо отвечает Вадик, чуть ли не вприпрыжку расхаживая по номеру и с вожделением бросая взгляды на початую бутылку коньяка. — Я, вообще-то, хотел попросить…
— У нас Нинон работает по высшему классу. Это та, что с ямочками на щеках, не пожалеете, — ворковала администратор, никакого внимания не обращая на маловразумительное кваканье Вадика. — А есть, — администратор понизила голос, — но это только для вас, в виде особого расположения, эксклюзивное предложение… Вы будете приятно удивлены. Впрочем, если вы любите совсем молоденьких девочек, ну, как принято сейчас говорить, Лолиток — можно организовать, но, разумеется, за повышенный тариф… Да и подождать немного придется, но — совсем немного…
— Я хотел попросить у вас кофе в номер, — тяжело дыша, говорит Вадик. — Всего лишь кофе и больше ничего… Понимаете?
— Ну, кофе без воды не бывает, — невозмутимо отвечает администратор. — Минут через десять вам его принесут.
— Спасибо, — Вадик резко опускает телефонную трубку на затрапезный гостиничный аппарат и поспешно наливает себе приличную порцию коньяка.

«А, может, Марго живет в этой же гостинице? — внезапно осеняет Вадика после выпитого коньяка. — И надо было просто спросить о ней у администратора. — Но тут же вспоминает, что фамилии Марго он не знает, да и вряд ли поселят такую важную птицу в этот затрапезный курятник, рядом с проститутками, которые, похоже, во главе с администратором держат в осаде весь этот вертеп. — А вдруг, — все же продолжает развивать свою мысль Вадик, — она поселилась здесь, в соседнем номере, вот за этой стеной. — Вадик сладко закатывает глаза, представляя Марго в своем номере, со своими роскошными формами, пухлыми губами и легкой усмешкой в обворожительных глазах цвета грецкого ореха. — Я бы все отдал за одну только ночь с такой женщиной!» — возвышенно думает Вадик и слышит громкий, дребезжащий звонок в дверь. Он раздраженно размыкает глаза, с сожалением оставляя на время несравненный образ Марго, и идет открывать дверь.
Ключ в замке заело, и Вадик не без усилия провернул его, едва не сломав себе пальцы. С небольшим пластиковым подносом, на котором стоял фаянсовый низкий кофейник и почему-то две кофейные чашки, слегка смущенная, стояла перед ним совсем молоденькая девушка в синем форменном фартучке, красиво отороченном белой тесьмой.
— Кофе заказывали? — с робкой почтительностью спросила она, стеснительно отводя взгляд от Вадика.
«Господи, — думает до крайности удивленный Вадик, — кто им разрешает брать на работу таких молоденьких девушек? Она же наверняка еще школьница. У них что, нет отдела по работе с несовершеннолетними? Какое безобразие, однако…»
— Да, заказывал, — строго отвечает Вадик и вежливо отступает в сторону, пропуская девушку с подносом.
— Нет-нет, — решительно мотает она прехорошенькой белокурой головкой и даже отступает на шаг. — Только после вас.
— Пожалуйста, — пожимает плечами Вадик, проходит в номер и садится в единственное продавленное кресло с некогда покрытыми коричневым велюром подлокотниками. — Вот сюда поставьте, — показывает он на журнальный столик.
Слегка путаясь стройными ножками с круглыми коленями, которые хорошо видны из-под коротковатого фартука, девушка подходит и ставит поднос с кофейником на журнальный столик. При этом она непроизвольно наклоняется вперед, и слегка смущенный Вадик видит истоки двух беленьких холмиков, между которыми темнеет необыкновенно волнующая и притягательная ложбинка. От всего этого у бедного Вадика слегка кружится голова, и он поспешно отводит взгляд.
— Приятного аппетита, — скромно говорит воспитанная девочка, наконец выпрямляясь, так что Вадик уже смело может смотреть на это непорочное дитя.
— Спасибо, — благодарит Вадик и протягивает руку к кофейнику.
В это время девушка, задержавшись буквально на секунду, с достоинством поворачивается и направляется к двери. Вадик открывает и забывает закрыть рот, его рука повисает в воздухе, так и не дотянувшись до кофейника — кроме фартука на девочке ничего нет. Ну, ровным счетом — ничего! Только тесемка фартука выше маленьких, круглых, подвижных ягодиц, ослепительно белых, плавно переходящих в узкую талию и далее — в закругленные и слегка приподнятые плечи, такие трогательные и беззащитные... Ошеломленный Вадик, потеряв дар речи, успел подумать только одно: «Но как, как же она шла в таком виде по коридору?»
В следующее мгновение, услышав, как она возится с дверным замком, Вадик в три прыжка оказался возле девушки. Оглянувшись через плечо, смущенная и растерянная, она с легкой улыбкой смотрит на него, и две продолговатые ямочки ясно обозначились на ее щеках. Схватив девушку и с силой развернув к себе, Вадик, потерявший способность не только думать, но и вообще соображать, впился в ее полуоткрытый рот дрожащими от возбуждения губами. Слегка упираясь в его грудь маленькими кулачками, девушка замотала головой, замычала, и, наконец, освободившись от Вадиковых губ, тяжело дыша и отталкивая его руками, удивленно прошептала:
— Но как же ваш кофе?
— Что — кофе? — хрипло спросил обалдевший Вадик.
— Стынет же…
— К черту кофе! — пробормотал Вадик, поднимая девушку на руках и притискивая ее маленькой попой к стене. — К черту кофе! — он рванул замок на своих джинсах. — К черту кофе! — все повторял Вадик, решительно опуская девушку на свое боевое оружие. Запрокинув голову с полуоткрытым ртом, она плавно и смело опустилась на него, стиснув шею Вадика сильными руками. — К черту кофе! — задыхаясь, громко вопил Вадик, чувствуя, как яростная сила, уже никак и никем не управляемая, бешеными толчками уходит в волшебное лоно девушки, раскрывшееся навстречу жадной, неоплодотворенной плотью…
— Но как, как же ты шла по коридору в таком виде? — чокаясь с Наташей и благодарно глядя в ее сияющие глаза, спросил Вадик сорок минут спустя.
— Молча, — скромно ответила девушка.

 

4

После урагана, со страшной силой пронесшегося над Островом, многие люди жаловались на головные боли, на слабость во всем теле и отсутствие аппетита. Именно поэтому слишком долго восстанавливались разрушенные жилища, расчищались от завалов и убирались с побережья трупы морских животных, выброшенные волнами. Нехороший запах, когда ветер дул со стороны Океана, проникал во все уголки Острова, заставляя людей зажимать носы мокрыми платками. Ничего подобного не помнили старики и потому предрекали тяжелые времена, которые предстоит пережить жителям Острова.
Не совсем здоровым чувствовал себя в последнее время и могучий Гандриг, который за всю свою жизнь никогда и ничем не болел. Легкое головокружение и слабость в руках, совершенно неведомые ему до сих пор, вызывали в нем недоумение. Неустанно раздувая меха горна и поднимая тяжелый молот, он не позволял себе расслабляться, поскольку время шло, а кинжал все еще не был готов. Проклятый металл не хотел слушаться Великого Эмпу и после многочасовой обработки всегда возвращался в свое прежнее состояние. Наконец настал день, когда Гандриг вспомнил слова старца, приходившего к нему во сне, и попытался отыскать в них хоть какой-нибудь смысл… «Отзывается на удары, равные шесть по шести», — в самом деле, как это понимать? Шесть по шести… А может, все гораздо проще, чем он думает, и шесть ударов означают всего лишь…шесть ударов, затем брусок опять идет в горн для разогрева, и снова шесть ударов, и так — ровно шесть раз?
Великий Эмпу тут же взялся за новый метод обработки загадочного металла, но результат оказался прежним. Так повторялось несколько десятков раз, и от безрезультатности своего труда уже можно было сойти с ума. Тем более что головокружение и слабость в руках никак не оставляли его, и даже наоборот — с каждым днем становились сильнее.
Однажды проходивший мимо его кузни пастух попросил напиться и, возвращая ковш Гандригу, между делом сказал: «Слава Господу, завтра народится месяц, и мне легче будет управляться со своим стадом в горах. А сегодня меня ждет самая темная ночь и множество хищников вокруг. Даже не знаю, как я управлюсь в такую страшную ночь».
Пастух ушел, одолеваемый своей тревогой, а Великий Эмпу глубоко задумался. Что-то знакомое и очень нужное ему послышалось Гандригу в словах пастуха. Но что именно — он понять не мог. И лишь когда начало смеркаться и ему пора было покидать кузницу, Великого Эмпу внезапно осенило: «Темная ночь накануне новолуния…» Что-то такое ему говорил странный старик с бородой из не менее странного сна… Что-то такое, но что? Удары молота, равные шесть по шести, он освоил и теперь уже в совершенстве владел этим искусством, определяя правильность ударов по ритму и даже — по звуку. А дальше? А дальше надо попробовать отковать это непокорное железо именно сегодняшней ночью, накануне новолуния, о котором сказал пастух. Ведь об этом же говорил и старик из сна! Именно об этом — как можно было забыть?

И Великий Мастер вновь взялся разжигать пламя в горне, а когда оно слабо затрепетало, отражаясь бликами на закопченных стенах, начал с силой раздувать меха, нагнетая мощную струю воздуха в поддувало и пошевеливая мерцающие угли длинными щипцами с расплющенными концами для удобства захвата заготовок или угля. Вскоре пламя выровнялось, исчезли красные язычки, а вместо них появилось белое, росистое от искр, сердечко. Внутрь этого сердечка и отправил Гандриг ненавистный ему брусок железа, и услышал короткое характерное шипение, а следом за ним и вздох, так хорошо знакомые ему по прежней работе с металлом — пламя приняло и начало разогревать свою жертву.
Когда кто-то неведомый внутри Великого Эмпу подсказал — пора, он выхватил добела раскаленное железо из пламени, легко опустил на наковальню и с бешеной яростью набросился на него, ничего вокруг не видя, не чувствуя и не ощущая. От грохота молота, казалось, не выдержат и развалятся стены старенькой кузницы, или же сам Великий Эмпу свалится к изножию наковальни, не в силах пошевелить даже пальцем. Но он все продолжал и продолжал свою работу, и очень скоро из бесформенного бруска железа стал проступать контур будущего кинжала. С каждым ударом молота этот контур становился все более отчетливым и наконец настал тот момент, когда Великий Эмпу отбросил в сторону кувалду и взялся за более легкий и узкий молоток — предстояла отделочная часть работы, не менее трудная, требующая абсолютного художественного чутья и потрясающего знания всех свойств металла.
Великий Мастер не помнил, сколько он простоял за наковальней — пятнадцать минут или три часа. За всю свою большую жизнь, безраздельно посвященную кузнечному ремеслу, он никогда еще не работал так неистово и вдохновенно, никогда его гениальность не проявлялась еще столь сокрушительно и исчерпывающе. Ни единого раза Великий Эмпу не оторвал заготовку от наковальни и не осмотрел ее, словно боясь даже на секунду потерять с нею какую-то особенную, чувственную связь, именно ту связь, которая позволяла ему наносить удары с микронной точностью, недоступной обыкновенному человеческому глазу…
Когда поковка будущего кинжала была завершена, когда стих грохот падающего на раскаленный металл молота и вокруг установилась необычайная тишина, при которой, казалось, было слышно, как плетет свою невидимую паутину крохотный паучок в углу кузни, Великий Мастер прислонил молоток на длинной ручке к наковальне, прикрыл рукой слезящиеся от напряжения глаза и так стоял некоторое время. Только в этот момент он почувствовал всю степень своей усталости и пугающе ноющую пустоту внутри себя. Казалось, что из него вынули какую-то часть его организма, и теперь там зияла гулкая пустота, которую ничем и никогда уже не удастся заполнить. Вытянув руку вперед, а другой прикрывая глаза, словно слепой, на ощупь, Великий Эмпу сделал несколько шагов в угол своей кузни, где у него стоял небольшой топчан, застеленный овчиной, и рухнул на него. Голова Великого Эмпу еще не успела коснуться жесткого ложа, а он уже спал тем глубоким и беспамятным сном, каким спят только Великие Мастера после исполненной ими работы.
Раннее утро. В стороне Океана громко кричат чайки, наверняка сопровождая рыбацкую шхуну с хорошим уловом. Далеко-далеко, где начинаются высокие горы Огненной Долины, слышны слабые раскаты грома. С той стороны медленно надвигаются огромные кучевые облака, то и дело, словно клинком, вспарываемые ломаными зигзагами молний. Удивительная тишина, как правило, устанавливающаяся перед большой грозой и дождем, царит над Островом. И даже чайки, попадав на воду, молча ждут, когда начнут разгружать шхуну, а отходы выбросят за борт…
Юная дочь садовника Шахрум, шестнадцатилетняя красавица с очень редкими для Острова синими глазами и удивительно белой кожей, работает в оранжерее, где выращивает десятки сортов роз. С первыми лучами солнца она склонилась над колючими кустами, увенчанными великолепными цветами самых разных оттенков, с невероятно чудесным ароматом. С самого раннего детства Шахрум буквально влюблена в эти махровые чудо-цветы, алые, белые, пунцовые, желтые — самых разных оттенков, запахов и форм. На Острове бытовала древняя легенда, что самая красивая на свете женщина появилась именно из бутона распустившейся розы. Если внимательно посмотреть на Шахрум — в эту легенду легко поверить.
В оранжерею входит Пахит. Он издалека с улыбкой наблюдает за тем, как ловкие руки Шахрум срезают увядшие или больные бутоны, отсекают ненужные веточки и пасынки. Она так увлечена работой, что не замечает Пахита даже в тот момент, когда он подходит к ней совсем близко. Наконец Шахрум распрямляет гибкую спину, локтем убирает упавшую на глаза прядку волос и видит счастливо улыбающегося юношу, не сводящего с нее глаз.
— Пахит, ты здесь? — удивленно восклицает девушка. — Когда ты пришел — я ничего не слышала…
— Я уже целый час наблюдаю за тобой, — говорит Пахит, наклоняясь к чайной розе и с силой втягивая воздух в себя. — Мне кажется, все розы пахнут тобой.
— Если бы ты только знал, — смеется Шахрум, — из чего рождается запах роз…
— Ты так говоришь, — настораживается Пахит, — словно бы только ты одна об этом знаешь… Из чего же он рождается?
— О, это большая тайна! — сияет синими глазами Шахрум.
— Открой ее мне, — просит Пахит и в знак почтения к великой тайне прикладывает к груди сложенные вместе ладони.
— Пахит, это не только моя тайна, — качает головой Шахрум. — Это тайна всех садоводов во всем мире, ухаживающих за розами.
— В таком случае я приказываю тебе открыть мне эту тайну, — хмурится Пахит.
— Ты можешь приказать убить меня, — печально отвечает девушка, — но и тогда я не смогу открыть для тебя эту тайну…
— Но почему?! — вскрикивает искренне удивленный Пахит. — Разве это секрет Огненной Долины, о котором на нашем Острове запрещено говорить? Почему то, что знаешь ты, не могу знать я, сын великого и несравненного Кен Ангрока?
— Потому, что этот секрет знают только особо посвященные люди, — грустно говорит Шахрум. — Ты не принадлежишь к их числу, как я не принадлежу к славному роду Кен Ангроков… Если посторонний человек узнает тайну выращивания роз — они все погибнут… Понимаешь, Пахит, погибнет дело всей жизни моего отца. Я не могу и не хочу его предавать. Поверь мне только в одном: все очень просто и не заслуживает твоего внимания… Ты лучше расскажи мне, зачем великий и несравненный Кен Ангрок собирал вас у себя? Произошло что-то важное, или он просто соскучился по своим детям?
Тень тревоги отразилась на лице Пахита. Он поспешно отвернулся и не очень охотно ответил на вопрос девушки:
— Великий Кен Ангрок объявил нам о своей воле.
Пахит оживился и перевел взгляд на Шахрум.
— Он подтвердил, что я должен возглавить наш род после того, как он уйдет на Третье Небо…
— И он по-прежнему хочет, чтобы ты женился на красавице Матаран? — грустно спросила девушка.
Пахит смутился, потом бросился к Шахрум, обнял ее за плечи и горячо зашептал:
— Да, он этого хочет… Но я люблю тебя, Шахрум, только тебя…
— Тихо! — перепугалась девушка, быстро отступая от Пахита. — Не говори мне об этом, — взмолилась она. — Неужели ты не понимаешь, что как только чужие уши услышат твои слова — мне больше не жить? Кен Ангрок никогда не простит того, кто встанет на пути исполнения его воли… А уж если вопрос касается его наследника… Молчи, Пахит, молчи, умоляю тебя!
— Но что же нам делать? — в отчаянии вскричал Пахит.
— Тихо, Пахит, — испуганно оглянулась девушка, — сюда могут войти и тогда ты потеряешь меня навсегда… А пока у нас есть надежда, Пахит…
— Какая еще надежда? — безнадежно махнул рукой юноша.
— Надежда на время, которое все может изменить… На время и на волю Божью, — опустив глаза, печально говорит Шахрум. — Не будем торопить и гневить их, и они нам, может быть, помогут…

— Не будь глупцом! — в это же время сердито говорила Матаран уныло свесившему голову Мадже. Они стояли на каменной террасе, с которой открывался великолепный вид на суровую гладь Океана. Рыбацкая шхуна, причалив к берегу, легонько покачивалась под ногами рыбаков, выгружавших из ее трюмов богатый улов. Крикливые чайки, плотным кольцом окружив шхуну, терпеливо выжидали свою поживу. Со стороны Долины Огня приближалась гроза: все ослепительнее сверкали молнии и все громче рычал гром. — Ты и так уже чуть не выдал себя с головой у отца… Да и кто может сказать, в самом ли деле он поверил в твою болезнь?
— Тебе хорошо говорить, — тяжело вздохнул Маджа. — А что делать мне?
— Ты не знаешь, что тебе делать? — презрительно покосилась на него красавица Матаран. — Что я слышу? Может, ты и в самом деле заболел? Или решил подарить меня Пахиту?
При этих словах Маджа вздрогнул, как от удара, и до хруста в пальцах сжал кулаки. Лицо его побледнело, широкие брови сошлись к переносице — Маджа стал страшен в этот момент.
— Успокойся, — с легкой усмешкой продолжила разговор Матаран. — Разве ты не был готов к такому развитию событий? Все идет как надо, как мы с тобой и предполагали…
— Но я дал страшную клятву на нашем обереге! — вскричал Маджа. — Разве ты не знаешь, что ждет человека, нарушившего эту клятву?
— Отлично знаю, — спокойно ответила Матаран. — Но все решит Крис! Может быть, ты забыл об этом? Может быть, у тебя стала плохая память?
— Я помню об этом, — мрачно ответил Маджа. — И с памятью у меня все в порядке…
— Вот и хорошо, — Матаран легонько привалилась своим хрупким плечиком к тяжелому плечу юноши, и он сразу же напрягся, готовый в эту минуту исполнить любое ее желание. — Главное, чтобы кинжал оказался у тебя в руках в нужную ночь.
— А ты уверена, что он снимет с меня проклятие? — осторожно осматриваясь, прошептал Маджа.
— Уверена ли я? — засмеялась Матаран. — Да уж не трусишь ли ты, грозный Маджа? Моя служанка Меби еще ни разу не ошибалась. Она потомственная колдунья, как ты — потомственный наследник рода Сингасари и Маджапахита… Главная твоя задача — не нарушить сроки, которые она указала… Не подведет ли нас кузнец? Вот о чем ты должен думать сейчас.
— Он — Великий Эмпу! Лучший на нашем Острове!
— Это я уже слышала… Не забывай, что тот кусок железа, который ты отнес ему, особенный, в нем таится необыкновенная сила… Даже просто долго находиться рядом с ним — опасно. Так говорит Меби… Он опасен не только для своего хозяина, но и вообще для каждого человека, который прикоснется к нему. Поэтому, когда кинжал сделает свое дело — ты немедленно выбросишь его и навсегда забудешь о нем… Понятно?
— Да, но проклятье…
— Любое действие, совершенное клинком из этого металла, не считается грехом, а поэтому и не подвергается проклятию, — нетерпеливо сказала красавица Матаран. — Но хватит об этом… Ведь мы обо всем давно уже договорились, не так ли?
— Так, — вновь тяжело вздыхает Маджа, скашивая глаза на красавицу Матаран, такую близкую и такую недоступную даже сейчас, когда они одержимы одной идеей. А что будет после того, когда все исполнится и решится по желанию Матаран? Может быть, она и с ним решает какие-то свои вопросы, и он, Маджа, только оружие в ее умелых руках? — Маджа внимательно смотрит на холодную красавицу, однажды и навсегда поразившую его в самое сердце. Что-то подсказывает ему не доверяться до конца этому человеку, быть с ним осторожнее, но Маджа с гневом прогоняет эти недостойные мысли прочь. Разве может божество быть коварным? Разве могут холодный расчет и дьявольская хитрость скрываться в таком неземном существе? Нет! Тысячу раз — нет! Божество не бывает коварным — оно просто или есть, или его нет. Его божество — вот оно! Без этого божества жизнь для Маджи теряет всякий смысл, и усомниться в нем — все равно что отказаться от жизни. А он этого не хочет, он мечтает жить долго и счастливо рядом со своим божеством, исполнять любые его капризы и лишь по его желанию — умереть… Да, и умереть! И все же, все же его божество могло бы уделять ему немного больше внимания. Он многого не требует, он знает свое место, но иногда…
— Мой храбрый Маджа, — вдруг льнет к нему всем своим гибким, змеиным телом Матаран, — совсем скоро мы будем с тобой рядом всегда, будем счастливы… Надо лишь немного подождать и в нужную минуту быть сильным и решительным…
Бедный Маджа, теряя рассудок от страсти, сжимает девушку в объятиях, он счастлив, он вновь безумно счастлив, и все тревожные мысли тотчас покидают его.
— О, Матаран, — горячо шепчет он в розовое ушко, — я так люблю тебя!
— Нас могут увидеть, — встревоженно отвечает Матаран и скользким ужом выворачивается из его рук. — Еще не время, мой милый, потерпи.
Поправляя волосы, Матаран с усмешкой смотрит на взволнованного, тяжело дышащего юношу. Она знает силу своих чар и умело пользуется ими. Единственный человек на Острове, перед которым ее чары бессильны, который их попросту не замечает, по решению великого и несравненного Кен Ангрока вскоре должен стать ее мужем. Этот несчастный, презренный сочинитель сказок, совершенно никчемный юнец, должен будет разделить с нею одну постель. Он будет лежать с нею в постели и думать о недостойной дочери садовника — Шахрум. А когда, наконец, не станет Кен Ангрока, они легко избавятся от Матаран — сошлют ее на Дальнее Побережье или подсыпят в ее кушанье отраву. О, Матаран хорошо знает всю силу коварства влюбленной женщины, хотя сама еще ни разу не испытала этого чувства… Она предчувствует, что, если встретит и полюбит достойного ее любви человека, — Маджа ей будет больше не нужен. Зачем ей рядом тот, кто будет ревновать и ненавидеть ее любимого? Нет, от него надо будет избавиться в первую очередь. Точно так же думает, и Матаран в этом уверена, эта грязная садовница и лишь прикидывается пока скромной и робкой овцой. Матаран она не обманет и в первую очередь потому, что есть у нее верная Меби, некогда заменившая ей мать. С ее помощью Матаран опередит эту выскочку Шахрум, сумевшую влюбить в себя наивного Пахита…
— О чем ты думаешь, Матаран? — с любовью глядя на притихшую красавицу, шепотом спрашивает Маджа.
— Смотри, Маджа, — показывает рукой на взволнованный Океан девушка, — посмотри, какой он мощный и бесконечный. И такая же бесконечная жизнь ждет нас с тобой впереди… Скоро наступят безлунные ночи, Маджа, — она поворачивается и в упор смотрит прямо в глаза юноши, — а вместе с ними настанет пора действовать… Ты готов?
— Я сделаю это, Матаран, — горячо шепчет Маджа и до боли сжимает руку девушки. — Я сделаю это даже ценой своей жизни.
Грозовые облака, наконец-то дотащившиеся от Огненной Долины до роскошного дворца великого и несравненного Кен Ангрока, распорола необычайно яркая, синяя, змеиным зигзагом во все небо, молния, и следом обрушился гром такой силы, что под ногами вздрогнула и закачалась земля.

 

5


В город Сергей всегда собирался с большой неохотой. Во-первых, все же сохранялся большой риск — встретиться со старыми знакомыми, видеть которых после всего случившегося с ним он не горел никаким желанием. Да и после спокойной, размеренной жизни в своем дачном домике городская суета, сумасшедший ритм современной жизни раздражали его, он быстро уставал и стремился как можно быстрее оказаться дома… Да, именно так, скромный дачный домик, который он при матери считал лишней обузой, ездил сюда через силу и никогда не оставался ночевать, теперь стал для него домом в полном смысле этого слова. Это — во-вторых. Кстати, уже давно понял он весь глубинный смысл, казалось бы, простенького выражения: мой дом — моя крепость! Речь здесь идет не о прочных стенах и не о высоких заборах, все это так или иначе преодолимо, ведь история еще не знала и не знает таких крепостей, начиная от Генуэзской крепости древних римлян в Крыму и кончая современной линией Маннергейма, которые нельзя было бы взять силой, терпением или умом. Даже Великая Китайская стена — лишь жалкие потуги отгородиться от внешнего мира. Главная крепость и самая несокрушимая — это крепость человеческой души. А душа Сергея теперь укреплялась и чувствовала себя неуязвимой именно в дачном домике, за хорошо и прочно сработанными дверями. Хотя на прочность дверей Сергей как раз и не рассчитывал.
Ну и, в-третьих, наконец, почему Сергей так не любил поездки в город: он все еще побаивался тех отморозков, которых три года назад пустили по его следу. И хотя отбирать у него больше нечего, кроме жалкой и никчемной жизни, оставленной ему как бы в залог, Сергей старался без лишней нужды не рисковать. Кто знает, а вдруг уже прозвучала жесткая команда «Фас!», и цепные псы со всех ног бросились искать его след, чтобы забрать причитающийся их хозяину залог. Правда, времена поменялись за эти три года и, насколько мог судить Сергей, сидя на территории бывшего дачного кооператива, поменялись в лучшую сторону. Беспредельщики, удвоив и утроив свой начальный капитал, благополучно мимикрировали в предпринимателей и коммерсантов, благо государственная машина им в этом всячески способствовала. Как говорится: ворон ворону глаз не выклюет… И вот уже многие бывшие беспредельщики из предпринимателей и коммерсантов дружной толпой повалили в олигархи, особенно те, кто оказался поближе к президенту, а значит — к безразмерному государственному карману.
Но вот беда, постепенно подтягиваются из тюрем подельники, бывшие друзья-товарищи бывших беспредельщиков, упрятавших их туда в лихие девяностые и нулевые годы за убийства и разбой, на которые сами же их и спровоцировали. Подтягиваются и тоже хорошо хотят жить. А на воле все нефтяные вышки и газовые трубы, моря, леса и океаны уже давно поделены, а вокруг государева безразмерного кармана такая густая толпа прихлебателей и депутатов собралась, что за их безмозглыми головами даже высоченные башни Кремля не просматриваются. Но подельщики-то бывших беспредельщиков, которые немалые сроки тянули, они о какой жизни в бутырках и крестах мечтали? Они о красивой жизни мечтали, с шикарными барышнями и крутыми тачками, с отдыхом на дорогих курортах и шести-, восьмизначными счетами в швейцарских, монакских, кипрских — да каких угодно — банках. А что получили? И думаете, они с этим смирятся? Да никогда! Но пока — затишье. Надо думать — перед бурей… Бывшие лагерные сидельцы осматриваются, а бывшие удачливые беспредельщики жиреют, исправно отрыгая кремлевским стервятникам жирные куски, еще не успевшие перевариться. И вот это-то затишье перед бурей засидевшийся в дачном домике Сергей воспринимал как перемены в лучшую сторону.

Увы, в этот раз неожиданной встречи не удалось избежать. Затарившись в супермаркете продуктами, в кои входили мука (хлеб Сергей выпекал сам), сливочное и подсолнечное масло, суповые наборы, чай, кофе и сахар, гречка, горох, рис и макароны, несколько банок рыбных консервов, консервы для Найды и кое-что еще по мелочи, Сергей уже выходил на улицу, когда вдруг заметил идущего навстречу Степана Ивановича Слепенчука. Бывший директор Прибрежного леспромхоза заметно сдал, но Сергея высмотрел сразу и бросился к нему с такой радостью, словно бы увидел близкого родственника.
— Вот так встреча! — радостно тиская руку Сергея, говорил Степан Иванович, возбужденно поблескивая глазами за толстыми стеклами массивных роговых очков. — Не ожидал, право слово, не ожидал тебя встретить здесь.
Проходившие мимо люди понимающе улыбались.
— Давайте отойдем в сторону, — сказал Сергей, встревоженно оглядываясь по сторонам. — Да вот, хотя бы на эту скамейку…
— Давай отойдем, я не против, — охотно согласился Степан Иванович, разглядывая Сергея. — Ты куда же это подевался, мил человек? Кого ни спрошу — никто ничего не знает…
— Да тут столько всего случилось, — опуская тяжелый рюкзак на землю, не очень охотно начал отвечать Сергей. С одной стороны, ему было приятно услышать, что хоть одна живая душа помнила о нем, а с другой — он все еще опасался лишней огласки о себе. — Сразу и не расскажешь…
— Слышал я, что ты в Москве окопался? — тяжело опускаясь на скамейку, спросил Степан Иванович. — Не то газету, не то журнальчик какой-то выпускаешь?
Не хотелось врать этому хорошему человеку, но и правду сказать Сергей никак не мог, потому и поспешил перевести разговор на другую тему:
— По-разному все, Степан Иванович, по-разному… А вы-то сами, как живете? Наверное, сюда переехали?
— Ну, зачем же я буду переезжать на старости лет? — резонно возразил Степан Иванович. — Нет, живу я все там же, в Мариинском, а сюда приехал дочку проведать да продуктов ей подбросил. Она хоть и работает ведущим специалистом в проектном институте, а получает гроши, да еще и с мужем умудрилась развестись, моего внука одна поднимает… Вот такие дела, дорогой Сергей. — Он тяжело вздохнул и покосился на объемный рюкзак Сергея. — У нас тут мало что изменилось. Народ как грабили, так и грабят, только шерсть от него во все стороны клочьями летит. Но терпит пока народишко-то наш, а раз терпит — имай его, паразита, до последнего пуши, мать его перемать… Да и никто меня здесь не заждался, — горько усмехнулся Степан Иванович. — Это раньше почет и уважение мне были, а сейчас кому нужен старый пень? Другие времена, Сережа, другие люди, я это понимаю и никуда не суюсь… Ты вон попробовал, сунулся, и что вышло? Я смотрю, ты с рюкзаком, не на рыбалку ли к нам наладился? — кивнув на рюкзак, спросил Степан Иванович.
— Да нет, — смутился Сергей, — в деревню решил съездить, к родственникам…
— Это хорошо, что родственников не забываешь, — вздохнул Степан Иванович. — Нынче-то народишко наш совсем отвык общаться. А почему отвык, а, Сережа?
— Кто его знает, — пожал плечами Сергей.
— А потому отвык, что радости от общения никакой не стало… В гости ехать — с собой взять нечего, да и не на что. Гостей принимать — и того хуже. В такой разор попадешь, что потом полгода отрабатывать будешь. Раньше-то на праздники столы ломились от угощений, по два-три дня гуляли — и никакого урона семейному бюджету. А теперь если столы и ломаются, то только от старости…
— Степан Иванович, что сейчас в лесу делается? — не выдержав, спросил Сергей о давно наболевшем, не дававшем покоя.
— В лесу, спрашиваешь? — Степан Иванович посмотрел прямо в глаза Сергея. — А что делалось, то и делается, Сережа. Только одна перемена и есть — лес кончается, — старый директор махнул рукой и некоторое время сидел молча. — Понимаешь, Сергей, теперь уже не коммерсанты лесные страшны и даже не криминал, прибравший наши леспромхозы к рукам… Худо-бедно, но нахапав свои миллионы, они тоже думать начали: а как завтра жить будем? У них же дети подрастают, многие уже и внуками обзавелись, вот и задумались… И слава богу, лучше поздно, как говорится, чем никогда. Гораздо страшнее другое…
— Да что же может быть страшнее? — не выдержал Сергей. — Не понимаю, Степан Иванович…
— Э-э, подожди, Сергей, не горячись, — усмехнулся Степан Иванович, — наберись терпения, послушай старика, авось пригодится… Так вот, Сережа, велика тайга, а человек — подлее. Эту нелепую присказку я услышал лет пять назад в одном полузаброшенном лесопункте. И очень поразился тогда ее нелепости. В самом деле, при чем здесь объемы наших таежных массивов и человеческая подлость? А как оказалось впоследствии — очень даже при чем…
Если глянуть сегодня на сибирскую тайгу с высоты пассажирского лайнера, летящего рейсом Москва — Новосибирск, да в хорошую, ясную погоду, картина представится страшноватая. Словно сотни Тунгусских метеоритов в одночасье рухнули на несчастные леса. Следы масштабных пожаров, которые почти два десятилетия нечем и некому было тушить, сотни и тысячи гектаров леса, обглоданные гусеницами вредителей, с которыми никто не боролся, бессистемные, варварские рубки превратили нашу некогда красавицу-тайгу в жалкое прибежище кустарников и сорного леса — осины, орешника, березы… Впрочем, что-то ты и сам видел, когда проводил журналистское расследование. Но не все, Сережа, далеко не все. Знаешь, я давно убедился, что бедность порождает ненависть. А бедность и ненависть на Руси, как две сестры-близняшки, испокон века рядом идут. Вспомни, жгли ведь не только барские усадьбы, но и более зажиточных соседей, а кого сжечь не успели, на тех потом доносы написали… Но это — как бы наше подлое прошлое, историческая, так сказать, несуразица. Мол, чего не бывает: лес рубят — щепки летят… Но вот теперь, в двадцать первом веке, компьютерном, ракетном и черт знает еще каком, когда пришли новые люди, молодые, образованные, натасканные в европейских странах, как немецкие овчарки, почему ничего не меняется? Почему продолжается этот пещерный вандализм — от кремлевских высоколобых умников и до самого последнего узколобого лесничего, готового продать китайцам уже и в самом деле последний кедр из заказника? Ну, положим, кремлевские недоумки, пока до роскошных кремлевских кормушек добрались, по дороге всю совесть растеряли и, кроме своего безразмерного кармана, ничего знать не хотят. Это я хоть как-то, да понимаю: стервятники не только среди птиц природой предусмотрены… Но вот скажи ты мне, Сережа, человек живет в тайге, испокон века кормится тайгою, у него любовь к зеленому золоту, как пафосно любил выражаться ваш брат журналист, на генном уровне, а он… А он, крадучись, ночью заходит в тайгу, валит с десяток самых лучших лесин бесшумной электропилой, грузит с помощью лебедки в свою «помогайку» и везет за тридцать верст китайцу Вану. Взамен получает несколько тысяч деревянными и сразу, не отходя от кассы, ящиками покупает водку, и неделю вся деревня пирует. Тысчонка уходит ментам — чтобы не видели, тысчонка лесничему — чтобы не слышал, ну и тысчонка детям — на образование. Понимаешь, у этих сволочей, что рубят сук, на котором сидят, дети растут, в городах учатся, понимаешь? А через неделю он снова заводит свою «помогайку», забрасывает в кузов электропилу и отправляется на ночной разбой. И таких разбойников по всей Сибири — десятки, сотни тысяч, и они, Сережа, лес кончат… Окончательно и бесповоротно. Твоя Барыня, за которой ты два года гонялся, высунув язык, просто святой человек на их фоне. Она с того леса людям зарплату платила, государству — налоги, старикам — пенсии, а эти…
Степан Иванович умолк, носком ботинка что-то поковырял на пыльном асфальте, потом виновато спросил:
— Надоел я тебе, наверное, со своим нытьем?
— Да что вы, Степан Иванович! — живо возразил Сергей. — Вам об этом надо бы написать…
— Сережа, дорогой мой, кому это надо?! Кто это читать будет? Путин? Ему не до меня. Да и не успевает он о всех наших мерзостях читать — времени не хватает… А кроме него в нашей стране больше никто и ничего не решает. Все сидят в своих теплых креслах и терпеливо ждут, что батюшка-царь в очередной раз решит, и как это решение царя-батюшки в очередной раз обойти. Людей до такой степени распустили, что, мне кажется, и Сталину этого вселенского бардака было бы не одолеть… Вот если собрать до кучи Петра, Ивана да Иосифа, может, что и получилось бы, да и то… — Степан Иванович безнадежно махнул рукой. — Ладно, Сережа, пора мне… Разговорился я тут, а внук дома один сидит, меня с мороженым дожидается. Если что — приезжай, как в прежние времена потолкуем у меня на летней кухоньке, на рыбалку сходим… Кстати, ты о Барыне нашей слышал? В газетах писали, что в реанимации лежит после того, как ее машину взорвали. Видимо, барышами с кем-то не поделилась…
— Слыхал, — вслед за Степаном Ивановичем поднялся со скамьи Сергей.
— Тебе тогда с ней удалось познакомиться, или как?
— Нет, не получилось, — усмехнулся Сергей. — Не захотела она со мною встречаться… Да ведь меня тогда так обложили — не до нее стало. Едва ноги унес…
— Слышал, Сережа, слышал… Рад, что мы встретились, — Степан Иванович энергично пожал руку Сергея все еще крепкой, сильной рукой. — Не забывай старика. Всегда рад буду встрече…

Дома ждала Сергея затосковавшая Найда, оставленная на привязи у своей будки. Завидев хозяина, она радостно заскулила, а потом и обиженно тявкнула пару раз. Мол, что же это ты, хозяин разлюбезный, бросил меня здесь одну, а сам уехал? А ну как случится с тобой какая беда, я и на выручку прибежать не смогу. Пробовала из ошейника выскочить — не получается: цепочка не рвется, а только в короткий жгут скручивается. Прости, конечно, но и такие мысли были: а не бросил ли меня и этот хозяин? Вот взял, укатил в город, а про меня и думать забыл, что я тут на привязи сижу, и никуда мне не деться отсюда, только с голода да от тоски помирать остается.
— Найдочка, хорошая моя, — виновато говорит Сергей, гладя свою собачку по голове. — Да разве я брошу тебя, такую умницу? Ласковая моя, добрая… Вот завтра мы с тобой в лес пойдем, и там ты вволю набегаешься, и на рябчиков своих любимых поохотишься… А я шиповник буду собирать. Морозы-то ночью уже были, и надо поспешать, пока это лесное лакомство более расторопные обитатели лесов по своим закромам не растащили.
Все это хорошо, прыгает вокруг Сергея радостная Найда, но больше ты меня одну не оставляй. Я тут чего только ни передумала за это время. Вот попробуй, посиди сам на привязи, тогда поймешь меня и больше так делать не будешь…
— Не буду, не буду! — смеется Сергей. — Но вообще-то знай наперед, что у меня с Тихоном Петровичем договоренность есть. Вот если не будет меня из города больше двух дней, он придет и заберет тебя к себе. Ты же его тоже любишь, Найдочка? Ну, понятное дело, что не так, как меня… Наша с тобой любовь, собачка моя ласковая, тиражированию не подлежит. Она единственная и неповторимая. Но Тихон Петрович, ты же об этом прекрасно знаешь, доброй души человек, и он никогда тебя в беде не оставит.
Я это понимаю, и я не против Тихона Петровича, преданно смотрит в глаза Сергея немного успокоившаяся Найда. Но и ты меня правильно пойми: кроме тебя мне никто не нужен. Все мы не без недостатков, ты вот охотиться совсем не любишь, ну и что? Я и такого тебя полюбила, привыкла к тебе, и больше мне никто не нужен. Ты лучше сразу скажи, когда меня разлюбишь, и я тогда надеяться не буду, а просто прилягу возле будки и помру.
— Найда, дурочка! — сердится Сергей. — Не смей так думать. Я никогда тебя не разлюблю, никогда не брошу, и не надейся…
Хорошо бы, утирает лохматой лапой черную пуговку носа Найда. У меня ведь кроме тебя никого нет, даже знакомых собачек я себе здесь не завела, хотя и прибегали из деревни несколько раз симпатичные песики. Но они всегда такие голодные и такие злые… Я и подумала, а зачем нам еще злые собаки, хватит и этих… Злые собаки, как и злые люди, всегда только о себе думают и за любую, самую скверную косточку готовы другим горло перегрызть… Я не люблю и не понимаю злых собак и злых людей… Вот ты у меня добрый, хотя и не совсем умный: ты рыбьи головы и куриные шейки с крылышками всегда мне отдаешь, а ведь это самые вкусняшки…
— Бедная, бедная Найдочка, — спохватывается Сергей. — Ты же у меня совсем голодная… А я тебе из города такой гостинец привез! — Сергей достает из рюкзака большую банку собачьего корма, ловко открывает ее и ровно четверть вываливает в чисто вылизанную миску из нержавейки. — Вот тебе, кушай на здоровье.
Спасибо, конечно, благодарно смотрит на довольного Сергея тоже довольная Найда. Но не кормом единым жива собака… Да и не принято было как-то в нашей семье при хозяевах чавкать… Так что я еще потерплю маленько.
— Найдочка, глупенькая, ешь давай! — притворно сердится Сергей, хотя и знает прекрасно, что его любимая собачка, его счастливый Найденыш, никогда при нем есть не станет. — Ну, все, все, Найдочка, я ушел… Приятного аппетита тебе…
Прихватив тяжеленный рюкзак, Сергей уходит на кухню. Не спеша достает покупки и аккуратно определяет все по местам: крупы высыпает в литровые банки, консервы ставит на полки небольшого шкафчика, мясные наборы — в холодильник «Морозко». Туда же уходят сметана, кефир и молоко с куриными яйцами.
Занимается Сергей делами по своему немудреному хозяйству, и даже транзисторный приемник ему недосуг включить. А потому в домике стоит глубокая тишина, и посреди этой тишины словно бы колокольчики зазвучали-зазвенели, или же кто-то струны гитарные тронул, и они отозвались на легкое прикосновение нежнейшими звуками. Сергей бросил дела и прислушался — не показалось ли ему с устатка? Нет, не показалось: звук на кухню доносился из спаленки, и чем дальше, тем приглушеннее, словно бы кто-то уносил музыкальный инструмент. Похоже было на то, словно бы непрошеный гость пробрался в его спаленку и балуется там с принесенной сторожем гитарой…
Сергей крадучись сделал шаг-другой и осторожно потянул дверь на себя. В комнате никого не было, и лишь на его диване лежала на вид совершенно новая гитара, перевязанная красной лентой по грифу.

 

6


Заканчивается осеннее карнавальное разноцветье. Встречая позднее утреннее солнце, тихой грустью сквозят леса и горы, зыбкие мари и высокие дубовые релки вдоль рек и речушек. Поутихли развеселые птичьи голоса, от которых, кажется, наполняется тайга волшебными звуками. Слышнее стал стеклянный звон весело прыгающего по обомшелым камням горного ключика. В глубоких темных распадках, грузно цепляясь за острые пики елей и широкие купола могучих кедров, вязко клубится холодный, липкий туман. Тяжелые капли таежного инея, изредка срываясь с обвислых ветвей, увесисто шлепаются на волглую землю. Тихо в тайге, тревожно, и лишь далекие брачные голоса изюбров взрывают иногда эту устоявшуюся тишину.
Михалыч, вышедший из дома с восходом солнца в очередной плановый обход своих угодий, перевалив глухой распадок в самом верховье Лосихи, присел на валежину передохнуть. Достал термос с чаем, несколько ржаных сухариков и вдруг даже вздрогнул от неожиданно близкого мощного рева изюбря. Прислушался и очень скоро вычислил, что примерно в радиусе двух километров вокруг того места, где он решил почаевничать, голосят восемь рогачей. По высоте изюбриного рева, его густоте, силе и тембру, он без труда представил возраст и мощь каждого из этих быков и так называемую стадию формирования гаремов. Для Михалыча все это не было большой проблемой, потому как не менее сорока лет он слышал и слушал эти голоса по осени, и порой казалось ему, что некоторых изюбрей он узнает именно по голосам. Впрочем, отличить молодого бычка от опытного бойца — дело и в самом деле плевое. Молоденькие женишки, еще не сумевшие привлечь к себе внимание капризных красавиц, трубят чаще, нетерпеливее и куда как страстнее. Да и поют молодые высоко и звонко, а вот чем взрослее, возмужалее бык, тем басовитее и мощнее его песня.
Вернувшись на оставленную тропу, Михалыч пошагал дальше, зорко присматриваясь к окружающему миру. В одном месте он задержал шаг, услышав приближающийся шорох опавших листьев. Не замечая неподвижно стоящего человека, мимо Михалыча вприпрыжку пробежала белка. Добежав до огромной ели, она очень шустро разгребла у ее корневых лап слегка подмороженную листву и выбросила в образовавшуюся ямку крупный орешек.
«Ишь ты, — усмехнулся Михалыч, — заботница. Зимою точно голодать не будет, если, конечно, не забудет свой схрон. А и забудет — не велика беда. Из этого орешка поднимется к жизни новый кедр или куст лещины, чтобы накормить своими вкусными семенами внуков и правнуков этой белочки. Все в мире взаимосвязано, все живет и развивается по своим строгим законам. И стоит на Севере изъять из природы хотя бы одно звено, как оно неизбежно аукнется на Юге и наоборот…»
Но вот опять шорох палых листьев, треск сучьев… По тайге явно пробирался кто-то большой и не очень осторожный, что насторожило, в свою очередь, уже самого Михалыча. Отступив за мощный ствол кедра, он замер в ожидании неведомого существа, прямиком ломившегося сквозь тайгу. Каково же было его изумление, когда спустя несколько минут он увидел показавшуюся из кустов большую горбоносую голову Яшки с красной лентой на шее.
— Яшка! — удивленно воскликнул Михалыч. — А ты откуда здесь взялся?
Шумно дыша, лось остановился буквально в трех метрах от Михалыча.
— Соскучился, что ли? — с довольной улыбкой спросил старый охотовед и протянул руку, чтобы погладить животное по холке. В последнее время начавший дичать Яшка шарахался от такой ласки в сторону, а тут даже пару шагов навстречу сделал. Почесывая холку и между рожек-шильев лося, самые любимые места животных, Михалыч, словно по проводной связи, вдруг получил от него ощутимый сигнал тревоги. Это нельзя объяснить и зарегистрировать даже самыми чуткими приборами, но кто долго прожил наедине с природой и ее обитателями, прекрасно знает о существовании такого языка. Языка, на котором общаются между собой человек и животное. На уровне подсознания в самые критические моменты они вдруг начинают обмениваться необходимой информацией, прекрасно понимая друг друга. Вот и сейчас Михалыч со всей определенностью понял, что Яшка сильно встревожен, что ему, может быть, угрожает серьезная опасность.
Михалыч внимательно осмотрелся вокруг, потом, сдернув с головы старенькую фуражку из кожзаменителя, еще более внимательно прислушался. Но нет, все было спокойно в тайге: жила, работала она по своим извечным законам, по своему расписанию. Тогда старый охотовед попробовал свериться со своим собственным инстинктом страха, но и он ему ничего не подсказал…
— Ну, Яшенька, ну, маленький, — как в прежние времена, когда принес он маленького лосенка на руках из тайги домой, обратился к нему Михалыч, — что случилось-то? Что с тобою стряслось?
Яшка тяжело вздохнул, мотнул большой головой и пошел по тропинке прочь от Михалыча, удивленно смотревшего ему вслед. Но не отошел он и десяти метров, как остановился, повернул к старому охотоведу голову, словно бы поджидая его.
Спешно сняв рюкзак, Михалыч достал кусок свежего хлеба, щедро посыпал его крупной солью и пошел к Яшке, ласково приговаривая:
— А я вот тебе угощение приготовил, твое любимое…
Но Яшка, равнодушно взглянув на хлеб, как только Михалыч приблизился к нему, отправился по тропинке дальше.
— Понятно, это не Колькин сахар, — обиженно проворчал Михалыч, следуя за Яшкой. — Но я еще очень хорошо помню те времена, когда ты из-за такого куска хлеба по всему загону за мной бегал…
Так и пошли они вмете по тропе в нужном Михалычу направлении. Отойдет долгоногий лось от старого охотоведа метров на десять-двадцать, остановится и поджидет, словно боится его из вида потерять. Подумал было Михалыч, что спугнул Яшку какой-то Михайло Топтыгин, да ведь он давно бы уже себя проявил: почуяв человека, ломанулся бы сквозь кусты так, что только пыль столбом. Да и сытый сейчас медведь, на орехах изрядно зажиревший и ленивый, не до какого-то там Яшки ему, когда пора подходящую спаленку для зимования подыскивать.
В Брусничном распадке тропа раздваивалась: одна уходила в самые верховья Лосихи, куда и планировал сегодня добраться Михалыч, а вторая вела к Соленому Ключу, бьющему из-под земли на границе уремной части тайги и обширной мари. Именно там располагался укромный солонец — излюбленное место для животных всех мастей, приходящих сюда порой за тридцать и более километров. Михалыч, послушно следовавший за Яшкой, однако для себя решил: если лось повернет в сторону солонца, ну и пусть себе идет. Парень он уже вполне самостоятельный, чай, не заблудится. Ну, а если и дальше будет следовать в попутном направлении — он не возражает, ему так-то даже веселее. Вот жаль только, что не приучил его в свое время к седлу, сейчас бы закинул рюкзачок с провиантом Яшке на спину, и никаких забот. Шагай себе следом налегке да посвистывай…
На развилке Яшка не задержался, с полной уверенностью в правильности выбранного пути сразу повернул на тропу, ведущую к Соленому Ключу.
— Э-э, брат, — слегка огорчился Михалыч, приближаясь к развилке, — выходит, дальше нам с тобой не по пути.
Однако Яшка и здесь повел себя прежним образом: отойдя по тропе метров на двадцать, опять остановился и, повернув голову, выжидающе уставился на Михалыча влажными омутами больших глаз. Он явно поджидал человека и не хотел идти дальше один.
— Ну, Яков, ты даешь, — озадаченно почесал взопревшую макушку Михалыч. — Этак ты мне плановый обход хозяйства сорвешь… А у меня вот-вот гости намечаются, и мне кровь из носа — надо знать, где и какой зверь хоронится… Ну, что мне делать на твоем солонце — зверей пугать? Нет, однако, ступай ты один туда…
Но чуял, нутром чуял Михалыч, что неспроста себя Яшка так странно ведет. Шуток и баловства животные в тайге не понимают, жизнь в ней жестокая, тяжелая — не до шуток. Это Михалыч хорошо знал, и потому, слегка поколебавшись, повернул вслед за Яшкой. Животное, казалось, облегченно вздохнуло и проследовало дальше по тропе.
Природные солонцы в тайге — излюбленные места копытных животных, потому как растительность в Сибири бедна минеральными солями, так необходимыми для любого организма. Наиболее частые посетители таежных «минеральных аптек» — лось, изюбр и косуля. Каждый из этих зверей ведет себя на солонцах по-разному. Изюбр, например, очень чуткий и осторожный, у солонца осторожен вдвойне. Часами он может стоять в ста-ста пятидесяти метрах от солонца, чутко прислушиваясь к малейшим шорохам и улавливая только ему доступные запахи. Малейшее подозрение на опасность — и изюбр тут же уходит прочь. А вот лось ведет себя на солонце более раскованно. Постояв всего несколько минут на подходе, он без лишних церемоний шумно подходит к солонцу и еще более шумно начинает «солонцевать». Осторожные изюбры, до крайности возмущенные таким шумным поведением, солонец в это время покидают, а вновь подошедшие терпеливо ждут, пока уйдет столь шумный сосед. И не зря, далеко не зря, столь осторожны красавцы-изюбры: солонцы хорошо знают не только они, но и крупные хищники, такие, как бурый медведь, рысь, волк и, увы, — человек. Последний — особенно опасен для животных на открытых солонцах, поскольку подкрадываться ему не надо, дура-пуля и за сотни метров настигает свою жертву…
Пока думал обо всем этом Михалыч, они с Яшкой уже обогнули небольшой прижим со скальным выходом на поверхность из-под мягкой моховой шубы. А от этого прижима, куда любят серые разбойники загонять по весеннему насту свои жертвы — в каменных россыпях копытные животные очень часто ломают ноги, — до солонца уже рукой подать. Яшка, все так же уверенно миновав прижим, повернул прямиком на солонец.
— Яшка, — ворчит изрядно притомившийся Михалыч, — да ты никак ведешь меня посолоновать. Ты думаешь, наверное, дурья башка, что у меня дома соли нет, вот и решил угостить из своей столовой? А я, старый пень, поперся за тобой…
Но вот уже и солонец виден. Местность вокруг него выбита и вытоптана за многие десятки, а может быть, и сотни лет, до бетонной твердости. Минерализованная глина, выходящая в этом месте почти на поверхность, выедена животными на площади не менее одного гектара и до полутора метров в глубину. Странное, непонятное зрелище предстает здесь неискушенному человеку, впору подумать ему, что сюда на заправку инопланетяне на своих тарелках прилетают. Фантастическое впечатление усиливают глубоко выбитые в земле звериные тропы, лучеообразно подходящие к солонцу со всех сторон. Именно по этим тропам понимаешь, что звери их натаптывали долгими столетиями — из поколения в поколение, никогда не прерываясь.
— Ну, Яшка, и что дальше? — насмешливо глядя на остановившегося под раскидистыми кустами дикой черемухи лося, спросил Михалыч. Но в следующий момент его насторожило поведение лося: выставив вперед свои уши-локаторы, Яшка сильно потянул воздух в себя, нетерпеливо переступая передними ногами, но — не двигаясь вперед. Не было сомнения, что Яшка кого-то видит в густых зарослях, вплотную подступающих к солонцу. Но кого?
Со всеми предосторожностями старый охотовед приблизился к Яшке, который не обратил на него никакого внимания. Казалось, он сосредоточенно кого-то рассматривает, и до остального мира ему дела нет. Раздвинув заросли и глянув в том направлении, куда так сосредоточенно смотрел Яшка, опешивший Михалыч увидел стоящего к нему мордой лося, точную копию Яшки. Увидев Михалыча, зверь испуганно вздрогнул, обреченно опустил губастую голову, но с места не тронулся. Казалось, всем своим видом он как бы говорил: я очень боюсь, но что делать — ваша взяла, поступайте со мной, как хотите.
Странное поведение обычно очень пугливого животного озадачило старого охотоведа. Ему было непонятно, почему молодой сильный бык, завидев человека, не пытается спастись бегством, что было бы вполне естественно. Михалыч вопросительно оглянулся на Яшку, но что тот мог ему сказать, кроме того, что уже сказал?
— Ну-ну, парень, подожди, — бормотал Михалыч, стараясь голосом успокоить животное и очень медленно, осторожно, приблизился к нему. — Давай посмотрим, что у тебя тут случилось.
Плотно прижав уши, тяжело дыша, лось продолжал оставаться на месте, лишь нервно переступая задними, видимо застоявшимися, ногами.
— Молодец, молодец, парень, — со всеми предосторожностями приблизившись к лосю почти вплотную, ласково говорил Михалыч. — Я-то тебе ничего не сделаю, и ты, я думаю, это хорошо понимаешь. А вот если ты кого другого так близко подпустишь… Оп-па! — удивленно замер Михалыч, увидев, что передней правой ногой зверь стоит в какой-то глубокой металлической чашке, на конус уходящей в землю. — А это что еще такое?
Михалыч присел на корточки, внимательно разглядывая незнакомый предмет, непонятно как попавший на солонец. А когда, наконец, разглядел, очень сильно удивился, поскольку это была старая автомобильная фара с выбитым стеклом. Но как автомобильная фара могла попасть сюда, и как угораздило лося в нее наступить — Михалыч не понимал. Но в следующую минуту он вдруг увидел, что от автомобильной фары, в которую, видимо, ночью, неосторожно вступил молодой лось, тянется к соседнему дереву тонкий стальной тросик. И у Михалыча аж дыхание перехватило: так это, значит, специально настороженная на зверя ловушка, поставленная руками человека. Только теперь он разглядел, что металлический отражатель фары очень хитроумно и мастерски разрезан на равные треугольники, идущие сверху остриями вниз. Своими острыми концами они безжалостно впились в ногу несчастного животного чуть выше щиколотки. Вот от чего он даже шевельнуться не мог, когда к нему приближался человек. И еще Михалыч увидел темные потеки крови на ноге лося, стекающие по крупному копыту в землю.

 

Глава III


1

Весь день в офисе были какие-то люди, которых нельзя не принять, звонки — на которые нельзя не ответить, планерки, подписание банковских документов, сотрудники «по личным вопросам», и все это к вечеру так вымотало Толика, что он уже не знал, куда себя девать. Разболелась голова, как-то неприятно сухо было во рту, и Толик ничего лучшего не придумал, как плеснуть себе порцию коньяка. Выпил, с облегчением почувствовав, как покатилась терпкая жидкость по пищеводу, согревая нутро. Попросив Зиночку ни с кем, ни под каким видом не соединять, Толик достал старую записную книжку с телефонами и, отыскав номер домашнего телефона Кости Балашова, позвонил. Ровные, длинные гудки, и никакого ответа. Да что он, в самом деле, сквозь землю провалился? Позвонил по всем, имеющимся у него, мобильным — тот же результат.
То, что он никак не мог связаться с Костей, уже даже не напрягало его, а рвало душу на куски. Не было ему от этого покоя — ни днем, ни ночью. Хорошо, нет Костика, а куда подевалась его жена? Шуточное ли дело, банк забирают, бизнес, в который Балашов вложился целиком и полностью, а его это как бы и не колышет. Он просто взял и исчез, испарился… Да быть такого не может! Костя боец — каких поискать, к тому же башковитый. Ну, не мог, никак не мог он так просто взять и бросить все, что было наработано своим горбом…
Нет, не нравилась Толику вся эта канитель с банком и чем дальше — тем больше. Был во всей этой истории с банкротством какой-то нехороший душок, и, опять же, чем дальше — тем сильнее воняло. А в последние дни так и вообще эта вонь невыносимой стала, и Толик ее не просто чувствовал, а задыхался от нее… И еще эта идиотская история с кинжалом и цыганкой, или кто она там на самом деле. Кожей, всем своим нутром Толик чувствовал, что балашовский банк каким-то непонятным образом связан со всей этой историей, так глупо начавшейся в Таиланде. Надо же было ему в самый последний день завернуть в зачуханную лавчонку и купить именно этот кинжал. Сдался он ему! «Кстати, — неожиданно вспомнил Толик Ромашов, — надо будет спросить у Володи, не забыл ли он выкинуть в реку эту тайскую хреновину».
Сделав еще пару глотков коньяка, Толик явно ожил и даже попросил по внутренней связи Зиночку разыскать и соединить его с Константином Владимировичем Балашовым. А вдруг, подумалось Толику, его исполнительная, все и всегда знающая Зиночка, пробьет местонахождение Костика по каким-то своим каналам. Зиночка перезвонила через пятнадцать минут.
— Анатолий Викторович, — исполненная служебного рвения и чувства собственного достоинства человека, сделавшего все от него зависящее, бодро заговорила Зиночка, — в городе Балашова нет — это точно... И нет уже около месяца. Его банк объявили банкротом, назначили конкурсного управляющего…
— Зиночка! — нетерпеливо перебил Толик. — Все это я уже знаю. Спасибо тебе. Но мне нужна связь с самим Балашовым, как насчет этого?
— А никак, Анатолий Викторович, — Зиночка сделала длинную паузу. — По моим источникам получается, что вся информация о Балашове находится у Геннадия Степановича…
— Мартынова? — удивился Толик, не веря собственным ушам.
— Да, именно так, Анатолий Викторович, — Зиночка многозначительно замолчала.
— Что еще? — мрачно спросил Толик, бездумно перекидывая календарь на столе.
— Есть у меня информация на уровне слухов. Ну, типа — одна баба сказала…
— Давай! — решительно потребовал Толик.
— Говорят, что Балашова держат в полиции, якобы за наркотики, а на самом деле для того, чтобы отобрать у него банк…
— Кто говорит?! — побледнев, закричал Толик. — Откуда такая информация?
— Анатолий Викторович, это только слухи — я же вас предупредила, — с легким укором ответила Зиночка. — Слухи, которые циркулируют по нашему городу…
— Понял, Зиночка, прости! — Толик взял себя в руки. — Скажи водителю, пусть подгоняет машину к подъезду.

Как ни странно, но информация Зиночки по принципу — «одна баба сказала», не стала для Толика полной неожиданностью. Что-то подобное он уже давно подозревал, о чем-то догадывался, просто боялся сознаться в этом сам себе. Начиная с того памятного дня, когда он съездил к Косте в банк и застал там своего друга в полном порядке, тогда как ходили упорные слухи, что он спивается и чуть ли не сидит на игле, Толика не покидала сложное чувство того, что вокруг Балашова творится что-то не совсем понятное ему. Да и обещал же ему Костя позвонить, если у него дела пойдут хреново. Обещал, а не позвонил. Почему? А уж что можно вообразить хреновее банкротства любимого банка? Нет, были, были серьезные нестыковки во всей этой истории с банкротством, но почему-то Толик до сих пор упорно не хотел их замечать. Вернее, замечал, но отмахивался от них. Почему? Потому, что так было удобнее? Потому, что он, поддавшись на уговоры Мартына, по большому счету, предал своего друга, согласившись перекупить его банк? Были вопросы, были ответы, с которыми Толику не хотелось соглашаться даже внутри себя. А вот узнать правду — ему очень хотелось…
Ромашов грузно плюхнулся на заднее сиденье, и это был первый признак того, что он не в духе. Некоторое время они с Володей сидели молча. Потом Толик раздраженно спросил:
— Почему мы стоим, почему не едем?
— Куда? — слегка повернув к нему голову, удивленно спросил Володя.
— А разве я не сказал? — опешил Толик.
— Нет, Анатолий Викторович, вы мне ничего не сказали…
— Извини, брат, задумался… Давай к Балашову домой, на Комсомольскую.
— Понятно, — Володя включил передачу и плавно отчалил от офисной стоянки.
Мелькали за окном знакомые городские перекрестки и дома, магазины и рестораны. Изредка попадались двухэтажные купеческие особняки, сохранившиеся с позапрошлого века в самом центре города. Почти все они выжили благодаря тому, что были взяты под охрану как памятники архитектуры. Но Толик-то хорошо знал, что на самом деле особняки сохранились лишь потому, что за них еще не дали кому надо настоящую цену… Но, можно быть уверенным, что дадут, и этот день не за горами — земля в центре города дорожает не по дням, а по часам.
— Кстати, Володя,— вдруг вспомнил Толик, — ты сделал то, о чем я тебя просил?
— Вы про кинжал? — была, была небольшая заминка при ответе, но Толик, занятый своими мыслями, внимания на нее не обратил. — Конечно, Анатолий Викторович, все сделал так, как вы сказали.
— Ну и хорошо, — облегченно вздохнул Толик, избавившись, как ему казалось, хотя бы от одной дурацкой проблемы…

Кости, естественно, дома не оказалось. Да и вокруг трехэтажного особняка, с эркерами, красивыми балконами и затейливой чугунной оградой, решительно никакой жизни не наблюдалось. Лишь по запущенным газонам расхаживали важные вороны, зорко наблюдавшие за каждым движением Ромашова. Странным запустением, нежилым устоявшимся духом повеяло на Толика от богатого особняка Балашова. Казалось, что уже много лет здесь никто не проживает и проживать не собирается.
Надавив в последний раз кнопку звонка, Толик уже пошел было к машине, как вдруг из-за угла соседнего дома вывернулась навстречу пожилая женщина в пестрой спецназовской куртке и высоких войлочных ботиках. В руках у нее были новенькая, еще не растрепанная метла и большое пластмассовое ведро. По внешности она смахивала не то на узбечку, не то на таджичку, с большими симпатичными глазами, которые очень молодили ее. Догадавшись, что это, должно быть, здешняя дворничиха из гастарбайтеров, Толик терпеливо подождал ее и вежливо спросил:
— Вы здесь работаете? — заметив, что женщина его не поняла, он уточнил: — Это ваш участок? — Толик показал рукой на балашовский особняк.
— Ну, что вы, — неожиданно приятным голосом и почти без акцента ответила дворничиха. — У них там своя прислуга, мы до них никак не касаемы…
— Понятно, — разочарованно протянул Толик и на всякий случай еще спросил: — А куда делись хозяева этого дома, вы, случайно, не знаете?
— Этого? — как-то странно повторила женщина, поправляя съехавший набок шерстяной платок и пристально разглядывая Ромашова. — Конечно, знаю…
— Знаете?! — искренне удивился Толик, собравшийся было уходить. Теперь он уже более внимательно присмотрелся к дворничихе, которую, вдруг показалось ему, когда-то и где-то видел. — И куда же?
— На кудыкину, — насмешливо усмехнулась женщина и взглянула Толику прямо в глаза. — Желаете узнать, где находится кудыкино?
Ох, как хотелось сказать Толику развязной дворничихе: «Да пошла ты на…» Не сказал. Вместо этого, почему-то слыша встревоженный стук своего сердца, тихо спросил:
— Где?
— О, это совсем недалеко, можно сказать — совсем рядом… — как-то странно, с издевкой, что ли, заговорила подозрительная дворничиха. — Вы мимо проезжали и сейчас мимо поедете… Вот прямо рядом и мимо…
— Мимо чего? — раздраженно спросил Толик, уже жалея, что связался с этой полусумасшедшей женщиной, явно издевающейся над ним.
— Мимо кудыкино, — просто ответила она. — Вы же меня о нем спрашивали?
— Я спрашивал, — едва сдерживаясь, четко и раздельно заговорил Толик, — где могут находиться хозяева этого дома? Только и всего… А ваше кудыкино-мудыкино…
— Оно и в самом деле совсем рядом, — вдруг очень серьезно сказала дворничиха, поправляя платок на голове необычайно узкой, красивой рукой. — Но вы ведь знать об этом не хотите? Вам поскорее в банк попасть хочется, хозяином…
— Послушай, ты! — наконец вскипел Толик. — Долбанушка! Ты о чем это тут болтаешь? Тебе что, спокойная жизнь в нашем городе надоела? Так я быстренько оформлю для тебя плацкарт в Таджикистан…
— Оформи, дорогой, оформи, — ничуть не испугалась его дерзкая дворничиха. — Не хочу я жить в таком страшном городе, где хватают невинных людей, сажают их на иглу, а потом сдают в психушку, доктору Бабановичу. Очень хороший доктор, и уколы у него очень хорошие, действуют безотказно…
Бешено заколотилось у Толика сердце, во рту снова стало сухо, в ушах появился тихий звон, когда дворничиха неловким движением вдруг сдвинула платок, и он увидел извилистое родимое пятно, сбегающее змейкой от левого уха на шею…
— Все говорят, — понизив голос и оглядываясь, доверчиво прошептала дворничиха, — что жена хозяина этого дома отдыхает на каком-то богатом острове в Тихом океане… Да-да, где-то среди волн Тихого океана… И еще говорят, что у жены хозяина этого дома есть там молодой и красивый любовник. Ну, очень молодой и очень красивый, понимаете? И еще в городе говорят, — уже почти в самое ухо Толика шептала сумасшедшая дворничиха с родимым пятном на шее, — что устроил все это его старый друг… Но я в это не верю, не хочу верить, — женщина резко откачнулась от Толика и быстро пошла по тротуару. Потом оглянулась и повторила: — Нет, не верю… Друзья ведь так не поступают, не правда ли?
И растворилась, исчезла странная дворничиха, вместе с метлой и красным ведром, словно никогда и не была здесь. Лишь Толик, учащенно дыша и с силой растирая ладонью левую сторону груди, стоял напротив роскошного особняка Балашова. Да старая ворона, тяжело оторвавшись от земли и с видимым усилием взгромоздившись на металлическую ограду, скосила на Толика крохотную бусинку угольно-черного глаза и, вытягивая и надувая гофрированную шею, с препротивным скрипом громко прокаркала три раза. На душе у Толика и без того было тошно, а тут еще это карканье, неожиданно громкое и наглое, окончательно вогнало его в тоску. Тихо выругавшись про себя, он резко повернулся и быстро пошел к своей машине.

— Ну, вот, легок на помине, — широко улыбаясь и неуклюже поднимаясь из-за стола, гостеприимно раскинул большие, сильные руки Мартын. — А я тебе как раз собирался звонить… Ну, привет, братишка, приветище! — Он бесцеремонно обнял и стиснул вялые плечи Толика. — Садись, располагайся… Чем тебя, дорогой мой друг, угостить — коньяк, водка, шампусик?
— Коньяк, пожалуй, — присаживаясь на гостевой диван и устало откидываясь на жесткие велюровые подушки, хмуро отозвался Толик.
— Что-то случилось? Может быть, с банком проблемы? — не торопясь доставая из бара большие, дымчатого стекла, бокалы и бутылку «Хеннеси», внимательно посмотрел на друга Мартын.
— Проблем, Мартын, выше крыши! — невольно вырвалось у хмурого Толика. — Хоть лопатой греби…
— Ну-ну, сейчас расскажешь, — поставив коньяк с бокалами на небольшой столик с колесиками, Мартын открыл дверку массивного холодильника, замаскированного под мебельный шкаф, и, как ни в чем не бывало, спросил Толика: — Сыр, оливки, буженина, груздочки, балык?
— А-а, все равно! — раздраженно отмахнулся Толик и взялся за бутылку коньяка. Наполнив бокалы, он забрал свой и вновь отвалился на спинку дивана.
— Да ты, я смотрю, не в себе? — грузно устраиваясь в кресле напротив Ромашова, с легким беспокойством спросил Мартын. — Давай, держи, потом расскажешь…
Толик жадно проглотил приличную порцию коньяка, взял ломтик сыра, повертел в руках и положил обратно на пластиковую тарелку.
— Ну, это ты зря, закусывать надо в любом случае, — попенял другу Мартын. С явным удовольствием выпив свой коньяк и показывая другу пример, он обстоятельно зажевал спиртное вначале оливками, а потом бужениной. — Так что случилось-то, Анатолий Викторович, дорогой?
— Куда делся Костя Балашов? — безо всяких предисловий сердито спросил Толик и посмотрел другу прямо в глаза. — Я хочу знать, куда подевался директор «Кредитбанка», наш с тобой, между прочим, друг?
— Почему ты меня об этом спрашиваешь? — нахмурился Мартын и, в свою очередь, потянулся за бутылкой коньяка. — Почему ты решил, что именно я должен это знать? Насколько я понимаю, в таких случаях нормальные люди обращаются в полицию… Там, кажется, даже отдел такой есть — по розыску пропавших граждан…
— Послушай, Геннадий Степанович, — вдруг тоже обратился к другу по имени-отчеству Толик, — ведь это ты вплотную занимаешься банкротством Костиного банка? Значит, ты и должен все знать!
— Ну, во-первых, банкротством занимается специально назначенная комиссия, — с деланым спокойствием и излишней назидательностью заговорил Мартын. — А в данный конкретный момент, как это тебе известно не хуже меня, все дела ведет конкурсный управляющий…
— Которого опять же назначил ты? — с усмешкой спросил Толик.
— Не назначил, Анатолий Викторович, не назначил, а порекомендовал — улавливаешь разницу? Я не понимаю, ты нарочно тупишь или и в самом деле не врубаешься? Ладно, к чертям! Давай выпьем, давай за Костю! Пусть он скорее объявляется и как-то выгребает из той ситуации, в которую загнал себя сам… А мы с тобой, как старые друзья, ему обязательно поможем. Так?
— Ну, так, — неуверенно ответил Толик, подозрительно глядя на оживленного Мартына. — Но где же нам Костика искать?
— А зачем его искать? — не очень искренне хохотнул Мартын, опять закусывая бужениной. — Когда надо будет — он сам объявится. Как миленький прилетит… Ведь он наверняка, в отличие от нас с тобой, сидит сейчас с шикарной красавицей где-нибудь на Канарах, и плевать на все хотел, в том числе и на свой банк…
— Но Костя не бабник, ты же знаешь? — нахмурился Толик.
— Был… Был не бабник, дорогой мой друг Толик, лет пять назад… Пять лет мы с тобою ничего не знаем о нем. Он — сам по себе, мы — сами по себе… Правильно? Правильно! А пять лет, — Мартын поднял толстый указательный палец, — пять лет, Толян, это солидный срок! Помнишь советские пятилетки? Я тебе серьезно советую, не заморачивайся ты по поводу Балашова… Костя, и ты это знаешь не хуже меня, в воде не тонет и в огне не горит… — Мартын снова налил, но пить не стал, а внимательно и тяжело посмотрел на Толика. — Может, ты мне все-таки объяснишь, с чего это у тебя сегодня такой переполох по поводу Кости Балашова?
— Я только что съездил к нему домой, на Комсомольскую, — как бы взвешивая бокал с коньяком в руках, задумчиво ответил Толик.
— Ну, и что? — Мартын сквозь очки вопросительно уставился на Толика.
— Там — никого нет… Вообще — никого! Даже охраны… Пустой дом, заросшие газоны… Шторы задернуты на всех этажах… Старая ворона, и та уже никого не боится…
— Ну и что? — нетерпеливо повторил Мартын, большим и указательным пальцами поправляя дужку массивных очков. — Собрались и в отпуск уехали… Отдыхают — какие проблемы?
— А мне сказали, что Костя Балашов в нашей психушке сидит, — многозначительно сообщил Толик, не сводя пристального взгляда с друга.
Мартын заметно вздрогнул и не сумел этого скрыть. Схватив свой бокал, который почти полностью скрылся в его здоровенной лапище, он залпом его осушил, кинул в рот черную маслину. Разжевал. Все это время в комнате висела напряженная пауза.
— Кто тебе это сказал? — наконец спросил Мартын, избегая смотреть на Толика.
— Дворничиха мне это сказала… Понимаешь, я встретил возле Костиного дома женщину — дворничиху — она-то мне и сообщила такую вот веселую новость, — Толик горько усмехнулся. — Зашибись, не правда ли?
Мартын за это время уже пришел в себя, успокоился и прежним, полунасмешливым тоном сказал:
— А вот с этого момента, братишка, давай поподробнее: какая дворничиха, как выглядит, почему сказала именно тебе?
И Толик рассказал старому другу все, исключая родимое пятно на шее дворничихи, так похожее на прежде виденное им у цыганки. «Чего доброго, — при этом подумал Толик, — он еще и меня в шизики запишет».
Мартын слушал с явным напряжением, беспокойно возился в просторном кресле, и, по всему было видно, такие же беспокойные и тяжелые мысли ворочались в его голове. Несколько раз он испытывающе взглядывал на Толика, словно бы проверяя, верит ли тот сам во все то, что говорит. Толик Ромашов все это хорошо почувствовал и червь сомнения, с некоторых пор поселившийся в нем и было притихший в последнее время, ощутимо заворочался, вгрызаясь в самое потаенное нутро.
— Все? — мрачно спросил Мартын, когда Толик закончил свой рассказ.
— Все, — односложно ответил Ромашов, не сводя глаз с Мартына.
— Хочешь знать мое мнение?
— Да… Очень хочу, — Толик не мигая смотрел на Мартына. — Поэтому и приехал к тебе…
— Идиот, — веско сказал Мартын, грузно откидываясь на спинку кресла.
— Кто? — растерялся Толик.
— Да ты, Толян! Ты идиот, кто же еще? — Мартын довольно живо поднялся из кресла и тяжело заходил-замотался по своему кабинету. Странно, но в офисе Мартына стояла такая гнетущая тишина, словно бы все в нем повымерли. — Кто тебя просит ходить и вынюхивать? Что ты носишься с этим Костей, как дурень с торбой? Тебе оно надо?! — Мартын остановился напротив Толика и ткнул в его грудь пальцем. — Костя давно уже не мальчик и в твоей опеке совсем не нуждается. Ты о себе, братишка, лучше подумай, о своих делах… А Костя если даже и лоханулся со своим банком — это его проблемы, понимаешь? Это… его… проблемы! — раздельно, с нажимом, проговорил Мартын. — А тебе если приплыл этот банк на блюдечке с голубой каемочкой — бери и не вякай. Не вякай, Толян, мой тебе совет… И куда не надо — не лезь…
— А куда — не надо? — слегка стушевавшись от яростного напора Мартына, которого он в таком состоянии, пожалуй, и не видел прежде, спросил Толик и покосился на коньяк. Мартын этот его взгляд перехватил, взял бутылку, налил едва ли не по половине бокала, молча стукнул по бокалу Толика своим и молча же выпил. Ромашов последовал его примеру и через минуту наконец почувствовал, как хмель ударил в голову. Уши тут же отложило, сердце застучало ровно и спокойно. «В самом деле, — подумал Толик, — зачем мне это надо? Вечно я ищу на жопу приключений… Мартыну надо верить. Он друг, и он не подведет, а все остальное… Он прав, пусть Костя решает свои проблемы сам. При чем здесь он, Толик, если Костя ему даже не позвонил?»
— Нашел какую-то долбанутую дворничиху, гастарбайтершу, — словно почувствовав колебание Толика, решительно и убежденно заговорил Мартын, — наслушался ее бредней и со всем этим едешь ко мне… Ну, полный же абзац, Толян! Дальше — ехать некуда. Кстати, как она была одета, говоришь? Ошивается там, возле Костиного дома, наверняка без документов… Может, они там уже все повытаскивали к хренам, пока Костик наш косточки греет на курорте, или где он там… Я завтра своему начальнику службы безопасности скажу, пусть проверят, пробьют пусть и эту подозрительную дворничиху. Она не говорила, как ее зовут?
— Нет, не говорила, — замотал головой совсем уже успокоившийся Толик. И хотелось ему, ох, как хотелось рассказать лучшему другу о подозрительной цыганке, о странной женщине на садовой скамейке в парке, о родимом пятне на шее, но что-то выше его понимания словно бы запрещало касаться этой темы. И про кинжал он опять же ничего не сказал, хотя знал, понимал, что хитромудрый Мартын наверняка присоветовал бы что-то стоящее, подсказал, как ему быть и что делать в этой ситуации. Впрочем, с кинжалом вопрос решен… Кинжалу — каюк: лежит на дне реки и пусть себе там лежит…
Допили бутылку коньяка. Оба изрядно захмелели и, как это часто бывает, внезапно почувствовали острую, дружескую близость друг к другу. Все-таки столько лет вместе, с нолика бизнес начинали, с одного приличного галстука на двоих. А теперь вот «Хеннеси» глушат, в самом центре города в офисе сидят, на улице две машины с личными шоферами их дожидаются. Это понимать надо… А кто не понимает — они не виноваты. Они сквозь такое прошли, они такого повидали, что заслужили. Хотите так жить? Живите! Но вначале тоже пройдите и повидайте, и тогда — пожалуйста, сколько угодно, хоть ложкой… Пусть и у вас будет жесть! Они не против…
— Ты не против, Мартын?
— Какой разговор…
— А ты не против, Толян?
— Да за ради Бога!
Выходили из офиса, дружно поддерживая друг друга, что-то взахлеб говорили о вечной дружбе, небе в алмазах и врагах, которые все до одного непременно должны передохнуть. И не когда-нибудь, а немедленно, прямо сейчас. Вот проснутся они завтра, и лепота такая вокруг, ну, просто жесть — все враги передохли. Ну, хоть бы один на развод остался. Мартын, покрепче стоявший на ногах и не забывавший о делах, казалось, даже во сне, вдруг вспомнил:
— Подожди, Толян, — остановился он возле своей машины, — я же тебе звонить собирался… Точно, собирался, а зачем? Я тебе ничего не говорил по этому поводу?
— Нет, ничего… не говорил, — улыбаясь во весь рот лучшему другу, ответил сильно покачивающийся Толик.
— Но я же зачем-то собирался звонить? — Мартын напряг память. — Во, балда, вспомнил! Нам же послезавтра ехать на охоту! — важно сообщил он, воздевая к темным небесам указательный палец. — Ты не забыл?
— Забыл, — честно сознался Толик, — совсем из головы вылетело…
— А у меня — не вылетает, — гордо сообщил Мартын. — Ну, ладно, давай прощаться… Дома нас, надо думать, потеряли. Давай, — он дружески похлопал Толика по спине, — завтра непременно созвонимся.
— Давай, — растроганный чуть ли не до слез, отвечает широко улыбающийся Толик.
— А дворничихе твоей, этой таджикской б…, — вдруг совершенно трезво и серьезно говорит Мартын, — я ей хрен в глотку забью и заштукатурю. Это ей не у себя в горном ауле понты разводить…
Мартын тяжело плюхается на заднее сиденье, прощально взмахивает рукой, и его трехсотсильный «Лексус» вихрем уносится в темноту слабо освещенной улицы — кризис, мэрия экономит на уличном освещении, выкраивая деньги налогоплательщиков для очередной поездки своей делегации во главе с оборотистым, лысоватым мэром для обмена опытом в далекий Сан-Франциско.
Володя заботливо открывает заднюю дверку машины, внимательно следит, как шеф забирается в уютное тепло салона, аккуратно, безо всякого раздражения, прикрывает дверку за ним и садится за руль.
— З-задержался, — заплетающимся языком бормочет Толик Ромашов, свешивая тяжелую голову на грудь.
— Ничего, Анатолий Викторович, — бодро отвечает Володя, плавно трогая машину с места. — Отдыхать тоже когда-то надо… Как же без этого?
— А ты… ты, Володя, кинжал-то мой выбросил? — в пьяной полудреме спрашивает Толик и тут же легонько всхрапывает. Володя через плечо взглядывает на своего «уставшего» шефа и ничего не отвечает.

Нет, не выбросил Володя кинжал — рука не поднялась. Конечно, надо было не разворачивать ту упаковку, не смотреть, что там, внутри, но и делать что-то вслепую Володя очень не любил. Он прошел службу в десантных войсках, у них был хороший мичман, прошедший Афганистан и Чечню. Так вот, самым любимым его выражением было: «Бойтесь данайцев, дары приносящих». Где он его подцепил, почему запомнил — кто знает, но курсанты четко запомнили: упаковать в красивую обертку можно все — гранату, отраву, взрывчатку, да всех нынешних сюрпризов и не перечислить… Володя развернул упаковку и обалдел: это был клинок такой формы и такого исполнения, каких он в жизни своей не встречал, хотя в десантуре их снабжали очень даже неплохими ножами. Но то были именно ножи, это он сейчас хорошо понял, а в свертке лежал — клинок! У него было длинное, сантиметров двадцати, волнообразное лезвие, покрытое ассиметричными пятнами. Удивительным образом в этих узорах, покрывающих всю поверхность кинжала, отчетливо просматривался силуэт человека. В самом клинке у рукояти были сделаны два углубления — для большого и указательного пальцев: видимо, для удобства владения клинком. Число волнообразных изгибов равнялось семи. А вот рукоять была исполнена явно из дерева, имела пистолетную форму, благодаря чему кинжал очень удобно держался в руке. У основания рукоять была украшена орнаментом в виде цветка лотоса.
С первого взгляда Володя понял, что держит в руках явно уникальный клинок, каких на белом свете — единицы, и просто взять и выбросить такую вещь он не мог. Но и не выполнить просьбу шефа — получалось не очень хорошо. Но тут все дело заключалось в самой просьбе: что должно было произойти, чтобы Анатолий Викторович принял такое решение? Ну, не убил же он, в самом деле, этим клинком человека? Такой вариант Володя и на дух не принимал, хорошо зная и своего шефа, и его семью. Что тогда? Дурацкий каприз? Еще более дурацкое пари с кем-нибудь? Или и в самом деле клинок так не понравился Тамаре?
Повертел Володя кинжал в руках, повздыхал, глядя на замысловатый узор ассиметричных пятен, расширяющихся возле рукояти и сходящих на нет на самом кончике лезвия, спрятал его обратно в ножны, изготовленные из двух частей неизвестного ему дерева, и убрал с глаз долой — в багажник. Обертку выбросил в мусорный бак и слегка облегчил себе последующую жизнь внезапно возникшим соображением: «Да он и вообще бы не потонул с деревянной ручкой и в деревянных ножнах». После этого соображения Володя уже без запинки доложил, что приказание исполнено.

 

2


«Ну, наконец-то, дождалась я от тебя доброй весточки, — писала в очередной эсэмэске Светка. — Теперь буду ждать послезавтра, как соловей лета. Помнишь, наши предки так писали, мол, жду ответа, как соловей лета? Смешно, правда? Но ведь тогда письма по месяцу добирались до адресата, и пока такое письмо с приветом получишь, в самом деле — лето и наступит. Ой, Вадька, держись! Затискаю я тебя тут, как кутенка. Хорошо хоть это воскресенье будет, и мне с работы отпрашиваться не надо. Я уже сейчас представляю, как поворачивается ключ в замке, как ты заходишь, а я в том прозрачном немецком белье, помнишь, ты мне в Мюнхене купил? Ты же его так толком и не рассмотрел, тебе же все некогда. И вот стою я в этом прозрачном пеньюаре, просто супер оно на мне смотрится, а ты заходишь и аж закатываешь свои бесстыжие глаза… Фу, не буду больше про это, а то мне дурно становится — я же тут вся высохшая без тебя. А этот котяра, наш сосед, почуял поживу и мяукает, мол, может, помощь какая нужна — я всегда готов. Я, мол, понимаю, тяжело одной, когда мужик в командировке. Если что, я завсегда помогу. А у самого глазки так и блестят, аж светятся, так бы он меня и слопал, так бы и уложил рядом с собой в постельку… А у нас здесь банкир куда-то пропал. Может, ты его знаешь, Балашов какой-то. Говорят, хороший был человек, ветеранам помогал… Ой, Вадик, тут ко мне пришли, я тебе потом напишу».
Прочел Вадик послание и задумался. Получалось, что и в самом деле домой пора. Причем — срочно! Если Светка про Петра Макарова заговорила — самое время сворачивать командировку и рвать когти домой. Знает он своего соседа не один год, видел самолично, как он баб снимает — ему это проще сделать, чем иному мудаку шляпу снять. И ведь ничего особенного: морда как морда, глазки бегают, да нос крючком торчит, а вот, поди ж ты, бабам спуска не дает… Может, они на нос его и западают? Нет, пора, пора двигать восвояси. Да и заказов он поднабрал вполне достаточно, шеф доволен будет.
Вадик вяло ковыряет вилкой в салате «Дальневосточный» — мелко порезанный папоротник орляк с натертым, сваренным вкрутую, яйцом, потом цепляет ломтик тихоокеанской сельди в горчичном соусе и запивает все это «Старым мельником». Это пиво он признает в последнее время как лучшее, хотя даже себе не может объяснить, в чем его отличие.
Унылый осенний вечер в чужом городе, в гостиничном ресторане «Садко», энтузиазма Вадику никак не прибавляет. В самом деле, уже хочется домой — на родной диван, к привычному телевизору, к Светкиному горячему боку — без разницы, в пеньюаре она или в халатике. Главное, Вадик мысленно видит, как чуть выше колен халатик разошелся, и плотно сомкнутые Светкины ножки так соблазнительно округлы, так таинственно и заманчиво уходят выше, слегка раздаваясь и опадая твердой плотью, что рука сама собой тянется дотронуться, погладить, приподнять полу халатика повыше…
— Вадим Сергеевич, дорогой мой! — вдруг слышит он до боли знакомый, низкий и так волнующий его голос. — Так вот, значит, где вы спрятались…
Вадик вскидывает голову и видит толпу спешащих в банкетный зал людей. Все они хорошо и со вкусом одеты, чем-то возбуждены, громко переговариваются. И от этой толпы отделяется и идет к нему несравненная Маргарита Иосифовна в строгом темном костюме, в черной шляпке с короткими полями и черных же туфлях-лодочках на высоченном каблуке. На ходу снимая перчатки какими-то особыми, незнакомыми Вадику движениями, она грациозно протягивает ему руку. Вадик тут же вскакивает, опрокидывая стул, неловко берет ее руку и, по какому-то наитию, бог знает откуда свалившемуся на него, первый раз в жизни целует руку женщине.
— Ну, вот и славненько, — хитро щуря великолепные глаза цвета грецкого ореха, говорит ему Маргарита Иосифовна. — Мы все-таки встретились…
— Я очень рад, — смущаясь отчего-то и глупея, отвечает Вадик.
— Почему же вы меня не нашли? — с упреком спрашивает Маргарита Иосифовна. — А я так надеялась… Я так ждала…
— Но как? — удивляется Вадик. — Я ведь даже фамилии вашей не знаю.
— Ох, Вадик, Вадик! Наверное, всех гостиничных девочек перетоптал, — смеется она и грозит тонким длинным пальцем, — а позвонить в местную филармонию не догадался? Ну, ладно, какие наши годы — еще успеем, правда?
— Да, конечно, — оживает наконец и Вадик, ощупывая взглядом великолепную фигуру Маргариты Иосифовны и чувствуя серьезную неприязнь к своей несообразительности: всего-то, в филармонию позвонить, в самом деле не догадался.
— К сожалению, мне надо идти, — со вздохом сказала Маргарита Иосифовна. — У нас был отчетный концерт, подвели итоги, теперь вот банкет в честь этого грандиозного события… А телефон у меня в Номске очень простой: 33-34-33. Запомнил, милый?
— Да, — радостно вякнул Вадик и зачем-то торопливо сообщил: — А я завтра вечером поездом уезжаю…
— А я сегодня вечером — самолетом улетаю, — засмеялась Маргарита и легко пошла между столиками к входу в банкетный зал. Перед тем как скрыться за вычурно и безвкусно сработанными из кедровой рейки дверями, она оглянулась и приложила к уху узкую руку — звоните, мол, не забывайте…
«Такую разве забудешь, — тяжело вздыхает разочарованный исходом встречи Вадик, возвращаясь к своей селедке в горчичном соусе и «Старому мельнику». — Такую и помирать будешь, а вспомнишь».

«Скажи своему Петру, — пишет в ответной эсэмэске Вадик, — что когда я вернусь, я ему одно дело в дверях защемлю и долго держать буду. А ты у меня смотри там, не дуркуй, а то она вдруг с соседями разговорилась. Я вот приеду и с твоим этим пеньюаром подробно разберусь. Балашова я немного знаю. Мы ему встроенную мебель в банке делали. Шкафы с ячейками, бюро для работы с клиентами и что-то еще, я уже не помню. А шеф наш у него приличный кредит брал под очень хороший процент, самый низкий в городе, между прочим... Так что мужик он — ничего. А что с ним случилось? Я, зайка моя, сам уже минуты считаю до нашей встречи. Так что ты в отношении меня напрасно не парься. Я никогда и ни на кого тебя не променяю! Ты у меня самая, самая, и я по тебе скучаю. Целую! До скорой встречи».
Написал Вадик эсэмэску и расчувствовался. А ведь и правда любит он свою Светку, скучает, и если бы телки сами не лезли — никогда бы не изменял. Она у него самая красивая, самая лучшая, вот он и сравнивает ее с другими, а иначе как узнаешь, что это действительно так? И каждый раз он на примере убеждается: да, Светка моя — самая-самая. Повезло ему с ней — не зря женился… Ведь сколько их было, а Светка, как в душу вошла, так там и осталась. Конечно, что скрывать, кобелина он тот еще, но ведь все это не во вред его Зайчику. Ей тоже достается — будь здоров…
Вадик не выдерживает, вскакивает с раздолбанной гостиничной кровати и подходит к окну. Хлипкие огни чужого города открываются ему с высоты третьего этажа. На стоянке застыли старенькие, заляпанные осенней грязью такси. Из гостиницы вышла группа громко галдящих китайцев и направилась к поджидающему их автобусу. Под козырьком ресторана «Садко» курили какие-то парни, и ядреные, замысловатые маты доносились через открытую форточку даже сюда, на третий этаж.
«Ночь, улица, фонарь, аптека», — тоскливо подумалось Вадику, и он покосился на пожелтевший от времени, судорожно дребезжащий сразу всеми своими суставами холодильник «Саратов». Да, он дал себе зарок пиво с водкой не мешать, но это при нормальных условиях… А когда вот такая дикая тоска, чужой город и Наташка, как назло, уехала к постоянному клиенту — еще вчера предупредила — ему что же — выть от тоски? Правда, у него полно визитных карточек, но, опять же, Наташка предупредила, что здесь трепак подцепить, особенно — у малолеток, все равно что два пальца об асфальт… А завтра домой выезжать, рисковать не хочется. Светка у него такой подлянки не заслужила… В общем, нет сейчас никаких причин, чтобы не накатить, и даже наоборот — он хорошо себя ведет, заслужил…
Открыв дверку насмерть перепугавшегося, а потому и временно затихшего — не оторвут ли ее совсем? — холодильника, Вадик достает роскошную бутылку водки «Русский стандарт», сайру в собственном соку и две пухленькие кунцевские булочки. Слегка увядшие кольца вчерашнего огурца с остатками квашеной капусты — тоже сойдут. Вадик не гордый, он селедку с луком запросто ест, а телок вокруг него меньше не становится. «Ах, Марго! — грустно вздыхает Вадик, наливая себе в мутноватый тонкий стакан ровно половину, — как-то не везет мне с тобой… Вроде бы рядом ты, а как песок между пальцев просачиваешься. Но — ничего, телефончик у меня теперь есть, сама дала… Эту проблему мы еще обязательно порешаем…»
Вадик с наслаждением выцеживает водку, пару секунд прислушивается, как она, родимая, достигает самого нутра, тянется за кружочком огурца, и в это время отчаянно дребезжит дверной звонок. По поводу этого звонка Вадик уже думал, что именно таким и будет, естественно, когда придет срок, последний звонок, извещающий о срочных сборах в самую неизбежную и самую таинственную командировку…
«Марго! — радостно бабахнуло в голове у Вадика. — Пришла попрощаться…»
И Вадик, ударившись коленом об угол журнального столика, бросается открывать дверь.
За дверью стоит Наташка и держит в руках необъятных размеров пластиковый пакет, из которого бутылки шампанского нагло вытягивают толстые шеи, увенчанные маленькими головками в проволочных бигуди.
— Котик, ты один? — робко спрашивает Наташка, и продолговатые ямочки так и заиграли на ее пухленьких щечках. — Ты, правда, один?
— Я-то один, — радостно смеется Вадик, заглядывая через ее плечо. — А вот ты — повернись-ка спиной, нет ли какого сюрприза у тебя на этот раз?
— Не парься, я вся в порядке, — Наташка скромненько проходит в номер и ставит пакет в кресло. — Давай, Котик, заряжай нам хороший стол, а я пока под душ сбегаю. И убери, умоляю тебя, эти страшные огурцы с капустой, — брезгливо тычет она пальцем в фирменную закуску Вадика. — Такой классный папик, а пропадешь из-за какой-то закуски! — Наташка мимоходом прижимается к локтю Вадика — головой она едва достает ему до подмышек — и убегает в ванную комнату.
Вадик послушно сваливает в газету и выбрасывает в урну свои заветренные огурцы с капустой, банку сайры ставит на подоконник и начинает потрошить Наташкин пакет. А в нем — чего только нет: приличный кусок вяленой осетрины, финский сервелат, две банки красной икры, семга в вакуумной упаковке, камчатские крабы в собственном соку, охотничьи колбаски, бутылка армянского коньяка, японское пиво «Асахи» в банках, маслины, соленые грузди и, разумеется, шампанское — красное, розовое, белое… «Ну, ни хрена себе, — думает обалдевший Вадик, — это же целое состояние для здешних мест. Она что, элитный супермаркет грабанула? И нет ведь домой, дурочка, тащит все это ко мне…»
— Котик, открой мне розовое шампанское, — выходит из ванной улыбающаяся Наташка, весьма условно прикрывшая маленьким гостиничным полотенцем свою соблазнительную попочку. На ее плечах и маленьких, но упругих грудешках бисером сверкают капли воды, мокрые волосы короткой стрижки топорщатся во все стороны. — Ну, ты что, Котик, давно молоденьких девочек не видел? — заразительно смеется Наташка, и как бы случайно поворачивается к нему этой немыслимо обворожительной попкой с двумя тугими полушариями, между которыми спрятана целая вселенная — загадочная, вечно манящая мужчин исследовать, познать неведомый мир, в котором они бы с радостью растворились — целиком, без остатка…
Наташка поворачивает хорошенькую мокрую голову, смотрит на Вадика вызывающе смеющимися глазами, потом скромно опускает взгляд и тянется поднять с пола упавшее с ее бедер полотенце… Бутылка шампанского сама собою вылетает из рук Вадика. Дрожащими руками он нежно обхватывает умопомрачительные обводы чуть выше попочки, потом притягивает к себе легкое, послушное естество, одновременно слизывая капельки воды, спрятавшиеся между остренькими лопатками Наташки…

Наташка пьет шампанское, Вадик — коньяк. Стол у них — лучше не бывает, богаче — не придумаешь… Наташка плавным движением языка облизывает покусанные и слегка припухшие губы, играет ямочками на щеках, с благодарностью льнет почти детским плечиком к потной груди Вадика.
— А ты ничего у меня, Котик, — сладко жмурясь, говорит она. — Мурлыкать умеешь…
Вадику нравится то, что говорит ему Наташка, сама Наташка — ему тоже очень нравится, и он в блаженстве прикрывает глаза, оглаживая свободной рукой слегка обмякшие Наташкины груди с неожиданно большими коричневыми кружочками вокруг алых сосков. Он опять хочет ее, — жадно, ненасытно, но сдерживает себя — весь вечер впереди.
— Ты говорила, что сегодня будешь занята? — спрашивает Вадик, смакуя необычайно терпкий выдержанный армянский коньяк.
— А я уже освободилась и бегом к тебе, Котик… Там два папика, два буратинки. Они очень богатые, — закусывая шоколадом, который смешно размазался у нее по губам, серьезно говорит Наташка. — Они лесом и рыбой торгуют, мне кажется — бандиты, но очень-очень крутые, их все в нашем городе боятся… Я с ними уже второй год кувыркаюсь — нормально. У меня на эти бабки младшая сестренка в Новосибирске в железке учится — инженером будет. А братик в следующем году во Владивосток в мореходку поступать поедет, — с детской гордостью рассказывает Наташка, облизывая перепачканные шоколадом пальцы. — Налей мне еще, Котик…
Не очень-то обрадованный     рассказом о бандитах, от которых к нему, видимо, сбежала Наташка, Вадик наполняет стакан шампанским до краев, другой — на три пальца коньяком. Словно угадав его мысли, Наташка беззаботно говорит:
— Да ты не парься, Котик, папики сегодня были вообще в хлам…
— Так ты что, Натусик, — удивленно говорит Вадик, искоса разглядывая девушку, — одна с двумя мужиками?
— Вот еще! — передергивает плечиками Наташка. — Со мною всегда Верочка к ним ходит. Она знаешь — какая! — смеется Наташка. — Узнаешь — закачаешься… Она любого мужика запросто заездит. Кстати, Котик, я тебе такой сюрприз приготовила, такой сюрприз... Класс, как здорово будет!
— Что за сюрприз? — настораживается Вадик.
— Узнаешь, — многозначительно жмурится Наташка и ласково льнет к нему.
— А продукты? — Вадик обводит рукой журнальный столик. — Откуда такая роскошь?
— А-а, — небрежно отмахивается Наташка, — жрачку они всегда разрешают забирать с собой. Знаешь, они вообще-то ничего, эти папики… У одного из них еще такая кликуха смешная — Мармелад…
Кусок балыка буквально вываливается у Вадика изо рта, он мучительно, до слез, закашливается, и Наташка безжалостно, со всей силы, колотит его маленьким кулачком по широкой спине.
— Ты чего, Котик, давишься? — заботливо спрашивает она. — Это к нам кто-то голодный торопится…
И в это время опять дребезжит, готовый развалиться на части, проклятый дверной звонок.

Слегка перепуганный Вадик осторожно приоткрывает дверь и с облегчением видит перед собой невысокую, крепенькую, грудастую девушку с роскошной копной пышных каштановых волос и удивительно порочными омутами карих глаз. Она пристально, не мигая, смотрит на Вадика и шепотом, одними губами, спрашивает:
— Вы девочку заказывали?
— Я? — теряется Вадик, не зная, что ответить и как не упустить это обворожительно порочное существо, в юбочке настолько короткой, что уже почти видно то место, где начинается бермудский треугольник со всеми его тайнами и трагедиями…
— Заказывали! Заказывали! — громко вопит за спиной Вадика радостная Наташка. — Верка! Кончай прикалываться, заходи… Вадик, у тебя еще стакан есть?
Стакана не было, и Вадику пришлось пить коньяк из пластмассовой крышки от термоса, бог знает когда и бог знает кем приспособленной в туалетной комнате для зубных щеток. Ничего, коньяк от этого хуже не стал…
— Вадик, а ты про игру в казаки-разбойники знаешь? — спрашивает Наташка, сдергивая с бедер полотенце и широким жестом отбрасывая его прочь.
— Какие казаки, какие разбойники? — пьяно ворочает языком Вадик.
— А вот мы сейчас тебе покажем… Правда, Вера?
— Обязательно покажем, — решительно переступает через юбочку на полу маленькими босыми ногами Вера. — Твой Котик мне очень понравился, — в одно движение она освобождается от легкой кофточки, обнажая крупные смуглые груди, двумя плавными конусами расходящиеся в стороны.
— Вот это — казаки, — смеется тоже уже пьяненькая Наташка, показывая тонким пальчиком на свои груди и одновременно стягивая с ошалевшего Вадика спортивное трико вместе с трусами. — А вот это, — она тычет тем же пальчиком в сторону Веркиных арбузов, — разбойники… Ну, Верунчик, начали…
Мягкими, круговыми движениями Наташка касается своими вновь отвердевшими грудешками Вадиковой волосатой груди, одновременно с этим он чувствует, как плющатся о его напряженную спину твердые, неуступчивые разбойники, а мягкий, теплый Веркин живот трется о его ягодицы. У Вадика кружится голова, непроизвольно стискиваются челюсти, одной рукой он обхватывает узкие Наташкины плечи, послушно прильнувшие к его животу, а другой дотягивается до пышной Веркиной попы и с силой прижимает ее к себе.
Девчонки, эти отчаянные казаки-разбойники, весело хохочут, Вадик, плотно сомкнув глаза, постанывает, и все вместе они, втроем, несутся по гребням волшебных волн, которые ласково раскачиваются и успокаивают их тем немыслимым покоем, которым живет и дышит вокруг нас таинственное мироздание.

 

3


Гроза пришла со стороны Огненной Долины и вместе с ливнем обрушилась на еще не просохшую после предыдущего урагана землю. Моментально взбухли, раздались вширь реки и ручьи, несущие свои воды в Океан. Многие селения вновь оказались в воде, и люди были вынуждены вновь спасаться на крышах своих жилищ. Выли собаки, жалобно мычали коровы, стаями поднимались на возвышенные места грызуны. Островитяне со страхом смотрели в грозовое небо и молили своего всемогущего Бога Мерапи пощадить их и на этот раз. Никто не знал, за какие грехи наказывает Он их в последнее время так часто. Каждый думал о своих мелких прегрешениях и, как мог, пытался замолить вину. Мрачно взирали на печальную картину грозового потопа все сто двадцать вулканов Острова, чьи конусообразные вершины были закрыты огромными, многослойными развалами туч, неудержимо несущихся со стороны Огненной Долины в глубину Острова…
Единственный человек, кто не замечал разбушевавшейся стихии, кто не обращал к Богу свои молитвы, был Великий Эмпу. Заметно похудевший, с ввалившимися черными глазами, которые всегда горели огнем вдохновенного созидания, а теперь были похожи на угли в потухшем горне, в последние дни он вообще не покидал свою прокопченную кузницу. Времени до назначенного срока оставалось совсем мало, а кинжал все еще не был готов.
Едва справившись с одной трудной задачей — ковкой неизвестного металла, Гандриг встал перед второй, не менее важной и, казалось ему теперь, неразрешимой. Откованный клинок, собственно говоря — заготовка, не поддавался шлифовке. Долгими часами стоял Гандриг возле шлифовального круглого камня, без устали приводя его во вращение усилием ноги, нажимающей на широкую деревянную педаль ременного привода, но даже единой искры от соприкосновения гранитного камня с железом он не сумел высечь. Заготовка кинжала продолжала оставаться всего лишь заготовкой.
Великий Мастер, отшлифовавший за свою жизнь горы металла, ничего не мог понять. Он испробовал все свои секреты, доставшиеся ему от отца и деда, он смешивал сок кокоса с водой и смачивал в нем заготовку, он пробовал окунать проклятое железо в козье молоко и смачивал собственной мочой — ничего не помогало. Металл и камень не хотели и, похоже, не могли договориться между собою, и никакие ухищрения Гандрига им в этом не помогали.
Между тем силы уходили из Великого Эмпу, как уходит воздух из козьего мочевого пузыря, надутого ребятишками. С каждым днем ему все труднее было раскручивать тяжелый шлифовальный камень. Быстро уставала нога на педали привода, появилась сильная боль в коленной чашечке. Гандриг менял ногу, но и она очень скоро отказывалась работать.
Однажды ночью он проснулся от тяжелого, полуобморочного сна — нестерпимо хотелось пить. Гандриг припал к ковшу с водой и боковым зрением отметил, что в его кузницу вроде как пробивается холодный лунный свет, хотя это и была совершенно темная ночь перед новолунием. Узкий луч холодного света лежал на верстаке, и в его неверном свете Гандриг даже смог разглядеть разнообразный железный хлам, скопившийся на нем за много минувших лет. Опустив ковш в небольшую кадку с водой, заинтересованный Гандриг подошел к верстаку и пораженно замер перед ним: свет шел от заготовки клинка. Почему-то он долго не решался притронуться к нему. Более того, этот странный свет, матовый, холодный, словно лунная дорожка на спокойной глади залива, пугал его, вызывал непонятный трепет, поражавший Великого Эмпу до самых сокровенных глубин его существа. Что это за свет? Почему он появился только сейчас? В чем заключена та энергия, которая заставляет кусок железа светиться? Вопросов было много, и ни на один из них Гандриг не находил ответа.
Когда Великий Мастер решился дотронуться до заготовки, он был уверен, что она окажется хотя бы теплой, но — ничего похожего. Как всегда, загадочный металл был холоден, тяжел и… опасен. Да, именно так — опасен. Теперь и только теперь Гандриг понял, наконец, что не давало ему постичь и почувствовать, как это случалось с любой заготовкой на протяжении всей его жизни, душу этого куска железа — страх. Да, он боялся его с той самой, первой минуты, когда увидел в руках юноши, и еще больше боялся теперь. Ему следовало бы прислушаться к своему страху, через который врожденный инстинкт, дарованный каждому человеку от Бога, предупреждал его об опасности. Но он не внял этому гласу, он был слишком самонадеян, Великий Мастер, научившийся управлять железом. Любым железом, как думалось ему раньше, и Бог наказал его за гордыню — это теперь было совершенно очевидно. Но и признать себя побежденным Великий Эмпу не мог. Он должен был пройти весь путь в этой чудовищной борьбе — от начала и до конца. И ничто не сможет остановить его, пока он в силах сделать хотя бы один оборот шлифовального камня. Даже этот, последний, оборот он потратит на попытку отшлифовать клинок…
Великий Эмпу лежал в углу на своем топчанчике, застеленном старой, вытертой овчиной. Закинув руки под голову, он с грустью думал о том, что до конца срока исполнения заказа, отпущенного ему юношей в длинном черном плаще с капюшоном, остается ровно два дня. Видимо, пришло то время, когда следует признать свое поражение и достойно принять то, что обещали ему холодные и опасные глаза юноши. Проклятый кусок железа оказался сильнее мастерства, собранного за многие десятилетия, а может быть, и столетия, славным родом Гандригов, всегда славившихся Великими Эмпу. Видимо, так было угодно всемогущему Богу Мерапи, над чьей кузницей вновь появились густые клубы дыма, достигающие в высоту, кажется, самого солнца, а на ближайшие долины черными хлопьями дождя просыпался пепел. Сильно разгневался Бог Мерапи на Гандрига за то, что он связался с этим бруском железа, а потому и разжег опасный огонь в горне, чтобы спалить в нем никчемную душу непослушного кузнеца и пеплом развеять его тело по всему свету…
Кажется, только на секунду прикрыл Великий Эмпу глаза, а в сознании, словно вспышка солнца сквозь сплошную завесу туч, вдруг всплыли слова старика с седой бородкой и необычайно узкими, продолговатыми глазами из давнего сна: «Этот металл любит мышьяк и сок лайма…»
— Этот металл любит мышьяк и сок лайма! — вскричал Гандриг, вскакивая с топчана. — Как же я, несчастный, мог забыть об этом? Наверное, проклятый свет проклятого металла совсем лишил меня разума, и я стал годен разве что для того, чтобы шлифовать женские подвески из презренного желтого металла. Работа, достойная младенца, видимо, теперь мой удел…
Странное дело: продолжалась ночь, все оставалось на своих местах, и только заготовка кинжала перестала светиться. Взволнованный Гандриг взял ее на ощупь и торопливо вышел с нею на улицу. Что еще более поразило его — заготовка была теплой, ничего не весила и проникала в душу Великого Эмпу таинственным сигналом родства и понимания. Только сейчас, в эту минуту, почувствовал Великий Мастер радостное ощущение от того, что и эту свою работу, может быть, самую последнюю, он обязательно исполнит в определенный ему срок.

Огромные волны Океана, тяжелые, мрачные, бесконечной чередой вываливались из-за низкого горизонта и с яростным грохотом падали на Черные скалы, и скалы, казалось, вздрагивали и качались под этими ударами. Белая пена, шипя и извиваясь, словно многочисленные змеи, поднявшиеся из глубин Океана, стекала в складки и расщелины Черных скал, и этот сказочно красивый контраст — белого с черным — завораживал взгляд каждого человека, отчаявшегося подойти близко к скалам. Волна отступала, а на смену ей уже шла другая и так — без конца и, казалось, безо всякого смысла. Но смысл, видимо, был, хотя бы в том, чтобы показать несчастному существу с двумя ногами, пришедшему на эти берега, построившему здесь свои жилища, сколь ничтожен и смешон он вместе со своими двумя полушариями на фоне всего лишь чихнувшего Океана. Смешон и наивен в своей тщете покорить то, что не было им создано, и о чем он не имел ни малейшего представления. И не то, чтобы сам Океан, а даже одна-единственная капля, взятая из Океана, прозрачная и простая капля, видная, казалось бы, насквозь существу с двумя полушариями, для него так же непостижима и далека по осознанию, как и необъятная Вселенная.

— Смотри, Пахит, каждая чайная роза состоит из одинакового количества лепестков, у каждой есть одинаковые, на наш взгляд, пестики и тычинки, и все-таки ни одна из них непохожа на другую, — говорит Шахрум и обводит рукой бесконечные посадки сказочно красивых растений в большой оранжерее.
— Неужели? — искренне удивляется Пахит, внимательно разглядывая розы. — А мне кажется, что они все на одно лицо…
— Точно так же, наверное, они видят нас с тобой, — смеется Шахрум. — Все мы, люди, для них тоже на одно лицо… Может быть, они еще могут отличить руки, которые ухаживают за ними, а лица, зачем им наши лица?
— Шахрум, — тихо говорит Пахит, не отрывая восхищенных глаз от любимой девушки. — Ты такая красивая…
— Разве я красивее твоей будущей жены? — хмурится Шахрум и торопливо склоняется к розам, чтобы Пахит не увидел набухающие слезы отчаяния в уголках ее прекрасных глаз. — Ты не должен так говорить, Пахит…
— Как? — искренне удивился юноша.
— Я самая обыкновенная, я похожа на всех остальных людей, а вот красавица Матаран…
— Что — Матаран? — теперь уже хмурится юноша. — Что ты хочешь сказать мне и не договариваешь?
— Она и есть самая красивая на нашем Острове, Пахит, — обрывает слегка увядшие листья на розах Шахрум. — Но она не только красивая, она еще и очень умная… Она такая умная, Пахит, что я ее боюсь. — Шахрум выпрямляется и смотрит прямо в глаза юноши ясными, чистыми глазами. — Я ее действительно очень боюсь…
— Что за глупости ты сегодня говоришь?! — притворно возмущается Пахит, который даже самому себе не хочет сознаться в том, что он тоже побаивается своей суженой и всегда теряется под ее тяжелым, неподвижным взглядом. — Разве может быть девушка, даже такая, как Матаран, опасной для тебя?
Шахрум долго не отвечает на вопрос, и лишь тяжелое дыхание выдает ее волнение. Одними губами и так тихо, что это мог бы услышать только влюбленный в нее Пахит, она говорит:
— Может… Знаешь, Пахит, в последние дни, когда отсутствует Великий и Несравненный Кен Ангрок, я их так часто вижу вместе с Маджой… На той голой каменной террасе, в которой нет жизни, а лишь глубоко запрятанная слепая ярость камней, они подолгу о чем-то говорят. И они очень не хотят, чтобы чужие уши слышали их слова…
— Почему ты так думаешь, Шахрум? — насторожился юноша.
— Они все время оглядываются и выбирают для своих встреч такие места, чтобы к ним нельзя было подойти незамеченным… А Маджа в последнее время ходит такой мрачный и задумчивый, мне даже показалось, что он тоже чего-то боится.
— Вздор! — вспылил юноша. — Ты не хуже меня знаешь, что мой брат никогда и никого не боится. Он бесстрашен, как тигр!
— Да, он очень смелый, — согласилась побледневшая Шахрум. — И все же, Пахит, он чего-то боится… Меня могут обмануть мои глаза, но сердце меня не обманывает никогда, оно чувствует страх Маджи, и этот страх, мне кажется, связан…
Последовала длинная пауза, в течение которой Пахит и Шахрум испуганно смотрели друг на друга. Наконец Пахит не выдержал и спросил:
— Договаривай, Шахрум, что ты хотела сказать?
— Он как-то связан с нами, — опять очень тихо ответила девушка. — С тобой и со мною…
— Что ты имеешь в виду? — побелевшими губами спросил Пахит.
Девушка качнулась к нему, прижалась, низко опустив голову, пряча все-таки пролившиеся из глаз слезы. Одной рукой Пахит осторожно обнял ее за плечи, а второй, словно совсем взрослый мужчина маленькую девочку, нежно погладил ее по пышным волосам.
— Я боюсь, Пахит, — всхлипнула девушка. — В последнее время страх стал моим старшим братом. Он все время предупреждает меня о чем-то… Но я никак не могу понять — о чем…
Тесно прижавшись друг к другу, печальные и счастливые, стояли они посреди оранжереи, среди ослепительно красивых, но таких хрупких и недолговечных роз.

Бушующий Океан с высоты каменной террасы казался очень аккуратно, ровными рядами, вспаханным полем. Огромные восьми-, десятиметровые волны виделись отсюда всего лишь бороздами на груди Океана, и от этих бесконечных борозд рябило в глазах. Пенные брызги, взлетающие над гребнями яростно вскипающих волн, были похожи на семена будущих штормов и ураганов, чьей-то щедрой рукой разбросанных над водной стихией…
— Завтра наступит ночь Криса, — задумчиво сказала Матаран, не отрывая взгляда от грозного, вспененного Океана.
— Я помню об этом и готов к ней, — спокойно ответил Маджа, стоявший за спиной девушки.
— Звезды благосклонны к нам, Маджа… Великий и Несравненный Кен Ангрок задерживается в своей поездке, и ты можешь действовать более решительно.
— Решительность мне придаешь только ты, Матаран, твоя красота, — он тронул девушку за плечо, и она вздрогнула. — Все остальное для меня не имеет никакого значения… Мой брат… Мне его искренне жаль, но он решил идти впереди меня. Впереди того, кому было назначено стать великим воином и великим продолжателем рода Сингасари и Маджапахита… Боги ошиблись, они перепутали нас и поэтому внушили отцу избрать наследником Пахита, а не меня… Теперь я должен исправить эту ошибку, и ты по праву будешь принадлежать мне… Запомни, Матаран, и никогда об этом не забывай: кроме меня ты никому больше не будешь принадлежать, даже нашим богам я тебя не уступлю…
— Маджа! — испугалась девушка и быстро повернулась к нему. — Что ты такое говоришь? Зачем? Ты хочешь накликать на нас большую беду? Сейчас же покайся и даже думать так не смей!
— Если боги позволяют мне сделать то, что мы задумали, значит — они простят мне и ничего не значащие слова, Матаран, — усмехнулся Маджа и с силой привлек девушку к себе. — Запомни, моя любимая, хорошо запомни — теперь я уже никогда и никому не отдам тебя… Даже на том свете я всегда буду рядом с тобой, я буду дышать тебе в затылок, я буду охранять тебя, и боги, я думаю, помогут мне в этом…
Матаран, не на шутку перепуганная дерзкими словами Маджи, замерла в его сильных руках, лихорадочно думая о том, что все еще можно отменить. Ночь Криса еще не наступила, и поэтому стоит ей остановить Маджу — она вообще не наступит, и пусть все будет так, как должно быть…
— И пусть все будет так, — тяжело дыша в лицо девушки, зловеще прошептал Маджа, — как решил я, великий воин, хозяин волшебного Криса… Сегодня мне принесли долгожданную весть о том, что кинжал уже готов, и я могу забрать его. И я его этой ночью заберу, и все будет так, моя любимая красавица Матаран, как задумала ты и как решил я, а после этого мы навсегда останемся вместе… Ты слышишь меня, Матаран? Почему так сильно стучит твое сердце? Почему так бледно твое лицо? Почему ты так дрожишь, Матаран? Разве не ты все это придумала? Ты и твоя верная служанка Меби… Вы все придумали правильно, кроме одного — великий воин Маджа не будет послушной игрушкой в ваших руках, — он почти оттолкнул девушку от себя, глаза его сверкали, губы были плотно сжаты — Маджа был страшен и красив в эту минуту. — Я, словно твоя тень, не оставлю тебя ни на минуту, помни об этом, Матаран… Ты вступила в опасную игру со мною, и это только ее начало…
— Маджа, я не узнаю тебя, — прошептала пораженная девушка. — Что случилось? Что с тобой произошло? Я боюсь тебя… Ты, вдруг, стал такой жестокий…
— Не бойся, моя прекрасная Матаран, — усмехнулся Маджа, плотнее запахиваясь в длинный черный плащ с капюшоном. — Я только твоя тень, твое отражение.

 

4


День перевалил на вторую половину. Зябкое осеннее солнце, едва достигнув зенита, начало заметно остывать и, словно оступившись, легко покатилось на закат. Поднялся легкий ветерок, зашелестел-заскрипел последними ржавыми листьями на молодых дубках, взлохматил рыжие космы посконника и пижмы, легко взгромоздился на могучую вершину ели и соловьем-разбойником запосвистывал с верхотуры. Наступила та пора осени, когда можно увидеть краски сразу трех времен года — лета, осени и зимы. По-летнему синее и невозможно высокое небо; среди зеленого моря коренной тайги нет-нет да полыхнут в глаза яркие краски лиственных деревьев — березы, осины, ольхи и дуба; выбелены снегом скалистые выступы гор на северных склонах, обновили свои роскошные белые шапки гольцы, царствующие над окружающим миром.
Иван Иванович Огурцов и Михалыч только что вернулись из тяжелого похода к Соленому Ключу и теперь, попивая свежезаваренный чай со смородиновым листом, блаженствовали на веранде, изредка перебрасываясь соображениями по поводу увиденного за день. Собранный урожай из восьми автомобильных фар с тросиками и грозный арбалет, валялись в углу веранды, остро взблескивая разрезанными на зловещие треугольники отражателями.
— Да, скажу я тебе, Михалыч, отменная сволочь придумала эту подлую конструкцию, — кивая на ржавые фары, заметил Иван Иванович. — Сколько на свете живу — впервые вижу такую живодерскую конструкцию капкана. Это, скажу я тебе, не простой человек придумал, это — фашист придумал, не иначе. Простому браконьеру, который идет на нарушение закона ради того, чтобы семью свою прокормить, такое изуверство никогда в голову не придет.
— Знамо дело, — задумчиво отвечает Михалыч, поглаживая разболевшиеся от длительного напряжения коленные суставы. — Я всех наших мужиков в уме перебрал, самых лютых браконьеров, даже тех, для кого охота на зверя уже не прокорм, а баловство, азарт… Нет, Иван Иванович, никто из них на такое бы не пошел… Он ведь разбросал эти фары и ушел, и за ночь в эти подлые ловушки могли попасть сразу восемь зверей. И даже если он утром вернется, он сможет забрать мясо только одного зверя, да и то не все… А остальные? Они же за пару суток протухнут — он думал об этом или нет, этот изверг? Или у него вертолет наготове стоит, больше-то ничем туда не добраться…
— А что ты думаешь, Михалыч, есть у них сейчас и вертолеты, — горько вздыхает Иван Иванович. — Надо будет — баллистическую ракету прикупят и для своих черных дел приспособят… Народ нынче, особенно в верхах, озверел, всякую совесть потерял… Все им с рук сходит, вот они и тешатся. В прошлом году, да ты наверняка и сам слышал, с вертолета в горах более десятка краснокнижных баранов из снайперских винтовок настреляли... Но и в самом деле — есть Бог на небесах, увидел, наказал нечестивцев за разбой… А они оказались далеко не простые люди — гребаные слуги народа, да из свиты опять же всенародно избранного президента…
— Я слыхал про этот случай, — живо поддерживает разговор Михалыч. — И не совестно им, на самых-то верхах, такими подлыми делами заниматься?
— Да выше-то и некуда, — хмурится Огурцов. — От всевластия, от денег своих наворованных они совсем там одурели.
Михалыч внимательно смотрит на участкового инспектора Огурцова, громко откашливается и серьезно говорит:
— Я-то думал, что один такими мыслишками балуюсь, ан нет, Иван Иванович, допекло и тебя, государева человека… А уж если тебя допекло — куда дальше-то? Куда они нас тащат, в какую новую беду?
Иван Иванович на этот вопрос ответить не успел — вдалеке затрещал мотоцикл. Первым на этот шум отреагировал Тузик, забрехав у своей будки в сторону дороги, следом тревожно закудахтали куры-несушки, вытягивая короткие шеи и всхлапывая куцыми крыльями.
Николка, как всегда, подлетел к кордону на всех парах, резко затормозил и лихо спрыгнул с мотоцикла, одновременно выдергивая ключ зажигания из замка. Увидев во дворе знакомый «Ижачок» участкового инспектора, Николка слегка насторожился, но обычного своего боевого пыла не растерял. Открыв калитку, он громко и радостно прокричал:
— Физкульт-привет старикам-разбойникам!
Иван Иванович и Михалыч с удивлением переглянулись, и лишь затем Огурцов степенно ответил, хитровато щурясь на Николку:
— Привет, соловей-разбойник!
— Вы водку пить будете? — поднимаясь на крыльцо и пожимая руки «старикам-разбойникам», весело спросил Николка.
— А это еще по какому поводу? — подозрительно спросил Михалыч.
— Дак ведь я приехал — разве не повод? — захохотал Николка, опуская на стол фирменный пакет, в котором и в самом деле зазвенели бутылки. — А вообще, дядя Ваня, — обратился он к Огурцову, — я ваш наказ выполнил…
— Да ты что! — Иван Иванович удивленно посмотрел на Николку. — В самом деле, что ли?
— Так точно! — ловко кинул руку к виску Николка, одновременно извлекая из пакета бутылку водки с красивой синей этикеткой — «Пять озер».
— К пустой голове руку-то не прикладывают, — проворчал ничего не понявший Михалыч, переводя взгляд с Огурцова на внука. — Что опять за загадки у тебя, Николка?
— А мы с Люськой заявление в ЗАГС отнесли, — гордо сообщил Николка, выплескивая из стаканов остатки чая и лихо разливая в них водку. Нарезка из колбасы и селедка под шубой, явно из Люськиного буфета, уже дожидались на столе.
— Я, вообще-то, при исполнении да еще и за рулем, — нерешительно сказал Иван Иванович, слегка ошалев от Колькиного напора.
— Ну, Ваня, по такому поводу, — поднял стакан радостно возбужденный Михалыч, — грех не выпить… Да и ничего с тобой на проселочной дороге не случится… Ты ее, чай, за столько-то лет наизусть помнишь.

Проводив Николку, они и еще посидели за столом, лениво вспоминая, как и кто женился за последние годы в селе. Получалось так, что из каждых трех пар лишь одна выживала и заводила ребенка. Остальные разбегались хорошо если на первом году жизни, а то все чаще — на первых месяцах, да с такими скандалами и разборками, о каких они в своей молодости и слыхом не слыхивали. Что-то и в самом деле неладное творилось в стране, если и до их глухомани докатился всеобщий раздрай и бездумное попрание всех прежних традиций. Молодые по этому поводу, как они нынче говорят, не парятся, а вот старикам такая жизнь кажется не только противоестественной, но и опасной. И поэтому, приняв Колькино известие с искренней радостью, они невольно задумались о том, насколько все это серьезно и как долго продлится.
— Пора и мне, — засобирался Иван Иванович. — Не хочется, чтобы меня по дороге догнала ночь. Я в темноте что-то плоховато стал видеть, — пожаловался он старому другу.
Михалыч глянул на низкое солнце и не стал задерживать Огурцова, хотя водки оставалось больше половины бутылки.
— Пора, так пора, — поднимаясь из-за стола, сказал он. — А что же нам с этим вурдалаком делать? — кивнул Михалыч на валявшиеся фары.
— Давай их ко мне в люльку, — ответил Огурцов. — Покажу нашим механикам в гаражах, авось кто и вспомнит человека, интересовавшегося старыми фарами. Не должно быть, чтобы никто не видел, как он их со списанных машин скручивал… В общем, Михалыч, буду работать, разберусь…
Собрав фары, они отнесли их к «Ижачку» Огурцова и аккуратно уложили в просторную люльку.
— И вот еще что, Михалыч, — опуская руки на руль мотоцикла, как бы между прочим сказал Иван Иванович. — У тебя здесь, случаем, туристы не объявлялись?
— Туристы? Какие туристы? — не понял Михалыч.
— Ну, те, что по горным речкам на резиновых лодках да байдарках сплавляются? — уточнил Огурцов. — Их сегодня в тайге развелось…
— Да нет, у меня пока никого не было, — развел руки Михалыч. — Да и до речек от меня — далековато будет.
— А странные люди какие-нибудь, необычные — не встречались? — настойчиво продолжал допытываться Огурцов.
— Что-то ты, Иван Иванович, загадками заговорил, — удивленно хмыкнул Михалыч. — Ничего не пойму… Ты кого-то конкретно ищешь, или как?
— Ну, не видел, значит — не видел, — заводя мотоцикл и садясь в седло, проворчал Огурцов. — Но, если что-нибудь такое, — он неопределенно повертел рукой в воздухе, — заметишь, обязательно позвони мне…
— Конечно, позвоню, — ответил Михалыч, глядя вслед удаляющемуся мотоциклу.

Скользкий, как уж, тихий, как мышь, Митька Бочкин затаился в зарослях ольхи и хорошо слышал, как костерили его местный охотовед и участковый инспектор. Везет Митьке Бочкину. Всегда везло и теперь везет. Выйди он к Соленому Ключу на полчаса позже — как раз бы угодил в лапы двух стариканов, которым, по идее, давно пора бы на пенсию, на заслуженный отдых, а они по тайге рыскают, браконьеров ловят. Тоже ведь, о государственном добре пекутся, землю носом роют, а он, Митька Бочкин, потомственный рыбак и охотник, должен на пилораме опилки таскать за жалкие гроши. Да и то, пилорама эта, день работает, два — стоит. Среди леса живут, а леса для нее не хватает…
Сидит Митька в своем хитром схроне, зло на стариканов посматривает, еще злее себя материт. Из разговора старых пердунов он понял, что два дня назад Михалыч здесь уже был и готовенького лося из Митькиной ловушки вытащил. И если бы Митька не загулял, встретив своего старого друга по браконьерскому промыслу на Амуре, где они осетровую икру в низовьях промышляли, было бы у Митьки Бочкина сегодня триста килограмм отборного мяса. А триста кило лосятины в ресторане «Таежный», где заведует производством Раиса Михайловна Грошева, с потрохами заберут у него по триста рублей за кило и еще спасибо скажут. Вернее, Раиса Михайловна обязательно снарядит ему славный посошок из ресторанных деликатесов и бутылку армянского коньяка. Ну, допустим, армяне с этим коньяком и рядом не стояли, но все одно — приятно приехать домой, поставить свой потрепанный «Москвич» в гараж и накатить стопарь-другой почти самогона, но думать, что отборного коньяка…
— Вот, еще одну нашел! — кричит невысокий крепенький старикан, наткнувшись на Митькину фару. — Ты посмотри, Иван Иванович, как хитро придумала эта сволочь, переодетая в человека. Он на тропе валежину так приспособил, что, когда зверь переступать ее будет, обязательно в ловушку угодит… Ему просто ступить здесь больше некуда.
Митька ежится, цвыркает сквозь зубы жидкой слюной, хмурит бесцветные пегие бровки — шибко не любит, когда его ругают. Вот просто переносить не может, а здесь вынужден сидеть и помалкивать.
— Да это просто урод какой-то! — подходит участковый инспектор к Михалычу буквально в пяти-семи метрах от затаившегося Митьки Бочкина. Хорошо, ольховый лист одним из последних падает и сейчас надежно скрывает злого, как хорек, и хитрого, как лиса, хозяина фар-ловушек. — Ну, попадись он только мне, своими руками, — Иван Иванович поднимает и тяжело опускает руки с широкими, жилистыми кистями, в которые и в самом деле лучше не попадать…
Митька сильнее вжимается в землю и даже дышать в полную силу легких воздерживается. Черт его дернул именно сегодня притащиться сюда. Но ведь знал, чувствовал, а у нюх у него в таких случаях просто звериный, что какая-то животина уже стоит в ловушке и смирно его дожидается. По прежнему опыту такого промысла в дальневосточной тайге Митька Бочкин твердо знал, что попавшая в ловушку жертва больше двух дней не выживает. Чаще всего погибает от стресса — сердце не выдерживает. Правда, иногда более проворные хищные звери давят готовенькую жертву, оставляя после себя рожки да ножки…
— А вот и шестая! — кричит с противоположной стороны Соленого Ключа донельзя возмущенный Михалыч. Это возмущение хорошо угадывается в интонациях его голоса. — Да этот выродок, Иван Иванович, свои подлые ловушки по всем тропам раскидал. Большое счастье, что угодил в ловушку один лишь Яшкин друг, а могло бы здесь такое содеяться… Да чтоб этому выродку ни на земле, ни на небесах покоя не было!
Не выдержал Митька, заворочался в своем схроне, елозя по жесткому, слегка подмороженному уже мху редкой, всклокоченной бороденкой. И чуть не пропал Митька: старый участковый тут же уловил шорох, насторожился и сделал было два шага в сторону Бочкина, но тут Михалыч вновь окликнул его:
— Смотри, Иван Иванович, а здесь он не только ловушку оставил, но еще и самострел насторожил.
Участковый инспектор слегка поколебался и, двух шагов не дойдя до зарослей ольхи, в которых укрылся злой бородатый мужичонка, Митька Бочкин, живо направился в сторону старого охотоведа, державшего в руках современный лук заводского производства. Митька его за роскошные рога шестилетнего изюбра и медвежью желчь в Номске на рынке выменял, и вот — коту под хвост пошло грозное, бесшумное оружие, с помощью которого Бочкин две косули и одного изюбряка уже взял. Вот же чертов пердун, исходит злостью Митька Бочкин в своем укрытии, сколько по тайге шастает, а вот глаза свои ветками до сих пор не выколол, ноги на каменных осыпях — не переломал, старый мудак. И про какого он там друга говорит? Совсем из ума выжил на своем кордоне, древний мухомор. Какие такие в тайге друзья? В тайге никаких друзей не бывает, это Митька Бочкин точно знает. В тайге промышляют добытчики, и выходить на их тропу лично Бочкин никому бы не советовал. Это все равно, что садиться голой жопой на ежа — жестко и колко получается…
— В общем, так, Иван Иванович, — говорит Михалыч сидящему напротив него на валежине участковому инспектору. — Всего восемь ловушек, если считать с той, что я позавчера снял. Да еще вот эта хреновина, — кивает он на старенький, обшарпанный многими руками арбалет. — Ступи я еще один шаг, и прошила бы меня стрела насквозь…
— Эта, как ты говоришь, хреновина, Михалыч, приравнивается к огнестрельному оружию. И оно очень коварно тем, что никакого шума не производит, — задумчиво говорит Огурцов. — Сдается мне, что у тебя под боком не просто браконьер обосновался, а настоящий хищник со стальными клыками и волчьим оскалом, готовый пойти на все. А это уже серьезно, очень серьезно, потому как такие хищники никогда не останавливаются, они лишь затаиваются, когда им наступают на хвост.
«Чертов мент, — зло думает Митька Бочкин, — словно по писаному читает. — Его серые глаза, глубоко и близко к переносице посаженные, наливаются яростью, пальцы непроизвольно сжались в кулаки. — Ладно, старые пердуны, ловушки вы мои собрали, все, кроме одной, что на дальних подступах к солонцу под елью насторожена. Арбалет мой, за такие роскошные рога приобретенный, вы нашли… Это понятно: у меня своя служба, у вас — своя! Но чтобы Митьке Бочкину за пазуху лезть, в душу его заглядывать — это, брат, шалишь! Не на того нарвались. Митька за свою сорокалетнюю жизнь такие университеты прошел, что вам и в страшном сне не снились. По этой части у него три высших образования: чукотская тундра, амурские тони и сибирская тайга. Нет, хреновы старперы, вам Митьку Бочкина не взять, не на того нарвались…»
Цвыркает сквозь зубы слюной жилистый мужичонка с пегой бородкой, и слюна чуть ли не кипит на холодном мху. Наливаются яростью не только серые Митькины глаза, но, кажется, и каждая жилка, каждый мускул его хорошо и прочно сработанного тела. Митьку аж мутит от вида этих козлов, стерегущих, как они думают, народное добро. От кого стерегут, от Митьки Бочкина?! Так он и есть — самый настоящий народ… Он здесь родился и вырос, здесь родились и померли его деды и прадеды, ведущие свой род от ватаг Василия Пояркова, самого Ерофея Павловича и Семена Дежнева. И всегда его род, смелый и отчаянный, род первопроходцев и воинов, кормился охотой и рыбалкой. И потому лишь выжил, что умел это делать много лучше других… И не надо стоять на Митькином пути, не надо ссать против ветра — обрызгаетесь, хреновы служители разбойников из Москвы…
— Однако, Иван Иванович, пора нам и в обратный путь. Солнце-то вон как низко уже опустилось, а нам эти чертовы фары надо тащить, — со вздохом говорит старый охотовед, убирая в рюкзак пустой термос из-под чая и металлические кружки. — Мы здесь натоптали-наследили так, что зверь на солонец неделю-другую не подойдет… А там я снова сюда наведаюсь.
— Ну, пора так пора, — поднимается с валежины Иван Иванович, зорко озираясь окрест. — А мне вот сдается, Михалыч, что эта подлая нелюдь где-то неподалеку сховалась, затаилась до поры, как вонючий хорек под выворотнем, и высматривает нас с его ловушками.
«Вот же мент поганый, вот же ищейка хренова! — перестает дышать Митька Бочкин в своем укрытии. — Этого стоит опасаться: у него нюх, как у сторожевой собаки. Мое счастье, что они какую-нибудь завалящую собачонку с собой захватить не догадались. Здесь бы и пришел мне каюк…»
Но лукавит Бочкин, даже сам с собою — лукавит: он и такой вариант предусмотрел, прихватив с собою небольшую плетеную корзину и тупой кухонный нож для сбора грибов. Конечно, поздновато грибы собирать, да и далековато от села, но — мало ли что… Отбрехаться всегда можно, мол, вот такие мы, сибирские валенки, пню молимся, на елку крестимся…
Как только скрылись среди деревьев Михалыч с Огурцовым, тяжело нагруженные фарами и арбалетом, Митька Бочкин выбрался из своего укрытия. Разминая затекшие ноги, помахивая крест-накрест руками, он враждебно посмотрел им вслед, а затем прошел к тому месту, где остались многочисленные натоптыши, попавшего в ловушку лося. Пощупав руками след, оценив цепким взглядом выбитый задними копытами мох, Бочкин окончательно осознал цену своей потери.
— Ну, старые козлы, подождите, — зло бормочет Митька Бочкин. — Я вам это еще припомню. Вам мое мясо, которое вы в тайгу гулять отпустили, очень скоро выйдет боком…
Стоит жилистый мужичонка с растрепанной пегой бороденкой на вековой зверовой тропе, зло щурит на солнце глубоко посаженные серые глаза, которое воистину — теперь уже светит, но не греет, и вынашивает суровую думу — как ему дальше жить, чтобы и на глаза подлым стариканам не попадаться, и свой законный куш в тайге не упустить. А третий свидетель всего этого дела, давно брошенная в тайге и основательно одичавшая овчарка по кличке Альма, спокойно смотрит на истекающего злобой Бочкина, надежно схоронившись под низкими еловыми лапами.

 

5


Поздняя осень. Преддверие зимы. Уныло выглядят рыжие луга. Словно поеживаясь от ночных заморозков, стоят голые деревья. Не видно даже птиц: их словно выдуло из тайги колючим ветром, пробирающим не только до костей, но, видимо, и до перышка. Заметно поубавилось в лесу семян и ягод. Лишь кое-где еще горят в лучах низкого осеннего солнца подсохшие ягоды калины и шиповника, да с вершин косматых кедров нет-нет да свалится с громким шорохом червонно-золотая шишка. Зато таежный воздух сейчас — не надышишься: бодрящий, чистый до голубизны…
Возбужденная Найда то и дело скрывается в лесу, рыскает между кустами, вновь появляется впереди идущего по тропе Сергея. Вывалив длинный красный язык, часто и шумно дыша, взглянет на Сергея влажными коричневатыми, с золотым отливом, глазами, мол, все нормально, все хорошо в этом лучшем из лучших миров, и снова скроется в высокой рыжей траве. Иногда она громко и настойчиво кого-то облаивает, и Сергей по совету Тихона Петровича пронзительно свистит, чтобы отвлечь Найду от очередного лесного аборигена, случаем попавшегося ей на глаза. Найда, заслышав свист, очень быстро вылетает на тропу, с обожанием и надеждой смотрит на него, но Сергей бесстрастно шагает дальше, и разочарованная до глубины души Найда некоторое время едва плетется за ним. Но очень скоро она забывает про свою обиду, вновь убегает в лес, и все повторяется…
Тихо в лесу. Лишь треснет когда сучок, да с истошным верещанием пролетит стайка прожорливых соек, зорко высматривая хоть какую-нибудь поживу. В одном месте Сергей залюбовался на работу неутомимого трудяги — красноголового дятла. Вцепившись когтями в сухой ствол лиственницы, откинувшись на крепкий коротковатый хвост, он со всей силы размашисто лупит клювом по дереву, да так, что звон идет по сушине и щепки летят во все стороны. Замрет на пару секунд, оценивающе разглядывая результат своей работы, и ну — лупить дальше. Вот уж хлебушек достался птице, думает Сергей, тяжелее не придумаешь. Подолби-ка живым долотом высохшее до звона дерево, да за день не один и не два раза… Говорят, сотрясение головного мозга — профессиональная болезнь у этой удивительной птицы.
Как ни странно, но лес, тайга, тропы, дятлы и белочки с соболями прочно увязаны в памяти Сергея с Лерой Осломовской. И всякий выход на лесную тропу у Сергея словно долгожданное свидание с капризной красавицей, однажды и, похоже, навсегда полонившей его сердце… Было в их жизни одно путешествие по горной речке Лосихе через тайгу, странное, волшебное, непозабываемое, которое придумала Лера перед самым отъездом Сергея в Москву, в университет…
Внезапно ослепительно-белый на фоне рыжих поникших трав небольшой шар неторопливо пересекает тропу метрах в десяти от Сергея, и тут же следом мелькнули прижатые к голове уши Найды, и лишь после этого он понял, что видел зайца-беляка, преследуемого его собачкой. Сунув два пальца в рот, Сергей громко свистнул, потом еще раз и решительно позвал:
— Найда, ко мне!
Минуту спустя из густых зарослей шиповника показалась недовольная морда собаки, укоризненно смотрящей на него снизу вверх. Этим взглядом она очень красноречиво говорила Сергею: «Ну, что, что опять не так? Что я такого сделала? Этот наглый косой разлегся под кустами прямо у меня на пути… Ну, вот не пройти — не проехать… И что, я должна это терпеть? И только потому, что хозяин у меня недотепа? Ну, нет! Гоняла и гонять буду наглецов, храпящих чуть ли не под каждым кустом…»
Поняв невысказанный упрек Найды, Сергей усмехнулся, поудобнее перехватил ведерко с ягодами шиповника и пошел дальше.

После того памятного дня, когда Сережа побывал в доме Леры, посмотрел на ее удивительное превращение из одноклассницы в очень модную и красивую девушку на высоких каблуках, как-то по-особенному подчеркнувших обворожительную женственность ее фигуры, его отношение к ней резко поменялось. Сережа вдруг стал замечать, как смотрят на нее парни и даже — мальчишки-одноклассники. А когда однажды толстый адвокат-армянин, хорошо известный всему городу, как хозяин магазина ювелирных изделий, увидев на улице Леру, беспечно шагавшую из школы домой, вдруг остановился, присвистнул и проводил ее плотоядным взглядом, Сережа впервые ощутил острый укол ревности. В первый момент он не очень-то и понял, что на самом деле произошло. Лера, как всегда, гордо вышагивала впереди него. Он же, намеренно приотстав, чтобы она не очень-то задавалась, увидев этого жирного идиота, его отвратительно горящие глаза, вдруг почувствовал острое желание сбить этот мешок с дерьмом с ног, затоптать его в грязь, а главное — выдрать эти подлые глаза, так нагло и бесстыже оценивающие Леру, словно она была очередной ювелирной поделкой, сданной в его магазин. Такого чувства Сережа еще никогда не переживал, и оно ошеломило его. Раньше ему дела не было до какого-то там Ашота, связанного с криминалом не только своей адвокатской деятельностью, но и скупкой ворованных драгоценностей. Об этом говорили в городе, Сережа это, естественно, слышал, но какое ему было дело до хитрого армянского жука, умело маскирующегося под порядочного человека. И вот один его взгляд, один-единственный, вслед ничего не подозревающей Лере, сделал этого Ашота центром всей вселенной для тихого, послушного, много читающего мальчика Сережи, к тому же — круглого отличника и члена редколлегии школьной газеты. И этот центр вселенной стал для него ненавистнее самого подлого фашиста, казнившего Зою Космодемьянскую, самого последнего злодея, какого знала когда-либо история человечества. И это было только начало. Вскоре к Ашоту присоединился бравый военком центрального райвоенкомата, бывший афганец, бесстрашный майор с роскошными черными усами и холодным взглядом серых глаз. Следом за ним молодой преподаватель физкультуры, стройный, подтянутый спортсмен-разрядник по легкой атлетике, Евгений Михайлович. Потом — молодой водитель такси, капитан речного теплохода, бармен из гостиницы «Интурист», постовой гаишник Федя, прославившийся тем, что проехал около километра на капоте угнанной преступником машины. Все эти особи мужеского пола были заочно приговорены Сережей в личные враги лишь потому, что посмели как-то не так, «не теми глазами», взглянуть на Леру. Со всеми этими мужчинами Сережка Скворцов был готов биться не на жизнь, а на смерть. И он хорошо знал, чувствовал, понимал, что, не дай бог, подвернись такой случай, и он ни секунды не медля бросится в схватку с любым из них, не раздумывая о последствиях такого боя для себя. Разумеется, эти последствия для него могли быть только плачевными, поскольку в свои заклятые враги Сережа выбирал не мальчиков, но мужев — исключительно крепких, сильных, статных и красивых, именно тех, кто, по его мнению, мог привлечь благосклонное внимание Леры.
Сама Лера, казалось, ничего этого не замечала: ни любопытных, оценивающих взглядов мужчин, ни тихой ярости в синих Сережиных глазах, ни золотых сентябрьских дней, когда она вдруг взяла и расцвела и предстала перед ним в новом качестве — очень красивой и недоступной девушки. Куда подевалась девчушка с яблоком и двумя бантами на голове, с мячом, выброшенным на дорогу, с вечно подозрительным взглядом голубых глаз, которыми она презрительно смотрела на одноклассниц, учительницу, Сережу, дерущихся мальчишек, вообще на весь окружающий мир, о котором от рождения знала, казалось, чуть больше остальных.
— Скворец, — вкрадчиво говорила она, презрительно поджимая губы бантиком, — ты покажешь, наконец, девочку, которая нравится тебе? Она вообще-то из нашего класса? Из нашей школы?
Он угрюмо молчал, стараясь не смотреть ей в глаза.
— Скворец, ты слышишь меня? — трогала его за руку Лера Осломовская, и Сережа, словно получив удар электрическим током, вздрагивал от этого прикосновения и мучительно краснел.
— Все блондины краснеют, — звонко смеялась она и отворачивалась от него. — Но чтобы до такой степени — вижу в первый раз.
«Какие «все блондины»? — тут же настораживался Сережа. — Кого она имеет в виду? Где она их видела, этих «всех блондинов»?
Пытка ревностью, а это была именно она, во всей своей красе и расцвете, шла по нарастающей. Вначале Сережа перехватывал ненавистные взгляды красавцев-мужчин на Леру, случайно встреченных на улице, в магазине, в городском парке, через который они иногда возвращались из школы. Потом в орбиту его пристального внимания попали старшеклассники, и это было полной катастрофой: они встречались повсюду — на переменах, в спортзале, в городе и за городом — везде! Сережа теперь просто не успевал запоминать их всех и заносить в свою обширную картотеку «личных врагов». Он растерялся: невозможно было сражаться со всем миром, ненавидеть всех подряд… Это открытие Сережу спасло и от полного сумасшествия, и от изоляции от своих друзей и товарищей, которые при нем и Лере и так уже разглядывали только пуговицы на своих рубашках. Слава богу, это случилось раньше того момента, когда скрытые ухмылки, многозначительные пожимания плечами и качание головой могли перерасти в откровенные насмешки и издевательства безжалостных в таких случаях подростков. Сережа Скворцов этой участи счастливо избежал, но его поджидало не менее жестокое и унизительное испытание, через которое он вскоре должен был с гордостью пройти или умереть.

Настал не самый лучший день в жизни Сережи, когда он выбрал, наконец, одну-единственную жертву своей ревности и назначил ее к уничтожению. Как, каким образом это произойдет, Сережа, разумеется, не знал, но был твердо убежден в том, что для них двоих места на планете Земля не хватает.
К несчастью Сережи, это был лучший экземпляр изо всех мужчин, которых он знал и которых имел честь занести в свою знаменитую картотеку «личных врагов». Удостоился этой чести бравый майор с роскошными черными усами, холодным взглядом серых выразительных глаз и двумя орденскими планками боевых наград, Илья Владимирович Огнев. Это был достойный из достойнейших, самый ненавидимый и безмерно презираемый враг. Если бы человеческий взгляд мог материализоваться и превратиться, скажем, в огнемет, взгляд шестнадцатилетнего подростка Сережи Скворцова выжег бы половину города: майор был очень подвижен и вечно мотался на своей военкомовской «Волге» из одного конца города — в другой. Но начал бы свою зловещую работу этот чудо-огнемет, разумеется, с военкомата. Столб дыма, жаркие языки пламени, а среди них корчится в немыслимых судорогах ненавистное лицо военкома. В первую очередь сгорают, конечно же, эти подлые, эти презренные и нелепые усы, а без них военком вдруг становится похож на кота Базилио, от ужаса и боли корчащего смешные рожи и жалобно мяукающего… Военкомат сгорает весь, дотла, — ни единого камня не остается даже от фундамента…
А все началось одним ранним, но недобрым утром. Не дождавшись Леру возле ее дома и видя, что он может опоздать на первый урок, Сережа рванул в школу напрямую через городской парк, благополучно преодолев две металлические ограды и несколько газонов. И вот выскакивает он к своей родной школе, запыхавшийся и растрепанный, с одного конца улицы Тургенева, а с другого конца этой же улицы плавно подкатывает черная, до глянца отмытая «Волга», распахивается дверка с пассажирской стороны, и из машины выходит весело смеющаяся, счастливая Лера Осломовская. Ей подают школьный портфель, она наклоняется за ним… В общем, ничего хорошего — короткая юбочка, красивые колготки, а дальше Сережа с остервенением вертит головой — видел это кто-нибудь или нет? К счастью Сережи и тех, кто в это время случайно мог оказаться на улице Тургенева, никого нет. Пуста улица Тургенева, и только военкомовская «Волга» лихо отчаливает от тротуара и, ведомая усатым вурдалаком, уносится в сторону центра. Лера держит в одной руке портфель, а другой прощально машет уже обреченному на мученическую смерть усатому военкому. Потом она переводит взгляд и наконец замечает нечто взъерошенное, ощетинившееся, блистающее бешеным взглядом синих глаз, готовых, кажется, испепелить весь мир.
— Скворец, — весело смеется Лера, — что с тобой?
От бессильной ярости Сережа ничего не может ответить, он лишь смотрит на смеющуюся Леру испепеляющим взглядом и с жестоким хладнокровием мысленно подписывает ничего не подозревающему военкому смертный приговор. Приговор, разумеется, окончательный и обжалованию не подлежит.
— Смешной ты, Скворец, — задумчиво говорит Лера, разглядывая свою несчастную жертву. — Всегда был смешной, а сейчас — особенно, — и уходит к парадному подъезду, легко размахивая портфелем, почти не обремененным учебниками.

И для Сережи начинается немыслимо тяжелая жизнь, состоящая из постоянной слежки за военкомом и Лерой, бесконечных домыслов и самых фантастических сцен расправы с коварным майором. Встревоженная полусумасшедшим состоянием сына, мать не раз и не два подступалась с расспросами, каждый раз сетуя на то, что вот, мол, был бы отец, он бы такого не допустил. К счастью (или несчастью?), у них в библиотеке были серьезные проблемы с книжными фондами, которые безмозглое министерство культуры требовало урезать «невзирая на лица», так как в Европе кризис, олигархов в России все больше, их надо чем-то кормить, а аренда на библиотечные корпуса все время растет… Так что сосредоточиться на проблемах сына Мария Карловна никак не могла, да это и к лучшему, наверное, — борьбу на два фронта Сережа наверняка бы не выдержал.
Утром все было проще. Он прибегал к дому Осломовских за полчаса до выхода Леры из дома и зловещей тенью, в любую минуту готовой к схватке с подлым военкомом, якобы поджидавшим ее на своей занюханной «Волге» в укромном месте, следовал за ней до самой школы. По давно укоренившейся привычке возвращались из школы они вместе — им было по пути. Сережа нес портфель Леры, был горд и почти счастлив.
— Скворец, когда ты, наконец, научишься ходить с девочками рядом? — оглядываясь на плетущегося в двух шагах сзади Сережу, ворчала недовольная Лера. — Почему твоя девочка не занимается твоим воспитанием? Ты посмотри, на кого ты похож? Когда ты последний раз постригался? А копыта на своих руках когда стриг? Знаешь, ты сейчас похож на австралийского аборигена… Кажется, это они слопали Кука, про которого поет Высоцкий?
Музыка Лериных слов завораживала Сережу. Не вникая в их смысл, он с наслаждением слушал переливы ее голоса, отличая любые его оттенки и коллекционируя их в памяти. В этом смысле он походил на боевого папуаса Полинезийских островов, с восторгом разглядывающего разноцветные стеклянные бусы, предложенные ему в обмен на жену и двух наложниц. Полинезиец выбирал бусы, Сережа — музыку Лериных слов.
Так было днем. А вот вечером начинался сплошной кошмар. На папиной машине Лера часто уезжала к подругам в гости, а Сережа даже в кедах сорок третьего размера за машиной угнаться, увы, не мог. Он просто начинал обходить-объезжать на общественном транспорте всех Лериных подруг, пока не замечал знакомую машину. И это был лучший вариант. Гораздо хуже приходилось ему, если машина Лериного папы отвозила ее и возвращалась домой. Но нюх и интуиция опытного ревнивца (все ясно ревности, хоть доказательств нет, любил говорить Уильям Шекспир), довольно часто выручали Сергея — он останавливался и устраивал засаду именно возле того дома, где находилась в это время беспечная и, казалось, ничего не подозревающая Лера…
Еще труднее приходилось Сереже, когда военком приезжал к ним вечером домой. А бывал он у них почему-то довольно часто, и что там происходило в это время между ним и Лерой — можно было только догадываться. И Сережа догадывался, задыхаясь от нехороших предчувствий, о самых невероятных вещах, лишь изредка остужая свой ревнивый пыл здравыми мыслями: «Но ведь не могут они целоваться при Лериных родителях». Или еще более спасительная: «Да он же старый! Разве могут старые люди с боевыми орденами жениться на школьницах?»
После того как Сережа трижды проколол (в последний раз сразу два) колеса у искренне ненавидимой им машины «Волга», военком стал приезжать к Осломовским с шофером. Но все равно ведь приезжал! Что-то же тянуло его сюда сильнее магнита. Что?
Сережа плохо спал, запустил учебу, питался как попало и в основном всухомятку, на бегу. Из-за постоянных слежек ему катастрофически не хватало времени. Он исхудал, стал раздражителен и агрессивен. Учителя с жалостью и недоумением смотрели на своего лучшего ученика, не в силах понять, что творится с неоспоримым кандидатом на золотую медаль. И чем бы все это закончилось — кто может сказать, но всему этому сумасшествию положила конец сама же Лера…
Была уже поздняя осень, с заморозками и снегом по ночам, который днем, правда, таял, оставляя после себя на жестяных откосах окон грязные лужицы. В очередной раз устроившись в засаде напротив дома Осломовских, Сережа, испепеляя взглядом черную «Волгу» с водителем напротив подъезда, сам, между тем, жутко замерз. Покашливая и пряча красный нос в шерстяной шарфик, он всерьез обкатывал в мыслях вариант физического уничтожения военкома. Понимая, что в рукопашной схватке против боевого офицера ему не устоять, он вдруг с радостью вспомнил, что у одного из его товарищей отец охотник, и поэтому у них дома есть ружье. Одноклассник даже хвалился, что уже стрелял из этого ружья на даче по сорокам и одну, кажется, убил. В этот самый момент, когда застреленный военком, рухнув на колени, закатывал в последний раз свои наглые глаза, Сережа вдруг услышал насмешливый голос Леры за спиной:
— Послушай, Скворец, ты и в самом деле спятил?
Он вскочил, как ужаленный, с деревянного ящика, который утащил из овощного магазина, и непонимающе вытаращился на Леру.
— Я спрашиваю, Скворцов, ты совсем дурак, или как? — Лера стояла перед ним в короткой дубленке и белых осенних сапогах, белый берет и шарфик делали ее похожей на Снегурочку из сказки, случайно заглянувшую во двор их дома. — Я не слышу ответа, Скворец? И вообще, почему это ты оказался в нашем дворе? Насколько я знаю, все скворцы давно уже улетели в теплые страны…
Что он мог ответить, несчастный влюбленный ревнивец, с едва пробивающимся пушком под носом, все еще по-мальчишески угловатый в движениях, с расхлябанной походкой? Только смотреть почти сквозь слезы на свое божество, которое он вылепил своими руками и вдохнул в него жизнь невероятным усилием мозгов, в данный момент явно съехавших набекрень.

Потом они дружно сидели на холодной, крашеной в зеленый цвет скамье возле детской площадки, и Сережа впервые почувствовал, как его жалеют — не мать, не друзья, не школьные преподаватели, а девушка, которую он любит. Любит? Да, именно в этот момент его наконец-то осенило, что с ним происходит и почему. Именно в этот вечер, на зеленой скамье рядом с Лерой, он понял, что госпожа Любовь весьма своенравная дама, которая приходит без предупреждения и уходит — не прощаясь. И что эта самая госпожа просто не переносит одиночества. Всегда и всюду рядом с нею ее верные спутники: ревность, сомнение, предательство и равнодушие. Эта дружная свита, беспредельно преданная своей госпоже, всегда рядом с нею, всегда начеку, готовая подчиниться любому капризу своей госпожи и распорядительницы их жизнями…
Жалость Леры была совсем не обидной, теплой и уютной, в ней хотелось купаться, нырять и выныривать, и даже уснуть, и даже — навсегда. Единственное неудобство от нее, которое испытывал в эти минуты Сережа, непроизвольные слезы, наворачивающиеся на глаза. Слезы радости, счастья и даже жалости к самому себе, такому несуразному, в курточке с короткими рукавами, в дешевых, потертых джинсах и разбитых кедах, промерзшего на ветру, вымотанного ревностью, растерзанного возрастом…
Резко хлопнула дверь парадного подъезда, и на улицу вышел бравый военком, на ходу натягивая кожаные перчатки. Сережа было встрепенулся, ощетинившись всем своим влюбленным существом, но Лера в этот момент сказала:
— Это дядя Илья. Папа вместе с ним в Афгане служил… Он, между прочим, спас папе жизнь, когда они зацепились за растяжку и папе, шедшему впереди, перебило ноги. Дядя Илья шесть километров нес папу на себе по горам до вертолетной площадки…
Дул ветер. Летели редкие снежинки. На земле было пусто и одиноко, и лишь над зеленой садовой скамьей, что стояла рядом с детской площадкой в Лерином дворе, пели соловьи, пахло расцветающим яблоневым садом, и девочка в ярком сарафане прыгала через скакалку.

 

Глава IV


1

Михаил Борисович сидел в своем небольшом кабинете на втором этаже двухэтажного особняка, что был расположен почти в центре города, и с грустью смотрел в окно. Лето давно закончилось, а теперь вот и осень уже почти избыла себя. За мутноватыми стеклами окон то и дело пролетали крупные пушистые снежинки, цепляясь за голые ветви тополя и оседая на подоконник. Они навевали грустные мысли и желание спрятаться под теплым пледом, открыть свежий детектив и почитать что-то легкое и успокаивающее. Холодный северный ветер гнал низкие серые облака, едва не цеплявшиеся за вершину тополя. Где-то ныла и скрипела неплотно прикрытая калитка, напомнив Бабановичу давно забытый им деревенский дом его деда и бабушки по материнской линии, куда он регулярно сплавлялся предприимчивыми родителями на летние каникулы. Дед был совсем уже старенький, но с замечательными рыжими усами, которыми любил щекотать внука, и боевым военным прошлым. Пройдя от Сталинграда до Варшавы, получив два ранения и одну серьезную контузию, по жизни он оставался добрым и ироничным человеком, очень любившим и баловавшим маленького Мишку…
Скрипит калитка, скрипит редко востребованная память о давно померших стариках, царство им небесное, скрипит половица у самой двери, когда на нее наступают гости, медперсонал и пациенты Бабановича. Последние заходят к нему в кабинет крайне редко, поскольку ежедневно он сам к ним ходит… На этот раз половица скрипнула под легкой ногой стройненькой и невысокой старшей медсестры Ирины Семеновны. Она всегда вот так: войдет, и остановится у двери, и вопросительно смотрит ясными большими глазами, цвет которых Михаил Борисович никак не может определить: не то серо-зеленые, не то — серо-голубые, не то — вообще карие. Он плоховато видит даже сквозь стекла очков с большой диоптрией и потому на многие вещи смотрит вскользь, а то и вообще — сквозь, не забивая себе голову детальными определениями и выводами. Есть у человека глаза — и слава богу, а какого они цвета, что выражают и о чем говорят — это к господам писателям и психоаналитикам, а он просто заведующий психиатрической клиникой с тридцатью койкоместами для стационарных пациентов, которые, увы, редко когда пустуют в третьем тысячелетии…
— Проходи, Ирина Семеновна, — приглашает Бабанович и жестом показывает на стул с высокой спинкой, бог знает с каких незапамятных времен сохранившийся здесь. — Вечно ты, право, как казанская сирота, — добродушно ворчит он, близоруко щурясь на старшую медсестру. — Ну, что у тебя?
Ирина Семеновна проходит и садится на краешек стула, аккуратно расправляет белоснежный халат на коленях и смотрит на Бабановича так и не определенными им до конца разноцветными глазами.
— Михаил Борисович, — говорит она тихим, спокойным голосом, в котором Бабанович отчетливо различает уют и чистоту небольшой двухкомнатной брежневки в самом непрестижном районе города, до блеска надраенную газовую плиту с эмалированным чайником на конфорке, старенький, но опрятный диван «Юность» в зале, телевизор «Горизонт» на тумбочке и круглый стол на расшатанных ножках под трехрожковой люстрой на простом шнуре. — Я насчет Иванова…
— А что у нас с Ивановым? — озабоченно спрашивает Бабанович.
— Он все время спит, Михаил Борисович…
— Так это же хорошо! — вскидывает светлые, реденькие брови под массивными очками Бабанович. — Пусть себе спит, как говорится, на здоровье… Чем больше и глубже наши пациенты спят, милая моя Ирина Семеновна, тем спокойнее мы можем жить. В этом и есть, если хорошо подумать, смысл нашей работы… Так что, Ирочка, иди и не заморачивай свою хорошенькую головку ерундой…
— Но он не успевает даже поесть, нормально поесть, — иногда Ирина Семеновна бывает удивительно настойчива, и это Бабанович хорошо знает. Причем настойчивость ее идет не от примитивного упрямства, а от желания исполнить свой долг качественно и с наибольшей отдачей. Нельзя было не уважать это ее уникальное качество, но иногда… Впрочем, Ирина Семеновна, умная и тактичная женщина по природе, Бабановича никогда не раздражала. — Он даже в весе потерял…
— Сколько? — безо всякого любопытства спрашивает Бабанович.
— Четыре килограмма за последние восемь дней, — с легким укором, впрочем, почти незаметным, но все же укором, отвечает Ирина Семеновна.
— Так, хорошо, — Анатолий Борисович открывает зеленую папку с тесемками, быстро листает страницы, найдя нужную, двумя пальцами поправляет очки на переносице. — Общий вес — восемьдесят семь килограмм, при росте — метр восемьдесят шесть… — Он откидывается на спинку кресла и задумчиво смотрит на старшую медсестру.
— Теперь уже — семьдесят девять, Анатолий Борисович. Динамика явно отрицательная: за восемнадцать дней, что Иванов находится у нас, восемь килограмм минус…
— Что ты предлагаешь, Ирочка? — Бабанович легонько стучит пальцами по столу.
— Снизить дозу снотворного.
Михаил Борисович хмурится, вновь листает историю болезни Иванова, откладывает ее в левую стопку папок на столе и, переходя на официальный тон, твердо говорит:
— Нет, Ирина Семеновна, рано… Продолжайте лечение по графику… Через недельку я посмотрю анализы, и тогда уже будем что-то решать. Договорились?
— Как скажете, — спокойно отвечает старшая медсестра, понимая, что это решение окончательное и дальше настаивать нет смысла. — И еще, Михаил Борисович, — она встает со стула, тем самым давая понять главному врачу, что второй вопрос пустяковый, который можно решить и на ходу. — Олечка просится в отпуск без содержания, по уходу за ребенком.
— Она же только что отгуляла? — вновь удивленно вскидывает брови Бабанович.
— У ребенка обнаружили двухстороннее воспаление легких, ему нужны уколы и постоянный уход.
— Понятно, — Бабанович хмурится и смотрит в окно: экая пакость — эта осень. Все простывают, болеют, а заменить некем. — Кем же мы ее заменим? Лишних сестер, сама знаешь, у нас нет… Еще одна ставка на сестру нам просто позарез нужна, а наш минздрав ничего не хочет знать. Говорят, кризис… Я сорок лет на свете живу — из кризиса мы еще ни разу не выходили…
— Придется мне самой подежурить, — тяжело вздыхает Ирина Семеновна и медленно идет к двери.
— Спасибо, Ирочка! — говорит ей Бабанович тем, особенным тоном, каким хочет подчеркнуть, что все они здесь, сотрудники психиатрической клиники, одна дружная семья.

Ивановыми в клинике называют всех тех людей, кто поступает к ним на анонимное лечение или вообще — по особым случаям. А случаев этих в последнее время — не перечесть. Не захотелось чьему-то богатому отпрыску в армии долг родине отдавать, надо призыв как-то пересидеть, куда же ему бедному деваться, как не к Бабановичу? Прогорел коммерсантишка, обступили его кредиторы со всех сторон, как в жаркий день навозные мухи завонявшую колбасу, — к Бабановичу. Наехали бандюганы на задолжавшего им клиента — бегом к Бабановичу, пока в асфальт не закатали… Переступил человек порог психушки, и кем бы он там раньше ни был — Мойшей, Иваном или Махмудом, моментально в Иванова превращается. Разумеется, не за красивые глазки, тем более — речи. Проблем в психушке хватает, а денег, как всегда — нет. Мебель с 1963 года не менялась, постельные комплекты пять лет не покупали, простыни вынуждены на две части рвать. Крыша под хрущевским шифером, латаная-перелатаная, похожа на лоскутное одеяло… А уж когда просит родная ментовка некоего господина Н в психушке в отдельном боксе передержать — отказа вообще не бывает. Вот и живет подведомственная Бабановичу клиника по своим отдельным порядкам, по своему уставу, и носа к ним лишний раз никто не сует. Все, кому положено, знают, что к Михаилу Борисовичу лучше не приставать: сегодня ты здоров, а завтра — кто может знать… И какое тебе лечение Михаил Борисович назначит, так ты и дальше будешь жить: дурачком, наркоманом или же нормальным, хотя и насмерть перепуганным, человеком…
А за этого Иванова, доставленного Бабановичу из ментовки, проплатили очень даже хорошо и, насколько мог понять Михаил Борисович, очень серьезные люди. Денег хватило на текущий ремонт теплотрассы, заодно сменили несколько старых, вовсю подтекавших, батарей водяного отопления в корпусах, купили новый холодильник в процедурный кабинет, что-то перепало столовой, что-то медперсоналу (вон, Ирина Семеновна, в каком белоснежном халатике теперь щеголяет), ну и что-то — самому Бабановичу, не без этого. Он ведь тоже по лезвию ножа ходит: угодил одному, а другим это не понравилось — каюк! Его несли вперед ногами… И то, что он уже десять лет заведует этой специализированной клиникой, в то время как его предшественник и полутора лет не протянул, угорев в собственном дачном домике до смерти, говорит лишь о том, что Бабанович умеет держать ухо востро, а язык — за зубами. И лечение, назначенное Иванову из первого бокса, это не прихоть и не самодурство главного врача, а тщательно согласованный с заказчиком график, согласно которому означенный пациент должен получать интенсивное лечение как минимум еще месяц. А там будет новое согласование, и, если звезды сойдутся в пользу Иванова — он получит облегченный курс, а там, глядишь, и на выписку пойдет… И все это должно проходить четко и планово, безо всяких сбоев и сюрпризов. Иначе… У Бабановича дача с печуркой тоже есть…
Ирина Семеновна, всегда исполнительная, всегда и все понимающая, давно и безропотно принявшая, как казалось осторожному Бабановичу, все правила тонкой игры, прописанные в клинике, вдруг заговорила о снижении дозы снотворного. И не для обыкновенного больного, свихнувшегося после очередного повышения курса доллара, а для Иванова из бокса номер один. Она что, все-таки не понимает, кто и зачем там лежит? Если вообще не понимает — очень даже хорошо и для нее, и для всех остальных. А если понимает и просит… Бабанович задумчиво барабанит тонкими, длинными пальцами скорее хирурга, чем психотерапевта, по столу, смотрит в окно, за которым все та же занудная осень, голые тополиные ветки и высокий бетонный забор с колючей проволокой в три нитки по всему периметру клиники.

Ирина Семеновна, конечно же, все прекрасно понимала. Она в этой клинике тоже не первый год и насмотрелась на всякое. Попав сюда по распределению после окончания медицинского техникума, поначалу ужаснувшись контингенту, с которым пришлось начинать трудовую деятельность (мечталось-то о белоснежных операционных, чистых и возвышенных отношениях между собой людей в белых халатах, о любви талантливого хирурга), за пару лет она как-то притерпелась и к «ужасной клинике», и к специфическому медперсоналу, и даже — к контингенту, в среде которого попадались воистину несчастные люди. Вышла замуж (увы, не за хирурга, где их, хирургов-то, на всех напасешься?), родила сыночка, потеряла ветреного мужа, а вместе с ним и веру в чистые и возвышенные отношения. Жизнь постепенно ломала ее и выстраивала по каким-то своим, только ей ведомым, лекалам. Она барахталась, как и все, вначале в мутных водах перестройки, затем — в сточной яме демократических преобразований, как и все — надеялась пригодиться родному отечеству, послужить ему верой и правдой, а когда поняла, что в родном отечестве востребованы только Абрамовичи и друзья-разведчики, замкнулась, ушла в себя, и жила теперь только ради сына. Слава богу, Бабанович, уверенно и умело ведший свой Ноев ковчег по грязным водам перемен и преобразований, умудрялся сводить концы с концами, и, балансируя на пороге нищеты и отчаяния, она все-таки удержалась за опасной чертой, не потеряв ни себя, ни своего достоинства.
И все было более-менее нормально, все шло своим чередом, определенным, казалось, раз и навсегда, пока в бокс номер один не привезли очередного пациента, зашифрованного под фамилией Иванов. Таких больных Бабанович всегда вел сам, назначал и отменял лечение, не передоверяя это дело ни одному дежурному врачу-психиатру. И как-то так сложилось, что правой рукой Бабановича по обслуживанию Ивановых стала именно Ирина Семеновна. Честно говоря, она и сама не заметила, как и почему это случилось, понимала лишь одно — Михаил Борисович ей доверяет. Кстати, вместе с этим доверием хорошо приросла зарплата, что было, как всегда, весьма кстати — ее Мишутка подрастал. Ни слова не говоря, ни о чем конкретном не договариваясь, она как бы заключила с Бабановичем отдельное трудовое соглашение, обеспечивающее ей стабильный профессиональный статус и неплохое финансовое содержание. И, естественно, ни тем, ни другим, рисковать она ни под каким видом не собиралась.
Иванова привезли поздно вечером под сильным наркотическим опьянением. Как всегда в таких случаях, никто ничего не объяснял, и никаких сопровождающих документов при нем не было. Все знал и самолично решал Бабанович. Ирина Семеновна уже собиралась домой — ее смена закончилась два часа назад, но Михаил Борисович попросил задержаться, чтобы принять нового пациента. Задержалась, приняла, получив от Бабановича строгие распоряжения и график лечения на неделю. Согласовали список медсестер из процедурного кабинета, которые будут вести больного, расписалась за получение назначенных лекарств строгой отчетности, в общем, все как всегда. И уже в самый последний момент, на ходу (успеть бы забрать Мишутку из продленки) заглянула для порядка в бокс номер один.
Иванов лежал на спине, запрокинув бледное лицо и свесив чуть ли не до пола правую руку, другой же рукой судорожно сгреб верблюжье одеяло на груди. Она подошла и чисто механически подняла и положила его руку на одеяло — точно так же могла бы поправить руку и своему Мишутке. И в те доли секунды, пока поднимала безвольно свесившуюся руку и мельком вглядывалась в лицо Иванова (не запал бы в глубоком наркотическом сне язык), Ирина Семеновна неожиданно получила и через взгляд, и через прикосновение ту биологическую информацию, которую мы весьма приблизительно называем — «с первого взгляда», а гениальный Иван Алексеевич Бунин определил как «Солнечный удар». Именно удар, который она почти не ощутила физически и никак на него не отреагировала. По крайней мере, Ирина Семеновна спокойно покинула палату, оделась в своем кабинете и пошла домой, сдав ключи на вахте и привычным кивком попрощавшись с охраной на проходной. Но и по дороге домой, и дома ее пальцы помнили прикосновение к руке Иванова, а глаза — его запрокинутое бледное лицо с темными тонкими бровями, с правильно очерченным рисунком полуоткрытых губ и синевато-темными полукружьями под глазами. Это была совсем другая память, о которой мы до сих пор мало что знаем и о существовании которой порой просто не догадываемся — память биологического естества, позволяющая нам из миллионов людей находить и выделять именно тот биологический сгусток энергии, который соответствует нашему. Увы, далеко не каждому дано воспользоваться этой памятью, что, вне всякого сомнения, зачем-то тоже предусмотрено природой, именем которой Господь Бог и свершает все свои деяния…
Через два дня стараниями Ирины Семеновны пациент бокса номер один Иванов стал хоть как-то реагировать на факт ее существования… Еще через неделю она сочла возможным ему сказать:
— Глубокий сон и полное отсутствие интереса к жизни — ваше спасение…
Конечно же, он плохо понимал ее, он, может быть, совсем ее не понял, таинственный пациент из бокса номер один под фамилией Иванов. Но она для него уже кое-что сделала и твердо знала, что сделает гораздо больше, если он сам ей в этом поможет. Поэтому Ирина Семеновна, присев возле пациента на стул, вновь взяла его слегка ожившую руку и, вкладывая в каждое слово всю силу доступного ей внушения, раздельно и внятно сказала:
— Я вам обязательно помогу — верьте мне, слышите? Но, по условиям игры, вам прописан почти круглосуточный сон… И вы должны спать! Слышите? Спать и ничем не интересоваться. Только тогда я смогу вас спасти… Понимаете?
В знак того, что понимает, Иванов прикрыл и снова открыл глубоко запавшие глаза. Потом, скосив глаза на зарешеченное окно, хрипло спросил:
— Где я?
— Для вас это не имеет сейчас никакого значения… Вы не должны ни о чем спрашивать, слышите? Иначе я вам не смогу помочь… Помните только одно — я ваш друг, и я вам помогу… Я… вам… помогу!
— Хорошо… Я понял, — он смотрел на нее вымороченными от наркотиков глазами, которые ничего не выражали, но где-то в глубине светилась одна-единственная искорка, оставшаяся в нем от нормального человека, которая позволяла Ирине Семеновне надеяться на успех. Зачем она это делает, зачем рискует своей работой, а может быть, и даже чем-то более серьезным, наконец — будущим своего любимого сына, — она не знала. Да и все это уже не имело никакого значения, поскольку Ирина Семеновна теперь жила и действовала по законам совсем другой, неподвластной ей жизни.

 

2


Темная, темная, ужасно темная, беспросветная ночь. Великий Эмпу, завершив свою работу, сидит на пороге кузни, чутко прислушиваясь к шуму разбушевавшегося Океана. Почему-то ему вспоминается, как он, совсем еще маленький, на нетвердых ножонках пересекает этот двор. Ему интересно все: шум ветра в листьях платана, пролетевшая мимо бабочка с невероятно яркими, многоцветными крыльями, щебет ласточат под застрехой кузни, но особенно интересны и притягательны огромные, ясные глаза, внимательно следящие за ним. Ему кажется, что он долго, очень долго бежит через весь двор к этим чудесным глазам, смешно перебирая короткими, с вязочками под коленями, ножонками. А ему хочется как можно быстрее добежать до этих удивительных глаз, до краев переполненных любовью и переживанием за каждый его шаг… Никогда больше не встречал он и не видел таких сказочно красивых глаз, разве что несколько раз во сне. И всегда сквозь слезы, сквозь острую боль осознания невосполнимой потери. И вот теперь, на излете жизни, а он это чувствовал и понимал очень даже хорошо, эти глаза встали перед ним так ясно и отчетливо, словно бы и не пролетело с той поры более полувека. И кажется Гандригу, что он снова бежит на свет этих родных, этих любимых, этих никогда не позабываемых им глаз — глаз Матери.
Шум Океана, единственный живой звук в этом мире в эту ночь, позволяет Великому Мастеру сверять удары своего сердца с невидимым за тучами ходом звезд. Он знает и верит, что Тот, кто сотворил весь этот мир, вдохнул в него жизнь и смысл, предначертал ему именно этот путь, по которому он прошел. А каждый путь имеет свое начало и свой конец: так день начинается утром и заканчивается вечером, на смену штормам приходит штиль, и горы рассыпаются в песок, чтобы однажды переплавиться и снова взойти вершинами гор. Вечный круговорот вечной жизни, весь смысл которой по замыслу величайшего Творца и состоит в бесконечном умирании и возрождении…
Великий Эмпу завершил работу, и вместе с последним оборотом шлифовального камня, орошаемого раствором из мышьяка и сока лайма, он почувствовал, как силы покидают его. Они уходили из него, как уходит сухой песок из дырявого сосуда, — быстро и неудержимо. Они таяли, как тает туман в горном распадке с восходом солнца. Гандриг хорошо знал, кто проделал дыру в сосуде его жизни, через которую она неумолимо покидала его. Но он не сожалел о том, что взялся за эту неблагодарную, роковую для него, работу. Птицы перед смертью взлетают так высоко, как только могут. В первый и последний раз они видят так далеко, как никогда не видели, они раздвигают горизонт, за который всю жизнь боялись заглянуть. После долгих десятилетий неустанного труда и созидания Великий Мастер уже достиг того уровня, о котором все остальные эмпу на Острове не могли и мечтать: он был первым среди первых, и этого было достаточно. Не каждому человеку дается это несравненное право — быть первым среди первых. Но когда ты этого достигаешь, ты неожиданно видишь, что дальше — пустота. И тебе остается лишь сомнительное право повторять самого себя: жалкий и бессмысленный труд, недостойный Великого Мастера. Пройти все, в поте лица своего овладеть вершинами мастерства, и все это лишь для того, чтобы однажды остановиться не перед преградой, сопротивлением, чьей-то злой волей — Великие Мастера преодолевают все это за свою жизнь не раз и не два — а перед обыкновенной пустотой, имя которой — ничто…
Слава Богам и, в первую очередь, Богу всех эмпу, Величайшему Мерапи! Это он остановил Гандрига на пороге пустоты, и вдохнул в него новый смысл жизни, раздвинул горизонт, за которым Великий Эмпу увидел сияющие вершины, все еще не достигнутые им. Несколько жизней потребовалось бы ему, чтобы хотя бы приблизиться к ним. Но с помощью криса, который мирно лежал теперь в ножнах на верстаке за его спиной, он сделал первый шаг к этим недостижимым вершинам. Да, за этот шаг ему дорого пришлось заплатить, но цена жизни — смешная цена на фоне сияющих вершин, которые открылись ему, и к которым он сделал свой первый шаг… И пусть теперь попробуют это сделать другие, если у них получится: он первый их поздравит по праву все еще первого — среди первых…
Кружилась голова, непонятная жажда мучила Гандрига, так что он вынужден был постоянно держать при себе ковш с водой. Руки у него дрожали от слабости, и когда он пил, вода проливалась ему на грудь, приятно холодя непривычно сухую и горячую кожу. Родниковая вода, казалось Гандригу, достигала лишь его гортани, тогда как жажда была гораздо глубже, внутри, где день и ночь полыхало жаркое пламя горна, постепенно пожирающее его плоть… Опять ему мерещились огромные, ясные глаза, с глубоким состраданием смотревшие на него, опять маленького малыша, бегущего через большой, плотно утрамбованный за столетия, двор кузни. Все повторялось, и, если даст Бог Мерапи, скоро он вновь увидит восход солнца в той стороне, где в немыслимо огромной кузнице Величайший из Величайших Эмпу успевает всего лишь за ночь отковать это несравненное чудо фантазии и искусства — белый, раскаленный шар, дарующий жизнь всему сущему на земле…

— Здравствуй, Великий Эмпу! — раздался из темноты хорошо запомнившийся Гандригу голос юноши в длинном плаще с капюшоном.
— Здравствуй, Маджа, воин из древнего рода Сангасари, — тихо, но твердо ответил Великий Эмпу, вглядываясь в смутно проступающую из темноты фигуру.
— Ты запомнил мое имя, Гандриг? — вроде как удивился человек под плащом. — И мой род?
— Твой род славен на нашем Острове, — улыбнулся сухими губами Гандриг. — А Великий и Несравненный Кен Ангрок известен нам как мудрый и справедливый правитель, неустанно заботящийся о своем народе…
— Да, все это так, — нетерпеливо ответил юноша, выступая из темноты, — но я пришел не для того, чтобы мне рассказывали о моем славном отце…
— Я помню, Маджа, зачем ты пришел, — усмехнулся Великий Мастер. — Ты пришел за своим заказом… Ведь сегодня двадцать девятый лунный день, не так ли?
— Ты и об этом помнишь, Великий Эмпу? — удивился Маджа.
— Удары молота о наковальню не отшибли мою память, и я помню даже о том, что и в прошлый раз, юноша, ты старательно скрывал от меня лицо… Почему?
— Я вижу, Великий Мастер, ты очень устал за это время… Но, если ты сделал свою работу, я щедро вознагражу тебя, — Маджа выхватил из-за пазухи увесистый мешочек из замши и потряс им перед лицом Гандрига. Послышался приглушенный звон желтого металла, от которого многие люди сходят с ума, но на Великого Эмпу он не произвел никакого впечатления. — Этого хватит, чтобы прожить десять безбедных жизней…
— Убери свое золото, — усмехнулся Гандриг. — Оно мне ни к чему… А за работу мне уже заплатили… И заплатили сполна…
— Кто?! — испуганно вскричал Маджа. — Кто мог тебе заплатить?
— Тот, кто послал тебя ко мне…
— Но я пришел сам!
— Кто вложил в твои руки брусок тяжелого металла, — словно не слыша, продолжал Великий Эмпу, — а в мои — молот… Я познал радость творчества и победы, и этого для меня достаточно. По сравнению с ними твой мешочек, Маджа, жалкая кучка песка, брошенная под ноги человека злым Богом Боробудуром…
— Я хочу видеть свой крис, — нетерпеливо перебил Маджа, — а все остальное для меня не имеет значения.
— Все в этой жизни имеет значение, юноша, и очень скоро тебе предстоит в этом убедиться… И еще об одном я хочу тебя предупредить, Маджа… Этот клинок очень опасен для врагов, но не менее опасен он будет и для хозяина… И прежде, чем ты расплатишься со мною той холодной монетой, которую припас для меня еще в первый свой визит, подумай еще раз о том — нужен ли тебе такой опасный крис?
— Где он?! — теряя терпение, вскричал Маджа.
— Там, на верстаке, — Великий Эмпу вялым движением руки указал себе за спину. — Сегодня он светится…
Маджа, потеснив Гандрига, сидевшего на пороге, стремительно вошел в кузницу и при слабом отблеске светильника увидел на верстаке красные ножны из сандалового дерева и великолепно выточенную из двух половинок и отшлифованную рукоять кинжала. Слыша оглушительные удары сердца, он схватил оружие и прижал к своей груди. Затем, сжав рукоять ладонью правой руки, он медленно вытянул отливающий холодным лунным светом клинок и едва не задохнулся от переполнившего его восторга. Совершенство линий клинка, семь плавных, волнообразных изгибов, казалось, повторяющих волны Океана, заворожили его взгляд, а ассиметричные узоры на его теле своей причудливой расположенностью отчетливо напоминали силуэт человека, что считалось наивысшим мастерством исполнения. Да, Великий Эмпу сдержал свое слово и выковал величайший клинок изо всех, когда-либо принадлежавших человеку. А тот холодный свет, который исходил от клинка, подтверждал все предсказания служанки Меби, великой колдуньи и целительницы…
Маджа, держа рукоять кинжала, напоминающую своей формой пистолет, благодаря чему рукоять и рука как бы сливались в одно целое, сделал два шага к устало согбенной, широкой спине Великого Эмпу и коротко вытянул руку вперед, заплатив Великому Мастеру той самой монетой, о которой он говорил несколько минут назад.

Океан молчал. Полный штиль словно бы разлил свинец по его поверхности, и тяжелый серебристый свет, казалось, поднимался к небесам, отражаясь в высоких кучевых облаках, застывших над Островом. Ни единого движения воздуха или вскрика пролетающей чайки не нарушали мертвящий покой над свинцовой гладью Океана. И так продолжалось три дня и три ночи. Потом все вернулось на свои места: кучевые облака вздрогнули и поплыли в сторону Огненной Долины, сломалась и рассыпалась на мириады осколков свинцовая гладь Океана, и волны вновь взбороздили его поверхность, щедро рассыпая вокруг себя хлопья пены, а чайки с воплями закружились над большим косяком сельди, подошедшей близко к Черным Скалам. Все осталось на своих местах, все продолжило свое животворное кружение в безбрежном мироздании, и лишь крохотной песчинки — дымка над старой кузницей Великого Эмпу недоставало ему. А без него, как известно, даже мироздание оставалось неполным…

Юная красавица Матаран вышла на каменную террасу и замерла от неожиданности — Океан не дышал. Впервые за свою недолгую жизнь она увидела полнейший штиль, сковавший воды Великого Океана. Ни единой морщины не было на его могучей груди, и это показалось ей странным. Матаран привыкла видеть Океан если не разгневанным, то вечно чем-то недовольным, раздраженным, и это казалось нормальным, а вот теперь ей вдруг стало не по себе…
Последний разговор с Маджой не давал Матаран покоя. Впервые она почувствовала границы своего влияния, вернее — влияния своих чар на него. И это была неприятная минута, которую она пережила, пытаясь не выдать своей растерянности. Оказалось, что Маджа знает и понимает гораздо больше в той игре, которую она задумала, и в которой ему отводилась второстепенная роль. Теперь стало ясно, что с такими правилами игры Маджа никогда не согласится, и теперь ей придется с этим считаться. Впервые закралось сомнение: а стоило ли все это затевать, может, замужество и жизнь с Пахитом — не такой уж плохой вариант? Но куда денешь Маджу, который никогда и ни за какие блага с этим не смирится, а Пахит так и будет любить свою юную садовницу Шахрум. При такой ситуации для Матаран вообще не остается места, она становится лишней… Нет, права Меби, тысячу раз права она и ее кости, которые говорят, что за место под солнцем надо бороться. Матаран нахмурилась и сжала кулачки. Ее прекрасные темные глаза наполнились непреклонной решимостью, а полные, сочные губки плотно сомкнулись — она хотела и готова была бороться за место под солнцем. А разобраться со строптивым Маджой, до безумия влюбленным в нее, она всегда успеет, в конце концов — впереди у нее целая жизнь.

— Пахит, я сегодня была на берегу Океана. Мы с папой собирали цветные водоросли для удобрений, — Шахрум аккуратно ровняет землю, приготовленную для посадки новых сортов роз, выведенных ее отцом в специальной оранжерее, что находится рядом с южной стороной дворца. — Я никогда не видела раньше, чтобы Океан был так спокоен… Но это спокойствие почему-то напугало меня… Когда он бушует, и огромные волны приходят и с грохотом падают на берег — я спокойна. Я знаю, что у него такая работа: тяжело дышать, от чего образуются шторма и ураганы, и устало качаться в ладонях земли, от чего поднимаются эти огромные волны… Но если он молчит и не качается, значит — он умер? Или — тяжело болен? Но он такой большой и сильный, что я даже представить не могу, кто сможет его вылечить… Пахит, ты знаешь много сказок, ты даже сам сочиняешь сказки, скажи мне, если знаешь, почему сегодня Океан молчит?
— Шахрум, — засмеялся юноша, пристально наблюдавший за работой любимой, — ты такая смешная выдумщица. У тебя Океан работает, дышит, качается, болеет… Что еще ты выдумаешь завтра? Нет, моя любимая Шахрум, это не я сочиняю сказки, это ты их сочиняешь, а я только подслушиваю их у тебя… Были большие шторма, Шахрум, Океан, как ты говоришь, очень много работал. Он устал и решил отдохнуть… Ничего удивительного в этом нет… Все устают, все отдыхают, разве не так?
— Но только не Он, — Шахрум выпрямилась и устало отвела прядку темных волос, упавших на ее высокий белый лоб. — Только не он, Пахит, — повторила она. — Я видела его поверхность совсем близко… Она была мутная, как слеза, и натянута, как тетива лука… Мне показалось, Пахит, что Он… плачет… Он кого-то оплакивает и потому молчит… Знаешь, большие люди тоже умеют плакать…
— Шахрум, мне пора во дворец, — глубоко вздохнул юноша. — Прибыл гонец от нашего отца, Великого и Несравненного Кен Ангрока, и он хотел нам что-то сообщить…
— Когда ты снова придешь ко мне? — грустно спросила девушка.
— Как только смогу, — Пахит подошел и молча обнял Шахрум за плечи. — Сказочница ты моя, — прошептал он ей в самое ухо. — Я так тебя люблю!
— И я, — одними губами выдохнула девушка. — Люблю и боюсь за тебя, Пахит… Ты такой хороший, такой добрый — таких, как ты, почти не бывает…
— Шахрум, я — есть! — весело засмеялся юноша, сжимая плечи любимой. — И я очень скоро приду к тебе опять.

Когда Пахит проходил мимо большой каменной террасы, со ступеней которой открывался великолепный вид на Океан, его негромко окликнул Маджа, неожиданно выступивший из-за мраморной колонны. Он был в длинном черном плаще с капюшоном, и узнал его Пахит только по голосу.
— Брат мой, Пахит, — тихо проговорил Маджа, — куда ты так спешишь?
— Нас ждет гонец отца, разве ты об этом не знаешь? — удивился юноша, пристально вглядываясь в мрачноватый силуэт брата.
— Ты все время спешишь, брат мой, — зловещие нотки отчетливо прозвучали в голосе Маджи. — Ты все время хочешь меня опередить… Но я ведь родился раньше тебя, Пахит, и должен быть первым я, а не ты… Как ты думаешь?
— Я вообще об этом никогда не думаю, — улыбнулся Пахит. — Если ты так хочешь быть первым — будь им.
— Но ведь именно тебя отец объявил своим наследником, — Маджа медленно приближался к брату, не сводя с него пристального взгляда. — Именно тебе он предназначил в жены прекрасную Матаран, которая по всем законам справедливости должна была стать моей…
— Маджа, ты ведь знаешь, я не люблю Матаран и никогда не полюблю… Такова воля нашего отца, и я тоже не знаю, как мне быть… — Пахит развел руки, и в это мгновение увидел, как правая рука его брата вдруг засветилась странным, холодным светом, вытянулась в его сторону, и он неожиданно почувствовал легкое прикосновение там, где у него шестнадцать лет без перерыва стучало маленькое живое сердце.
— Я это сделал, Матаран, — сказал Маджа, резким движением откидывая капюшон с головы. — Он умер легко, и ни единой капли крови не осталось на клинке… Я открыл путь к нашему будущему, я сделал часть своей работы, теперь очередь за тобой…
— За мной? — удивилась девушка, пристально вглядываясь в бледное лицо Маджи. — Что ты имеешь в виду?
— Только то, что сегодня ты должна стать моей, — усмехнулся Маджа.
— Как — сегодня? — растерялась Матаран, невольно отступая на шаг. — Но ведь без венчания — это великий грех, Маджа…
— Мне почему-то кажется, моя любимая красавица, — мрачно заговорил Маджа, — что не более великий, чем убить брата, пусть и волшебным крисом. Теперь ты должна доказать мне если и не свою любовь, то хотя бы преданность, готовность идти дальше по намеченному нами пути…
— Смешные люди, вы не перестаете удивлять меня, — неожиданно раздался тихий голос за их спиной. Они дружно оглянулись и с недоумением уставились на маленького, сухонького старца с небольшой клиновидной бородкой и необыкновенно узкими, вытянутыми к вискам, глазами. Седая короткая косичка за спиной и продольные морщины на темно-коричневом, словно пергамент, лице, говорили о том, что этому человеку очень много лет. Он появился перед ними так внезапно, словно бы вышел из каменной стены террасы, и смотрел на них удивительно пронзительными серо-зелеными глазами.
— Ты кто такой, старец? — грозно спросил Маджа. — И как ты посмел вмешаться в наш разговор?
Он хотел сделать шаг, чтобы схватить наглеца за шиворот и вышвырнуть вон с террасы, но ноги у него словно приросли к каменным плитам.
— Посмел, посмел, — засмеялся старец, внимательно глядя на растерянного Маджу. — Я много чего смею делать, юноша, и никогда не спрашиваю на это разрешения… Так вот, вы смешны мне потому, — старец перевел взгляд с Маджи на Матаран, — что собрались жить по намеченному вами плану… Как же вы жалки, дети порока, взявшиеся решать судьбы людей, чтобы жить по придуманному вами плану. Разве вы не знаете, кто придумывает планы и вдыхает в них жизнь вместе с рождением под нашим Солнцем? Неужели вы так глупы и наивны?
Стерпеть обвинение в глупости Маджа не мог. Он собрался накричать на дерзкого старца, проучить его, но не смог даже рта открыть. Неведомая сила сковала его не только по рукам-ногам, но и плотно запечатала рот. В крайнем удивлении он перевел взгляд на Матаран — не отрываясь, она с ужасом смотрела на маленького старца…
— Несчастные, вы много успели натворить, — нахмурил темные густые брови старец. — Невзирая на молодость — вы далеко ушли по тропе порока и греха, и если вас не остановить, мир очень скоро потеряет равновесие… Ты, Маджа, хотел стать великим воином, но вместо этого — убил Великого Мастера и своего родного брата, прежде нарушив родовой запрет — посещать Огненную Долину… Что же, может, ты и станешь когда-то великим воином, но прежде ты превратишься в тот крис, который отковал для тебя Великий Эмпу из лунного камня… Ты будешь наказывать зло, предательство и несправедливость ровно четыреста лет, и если ты сделаешь это справедливо и бескорыстно — я верну тебе человеческий облик… Так решил Он, — старец поднял глаза к темному небу, — пославший меня к вам. И потому — так тому и быть! Ну, а ты, Матаран, красавица с холодным сердцем, всегда будешь рядом с ним, но — не вместе… Я оставляю тебе твой человеческий облик и нарекаю тебя Кармой ровно до того дня, когда любовь, наконец, растопит твое сердце. Любовь и милосердие, которые заблудились на пути к твоему жестокому сердцу… И, хотя ты не будешь знать смерти и рождения, ты станешь жить в вечном страхе — не встретить свою любовь и не оказать вовремя человеку нужную ему помощь… Только выполнив эти два условия, ты сможешь, наконец, родить ребенка, воспитать его добрым человеком и спокойно оставить этот мир, чтобы встретиться с родными тебе людьми… За эти четыреста лет вы окажетесь в самых разных странах и на разных континентах и убедитесь в том, что повсюду люди одинаковы в своих страстях и пороках… Я даю вам редкую возможность — самостоятельно разобраться во всем этом. Когда вы оцените и поймете чужие пороки, может быть, вы сумеете оценить и свои… — Старец вдруг нахмурился и пристально всмотрелся в Матаран. Затем усмехнулся и холодно сказал: — И не надо искать свою служанку Меби — она тебе больше не поможет. Рассчитывать ты теперь будешь только на себя. А Меби — слишком далеко она сейчас, — он поднял голову, вглядываясь в звездное небо. — Я думаю, она уже достигла созвездия Гончих Псов… Итак, рядом, но не вместе, помните об этом… И запомните еще вот что: если вы будете плохо исполнять свое новое предназначение — я вам отпущу еще четыреста лет, потом — еще, и так — до бесконечности…
«Да как ты смеешь рассказывать мне свои глупые сказки!» — хотел вскричать до предела возмущенный Маджа, но вместо этого вдруг почувствовал нестерпимую боль во всем своем сильном теле. Казалось, его, такого большого и сильного, медленно, по сантиметру, протягивают сквозь игольное ушко.
А до смерти перепуганная Матаран, ничего и никого вокруг не замечая, широко распахнутыми глазами смотрела на то, как на месте старца вдруг образовалось небольшое белое облачко и затем стремительно вознеслось в кромешную тьму звездного неба… И это было последнее, что видела Матаран своими глазами. В последующие четыреста лет она смотрела на мир уже глазами Кармы.

 

3


Банька удалась на славу. Михалыч, добрая душа, припас не только березовые веники, но и парочку можжевеловых — тяжелых, колючих, запашистых. Такой веник ложится на спину так, словно на тебя бревно уронили. И в первые секунды думка лишь одна: только бы он мне позвоночник не переломил, кожу до костей не содрал. Но после пятого-шестого удара по телу разбегаются колючие, веселые мурашки, достигая затылка и пяток. Мурашки эти на удивление приятны и легко всасываются в кожу через настежь открытые поры. После такого веника минут пять, не менее, человек по земле не ходит, а плавно скользит над нею. И долго еще во всем теле сохраняется удивительная легкость, словно бы тебе, единственному, удалось преодолеть земное тяготение.
После четырех часов пути, пусть и в комфортном салоне «Прадика», где неудобства сведены до минимума, банька Михалыча, срубленная из ядреной лиственницы и обшитая внутри, кроме парной, кедровой рейкой — это надо пережить. Ну, а парная — и вообще шедевр, который, как известно, нельзя повторить. В парную хвойные породы не годятся, поскольку от жара начинают «плакать», а прислониться или нечаянно коснуться кипящей смолы — то еще удовольствие. Поэтому и обшита парная у Михалыча осиновой вагонкой, лучшим строительным материалом, изготовленным природой для этих целей. Осина при жаре греется неохотно, к ней всегда приятно привалиться распаренной спиной и ощутить неожиданную прохладу…
— О-о-хо! — стонет на полке Мартын, чья бледная кожа буквально наперчена коричневыми веснушками, а под правой лопаткой видна большая, каплеобразная родинка. — У-у-ух! — вырывается из его необъятной утробы после очередного удара можжевелового веника, который падает на его необъятную спину, как обвал в горах. — О-о-го! — рычит Мартын, тяжело перекидывая умную голову с правой щеки — на левую.
— Так его! Так его! — подбадривает Толика с нижней ступеньки красный, как рак, Рустэмчик, сверкая белками красивых хакасских глаз. — Выдай ему, Толик, по полной, чтобы в олигархи не рвался…
Правая рука Толика уже не в силах держать тяжеленный веник, и он перехватывает его левой. Но левая рука — она и есть левая, какая там работа, так — баловство. И Мартын это сразу почувствовал, завозился, завздыхал на полке, словно разжиревший тюлень на песчаном лежбище.
— Ну и как, хватит, что ли? — спрашивает его обливающийся потом Толик, держа на весу тяжеленный веник. — Передохнем?
— Пожалуй, — не очень уверенно отвечает Мартын, не отрывая голову от полка. По всему видно, что ему не хватило, что его большое рыхлое тело еще не напиталось благодатным жаром, хотя уже и проступили по нему розовые пятна.
Толик бросает веник в шайку с холодной водой, выскакивает в предбанник и окатывает себя из цинкового таза ледяным, родниковым душем. И вот этот магический контраст, — между очень жарко и очень холодно — ей-богу, только ради него стоило сочинить жизнь на земле. Контраст противоположностей, думает осоловевший от жара Толик, это и есть вечный двигатель чего угодно: жизни, любви, науки, прогресса. Все познается через этот самый контраст: любовь-ненависть; ум-невежество; горячее-холодное; сладкое-горькое, наконец — жизнь-смерть… Одно переходит в другое и, оставляя прежнее состояние ради нового, тем самым порождает основы возвращения к прежнему, которое выступит в качестве нового… И так — до бесконечности…
— Ну, Михалыч, ну, молоток! — тяжело отдуваясь и прихлебывая хлебный квас с хреном, от которого, как от газировки, густо поднимаются мельчайшие пузырьки, говорит Мартын. — Как заново народился, честное слово…
— Баня у Михалыча, — поддерживает Толик, — в жизни такой не встречал. Финские, турецкие — фуфло по сравнению с ней. Я лет десять назад в Алма-Ате в банях побывал, там их — целый комплекс, на любой вкус. Они даже по древним чертежам, которые при раскопках нашли, одну парную сделали, но нет, не то… В них нет живого духа, да и топят они там чем? Наверняка электричеством, в лучшем случае — кузбасским угольком. А у Михалыча каждое полешко чуть ли не пронумеровано. И жарче, ядренее березы для парной — просто ничего не бывает…
— Да тебе, Толик, можно лекцию по банному делу читать, — смеется Рустэмчик, потягивая импортное немецкое пиво.
— А что, тоже хлеб, — довольно щурится на Толика распаренный Мартын. — На старости, может, и пригодится…
— До старости еще надо дожить, — со вздохом говорит Толик, и в комнате отдыха почему-то повисает неловкая пауза.
— Ничего, доживем — не вопрос! — с излишней бодростью отвечает Мартын и сам чувствует фальшивость, неискренность этой фразы, внезапно сорвавшейся словно бы не с его языка.

— Ну, братцы, с легким паром! — поднимает свою стопку с холодной водкой Мартын и громко, со звоном, чокается с мужиками, с готовностью потянувшимися к нему со своими стопками.
Выпили, хрупнули крепенькими, в пупырышках, огурцами, сладко жмуря глаза и чуть ли не мурлыча, затем — толстенькими, с загнутыми внутрь краями и зернами укропа в ямочке посередине, груздями. Потом уже сжевали по пластику сала с чесноком, просвечивающегося красными мясными прослойками.
— Между первой и второй — промежуток небольшой, — значительно поднимая короткий толстый палец с рыжими волосками на верхней фаланге, говорит Мартын и до краев наполняет стопки из запотевшей бутылки «Посольской».
Вновь выпили, закусили, и Рустэмчик поторопился свое слово вставить:
— Ну, чтоб до смерти хрен стоял! — довольно разулыбался он.
— Куда гонишь, Рустэм? — недовольно поморщился Мартын. — Третий тост мы за женщин пьем… За наших красавиц, самых-самых… Ведь так, Толик?
— Так, — вздохнул Ромашов, вспоминая жену и дочурку Дашу. — За наших родненьких!
— Да и я ведь о том же, — проворчал Рустэмчик, лихо опрокидывая свою стопку.
Володя, непревзойденный мастер по жарке бараньих шашлыков, просунув лохматую голову в дверь, сообщил:
— Анатолий Викторович, шашлыки готовы…
— Давай, давай сюда свои шашлыки! — распорядился Мартын и, когда Володя прикрыл за собою двери, не без зависти сказал Толику: — Хороший у тебя водило, что надо! Может, уступишь его мне?
— Ты, Мартын, все бы хапал и хапал чужое, — вдруг резко сказал Рустэмчик, недобро щуря шальные глаза. — Смотри, как бы лишнего не получилось…
Мартын перестал жевать, взял со стола роговые очки и привычным движением оседлал ими крупный нос. Затем всем своим корпусом, тяжелым, красным после парной, развернулся к Рустэмчику и подчеркнуто спокойно спросил:
— Это у кого я чужое хапнул? У тебя, что ли?
— А кто банк Костика Балашова под себя подмял? — неуступчиво ответил Рустэмчик.
— Что ты гонишь, Рустэм? Следи за своим базаром! — Мартын не спеша разлил водку по стопкам. — Банк покупает Толик, а не я…
— Да ну? — притворно удивился Рустэмчик. — А в городе слухи ходят, что Мартынов руками Толика Ромашова у друга банк под себя загреб…
— Вон оно что, — усмехнулся Мартын. — Значит, жаба давит? А я-то думаю, что это ты в парной про олигархов базар повел… Ладно, этот вопрос мы с тобой потом перетрем… Не хочу сейчас портить себе настроение, да и тебе, Рустэм, не советую…
С шашлыками пришел Володя. Аромат жареной баранины поплыл по комнате отдыха, и Толик, словно прозревший после слов Рустэмчика, усилием воли заставил себя промолчать, не задать вертевшийся на языке вопрос другу Мартыну.
— Ну, за шашлыки! — сверкая глазами за стеклами очков, бодро сказал Мартын и, ни с кем не чокаясь, выпил.
Переглянувшись, Толик с Рустэмчиком сдвинули свои стопки и выпили, тем самым как бы установив четкую границу в их теперешних отношениях: по одну сторону они вдвоем, по другую — один Мартын. Никто и ничего на эту тему не сказал, но чувство разделения — на наших и не наших повисло в воздухе настолько очевидно, что сидеть за одним столом стало неуютно…

Все этим утром шло у Николки, как любила говорить Люська, сикось-накось. В первую очередь — он проспал. Приехали с Люськой поздно вечером, хорошо посидев до этого в буфете. Дома, естественно, добавили. А там пошли разговоры, поцелуйчики и планы на будущее, так что спать легли в третьем часу ночи. Это — легли, а когда заснули — кто же это может знать. А в пять часов утра уже надо было вставать и лететь по темени на мотоцикле к деду на кордон.
— Ну и что, обязательно в такую рань охоту начинают? — опершись растрепанной головой на полненькую, круглую в локте, руку, сонно спрашивает Люська.
— Да я ведь пока доеду, — поспешно заталкивает в рюкзак вещи Николка. — А на номера надо вставать по темноте — иначе зверь почует тебя за километр и охоте — кранты…
— Ох, охотнички вы мои, — вздыхает Люська, — и не жалко вам животных зверей убивать?
На глупый вопрос Николка не отвечает. Захлестнув петлей вязку рюкзака, он торопливо осматривается — не забыл ли чего. А башка трещит, а Люська так уютно развалилась под одеялом, что хоть плачь. Но, как говорится, — охота пуще неволи, да и деду твердое обещание дал: в шесть утра быть, а в половине седьмого уже на загон выйти. Городских-то охотников дед по номерам еще раньше разведет — пусть с местом обвыкнутся да ждут своего часа. А вот с первыми проблесками рассвета начинают свое дело загонщики: их задача — пошумливая и посвистывая, стронуть зверя с места, чаще всего из густых зарослей ельника, где лось любит отстаиваться, прячась от пронизывающего даже их теплую шубу осеннего ветра. Заходить надо обязательно с наветренной стороны, чтобы зверь тебя не только услышал, но и учуял, и гнать его по ветру на стрелка…
— Люсьен, я пошел! — кричит Николка из кухни, с большим сожалением косясь на недопитую вчера бутылку водки. Но пить на охоте — категорически запрещается, и чего-чего, а такого ослушания дед никогда не простит.
— А поцеловать? — сквозь сон капризно мяукает Люська.
Николка, оставив рюкзак на табуретке, идет в спальню. Люська из-под одеяла тянет к нему теплые, зовущие руки. Николка склоняется, чмокает свою Люсьен в щечку, но она так несогласная, она ищет своими полненькими, жаркими губами мужественно сомкнутые Николкины губы, быстро находит и впивается в них с таким истомным прилежанием, с такой страстью едва сдерживаемой вулканической энергии, что Николка невольно теряет точку опоры, падает на сладко разметавшуюся Люську и пропадает в ней весь, без остатка… Когда он вскакивает и перепуганно смотрит на часы — уже без пятнадцати шесть. А ехать-то не меньше часа…
— Е-ка-ла-мэ-нэ! — вопит возмущенный Николка. — Я из-за тебя опаздываю…
— А поцеловать? — вновь истомно мяукает в спину убегающего Николки расплющенная страстью Люська, но на этот раз он успевает выскочить из дома прежде, чем истома дошла и до него.
Затрещал во дворе мотоцикл. Скрипнули открываемые ворота — Николка укатил. А на табурете так и остался собранный и забытый им рюкзак.

— А позже ты подъехать не мог? — ворчит на внука Михалыч. — Я мужиков-то уже на номера отвел, загонщиков поставил… Не очень хорошо получается…
— Деда, еще даже не светает, а у меня мотоцикл не заводился, — оправдывается Николка и только теперь обнаруживает, что рюкзак остался у Люськи. Хорошо хоть цветомаскировочный костюм он сразу надел, а вот патронташ, термос с чаем, фонарик и классный охотничий нож, подаренный ему дедом на шестнадцатилетие, остались в рюкзаке. Без фонарика и чая легко можно обойтись, а вот без ножа на охоте — никак нельзя: вдруг подранка надо будет прирезать, опять же убитого зверя чем-то надо разделывать, не пальцем же, в самом деле… И у деда просить сейчас нельзя, он и так не в духе. В общем, сплошная хрень получалась с самого раннего утра...
— Николка, скоро ты там? — нетерпеливо окликает его дед.
— Сейчас, — отвечает Колька, — только мотоцикл под навес поставлю…
Поставив мотоцикл под навес, Николка проходит мимо машин гостей и вдруг видит открытую дверку багажника у роскошного белого «Прадика». Что и говорить — машины у этих толстосумов из города — закачаешься. Николке о такой даже и не мечталось, разве что посмотреть. Да и то при хозяевах как-то неловко, а здесь такая возможность — вроде как багажник закрыть, а заодно и внутрь глянуть. Обшивка из натуральной кожи, отделка панели и колеса управления дорогим деревом — ну, просто жесть! А это что такое? Из-за бортовой обшивки торчал краешек необычной рукояти, похоже, что ножа. Николка потянул находку на себя и увидел старинные, классно сработанные ножны, в которые по самую рукоять уходило лезвие ножа. Николка обрадовался и, справедливо решив, что от ножа не убудет, если он сходит с ним на охоту, прикрыв дверку багажника, поспешил на голос деда, вновь нетерпеливо окликавшего его.
— Ну, наконец-то, ваше благородие откушали и собрались, — незлобиво ворчит на Николку Михалыч, притворяя за собой калитку. — Давай, в темпе, а то, как бы рассвет нас в пути не застал — всю охоту испортим…

На номерах стоять — дело непростое, требующее сосредоточенного внимания, а главное — терпения. Можно и час, и два, и три простоять, а зверя все нет и нет, и вот ты слегка расслабился, выпрямил затекшую от напряжения спину, переступил, давая легкий роздых ногам. Просто перенес тяжесть своего тела с одной ноги на другую, и тут же негромко треснула сухая веточка под ногой, и по тайге, прямо от тебя, словно сквозняком протянуло — зверь ушел. Потом твои же друзья, тоже натерпевшиеся в томительном ожидании на своих номерах, всю картину случившегося детально восстановят по следам. Вот тут ты в скрадке стоял, вот здесь лось, в двадцати метрах от тебя, не менее получаса чутко выцеживал тишину, пытаясь на слух и на нюх определить опасность, подкарауливающую его. И когда он уже собрался выходить из густых зарослей молодого подроста, поскольку голоса загонщиков подпирали его, ты и переступил с ноги на ногу. Пройдут годы, будет много других охот, удачных и не очень, но этот случай тебе никогда не простят и не забудут. Потому как именно этот зверь был самый крупный, с самыми роскошными рогами, с полуметровым языком и самым вкусным мясом. Поэтому — встал на номер и умер. Нет тебя — испарился, высох, провалился сквозь землю до той самой минуты, когда зверь выйдет на тебя. Даже думать — и то не полагалось, в том смысле, что на отвлеченные темы. Мысль на номерах должна быть только одна, прямая и целенаправленная, как полет пули — о предстоящем выстреле по зверю. Прицельном, правильном, убойном выстреле, а иначе какого хрена ты на номер выперся?
Все это Толик прекрасно знает, не первый год замужем, как говорится. Именно поэтому он тщательно подготовил свой скрадок: убрал лишний таежный мусор из-под ног, расчистил обзор перед собой на сто восемьдесят градусов, выбрал и хорошо протоптал каблуком мягкого войлочного полусапожка точку опоры для ноги при выстреле. На номере нет и не может быть мелочей, поскольку именно от мелочей зависит успех охоты. И все это Толик предусмотрительно учел, кроме одного — мысли сами собой заскользили в разные стороны, словно масло по горячей сковороде: не поймать, не вернуть. Вот Дашкины глаза вспомнились, обиженные, в слезах, до боли родные… «Папа, почему ты меня никогда с собой на охоту не берешь? Я маленькая, а вы все там такие большие, разве могу я вам помешать?» И когда окончательно поняла, что нет, не возьмет, мстительно, сквозь слезы, сказала: «Вот я вырасту большой и тоже тебя никогда с собой не буду брать…» И ведь смешная детская угроза, а Толику вдруг стало не по себе. А вдруг и в самом деле запомнит, вырастет, принципиально будет ездить повсюду одна, без него… Чего хорошего? Но и взять с собой — никак нельзя. Хоть и малая совсем, ребенок, но женского пола, а это для охоты — полный швах! Была бы мальчиком — еще можно как-то порешать, что-то придумать, оправдаться перед друзьями, а с девочкой — не прокатит, и думать нечего. Все поняла и все правильно рассудила, конечно же, Тамара. «Дашенька, — как бы между делом сказала она, — а я думала, что ты мне поможешь выбрать новые шторы на кухню, да и фартук у меня что-то совсем заносился, а какой выбрать — я не знаю». Умная Даша внимательно посмотрела на мать, на отца, что-то про себя решила и задала свой вопрос: «А где выбирать будем?» «Ну, не знаю, в город придется ехать», — ответила Тамара. «На электричке!» — запрыгала от восторга Дашка, почему-то очень любившая кататься на электричке. Таким образом, конфликт с дочерью был полностью исчерпан, а вот осадок остался… И, дай Бог, чтобы только у него…
Нет, еще не рассвет, только его предчувствие: напахнул легчайший ветерок, как будто в глубине тайги кто-то глубоко вздохнул, да над восточной стороной горизонта словно бы поубавилось звезд. В эти минуты перед самым рассветом становится особенно знобко и неуютно на номерах. Хочешь не хочешь, а вспоминается теплая постель, мягкое Томкино плечо под рукой и мерное тиканье больших напольных часов в углу спальни.
Вот и Тамара на этот раз как-то настороженно все посматривала на него, помогая собираться в дорогу. И десять раз переспросила, не забыл ли он чего и когда вернется, и не побаливает ли у него сердце, как в прошлый раз, а то, может, и вообще не ездить. Мол, охота никуда не денется, а сердце у человека одно, да и то быстро изнашивается. Едва успокоил, да и успокоил ли? Никогда не ходила до машины провожать, а тут пошла. Обняла прямо при Вовке, прижалась, как в последний раз, и шепчет ему в ухо: «Ой, Толик, тревожно мне как-то… Ну, вот лучше бы ты не ездил, а? Мы что, с Дашкой тебе надоели? Знаю, что нет, прости! А чего же ты тогда так на эту долбаную охоту рвешься? Сдалась она тебе…» Толик приобнял, расцеловал Тамару, уже никого не стесняясь, — обычно это безотказно действовало на нее. А тут нет, не подействовало: отъезжают они, а она вся в слезах стоит и даже рукой на прощанье не взмахнула. Все понимающий Володя потихоньку отъезжал, не разгонялся, как бы давая понять Толику, что ведь и тормознуть можно — не проблема. Но Толик, уже захваченный азартом и предчувствием будущей охоты, коротко приказал: «Гони!» А может, стоило еще раз успокоить, чтобы не стояла сейчас перед глазами вся в слезах, не ныло, не надрывалось сердце в каком-то тревожном предчувствии.
И еще вчерашний разговор в бане никак не шел из головы. Как там ни крути, как ни раскладывай, а Рустэмчик ведь высказал Мартыну и его, Толика, мысли. Самые, может быть, сокровенные, в которых он и себе не хотел признаваться. Но давили его эти мысли, не давали покоя, особенно — после встречи с той дворничихой… Ведь что-то она ему не досказала, дала просто понять, наколку перед ним выложила, а он не врубился, не просек эту наколку… Где это он мимо Кости в центре города туда и обратно проезжал? И если он в центре города, рядом с домом, почему не дома, почему не звонит, не объявляется? А Мартын от ответа взял — и ушел… Мягонько так, элегантно, как бегемот, взял и перевел стрелки на него. Мол, это он банк покупает, а Мартын тут не при делах… И Толик промолчал, проглотил, как всегда, — на это Мартын, видимо, и надеялся. Это Рустэмчик знает, что у Толика прикупить балашовский банк — кишка тонка, он эту ситуацию влет догоняет, а другие? Другие так и будут думать, что Толик Ромашов Костю подсидел…
Но что это шумнуло в зарослях, по другую сторону просеки, у которой затаился Толик? И голос вроде чей-то в той стороне послышался… Нет, правильно говорят, стоишь на номере — варежку не разевай. А может, показалось?
Уже окончательно рассвело, и противоположная сторона просеки, густо поросшая молодым ельником, хорошо просматривается. До боли в глазах Толик всматривается в этот ельник, сжимая в руках готовый к бою охотничий карабин. И вдруг опять подозрительный шумок донесся до его слуха, а следом и глаза различили движение какой-то черно-бурой массы, в одном месте словно бы перечеркнутой непонятной красной полосой. И чуть позже — опять чей-то глухой, словно бы задушенный, крик: ай-ай-ай! Видимо, загонщики исправно делали свое дело. Золотое правило охотника на зверя и особенно — загоном: не видишь отчетливо цель — не стреляй, тут же забыто, азарт перехватывает дыхание, мысль только одна: сейчас уйдет! Толик торопливо вскидывает карабин, наводит мушку на черно-бурое пятно, отчетливо видное между стволами, плавно нажимает спусковой крючок. После выстрела пятно вздрагивает, делает шумный рывок, и Толик отчетливо видит большую, низко опущенную голову лося, почему-то развернутую к нему. И в эту большую голову, чтобы наверняка, он всаживает еще две пули. После этого выскакивает из укрытия и большими скачками несется к поверженному зверю. А навстречу ему из ельника летит Николка с бешено вытаращенными глазами и длинным извилистым предметом в руках, в котором Толик в самые последние секунды узнает свой кинжал. Он еще успевает удивиться, но в следующее мгновение его прямо в сердце словно бы бьет электрический разряд.
— А-а, сука! — вопит обезумевший от ярости Николка. — Я же тебе кричал — не стреляй!

— Совсем скоро рассвет, — говорит Михалыч, провожая Николку к месту загона. — Через двадцать минут, — он долго присматривается к циферблату часов, поднеся руку близко к глазам, — пойдешь вот через эту релку в сторону просеки… Понял?
— Чего там, не в первый раз, — бодро отвечает Николка.
— В первый не в первый, а будь осторожнее, — ворчит дед. — Люди они городские, к лесу не очень-то привычные… А оружие у них серьезное: пальнут и — поминай как звали… Так что будь поаккуратнее, гон веди с умом.
— Да понял я, понял, не маленький, — недовольно бурчит Николка, спотыкаясь о небольшую кочку. — Фу, ты, черт!
— Тьфу-тьфу на тебя! — сердится Михалыч. — Чего ты черта не к месту поминаешь? Вот накликаешь еще беду, недотепа…
— Да сказки это все, — раздраженно отмахивается Николка.
— Для тебя сказки, для меня — нет. Путевые охотники после таких слов всякую охоту отменяют… Городских я предупредил, чтобы не стреляли, если лося с красной лентой увидят. Авось, обойдется…
— А что, Яшка в этом лесу может оказаться? — встревожился Николка.
— Кто его знает, — вздохнул Михалыч. — Ему в тайге дорога не заказана… Ладно, вставай вот здесь и… — он снова посмотрел на часы, — через пятнадцать минут — вперед. Да чаще голос подавай, не ленись.
— Де-еда, ну не в первый же я раз, честное слово, — обижается Николка.
— Ладно, пошел я, — в одно мгновение Михалыч растворился в темноте, и ни единый сучок не треснул под его ногами.
«Во, как ходит мой дед в темноте, — с легкой завистью подумал Николка. — Словно над землей летает…»
Через пятнадцать минут далеко, едва слышно, справа и слева от Николки послышались голоса — мужики пошли в загон. Рассвело. Где-то в кустах громко прострекотала сойка. Пора было трогаться и Николке. Выдернув нож из-за голенища сапога, Николка еще раз с любопытством взглянул на странное волнистое лезвие, шикарную рукоять, чем-то неуловимо напоминающую пистолет, и легонько тронул жало краешком ногтя. Он даже присвистнул от удивления — ноготь был срезан так легко и свободно, словно нож в сливочное масло вошел. Тогда Николка махнул клинком по березовой ветке и опять удивился: ни удара по ветке, ни сопротивления он не почувствовал. «Ты только посмотри, — искренне поразился Николка, — не нож, а бритва. И где только эти городские мудаки такие классные вещи достают? Вот же бл…во какое — все у них лучшее: ножи, ружья, бабы, машины… И за что?» Сунув ножны обратно за голенище сапога, с клинком в руке, которым он играючи расчищал себе путь в густом подросте, покрикивая и посвистывая, Николка пошел в сторону просеки.
Минут через пятнадцать-двадцать Николке показалось, что голоса слева и справа слегка опережают его. Он прибавил шаг, и во второй раз за утро, споткнувшись о валежину, с шумом упал, и в тот же миг увидел, как из густого ельника в разные стороны ломанулись два лося. Тот, что мотнулся прямо от Николки, в сторону просеки, замедлил шаг, и он отчетливо различил красную ленту на его шее.
— Яшка! — не веря своим глазам, вскричал Николка, поднимаясь с земли. — Ты-то что здесь делаешь, дурачок?
Но Яшка, напуганный его резким движением, рванул в сторону просеки и вскоре скрылся из глаз. Николка огорчился, стряхнул с колен землю и в этот момент вспомнил слова деда: «Стрелков я поставил вдоль просеки, чтобы, случаем, друг друга не постреляли». И его как обожгло — Яшка в сторону просеки подался.
— Не стреляй! — завопил Николка и бросился бежать. — Не стрелять! — задыхаясь от бега, хрипел он. Но вдруг грохнуло впереди, совсем рядом, потом еще два раза подряд, и что-то упало там — грузно, тяжело…
Яшка лежал на земле, вытянув вперед голову, и из его полуоткрытого рта густой, парящей струйкой текла ярко-алая кровь. Огромный черный глаз лося удивленно уставился на Николку, затем помутнел. Яшка дернулся и затих. А с другой стороны просеки, с карабином наперевес, летел рослый мужик, только что застреливший Яшку. Николке показалось, что рука с кинжалом сама собой поднялась навстречу этому мужику, и тот со всего маха легко и неслышно осел на него грудью.

Что поразило Николку, когда он выдернул кинжал — на нем не было ни единой капли крови. Он даже подумал, что угодил всего лишь в одежду, но нет — выпустив из рук карабин и неловко завалившись набок, долбаный стрелок безжизненно лежал на мерзлой земле. С левой стороны меховой маскировочной куртки с воротником хорошо было видно ровное, продолговатое отверстие. Как в полусне, Николка склонился, но не над мужиком, а над Яшкой, погладил его еще теплую шею, легонько тронул хорошо отросшие за осень шилья и почему-то задом стал отступать от страшного места, которое напрочь перечеркнуло всю его будущую жизнь…
Николка смутно помнил, как добежал до кордона, моля бога лишь об одном — не встретить там деда. Но на кордоне никого не было, лишь Тузик у своей будки радостно взвизгнул и усиленно завилял хвостом.
Выведя мотоцикл за ограду, Николка с одного раза запустил двигатель, вскочил в седло и помчался по разбитой гравийной дороге, но не в сторону дома, а к Люське на железнодорожную станцию. Бросив мотоцикл возле ограды из штакетника, он влетел в буфет бледный и растерянный, насмерть перепугав Люську. Сразу почуяв неладное, она прижала руки к груди и шепотом спросила:
— Что? Что случилось, Кольша?
— Потом, — Николка жалко улыбнулся ей. — Мне бы выпить чего-нибудь… Водки, пожалуйста, налей!
Люська торопливо налила, рядом положила бутерброд с селедкой и свежим огурцом. Колька выпил, закусывать не стал. Оглядываясь на дверь, шепотом попросил:
— Купи мне билет на ближайший поезд до Малышево…
— Зачем, Коля? — пролепетала перепуганная Люська. — Что ты там потерял?
— Там друг у меня, армейский, Генаха… Я к нему хочу съездить… Надо… Кто будет спрашивать, искать, ничего не говори… Не видела ты меня, ясно?
— Коленька, Коля, что случилось-то? — Люська шагнула вперед, прижалась, уже прекрасно понимая, что произошло что-то жуткое, ужасное.
— Налей мне еще, — жалким голосом попросил Николка.

В купе Николка не пошел. Долго стоял в тамбуре, наблюдая, как проносится за стеклом сумрачная, унылая тайга. Мыслей не было никаких, кроме одной: бежать, бежать подальше от страшного места, пересидеть пару дней, а там видно будет… Он и Люське своей так на прощание сказал: «Не суетись и не дергайся, через два дня я тебе позвоню… Жди. Сам позвоню…»
Николка случайно взглянул на правую руку и только сейчас увидел, что чуть выше кисти она перепачкана засохшей кровью. Видимо, когда гладил Яшку, задел кровившую рану. Потер пальцем — не оттирается, въелась, всосалась глубоко в кожу. Ехать Николке до друга всего-то сорок минут надо, но все же решил он пойти в туалет, отмыть, а то неприятно как-то.
В туалете было тепло, чистенько, висело полотенце, были салфетки и мыло — Николка даже удивился. Потом вспомнил, что билет Люська купила в купейный вагон — других не оказалось… Так что хоть здесь, хоть в чем-то повезло в этот жуткий, дурацкий день. Что удивительно, про убитого им человека он вообще не вспоминал, не жалел и не маялся раскаянием. Больше думалось о Яшке, о его подернутом мутной пленкой огромном глазе, которым он в последние секунды все же разглядел Николку, слишком поздно пришедшего ему на помощь. Вот это для Николки было самое главное сейчас.
Тщательно отмыв кровь с руки и внимательно осмотрев себя в зеркало — а вдруг и еще где остались какие-то следы, он вдруг увидел торчащую из-за голенища рукоять кинжала. Николка вздрогнул, оглянулся на дверь и торопливо достал роковой клинок в ножнах. Огляделся, соображая, куда бы его спрятать, и сунул за откинутую к стенке крышку унитаза. Прислушался, нет ли кого в коридоре. Но было тихо, и он, ужом выскользнув из туалета, торопливо прошел в тамбур соседнего вагона. Постоял там пару минут и пошел дальше, низко опустив голову и стараясь не встречаться взглядом с толпящимися в коридорах пассажирами. Еще через пятнадцать минут Николка вышел из последнего вагона на перрон железнодорожной станции Малышево и растворился в привокзальной людской сутолоке.

 

4


«Наконец-то я дождалась, что ты хотя бы домой выехал, — писала в эсэмэске Светка. — Честно говоря, думала, что ты там и останешься. Правда, впереди еще целая ночь, но это мы уже как-нибудь переживем… И не такое переживали, правда? Целыми сутками ты на связь не выходил — пережила. А, спрашивается, что ты мог делать целые сутки, что у тебя не нашлось пяти минут, чтобы отстрочить мне эсэмэску? Может, ты на каком-то режимном заводе работал? И у тебя при входе телефон отобрали? Ой, Вадик, много у меня к тебе вопросов накопилось, очень много… Так что встреча будет теплой и беседа — дружеской… Я, как дурочка, ему эсэмэски шлю, а он мне ровно сутки не отвечает. Ты, видимо, не догоняешь, что я тоже могу на сутки закобылить? Ну, так смотри, я ведь запросто могу. Тем более, что подружки меня все время зовут. Они так прямо и говорят, мол, Светка, ты думаешь, твой кобель договора заключает? Да он там уже полгорода баб оприходовал. А я, дура, тебе верю, жду, как идиотка, а он только и знает, что сушит мне мозги… Ладно, пошла я. Хозяйка мне свою клиентку подогнала. Надо обслужить по высшему классу. Хотя, что там обслуживать, у этой Раисы Михайловны из ресторана «Таежный» — не знаю. Три волосинки в два ряда растут. Но — надо… Пока!»
Дочитав эсэмэску, Вадик смущенно чешет репу. В самом деле, на этот раз не очень хорошо получилось. Закружился-завертелся он с этими казаками-разбойниками — едва жив остался. А что — бухла не меряно, закусь Наташка подогнала — лучше не бывает, ну и сами девчонки (телками их назвать у Вадика язык не поворачивается), молодые, красивые, отчаянные, сегодня от тебя хотят все, а завтра им ничего уже не надо… Это же — высший класс, мечта… Он же не специально не отвечал, а просто не заметил, как эти сутки пролетели. Конечно, он приедет завтра утром, Светку успокоит — это само собой. Но надо же что-то ответить, прямо сейчас, а то и в самом деле может сдурковать, под самый занавес ему сюрприз приготовить. А ему это надо? Нет, конечно…
«Светуля, родненькая! — пишет ответ Вадик. — Ну, что ты, в самом деле, паришься? Ну, чист я перед тобой, как стеклышко. Вот чем хочешь могу поклясться. Просто работу я закончил, договора подписал и думаю, а не купить ли нам на премиальные ту дубленку, что тебе в прошлый раз в магазине «Меха» так сильно понравилась? Знаешь, я подумал-подумал и решил, что она тебе и в самом деле здорово идет. Ну, как на тебя пошита! И только я это так подумал, звонят заказчики, — я ведь тоже им нормальную скидку подогнал, — звонят и в баню зовут. Мол, рабочая неделя закончилась, пятница, самое время в баньке попариться. А в номере у меня холодина, проклятый холодильник круглые сутки как припадочный трясется, ну, я и согласился. А чего плохого, правда? Там ведь одни серьезные мужики, все пристойно. А бухла они набрали, а закуси, — почти не врет Вадик, — на всю ночь хватило. Еще в картишки перекинулись, анекдоты потравили, ну и выпили — мама не горюй! А потом я все утро проспал, как мертвый, да к тому же и мобила у меня не работала — забыл зарядить… Хорошо, что дежурная разбудила, а так бы и на поезд опоздал. В общем, люблю я тебя, как любил, и не дождусь встречи. Целую!»
Отправил Вадик свою эсэмэску и перевел дух. Пора было и о поправке подумать — после бессонной ночи и сумасшедших казаков-разбойников все слегка плыло и качалось перед глазами Вадика. Слава богу, что он в купе пока один, и это дело можно поправить без помех. А потом, если что, можно и в вагон-ресторан сходить. Вдруг там опять Зиночка обслуживает… Ох, Зиночка, Зиночка, просто какое-то пушечное ядро, а не Зиночка…
Вадик достает початую бутылку коньяка, пластиковый контейнер с остатками роскошной закуси от господина Мармелада — приличный шмат буженины, круглый сыр «Адыгейский» в вакуумной упаковке, плитку шоколада «Русская тройка» и высокую, в палец толщиной, стеклянную емкость с черными маслинами. Наливает себе сразу половину стакана коньяка, издалека принюхивается к живительной влаге и затем махом выливает ее в себя. Осторожно извлекает скользкую, в каких-то семенах перепачканную маслину, отправляет ее в сладко распахнувшийся рот, и в этот момент в дверь купе негромко стучат. Вадик метнулся растерянным взглядом по роскошно сервированному столику, потом махнул рукой и с горьким сожалением ответил:
— Да, входите…
— Вы не беспокойтесь, кушайте, не обращайте на меня внимания, — приветливо говорит ему высокая, стройная женщина, чем-то неуловимо смахивающая на цыганку. — Меня зовут Карма, я еду всего лишь до следующей станции, до Малышево… Может быть, слышали?
— Вадим, — в свою очередь представился Вадик, слегка отрывая зад от полки. — И вы мне ничуть не мешаете, — он со вздохом посмотрел на бутылку коньяка и закусь.
— Мешаю, мешаю! — весело засмеялась женщина, усаживаясь напротив Вадика за столик и внимательно рассматривая его большими темными глазами. От этого взгляда ему стало как-то не по себе, и он даже завозился на своем месте, беспокойно подумав: «Кажется, на самом деле цыганка», и пощупал документы в нагрудном кармане.
— На месте? — насмешливо спросила женщина.
— Что? — окончательно смешался Вадик, не зная, куда девать свои руки.
— Документы, говорю, на месте? При вас?
— Ну, да, — глупо ответил Вадик, разозлился, взял бутылку и налил себе еще полстакана. — Ваше здоровье, уважаемая…
— Карма, — подсказала женщина. — И вам — не болеть!
Вадик выдул коньяк, закусил пластиком буженины и почувствовал, как приятно расслабляет алкоголь все его помятое, изрядно потрепанное за командировку тело. Досталось кое-что и голове: боль в висках отпустила, перестало позванивать в ушах, думать стало легче, а мысли приходили теперь возвышенные. И среди них, такая: «А цыганочка-то эта — ничего… Глаза-астеньк-ая… И фигурка у нее — что надо! Жаль, что она так быстро выходит… Очень жаль…»
— А мне-то как жаль, — притворно вздохнула Карма, поднимая свои прекрасные глаза под крутыми дугами бровей к потолку.
И во второй раз опохмелившийся Вадик невнимательно подумал, что это угадывание его мыслей — простое совпадение. Что не стоит загружать свою просветлевшую голову всякой ерундой, а лучше попробовать завязать с этой красоткой знакомство, — мало ли, может, пригодится когда.
— А вы в Малышево живете? — извлекая из загашника и устраивая на своем лице одну из самых обаятельных улыбок, осторожно поинтересовался Вадик.
— Нет, я туда в командировку еду, — небрежным движением Карма забросила ногу на ногу, и Вадик отчетливо видит — какие это ноги! Тонкие в щиколотке, круглые в коленях, элегантно-прогонистые и не более тридцать восьмого размера. И это при росте — за метр семьдесят. Тут уже явно порода, а не всякие-разные совпадения…
— И что может делать такая красивая женщина в такой дыре? — искренне удивляется Вадик, одновременно с тем делая изящный комплимент.
— Да много чего, — многозначительно улыбается Карма, рассеянно посматривая за окно.
— А все же? — настаивает окончательно расслабившийся Вадик.
— Ну, например, мне надо попрощаться с одним совсем даже не плохим человеком…
— Он что, уезжает? — с легкой иронией говорит Вадик, хорошо понимая, какие отношения могут быть у этого «не плохого человека» с такой красавицей.
— Да, уезжает, — со вздохом отвечает Карма. — Вернее, уже уехал — на тот свет…
Вадик поперхнулся и чуть не проглотил маслину целиком…
— Как — на тот свет? Он что, умер?
— Нет, — спокойно говорит красавица и вновь задумчиво смотрит в окно. — Его сегодня утром зарезали… На охоте…
— А-а, так вы из полиции? — с облегчением догадывается Вадик, одновременно припоминая, что по современным правилам проезда в поездах — распивать спиртное категорически запрещено. — А я вот уже из командировки, — смущенно поясняет он. — Решил немного расслабиться.
— Правильно решили, — улыбается не то цыганка, не то полицай в джинсовой юбке, и зубы у нее при этом — ослепительной белизны, один к одному подобраны и такого размера, что в аккурат именно ей подходят. У большинства-то современных людей, при всех этих кариесах и прочей химической дряни, вечно зубы, как из чужого рта: то непомерно большие, то чрезмерно маленькие, а здесь, словно у ювелира заказывали. Вот уж действительно красавица — все при ней! Да и под кофточкой, чует Вадик, всем нутром своим ощущает, должно быть все плотно и надежно подогнано… — А Зиночка, между прочим, — весело смотрит на него темными глазами шикарная Карма, — в ресторане вас наверняка заждалась…
А это совпадением уже никак не назовешь, и Вадик серьезно пугается: «Черт возьми! — растерянно думает он, — допился я, что ли? Да нет, скорее всего — у нее сильный гипноз. Они же все гипнозом владеют… Она специально села напротив и мысли мои читает… И никакая она не полицейская… Надо быть начеку…»
— Надо, надо, — лукаво подмигивает окончательно растерявшемуся Вадику веселая и таинственная цыганка. — И о жене подумать надо, Вадик. Она там ждет не дождется своего красавца, говяжий язык на сливочном масле поджарила, а у вас вечно в голове, как и у всех мужиков, какие-то глупости… То Зинки, то Наташки, а то и вообще — дамы из высшего общества в шляпках… Да вы не удивляйтесь и не смотрите на меня такими глазами, — от души рассмеялась Карма, и под кофточкой у нее все заходило-заколыхалось — правильно догадывался Вадик, его в этом деле не проведешь. — Я вас еще в прошлый раз запомнила, когда вы в Ещенск ехали. С вами за столиком тогда такая шикарная дама сидела, такая роковая…
Вадик, удивленно вскинув голову, оторопело посмотрел на Карму — на этот раз цыганка была серьезна и строга, как молодая учительница на первом уроке…
— Но и Зиночка ведь хороша, правда? — Карма вновь улыбнулась и погрозила пальцем. — Я не большой знаток поэзии, но это ведь Есенин, кажется, написал: «При луне хороша одна. При солнце — манит другая. Не поймешь, от какого вина захмелела душа молодая…» Смотрите, Вадик, не спейтесь, случаем… Впрочем, нет, не успеете, — она глубоко вздохнула, пристально вглядываясь в Вадика. — Будьте осторожны с женщинами и особенно — со случайными находками… И вообще, Вадик, свою жену надо почаще вспоминать, да и…
Дверь резко откатилась, и из коридора в купе бесцеремонно заглянула высокая, полная проводница, с мелкой белокурой завивкой и неимоверно пышным бюстом под тесноватой форменной курткой.
— Через пять минут Малышево, — низким, словно бы простуженным, голосом, сказала она. Увидев на столе бутылку коньяка и масляным блеском мерцающие глаза Вадика, недовольно добавила: — Распивать спиртное в поездах категорически запрещено. Так что немедленно уберите бутылку со стола, а то после Малышево пойдет наряд, за распитие они вас вмиг заарестуют…
Дверь с треском захлопнулась, но Вадик, дабы не искушать судьбу, все же убрал бутылку под стол и выжидающе уставился на Карму: ему показалось, что она не договорила, что-то особенно важное не сказала ему.
— Ну, до свидания, Вадик, — вставая, обратилась к нему женщина. — Думаю, что мы с вами еще встретимся и не раз…
— Где? — поспешно спросил Вадик, вызвав насмешливую улыбку (ах, эти замечательные зубки!) Кармы.
— Это решится несколько позже и, знаете ли, до некоторой степени будет зависеть от вас, — она вновь обворожительно улыбнулась, мельком глянула на себя в зеркало и стремительно вышла из купе. И только теперь Вадик обратил внимание на то, что при ней не было никаких вещей, даже дамской сумочки.

Стучат колеса. Летит пассажирский поезд сообщением Ещенск–Номск сквозь сибирскую тайгу, взвихривая колесными парами колючую снежную крупу на перевале, пересекает многочисленные мосты и мосточки через таежные реки и ручьи. Сидит у окна задумчивый Вадик, вспоминает свою любимую жену Светку, представляет ее затуманенные страстью глаза, жаркие, продолжительные поцелуи, острое, упругое жало подвижного языка, потное от любви тело, особенно — под крупными и все еще тугими грудями. И так желанна она ему сейчас, что хоть выскакивай из вагона и беги впереди электровоза. Конечно, далеко не убежишь, это понятно. Как понятно и то, что до вагона-ресторана и Зиночки куда ближе и никого обгонять не надо. Но что-то сдерживает Вадика, мягко, но настойчиво, не дает вскочить и поскакать по раскачивающимся вагонам в сторону желанной цели. Может, недопитая бутылка коньяка под столом? Да и закусь, кстати, лежит на столике почти не тронутая. Но нет, ни пить, ни есть Вадику почему-то не хочется. Даже странно как-то: словно отрубило у него все желания. Такого с Вадиком еще не бывало, по крайней мере — он не помнит. Все есть, а — не хочется, просто наваждение какое-то… И сама эта Карма, кстати, чистое наваждение, неожиданно перескакивают мысли Вадика на случайную попутчицу. Возникла как-то странно, ниоткуда, и исчезла в одно мгновение — в никуда… Что, кто, почему — ничего не понять. Вадик даже головой потряс, словно пытаясь освободиться от наваждения, но нет, Карма стояла перед его глазами, как говорится, живее всех живых…
Дверь вновь распахивается так неожиданно, что Вадик даже вздрагивает, и хриплый голос проводницы не сразу доходит до него:
— Чай пить будете? — безо всякого выражения спрашивает она.
— Нет, спасибо, — уже в необъятную спину проводницы запоздало отвечает Вадик, с облегчением переводя дух. И только сейчас понимает, что больше всего он боится появления новых соседей по купе. Всегда общительный, безо всяких комплексов и прочих заморочек, он вдруг почувствовал острое желание побыть одному, поразмыслить и, может быть, даже отправить своей Светке эсэмэску. Мол, лечу, родная моя, тороплюсь, не знаю, как дождаться того часа, когда крепко-крепко обниму тебя…
— Чаю не желаете? — опять механически спрашивает проводница в открытую дверь, уже возвращаясь в свое купе.
Чаю Вадик не желает — у него еще коньяк остался, и надо бы его срочно допить, а то в голову упорно лезет всякая хрень. Допить коньяк, помолиться Богу, чтобы никого к нему не подселяли, и завалиться спать, желательно — до самого Номска… Но прежде, разумеется, надо бы в туалет сходить, морду лица похмельную сполоснуть, зубы почистить, ну — и все такое прочее.
Вадик берет полотенце, туалетные принадлежности, плотно прикрывает дверь купе, смотрит налево-направо — куда ближе? Ближе, показалось ему, до служебного, рядом с каморкой проводника.
Чистота в туалете, включая отдраенное до блеска зеркало и матовое стекло зарешеченного окна, приятно порадовали Вадика. Вода, горячая и холодная — пожалуйста, сухое полотенце, рулон туалетной бумаги и еще один на полочке, про запас — просто фантастика для здешних мест.
С удовольствием почистив зубы, сполоснув, так сказать, морду лица, Вадик не без удовольствия обозрел свою явно посвежевшую вывеску, остался доволен, и на автомате, чисто механическим движением, закрыл крышку унитаза. И сразу же увидел что-то лишнее, постороннее, не вписывающееся в общую атмосферу туалета. И первой реакцией Вадика было — повернуться и уйти: не тобой положено — не замай, как говорят ушлые хохлы. Но любопытство, этот вечный двигатель прогресса, разве от него убежишь? И хотя сердце у Вадика как-то нехорошо екнуло, а душонка бог знает от чего встревожилась, он все-таки взял в руки кем-то забытый здесь кинжал в ножнах и сразу залюбовался виртуозно выточенной рукоятью, отдаленно смахивающей на пистолет. А когда вытянул клинок из ножен и увидел странно волнистое, с переливами, лезвие, с небольшими углублениями для большого и указательного пальца, когда взял рукоять в руку, и она так срослась с ней, словно век там была, каким-то особым чутьем понял, что держит в руках далеко не простой клинок. И сразу же захотелось спрятать его, укрыть от возможного хозяина, может быть, уже ждущего за дверью. Но Вадик пересилил себя, заморил этот жлобский порыв и решительно открыл дверь. Нет, никого не было, никто не вернулся за своим забытым кинжалом… Тогда Вадик постучал в дверь проводника, и, когда она открылась, молча протянул этой гром-бабе удивительный кинжал в старинных ножнах.
— Что это? — переводя подозрительный взгляд маленьких бесцветных глаз с кинжала на Вадика, хрипло спросила женщина.
— Вот, у вас в туалете лежал, — с чувством благородного достоинства сказал Вадик.
— Ничего у меня там не лежало, — грубо ответила проводница, неприязненно разглядывая подозрительного пассажира из четвертого купе.
— Но как же, я вот только что увидел его за крышкой унитаза, — переступая порог служебного купе и намереваясь положить кинжал на столик, настойчиво проговорил Вадик, уверенный в том, что совершает благородный поступок.
— В служебное помещение заходить нельзя! — оборвала его проводница. — И уберите это, — она брезгливо ткнула пальцем в сторону кинжала в ножнах. — Немедленно уберите и больше не показывайте мне его…
— Но, может быть, кто-то из пассажиров его там забыл? — отступая в коридор, смущенно спросил Вадик.
— А мне какое дело до этого? — зло ответила проводница, сверля Вадика ненавидящими глазами. — И вообще, такие вещи в туалетах не забывают… Я же сказала — немедленно уберите! Вот, — она буквально швырнула Вадику старую газету с кроссвордами, — заверните и выбросьте…
— Куда? — глупо спросил Вадик, послушно заворачивая кинжал.
— Куда хотите! Все, до свидания… Сейчас наряд полиции пойдет, ступайте к себе в купе, а то до самого Номска будете показания давать.
Вадик растерянно улыбнулся, пожал плечами и, сунув сверток под мышку, направился в свое купе. Заперев за собою дверь, он осторожно положил завернутый в газету кинжал на столик.
— Зальют шары и ходят, придуриваются, — зло сказала проводница, выглядывая из своего купе. — Счас, разбежалась, пойду спрашивать… Нашел дуру…
Глянув в зеркало и машинально поправив прическу, она взяла служебные ключи и пошла в туалет. Внимательно осмотрела помещение снаружи, затем — заглянула во все потайные углы, где у нее стояли ведро с тряпкой, небольшой таз и швабра на короткой ручке. Сдернув полотенце с крючка, с остервенением протерла все ручки, полочку перед зеркалом, поручень под окном и крышку унитаза. Бросив полотенце в ведро, вышла из туалета и с громким щелчком закрыла дверь на ключ.
— Притащил он мне черт знает что, — никак не могла успокоиться проводница. — Конечно, выдул бутылку коньяка, почирикал с этой чертовкой, а потом решил впутать меня в какую-то историю… Думал, дуру нашел. И каких только сволочей не увидишь на этой работе, — швырнула на столик связку ключей бывший секретарь райкома партии по идеологии Альбина Никифоровна Стогневич.

Не останавливаясь, проносится поезд мимо какого-то разъезда. Вадик смотрит в окно. У закрытого шлагбаума стоит мотоцикл с коляской. За рулем — какой-то пожилой мужик в форменной фуражке. Вадику кажется, что этот незнакомый человек успел выхватить взглядом его лицо из-за стекла, выхватил и зафиксировал. Проводница права: после коньяка что только не почудится…
Вадик со вздохом вытаскивает клинок из ножен и вновь любуется его необычайным, завораживающим взгляд видом. На этот раз он разглядел и то, что в причудливых узорах на клинке отчетливо просматривается силуэт человека. И этот силуэт, наверное, спьяну, показался Вадику чуть ли не живым существом, похожим на классический силуэт недавней спутницы, так внезапно покинувшей его. Он словно бы предупреждал его о чем-то и одновременно предлагал свою дружбу. Мол, знаешь что, брат Вадик, вдвоем мы с тобой не пропадем…
Спрятав кинжал в дорожную сумку, Вадик достал из кармана мобилу и отбил Светке короткую эсэмэску: «Светлая, я тебя люблю!»
Стучат и стучат колеса. Проносится за окном бескрайняя сибирская тайга, полная тайн и загадок. Иван Иванович Огурцов, сорванный из дома тревожным звонком Михалыча, тряско мотается по разбитой проселочной дороге на своем верном «Ижачке». А в глухоманной тайге, совсем рядом с просекой, лежат бездыханные — зверь и человек, связанные между собой совершенно непонятной, причудливой и роковой тайной. И эта вековая тайна, имя которой — крис, уходит глубоко в века, к Великому Эмпу, проживавшему на великолепном Острове, рядом с Великим Океаном.


Конец первой книги

 

 

 


 

 

 


Виталий МАКСИМЕНКО

Там, за окном

Рассказ

 

Там за окном сказка
с несчастливым концом.
В. Цой


Что делать в поезде, когда огоньки очередной станции остались позади, утонули в прозрачных осенних сумерках? Что делать, если в ваше купе, которое вы с самого утра считали исключительно своей территорией, кто-то глупо, криво и суетливо вторгся? Неуверенно, но бесповоротно втиснулся в ваше и без того скромное личное пространство, походя раскокав тишину, которую вы заботливо взращивали тут часами.
И что вам остается? Потрясенно таращиться на широкий тыл нежданной попутчицы, уминающей свои пожитки под сиденье? Если вы курите, то к вашим услугам тамбур — железный, грохочущий мост между мирами. Ну а потом? Вот вы покурили и вернулись. Соседка как раз получила белье и теперь сосредоточенно ловит вялую подушку в наволочку. А потом она (соседка) захочет переодеться, это же ясно…
Лучшее, что вы можете сделать — это прижаться лбом к холодному стеклу в коридоре и стоять, покачиваясь, и бездумно смотреть на убегающие столбы, деревья, на серые облака.
— Молодой человек! Заходите! Я уже переоделась.
Иванов мысленно хмыкнул — ему сорок шесть, а оптимистическое «молодой человек» все еще с ним, все еще при нем. Ничего не попишешь, такая уж порода.
Напоследок окинув взглядом родные суровые дали, он вошел в купе.
Уселся у окошка, откинулся на стенку, но почти сразу придвинулся к столику, поставил на него локти и вновь предался своему любимому дорожному занятию — заскользил рассеянно по неровным линиям, снующим за окном.
«Хорошо, хоть свет не стала включать». Соседка сидела наискосок от него, ближе к двери, лицо ее слабо белело в купейном сумраке. Иванов глянул раз на нее и вновь отвернулся к окну.
Колеса деловито стучали, вагон привычно покачивался, и мысли Иванова бежали по знакомому маршруту. Думал он о том, что еще одна командировка закончилась, и что он скоро будет дома, и что завтра выходной. Через два часа он выйдет из поезда и купит в привокзальном супермаркете пельменей и пива, нет, лучше водки. От вокзала пятнадцать минут пешком — и он дома. Включит телик, сварит пельменей, и пусть идут все лесом. Лесом-полем, полем-лесом — теми, что терялись в смурной вечерней дымке, неразборчиво мельтешили где-то за… а завтра…
Он, кажется, задремал. Ненадолго — на минутку-другую. Шевельнулся и вновь глянул на женщину — та все так же сидела, молча, неподвижно.
«Да живая она вообще?» — с непонятным раздражением подумал Иванов. Соседка не лезла с разговорами, не маячила перед глазами. Казалось бы, чего еще нужно-то? Ведь для него уже давно в командировках самым ценным стало не пьянство, не бабы — это и дома он мог позволить себе на выправленных три года назад последних холостяцких правах. Ездил он, как ни странно, за одиночеством. Разумеется, не за тем, от которого делалось жутко посреди пустой квартиры, и не за тем, которое накрывало неожиданно за пьяным столом или под утро, когда просыпался, а рядом похрапывала какая-то… Нет, в командировках одиночество было совсем другим, осмысленным, что ли. Оно было по делу, было правильным, нужным. А еще ему в поездах всегда казалось, что вот он вернется домой, и его отпустит, и все закончится. И начнется совсем другая жизнь. Он не мог уже представить, какой она должна быть, эта жизнь, но точно другая, хорошая.
И сейчас женщина, казалось бы, не мешала ему насладиться последними крохами этого правильного одиночества, уже почти улетучившегося. И все же она раздражала его, смущала чем-то. У него возникло чувство, что соседка смотрит на него неотрывно. Пристально, словно изучает. Или запоминает. Он опять украдкой глянул в ее сторону. Смотрит. Хотя в сгустившейся тьме нельзя сказать наверняка. Но смотрит же. Сидит тихо-тихо и…
— А вы далеко едете? — его неожиданные слова пальнули в тишине, словно сухая ветка под ногой в уснувшем лесу.
Женщина неловко двинулась, как будто пыталась одновременно и подсесть поближе к Иванову, и, наоборот, переместиться к выходу.
— Далеко. До Красноярска, а потом на север, самолетом, — сказала она, чуть помедлив. — А вы?
— А я выхожу скоро. В Екатеринбурге.
Вновь надвинулась тишина. Иванов теперь почти физически чувствовал взгляд женщины на своих щеках, подбородке. Взгляд натурально грел кожу. Иванов почувствовал, что краснеет. «Вот же черт! Да что ей нужно-то?!»
Женщина, привстав, передвинулась к окну. У окошка темнота не успела как следует сгуститься, еще мягко отсвечивала белая столешница, и Иванов смог получше разглядеть свою попутчицу. Усталое лицо, оплывшие черты, какие-то нелепые, химически завитые волосы.
— А вы в Красноярске не были? — спросила женщина.
— Был.
Женщина чуть помолчала и снова спросила:
— Нет, я имею в виду, вы не жили там раньше? Мне… — и осеклась, отведя, наконец, взгляд от его лица.
Иванов вновь взглянул на нее и смотрел теперь долго: внимательно всматривался, силясь узнать, увидеть кого-то другого, спрятавшегося за минувшими десятилетиями.
— Я жил в Красноярске, — медленно сказал он, — я родился там и жил, пока…
В голове его появлялась какая-то мысль, но как только он пытался ухватиться за эту мысль, она тут же ускользала. Иванов хотел вспомнить, кем могла быть эта немолодая, вероятно его ровесница, тетка. Но у него не получалось вспомнить. Кем же она могла быть в те чертовски далекие годы, когда он, кажется, верил во что-то и даже кого-то любил?..
— А я вас знаю, вы меня, наверное, не помните, а я вас знаю, — быстро, едва не скороговоркой проговорила женщина, — вас…
— Меня Евгений зовут. Женя.
Иванов назвался именем младшего брата. Разница у них была двенадцать лет, но внешне эта разница почти никак не проявлялась. Их даже путали иногда. Иванов назвался братовым именем и только потом удивился — а зачем это он?
— Да. Да. Женя. Вы меня, наверное, не помните, — повторила женщина. — А меня Таисия зовут.
— Как? — переспросил он и опять удивился. Теперь тому, каким странным, незнакомым показался ему собственный голос.
— А я знала вашего брата. Юру.
Иванов смог только невразумительно хмыкнуть. Дескать, да-да, Юра, как же. Теперь он вспомнил. Это было словно из чьей-то чужой жизни. И девушка, имя которой он повторял словно молитву все два армейских года, и огромное свое счастье после дембеля: ведь ждала, ведь любила! И то, как потом запретил себе думать о ней, постарался даже забыть ее имя. И забыл же.  
— Я вас… я вас, кажется, помню, Та… Таисия, — сказал он, прочистив горло. — Мне Юра о вас говорил.
— Говорил? Странно. Когда мы с мамой уехали, вам… можно, я буду на «ты» называть? А то как-то…
Иванов быстро кивнул.
— Тебе, Женя, было тогда лет восемь. Странно, что он тебе про меня рассказывал. А где он сейчас живет? Как у него?
— Он в Москве. Там… мы редко с ним общаемся. Можно сказать, почти совсем… Ну, у него семья, работа. Все нормально, в общем и целом.
— А у нас ведь с ним ребенок был, — сказала женщина. И вдруг всхлипнула. Приложила ладони ко рту. В ушах Иванова что-то неприятно, по-комариному, зазвенело.
— Был? — тупо переспросил он и опять не узнал свой голос.
— Я тогда наврала, что сходила в больничку. Мы уехали с мамой, и у меня родился мальчик. И я назвала его Юрой.
Женщина говорила глухо, не отнимая пальцев от губ. Ее лица уже было не разглядеть, но Иванов слышал, что она плачет. Тихонько хнычет —  незаслуженно наказанная маленькая девочка за сорок.
— А четыре года назад я его похоронила, — сказала женщина, хлюпнув носом. — Ему меньше двух месяцев оставалось служить.
Она спрятала лицо в ладонях. Округлые плечи ее тряслись.
Иванов молчал и слушал странный звон, заполнивший голову. Звон этот не давал оформиться ни одной мысли, заглушал все чувства. Иванов не смог бы сказать, сколько они так просидели, погруженные каждый в свое одиночество, в свою пустоту.
Вдруг что-то громко залопотали по репродукторам снаружи, состав затормозил и остановился.
В вагоне хлопали дверьми, катили сумки, весело переговаривались. Иванов потряс головой, прогоняя оцепенение, и выбрался из-за столика. Накинул плащ, вытянул сверху заранее собранный чемодан и остановился у двери, в нескольких сантиметрах от своего отражения, скудно подсвеченного из окошка.
— Вот и приехал, — сказал он, обернувшись, — вот я и приехал, Тасечка.
Сказал он это почти беззвучно. Одними губами. Но он знал, что Тася слышит его. Она уже не плакала. Лишь поблескивали в свете перронных фонарей глаза. Она опять неотрывно смотрела в его лицо. Будто искала ответ на какой-то свой невысказанный вопрос, ждала от него еще каких-то слов, но он только неопределенно махнул рукой и вышел.
Когда он проходил мимо единственного темного окна в своем вагоне, то увидел, как на стекло легла белая женская ладошка и плавно скользнула вниз, потом еще раз скользнула. Словно хотела погладить его — Иванова — по щеке, по плечу… Он на секунду задержался, а затем прибавил ходу.
…Он брел мимо перронной суеты и чувствовал, как влажная морось ложится на лицо, а больше ничего не чувствовал. Ни снаружи, ни изнутри. Потом остановился, похлопал себя по карманам, достал сигареты. Закурил. Но вкуса табака он тоже не почувствовал. Затянулся раз-другой и выбросил почти целую сигарету. Огонек кувыркнулся в сырую тьму и пропал.
«Тасечка, — прошептал он, пытаясь вспомнить, вновь ощутить ту тающую сладость на языке, которую давно позабыл и о которой не вспоминал четверть века. — Вот мы и приехали».




 

 

 


Александр МАРДАНЬ

Вдвоем с  одиночеством

Рассказ

 

Хорошо знать своего противника —
значит наполовину победить его.
Кто-то из военных


День не задался с утра.
Перед самым выходом из квартиры я обнаружила, что колготки порваны, пришлось в спешке переодеваться. Лифт не работал. Спускаясь по лестнице, я поняла, что каблук вчера все-таки поломался, вернулась, переобулась. Пока ходила за продуктами, чуть не потеряла мобильный, потом полчаса пыталась взломать собственную дверь, которая упорно не хотела впускать меня домой.
Наконец-то! «Здравствуйте-здравствуйте, всем привет». А никого нет.
Я стала вынимать покупки — хлеб, зелень, понятно — а это что за письмо счастья мне подсунули? Яркая открытка, «супер-предложение». «Уик-энд в Париже. Мы ждем вас и вашего спутника в субботу на нашем вечере». Сегодня, в семь. Все брошу и полечу как спутник. «Сотрите защитный слой, Вас ждет приз!» Прислали лохушке заманушку. Бесплатная гостиница, зато двойная цена за перелет. Бокал шампанского и много лапши на уши. А с другой стороны: столько любителей выпить на-шару в одном месте.
Нет, все успеть невозможно. Я посмотрела на часы, но они опять остановились, а кукушка, после того как бывший муж стукнул по домику, вообще больше ни разу не показывалась. Пора купить нормальные, электронные. Я же теперь свободная современная женщина, не то, что раньше. Хотя никогда я себя домашней курицей не считала, что бы там моя Машка, а ныне фройлян Мари, ни говорила. Никакая я не наседка и не хороню себя в четырех стенах. Просто уезжать в Германию не хочу, а, по ее мнению, жизнь есть только там.
Интересно, кто мне звонил? Любопытно, всегда волнуюсь, когда автоответчик прослушиваю.
«Мамуль, привет! У меня все зашибись. Зачет сдала. Через неделю приеду. Испеки шарлотку, ладно? Я тя лю». Записала, на субботу — яблоки.
«Привет. Сегодня в семь. Приду с моим соседом. Симпатичный мужик. И без «не хочу» и «не буду»! Не захочешь — не будешь. Привет борщу». Машка! Спасибо за предложение. Напросилась на борщ, с соседом вприкуску.
Я поставила бульон на плиту и решила попить кофе, подумать.
Когда гости из Европы, это обязывает. Даже если бывшие наши. Хотя бывших наших не бывает. И лучший способ угостить — наверное, именно этот: приготовить что-нибудь из детства. Машка так и сказала: «За борщом зеленым соскучилась». Видать, в Германии щавель не уродил. Хотя странно, конечно. «Хочу зеленый, — говорит — я его так в детстве любила!» Не помню я, чтоб мы в детстве первое любили, тогда любой суп был наказанием.
Хорошо хоть предупредила заранее, я бульон успела сварить. Постный борщ для гостей — это неприлично. Дома пусть на воде сидит. У меня на курином бульончике будет, и не тяжело, и вкусно. Знай наших! Мы на гостях не экономим. По одному бутербродику на гостя не подаем. И борщ готовим правильный, на бульоне, в каждую тарелку по три яйца. Перепелиных. Деликатес! Мы и на себе не экономим, лично я кофе пью хороший, пусть растворимый, и конфеты покупаю настоящие, шоколадные. Себя надо любить.
Или все-таки — не себя? Он ненавидел перец горошком. Сидел над тарелкой и возил ложкой. Боялся, что раскусит. Ну, раскусишь, и что? «У меня изжога». И возил этой ложкой, пока суп не остынет... Мама, конечно, считает, что с перцем я была не права, не надо было класть. Не надо было злиться! Не хочешь быть одинокой — будь доброй. А мужчин это разве не касается? Как же меня раздражало, как он пену снимал! Зачерпнет — и по блюдцу ложкой: дзынь-дзынь, ну просто повар со стажем. И смотрит ласковым, как терка, взглядом. Не нравится — скажи прямо! А сам резинку жует. И вроде бы не чавкает, но звук… как железо по стеклу. Хотя, глупости все, конечно, мелочи. Не из-за этого же разошлись. Остыло все, как суп.
Или не остыло? Почему же, когда мама спрашивала — он с кем-то живет или один — я в слезы? И лук резать начинала, чтоб это скрыть. Она как придет, я передник на шею и... Интересно, догадывалась ли она? Делала вид?
Я стала нарезать лук, размышляя, что устрою сегодняшнему гостю проверку, брошу побольше перца. Посмотрим, будет ли он горошки в тарелке ловить.
А вообще зеленый борщ я не очень, да и муж не любил. Не помню даже, когда варила, придется готовить по записям, по книге.
Можно с картошкой, а можно только с рисом. Две жменьки. Как мама учила. Когда мы с Машкой были маленькими, риса было всего два. Глупо звучит — два риса. Два вида. Или два сорта? В общем, круглый и длинный. Конечно, лучшим считался длинный, он казался по-настоящему восточным. И наши мамы из него варили плов. Так они думали. На самом деле это была рисовая каша с жареной морковкой. Но нам не с чем было сравнивать. Сейчас, конечно, все иначе. Риса в продаже сколько хочешь и какого хочешь. И длинный, и круглый, и белый, и коричневый. Есть даже дикий. Хотя, на самом деле, он вообще не рис. Я читала.
Две жменьки. А он считал, что нужно точно. Стаканчик купил мерный, с черточками. Ему цена три копейки! Забрал, когда разъезжались. Говорит: тебе не надо, ты все руками меряешь. Неужели он всегда был таким? Когда встречались, мне нравилось, что аккуратный.
А может, у человека всегда так? Вкус меняется. Потихоньку, незаметно. То, что раньше не нравилось, становится приятным. Суп, например. А что любил — надоедает, после вообще начинает раздражать. Поэтому люди и разводятся. Выходила замуж за настоящего мужчину. Идеал, солидный, не болтливый, спокойный. Прошло десять лет, и я возненавидела его тупое молчание, непробиваемое спокойствие. Десять лет понадобилось, чтобы понять — это просто лень. Лень говорить, возражать, спорить. Лень волноваться, переживать. А ведь, наверное, и ему что-то во мне нравилось, потом разонравилось.
Кажется, я все-таки волнуюсь. Нет, не волнуюсь. Боюсь? Между прочим, я в таких ситуациях всегда себя веду по-дурацки. Неестественно. Да вообще — не хочу!
У всех такая арифметика: один — это плохо. Два — это хорошо. Два лучше, чем один. Но мы все у себя одни. Почему два лучше? Я сто раз спрашивала, никто не знает. Два — хорошо, а три — снова плохо. Причем всем троим. Выходит, чет лучше, чем нечет? «Как важно научиться понимать, насколько лучше чет, чем нечет, чтобы при каждой новой встрече нам на одной странице книгу открывать». Кому важно, какую книгу? Жизни, что ли? По их логике только ноль хуже, чем один.
Один аргумент у меня точно имеется. Нож. Хорошо наточенный. Символ! Классика жанра — песенка про одинокую женщину, которая делает вид, что у нее все супер, только ножи… Нет в доме мужика, и ножи тупые. У меня острые. Точильщику ношу. Все просто: его будка возле нашего рынка. Симпатичный такой дедок. Клиентов мало, и он целый день сидит на табуретке у дверей, курит и с соседкой, что на втором этаже, разговаривает. Орет ей на всю улицу: «Не приходят. Не надо теперь точить. Понакупили всякой дряни с кнопочками. Комбайнеры!» И ругается так, что вся улица икает. Оказывается, его внучка тоже купила кухонный комбайн, а старую мясорубку выбросила. Дед простить не может.
Машку волнует, что ножи мне точит чужой дедушка, а не мужчина средних лет. Она хочет, чтобы я завела точильщика и забивальщика гвоздей, который умеет вкручивать пробки. Говорит, что я себя захлопнула. Все попытки объяснить, что мне этого не надо, игнорирует. Считает, что я гордая и стеснительная. Говорит, у них ценятся женщины, которые не только по дому все делают, но и готовят. Убираться-то просто, сплошная техника, только кнопки дави. Тоже комбайнеры! А вот еда… Они там от домашней кухни совсем отвыкли, им обычный борщ — деликатес. Говорит: «Поехали к нам в Германию. Готовишь ты хорошо». И кем буду, домработницей? Она говорит: «Да. Это самый короткий путь к счастью».
Хороша страна Германия. Там, если у безработного есть собака или две, то на каждую в месяц по сто пятьдесят евро выплачивают. Животное должно нормально питаться. Интересно, размеры собаки оговариваются? Правда, на пенсию женщины там в шестьдесят семь лет идут. А при разводе, не важно кто виноват, муж платит жене пятьсот евро в месяц, пока она снова не выйдет замуж. Почти как на три собаки. Еще Маша рассказывает, что среди наших есть дураки, которые, как напьются, произносят тост «За Германию без немцев». Есть уже такая, Калининградская область называется, но туда что-то не сильно едут. С немцами Германия вкуснее.
Увлеченно нарезая щавель, я, как всегда, упустила момент, и лук на сковородке сгорел, пришлось выбрасывать.
Главное другое: гость, мистер Игрек. Сколько ему? И где он сосед, тут или там? В бывшем Машкином доме живет? А это хрущевка... Принц без лифта. Борщ без лука. Ладно, никуда не денешься — надо резать снова.
Одновременно можно варить яйца. Сегодня — не простые, перепелиные. В четыре раза меньше, в два дороже. В нашем детстве были только куриные. Я все пыталась понять, какие вкуснее, коричневые или белые, хотелось попробовать то и другое сразу, но дома всегда были только одного цвета. А однажды мы с Машкой чуть пожар не устроили. Поставили яйца варить, а по телеку кино с Ален Делоном. В результате они спеклись. Я кастрюлю драила, а Машка полотенцем, как пропеллером, дым из кухни выгоняла. Ален Делон! Первая любовь. Нет, первая была в детском садике. Тоже брюнет. А когда выросла, одни шатены были. Теперь кто? Пора переходить на седых и лысых? Кстати, бритые в моде, говорят, что это эротично. На уровне подсознания, наверное. Чтобы раньше девочка влюбилась в лысого? А вообще, как говорила моя бабушка, «ученые доказали», почему мы влюбляемся. Все дело в запахе. У каждого свой, как отпечаток пальца. Ты даже не осознала ничего, а мозги уже влюбились. В запах. Внешность без разницы. Неприятная теория. Мне не нравится. Как это, от меня ничего не зависит? Я тут решаю, хочу знакомиться или нет, а придет Геракл засушенный, и я в него влюблюсь, потому что он с одеколоном угадал! Хотя здесь, спасибо луку, такие ароматы…
Надо все-таки выбросить этот мусор. Я взяла пакет, чтобы вынести в мусоропровод, но ключ, провернувшись в дверном замке, тихо хрустнул и сломался, в моих руках осталось ушко, остальное — внутри.
Удачный день продолжался.
Конечно, я не сразу поняла, что выйти не смогу. Что с той стороны не откроют, ключ не вставят. Значит, я в субботу не выходная. И не входная…
Нет, надо что-то делать. Решила, что могу ему позвонить. Ничего, соберется, приедет. Сначала немного понудит. Главное, чтобы успел до семи, а то нехорошо получится — он, гость, я. В роли эстафетной палочки.
Позвонила. Потом еще. В душе, спит, не хочет на мой звонок отвечать? Подождать? Перезвонить еще?
Стоп, нервы дороже. Обращусь к профессионалам, я у них дубликат заказывала. И замки ремонтируют, и экстренным вскрытием занимаются. Взломом. Нет, взлом — когда нет хозяев, а по заказу — вскрытие. Когда замок умер. Фирма называется «Золотой ключик», причем с их ценами — это они не кокетничают. А новый замок по цене, наверное, вообще платиновый получается.
Позвонила по всем указанным номерам, но трубку нигде не взяли.
Ладно. Говорят, не важно, ситуация хорошая или плохая, она в любом случае изменится, буду ждать. Вернее — продолжать приготовления, столько еще нужно успеть. Пока протираем тарелки.
Запахи, запахи… Химия. Вот, оказывается, какая наука главная. А я-то больше увлекалась литературой. Думала, она все объясняет. Пойму, почему Марья Кирилловна не согласилась с Дубровским бежать и будет мне в любви все ясно. Зря надеялась. Химию надо было учить. Может, Дубровский тогда был… где ему в лесу мыться? Еще и раненый. Значит, пахло от него в тот момент потом и кровью. Поэтому она за ним и не пошла. Не сознательно отказалась, так мозг скомандовал: не надо! Кровь, грязь, страшно, смертью пахнет.
Против химии может помочь только другая химия. Например, алкоголь. Это сейчас молодым в загсе по полному бокалу шампанского дают. Тогда, разумеется, не наливали. Где — в церкви, что ли? А вот выпила бы Маша шампанского — и прощай хорошо пахнущий князь Верейский! Мозг бы отключился — и помчалась бы красавица за молодым Дубровским.
Сейчас вообще про это много пишут: запахи, гормоны счастья. Духи специальные выпускают. Надушился и счастлив? Как много, оказывается, способов стать счастливым. Что-то выпить. Чем-то подушиться. Что-то понюхать. Покурить. Таблетку принять. Укол сделать. Счастье, оказывается, не состояние души, а химическая формула. Один недостаток: проходит быстро, вместе со здоровьем. Поэтому нам нужно счастье естественным путем получить. Через сердце. И немного через желудок. У нас свои феромоны. В счастливом доме должно вкусно пахнуть — пирогами, приправами. Борщом. Не зря, наверное, говорят: семьи, в которых каждый день варят суп, распадаются в последнюю очередь.
Как всегда, тарелки я протерла дважды — сияют, немцам не снилось. Не специально, конечно, автоматически. Замечталась. А он говорил — неаккуратная! Ну, думал... Некоторые умеют так громко думать! Не захочешь, а услышишь.
А может согласиться — в Германию? Если у тебя жизнь не такая, как хочется, надо придумать другую. Буду кухаркой. Пора их, наконец, научить. Они что делают: когда борщ готов, вынимают капусту, буряк, картошку — и в миксере растирают, в кашу. А потом обратно выливают. И эта бурда у них — борщ?! Или вместо сметаны сладкие сливки добавляют. Кошмар! То ли дело у нас. Кстати, пора попробовать.
Решила перекусить, а то гости опоздают, и я буду кусаться. Или дело не в этом? Не из-за голода же я так агрессивно настроена.
А борща много вышло, не съедим, останется. И кому? Оля только на выходные приедет, борщи столько не живут. Да она его и не любит, боится лишнюю ложку проглотить, чтоб в джинсы влезть. Любая мини-юбка приличнее, чем эти штаны. Я как-то увидела, как она на улице присела — кеды зашнуровать. Ужас! «Штаны подтяни, все видно!» А она — спокойно: «Я знаю». А кеды? Мы такие только на физкультуру надевали. Но, вообще-то, она у меня хорошая, зря ворчу. Сейчас, перед отъездом, обняла, говорит: «Мам, а давай тебя замуж выдадим? А что, ты еще совсем не старая и не толстая». У нее один критерий: толстая — не толстая. Помешалась на фигуре. Они сейчас все такие, думают, главное, чтобы ребра выпирали. Глупенькая.
Так хочу я знакомиться или нет?
Что делать, когда не знаешь, что делать? Бери листочек и дели его пополам. На одной половине, в колонку, все аргументы «за», на другой — «против». Плюс — минус. Потом смотришь, чего больше. Простая арифметика.
Я взяла старую тетрадку с записями. Какие рецепты… Прошлый век. Трюфели. Мы с Машкой делали. Сухое молоко, масло, какао. Двенадцать коржей! Это я такое пекла?! На это же целый день надо угробить. «Когда придешь, позвони мне на работу». Это он. Мобильных не было, записки писали. Всегда так — без обращения. «Позвони». И все. Лаконичный до скупости. Вообще, не сказать, чтобы он был жадный, но не щедрый. Это — разница. Хорошо, что нам не пришлось квартиру делить. Боюсь представить. А так у него родительская освободилась.
Пишем рецепт счастливой жизни. «Надо. Не надо». Нет, не так… «Нужен». «Не нужен».
«Замуж выдадим». Оля просто не представляет, что это такое — чужой мужчина. Мы же вместе жить будем. Ванная по утрам. Кто что по телевизору смотреть будет? Музыку громче или тише? Белье где попало не бросишь. Это с родным папой легко и просто, привычно. А тут посторонний человек. У Оли чуть что — слезы, переходный возраст, обидчивая. И я буду между ними метаться? И одну ее пока не оставишь, шестнадцать лет. Себя вспоминаю. И с бабушкой жить не лучший вариант. У мамы от одних ее джинсов давление прыгнет, а еще любимую музыку включит? Нет уж, спасибо. Значит, очко не в его пользу. Даже если он милый, как Санта Клаус, и Оле понравится. Я буду стесняться. Не его — ее. Мне для счастья норка нужна. Что я говорю? Норка! Не мех, конечно, не шуба. Норка. Нора. Свое гнездо. Убежище. Где уютно, и нет никого лишнего. Чтобы никто не видел, какими глазами я на любимого смотрю, и как он меня по голове гладит. Никто. Даже дочка.
Машка сказала: только не устраивай торжественный прием, белую скатерть и салфетки в кольцах, не надо, давай посидим по-старому, как раньше. Но хоть какую-то красоту можно устроить? Сервиз, фраже. Я, например, люблю свечи на стол ставить. Я, когда маленькая была, любила смотреть на огонь. Меня папа как-то на рыбалку взял с ночевкой, мы костер развели, картошку пекли. Мне она не понравилась, сначала — сильно горячая, а когда остыла — невкусная. Только руки пачкала… А в костер я влюбилась. Смотрела на пламя и не могла оторваться. Дома такого огня, конечно, не было. Газ на кухне? Не то! Он не красный, а голубой, и горит ровно. «Не колыхается», как я говорила. Папа смеялся... В общем, плита скучная, во дворе костер разводить нельзя — мальчишки пару раз сухие листья подожгли, так дворничиха родителям нажаловалась!.. И вдруг зимой стали отключать свет. Не помню, почему, но пару раз в неделю по вечерам мы сидели при свечах. Все расстраивались, что нельзя смотреть телевизор, «Семнадцать мгновений весны» или хоккей, мама еще переживала, что сидит без дела — куча стиранного белья, и не погладить. А я радовалась. Потому что зажигали свечи. Я садилась у стола и смотрела на огонек, потом играла с ним. Палец ближе, ближе… Бабушка говорила: обожжешься! Мама ворчала: пускай — будет знать! Я рассердилась — и сунула палец прямо в огонь. Больно было, конечно. Потом нашла способ — быстро-быстро проводила по самому огоньку, он лизал пальцы, а обжечь не успевал. Вот Оля совсем не такая. Если я предупреждала — не трогай утюг, не подходи к собачке, то она не трогала и не подходила. Я — совсем иначе. Знала, что огонь обжигает — и все равно лезла. Все равно пыталась найти способ прикоснуться.
Решено, поставлю несколько маленьких свечей. И не будет это выглядеть как интимный ужин, нас же трое. Свечи — это так уютно!
В поисках свечей я углубилась в шкафчик. И от романтики польза — нашла супницу. Раритет. Как это я ее не выкинула? Главное, чтоб в нее влезло. Столько лет я все на троих готовила. Потом на двоих. Потом на одну. Нечет. Чет. Нечет. Арифметика. Конечно, элегантно — подавать суп в такой емкости. Но дома, где все свои, переливать туда-сюда? Проще из кастрюли. Сервиз имени свекрови. Подарок, на двадцать четыре персоны. Как в этой квартире столько могло поместиться? Только стоя. А сама всю жизнь из кастрюли наливала, на всех один нож на столе, зато в гости придет: «Что вы супницей не пользуетесь?» Сегодня попользуюсь. Сразу два раза, первый и последний. Правильный стол накрою. Сообразим на троих на высоком уровне. Кстати, и со спиртным пора определиться.
Как за последний год все изменилось: такая коллекция спокойно в баре стоит и прятать не надо. Коньяк к борщу не годится. Значит, гостю водка, нам вино. Хотя к селедочке я бы пила водочку. Но нет, нехорошо, мужчина придет знакомиться, а я — водку?
Убрала бутылки в холодильник. Ну и что? Чихать, что он подумает. Лично я его не звала. Изображать трезвенницу не собираюсь. Да, не двадцать, курю и водки не чураюсь. А еще у меня дочка, мама-гипертоник и аллергия на кошек. И без стыда признаюсь, что не люблю джаз, а люблю оперетту. А кому не нравится — дранг нах Дойчланд. И дальше по тексту.
Опять я развоевалась. Никто от меня ничего не требует. Не захочу — не буду. Налью соискателю и все пойму. Человек, когда выпьет, сразу проявляется, как негатив… на фотобумаге. Главное, чтоб буянить не начал. Всякое бывает. Мой становился придирчивым. «Почему Оля бросила музыку? Как — не хочет ходить, почему не заставила? Где программа на неделю, я на телевизор положил, где она?» А часы? «Мне этот дятел надоел. Выключи ее! Пусть часы будут, только без «ку-ку». Как это — нельзя выключить». Подошел — и кулаком…
Вот так… жили-были… дочку родили. Он очень сына хотел, но на второго не решились. В общем, были муж-жена, а стали папа-мама. А потом она выросла и уехала учиться, и мы опять стали мужем и женой. Нет, вру, не стали. Как-то все само собой сошло на нет: он не дотронулся — я не прикоснулась. Я не позвала — он не повернулся. Пауза затянулась… Перешла в обиду. А потом как-то уже и не хотелось. И тогда стало ясно: папа такой, может, и нужен, а муж — нет. Бумаги на развод подаю, адвокат спрашивает: муж пьет, бьет, гуляет? Говорю: нет. «Значит, так и запишем — не сошлись характерами…»
А если заново? Трудно представить, но бывает. Разводятся, расходятся, а через пару лет опять съезжаются. Потому что другой семьи не вышло, а бывший муж все равно родной. Я бы могла так? Могли бы мы опять? Нет. Не смогли бы. Я бы не смогла. Год прошел. Больше — пятнадцать месяцев. А у меня его фраза в ушах звенит: «Тебя никто не выдержит!» Никто?! Нет, назло ему. Чтобы доказать. Просто ради эксперимента. Неужели он прав? Неужели меня нельзя выдержать? Можно меня выдержать, даже если на руки взять.
Я решительно достала из холодильника бутылку. Это надо отметить: в графу «нужен» — плюс, в рюмку — спиртное. Символически, пару капель, и закусить конфеткой… Какая дура поставила коньяк в холодильник? Вот так, живешь сама, наливаешь сама, к себе и все претензии.
Конечно, одиночество — это свобода. Но это когда не навсегда, когда с ним можно расстаться. Бывают моменты, когда самой хочется забраться в раковину, как улитке. А потом проходит время и выглядываешь, смотришь, не идет ли кто. И который твой? Хорошо самолетам: у них есть позывные «свой — чужой». А у людей нет. И как свое счастье от чужого отличить?
Мне что, нравится быть одной? Смотря когда. Спать одной ложиться тоскливо. А просыпаться? Просыпаться веселее. Я с утра не красавица. Люблю себя в порядок привести. Кофе выпить без свидетелей и без разговоров, молча. А у него по утрам всегда были вопросы. А я: «возможно, наверно». Сердился. Кто вообще сказал, что женщины болтливые? И Оля меня понимает, никогда с утра не дергает, мы очень душевно молчим вдвоем. В общем, засыпать с мужчиной приятно, а просыпаться… Где бы такого взять, чтобы к утру исчезал? Искать вампира. Кстати, про чеснок в салат я так и не решила.
Достала салатницу, попробовала. Нет, без чеснока — не то. И потом, вампиры же не только кровожадные. Энергетические опаснее. Сидишь, общаешься, потом еле до кровати доходишь.
А может все-таки кулинарный тест устроить? Борщ пересолить. Посмотрим, как жених себя поведет. Скажет: «Влюбилась хозяйка!» Банально. А если поймет, что специально? Встанет и уйдет. Значит, нервный и без чувства юмора. Такого нам не надо. А если будет молча есть? Соляной барьер высокий? Или покорностью берет? Чем еще берет? Борзыми щенками? Автопокрышками? Нет, не буду я пересаливать. Борщ жалко!
А селедку я хорошую купила, вкусную. Сейчас картошку — ломтиками, сверху селедочку, потом лучок зеленый, маслинки. Красота! Кстати, в одной кулинарной книге увидела такой рецепт: картошка, селедка, лук, уксус. И называется все это салат «Пикадилли». Интересно, англичане в курсе? Наша самая простая закуска — и Лондон. Где связь? Хотя говорят, там уже полмиллиона наших, скоро в Лондонград переименуют. Ладно, назовем «Пикадилли». И еще один салатик — у приятельницы на дне рождения была, рецептик позаимствовала, хоть что-то хорошее за вечер.
Не люблю дни рождения. Заканчиваются еще хуже, чем начинаются. Поздно, темно. «Все девчата парами, только я одна». Начинаются разговоры — кто проводит? Некоторые молчат, другие рассуждают, кому в какую сторону ехать. В результате провожают взглядом, а я такси заказываю. Водитель мрачный, на руке наколка «Вася», представляется Петей. Счетчик не работает. Нет, кавалер нужен! Ставим плюс.
Не хотелось мне на этот день рождения идти, но она звала так настойчиво. Вот как объяснить, что без мужа на домашних застольях некомфортно! Прихожу, все парами, одна я — одна. Сажусь с краю. Тут какая-то… вешалка для бижутерии… захихикала: ой, вам на углу нельзя, примета такая, замуж не выйдете. Я улыбнулась на все тридцать два с металлокерамикой и говорю, что хочу немножко отдохнуть от предыдущего замужа, поэтому специально села поближе к балычку. Вам ведь жирного нельзя? Она от возмущения чуть маслиной не подавилась. Конечно, на ней блузка по швам трещит. А рядом пара. Он достает из ее сумочки платок, сморкается и кладет обратно. Понятно, что муж и жена. Уставился на меня. На тарелку мне подкладывает, в рюмку подливает, потом пачку протягивает, зовет на балкон. Соврала, что не курю. Сам пошел. А жена в тарелке ковыряет и глаза поднять не может. Тогда я ей водку налила. Себе тоже плеснула. Она со мной чокнулась, залпом выпила, зажмурилась, вроде от водки, а у самой вот-вот тушь потечет. Все меня, одинокую, жалели, а она завидовала. Муж на нее внимания обращает не больше, чем на швабру, но она от него не уйдет. Потому что у нее двое детей и секретаршина зарплата. Понятия не имеет, как квартиру разделить, и кому она нужна в сорок три с двумя пацанами? С мужем плохо, а без него… Не умеет и боится. И завидует. Но никогда в этом не признается, даже себе. А я умею быть одна, я и без мужа себя с дочкой нормально содержу. Он, правда, ей иногда подкидывает что-то, по мелочи, на кино и колготки. А мы сами. Нелегко, конечно, но не смертельно. В общем, могу сама и не хочу слезы вытирать. Минус. Минус — большой и жирный! Где у нас графа «Не нужен»?
Нужен — не нужен. Подруга на работе говорит: ты нерешительная, выбрать не можешь, бери в пример Скарлетт. Притащила, не поленилась, «Унесенные ветром», два тома. Толстющие! Скарлетт. Красотка в локонах. А характер железобетон. «Парень, к ноге, к ноге, кому сказала?! Пошли под венец!» Три брака за десять лет, и все по расчету, ни одного мужа не любила, а если какая проблема — «Я подумаю об этом завтра».
Наверное, другая не сидела бы тут с борщом, а поехала бы на этот рекламный вечер. Ресторан, незнакомые люди, музыка. Так и знакомятся. Может, дело в том, что мы не так уж давно разошлись. Еще слишком помнится, как было больно и плохо. Пока еще нравится быть одной. А может, уже пора решиться? Может, и в самом деле выиграю поездку в Париж? Сижу в кафе, на Елисейских полях, и тут подходит он!.. Ален Делон.
А мне зачем прямо сейчас что-то решать? Ну, придет… Может, такой жуткий, что и думать не о чем. Мне еще не так плохо, чтоб вместе с кем попало. А вдруг наоборот, красавец-мачо? И я ему не понравлюсь? Тогда тост добрых женщин: «Пусть плачут те, кому мы не достались! Пусть сдохнут те, кто нас не захотел». А если я никогда не влюблюсь? Чем бы это счастье ни пахло. Инстинкт самосохранения? В молодости сначала больно, потом приятно. В зрелости — наоборот: сначала приятно, а потом больно. Часто — очень.
Я попыталась раздвинуть кухонный стол, но не смогла справиться с механизмом. Но я же его раскладывала! Попытка номер два удалась. Да. Все сама-сама — тяжело. Надо ставить плюс. А потом его упрашивать что-то сделать? Лучше сразу ни на кого не рассчитывать, а вызвать мастера и заплатить. Вон, все столбы в рекламе — «Муж на час». Зачем на всю жизнь? Значит — минус. Итого: плюс-минус. В результате ноль. Ничья... И я ничья…
Ничья, нерешительная, в разводе всего год, и ничего мне пока не надо, а он, гость? Почему в нашем возрасте один? Почему его никто не охомутал, вон сколько вокруг решительных. Характер тяжелый? Жадный? Интересно, он с цветами придет или без? Прагматики считают — лучше конфеты. А я больше цветы люблю.
Вазу я все-таки принесла, заодно и скатерть разложила, приборы расставила, в центр стола — супницу. Красота, знай наших. Только стол, оказывается, шатается. Раньше не шатался. На меня в кафешках официанты как на ненормальную смотрят. Я сажусь и сразу начинаю искать, что под ножку подсунуть. Интересно, в парижских кафе столики шатаются?
Муж в последний раз принес семнадцать роз. У меня день рождения семнадцатого. Но было грустно. Я уже тогда понимала, что мы вот-вот расстанемся. Вспоминалось хорошее, такое вспомнилось, что и рассказать не могу. Не потому, что неприлично, а потому что слов таких нет. В общем, было в нашей жизни прекрасное, жалко, что серо закончилось. А розы стояли красивые, но через несколько дней умерли, как все умирает. С тех пор цветы не покупала А еще мне грустно, когда показывают соревнования ледорубов… нет, ледорезов. Которые статуи изо льда вырезают. Дворцы, лебеди, жар-птицы. Все сверкающее, хрупкое, но скоро растает. Как любовь.
Вернемся к гостю. Может, все-таки переперчить борщ? Вдруг больной, и буду я всю оставшуюся жизнь слушать про изжогу и каши варить. А если с желудком в порядке? Перец ничего не даст, только ужин испорчу. А потом его радикулиты растирай.
И все же, если здоровый, почему один? Неуживчивый? Мне только придирок недоставало. Или ревности. Аферист? Квартиру захапает. А что, сейчас легко, главное деньги на юриста иметь, все, что хочешь, отсудить можно. Или вон по телеку показывали: любовь, чувства, а через неделю ни денег, ни ценностей.
Все мы такие умницы, красавицы, продвинутые, образованные. «Двенадцать стульев» читали, или, по крайней мере, кино смотрели. Но каждая уверена, что чувства настоящие! Никто себя мадам Грицацуевой не считает... Надо же, опять литература не помогает.
Нет, ерунда. Афериста Маша не приведет. У нее все четко: аусвайс, фейс-контроль, отпечатки пальцев. Я знаю, что мне не нравится. Мне не нравятся мужчины, которых друзья с женщинами знакомят. Я-то люблю решительных. Напористых, сильных. А тот, которого водят и невест ему демонстрируют. Минус! Хотя, на улице я тоже не знакомлюсь. Они же ко всем пристают, озабоченные.
Правда, однажды встретился… Вежливый. Давно. На улице поскользнулась, упала. Сумку уронила, все рассыпалось. Вдруг машина рядом останавливается, дорогая, красивая, водитель выходит, руку подает, помогает подняться. Рука крепкая, взгляд уверенный. «Женщина, у вас голова кружится? Вас подвезти?» Так захотелось сказать: кружится. Но подумала — муж, дочка. «Нет, — говорю, — спасибо, все в порядке».
Хорошо, тогда это можно было объяснить моей верностью. Хоть звучит красиво. А сейчас? Неуверенностью, ленью, занудством, фригидностью? Чего сижу, ситуация-то все равно не меняется. Решено, звоню ему еще раз.
Какой приятный женский голос… «Он не может подойти, перезвоните через полчаса». Ну, погоди, позвонишь — попрошу гостя трубку снять, надеюсь, с голосом у него все в порядке. В графу «Нужен» ставим плюс! Надеваем красивое платье, туфли на каблуках, любимый кулон, серьги.
Теперь бы прорубить окно в Европу… Вот и пригодился топорик, который столько лет пролежал в углу шкафчика. Никогда не думала, что так легко с этим справлюсь, два удара и все, теперь я выходная. И входная. Коня на скаку остановит, топориком дверь отопрет.
Стоило ненадолго отлучиться — новое сообщение на автоответчике. Это Машка, точно, с детства у нее талант — звонить именно в те минуты, когда я занята.
«Здрасьте. За хлебом вышла? Слушай внимательно. Гостю тапочки не подсовывай, в Европе обувь не снимают. В туалет два рулона бумаги. И удели внимание белью, чтобы одного цвета. Может, уйду пораньше. И не душись много. Дурной тон. Скоро будем».
Так. Ну, все. Спасибо, Маша, я запомнила. Где мой рецепт счастья? Нужен — не нужен, плюс-минус, чет-нечет. Долой! Порвала эту бумажку на мелкие кусочки.
Я знаю, где надо знакомиться. На презентации. Фуршет, коктейль... И меня кто-то пригласит на чашку кофе. В Париж, где столики не шатаются. И все в белье. Одного цвета.
Моя тарелка на этом столе явно лишняя, убираю. А записку гостям я решила воткнуть в дверь. «Заходите, не заперто. Борщ на плите, остальное в холодильнике. Не забудьте сметану. Борщ с ней вкуснее, как Германия с немцами. Руки об скатерть не вытирать. Будете уходить — дверь прикройте плотно».
Если плотно прикрыть, то незаметно, что не заперто. И вообще — кто заметит? Верхний этаж, посторонние сюда не забираются. А если заберутся?.. Я подумаю об этом завтра! Всем привет!
Я теперь выходная и все могу. Может, я схожу с ума? Да, схожу. С того ума, который был, я схожу. И сажусь на другой.
В конфетнице на холодильнике я нашла брошенную туда рекламную открытку, положила в сумочку и направилась к выходу из кухни. Теперь все будет по-другому.
И меня совсем не удивила механическая кукушка, которая появилась в этот момент из настенных часов и прокуковала семь раз впервые за последние семь лет.

 

 

 


 

 

ВОСТОЧНАЯ ТЕТРАДЬ

 


Любовь БЕЗБАХ

Шёпот ночного дождя

Рассказ*

Несчастье и счастье переплетаются,
как волокна в веревке.
Японская пословица

 

Удачлив предприниматель Хаттори Кичиро! Он раскинул сеть торговых точек в Отомари, Тойохаре, Маоке** и по их окрестностям. Иностранные купцы пытались торговать в Японии всем подряд, наугад выбирая то, что пользуется спросом, Хаттори же прицельно вез товары, которые заведомо раскупят соотечественники. Новый год он встретил в США. Ездил не впустую, привез добротные, качественные, красивые вещи, которые пробуждали живой интерес покупателей и быстро разбирались.
Расчетливый торговец искал и другие источники дохода. Он примеривался, что бы такого вывезти с Карафуто для продажи за границей. Разумеется, самым беспроигрышным товаром были меха соболей, добытых айнами и гиляками…

 

***

Лесной ручей бойко нес хрустальные струи по аспидно-черным ступенькам. Киемидзу Шима покопался в грунте неподалеку от ручья — угольные пласты выходили на поверхность и здесь. Исследователь отколол кусок угля, полюбовался на масляно-черный увесистый камешек. «Неужели антрацит? Анализ покажет», — подумал Шима, снял со спины мешок и старательно запаковал образец, радуясь находке. Первая в 1907 году экспедиция оказалась на редкость удачной.
Отряд ушел вперед, а Шима все медлил, ходил рядом с ручьем, копал и всюду находил черную лоснящуюся породу.
Тайга темна даже в начале июня — дремучие, заросшие бородой лишайников ели укрывают сопки от солнечного света. Оставаться здесь одному опасно, можно повстречаться с медведем. Хозяева тайги на острове громадные и гостей не любят, так что пора догонять отряд.
Шима не боялся отбиться, следы экспедиции отыщутся без труда. Он снова вышел к ручью. Левый бережок совсем зарос, пришлось перебраться на другую сторону. Над головой возвышался сыпучий обрыв, напрочь загородивший солнце. Слагающие породы опрокинули слои почти вертикально. Здесь стоял холод, словно в гигантском подполе; кое-где мутно белели полосы слежавшегося снега. Шима прыгал с камня на камень, примечая чуть заметные следы ушедшего вперед отряда.
Над головой послышался шорох. Шима глянул наверх и остолбенел: прямо на него по отвесному склону катился медвежонок. «Убьется», — сгоряча подумал исследователь и подставил руки. И, только приняв тяжелый меховой куль, вспомнил, что медвежата по тайге одни не ходят.
Сверху по склону с шуршанием и грохотом посыпались камни. Бросив медвежонка, Шима одним прыжком преодолел ручей и понесся по буеракам сломя голову. Бежал он недолго, споткнулся, выскочил на открытое пространство и покатился вниз не хуже того медвежонка. Пока летел, приложился головой о камень, да так, что из правого глаза голубая искра выскочила.
Исследователь рухнул в большой куст шиповника, который, жиганув по лицу и рукам, немного задержал падение. Легкие, казалось, смяло ударом. Некоторое время Шима лежал плашмя, судорожно пытаясь вдохнуть воздух. Кое-как отдышавшись, он хотел встать, но тут боль выстрелила в бок, в руку, еще и закружилась голова. Исследователь освободился от мешка за плечами, с трудом поднялся и осторожно отряхнул одежду. Удивляясь, почему глаза плохо открываются, Шима провел ладонью по лицу и обнаружил, что весь в крови. «Надо вернуться к ручью», — с тревогой подумал он, оглядел склон, с которого скатился и удивленно ухнул. «Не забраться. Придется обходить».
Шима долго брел сквозь буреломный лес, пока наконец не вышел к ручью. Осторожно наклонившись к игривым струям, он, шипя от боли, смыл кровь с исцарапанного лица и прополоскал рот. Потом снял куртку, подтянул широкий рукав дзюбана* и осмотрел отекшее предплечье. Задрав край рубахи, увидел огромное иссиня-черное пятно на боку с багровыми кровоподтеками по краям, решил не трогать его и показать медику в отряде. Превозмогая тошноту, Шима наклонился, опустил предплечье в ледяную воду и стоял до тех пор, пока от холода зубы стучать не начали. Разогнуться оказалось не так-то просто: голова закружилась пуще прежнего.
Надо было поскорее отыскать следы отряда. Сориентировавшись, Шима подумал, что находится выше по течению от места, где упал медвежонок, но человеческих следов не нашел. Обогнать своих он не мог. «Неужели я заплутал и вышел ниже по течению?» Подумав так, он довольно долго поднимался по ручью, но следов все не было. Стало ясно, что ручей не тот, хотя по виду ничем не отличается. Стало не по себе. Придется возвращаться назад по собственным следам, чтобы не заблудиться.
Уже вечерело, когда Шима добрался до подножия склона, с которого скатился. Исследователь задрал голову и посмотрел наверх, но тут его понесло в сторону, и, чтобы не упасть, он обнял шершавый ствол каменной березы. «Придется опять обходить и искать собственные следы», — мрачно подумал Шима, оторвался от березы, поправил мешок на спине и побрел в обход.
Следы все не находились. Заросли тонули в зловещей полутьме. Пришлось остановиться и готовиться на ночлег. Шима с облегчением сбросил мешок и напился воды, затем с величайшим трудом порубил упавшее сухое деревце, заросшее серым лишайником, сложил небольшой костер, насовал в огонь сырых веток и прошлогодней травы, чтоб дымило — может, свои заметят! Есть не хотелось, тошнило. Вскрыв банку с тушенкой, Шима все же немного подкрепился. Дрожа от холода, он улегся на подстеленное одеяло спиной к костру и свернулся калачиком.
Утром стало хуже. Тошнота не проходила, в голове пульсировало. Попытка встать на ноги окончилась падением. Охнув от резкой боли в боку, Шима уселся на земле. Тело сотрясала крупная дрожь, то ли от холода, то ли от слабости. «Лучше сидеть и ждать, когда меня найдут: я же, пока бежал, просеку оставил! — решил исследователь. — Сейчас разведу костер с дымом». Он приподнялся и тут же свалился на землю, скорчившись от боли. Отогнав приступ отчаяния, Шима пополз в сторону порубленных вчера дров. И вдруг почувствовал чужое присутствие. «Непохоже, что это кто-то из наших, он бы шум поднял. Неужели медведь?!» Шима, лежа на земле, осторожно оглянулся. Рядом с лиственницей стоял айн в грубой одежде и меховых сапогах. Темные волосы косматой гривой спускались ниже плеч, длинная борода, усы и кустистые брови почти скрывали лицо. За спиной лесного жителя возвышался лук в человеческий рост.
— Тебя ищут твои люди, — произнес айн по-японски.
— Да уж знаю, — неприязненно ответил Шима, даже и не думая просить помощи.
Айн покачал головой, подошел и, пыхтя, поставил исследователя на ноги. Перед глазами бешено завертелись лиственницы с елями.
— Совсем плохой, — сделал вывод айн, взвалил беднягу на плечо и понес прочь, прихватив и походный мешок.
Шима то и дело проваливался в нездоровый полусон и потому не заметил, сколько времени айн тащил его через сопки. Шима очнулся от новой боли: жесткие руки шамана бесцеремонно ощупывали его бок и плечо. Исследуемый облился липким потом и заскрипел зубами. Местный врачеватель промыл ободранную кожу на лице и руках и облепил царапины тонкой корой. Пациент беспокойно заерзал на лежанке, поэтому шаман объяснил:
— Анекани.
Исследователь знал, что такое анекани — это скобленая древесина красной смородины.
К шаману пожаловали двое молодых парней. Они подняли лежанку вместе с Шимой и перенесли в другой дом — бревенчатый, похожий на русский. В доме стояла настоящая железная печка. Хозяин представился старейшиной котана — айнского поселения, а звали его Сирикоро.
— Поправишься — проводим тебя до ближайшего селения японцев. А пока будешь жить в моем доме, — произнес он.
Еду принесла девушка, одетая в простое кимоно. Даже в полумраке Шима разглядел, что она красива. Даже очень. Она хотела покормить его, но Шима оттолкнул ее руку и сам взял глиняную миску с палочками.
— Ты кто? — спросил он, рассматривая необычные черты лица, похожие на европейские: узкий прямой нос, распахнутые глаза, брови вразлет, как крылья чайки. Айнские женщины красивы, но чтоб настолько…
Девушка смутилась от прямого взгляда.
— Меня зовут Турешмат. Я дочь старейшины, — ответила она, усмехнулась и ушла, сохранив достойный вид.
Шиму не устраивало предложение старейшины идти в какое-то японское селение. Надо было поскорее набраться сил и найти исследовательский отряд, который наверняка его еще ищет. Вероятно, поиски скоро бросят, сочтя их бесплодными.
Расчет покинуть котан в ближайшее время не оправдался. Голова день за днем болела и кружилась, тошнота не проходила. Стоило приподняться, становилось и вовсе невмоготу. Шима чувствовал неприязнь хозяина, но ничего не мог сделать. Гостеприимство Сирикоро объяснялось просто: старейшина нес ответственность за жителей котана и не собирался обострять отношения с японскими властями.
Турешмат носила от шамана терпкие отвары. Шима заигрывал с ней, ловил то за руку, то за длинную косу. Она посмеивалась, но вольностей не позволяла. Айнка немного знала японский, говорила на нем с трудом, лучше понимала. Шима беседовал с ней на айнском, заставляя отвечать по-японски. Пахло от красавицы черемшой, как, впрочем, и от Шимы.
— Почему тебя вчера весь день не было?
— Заметил? — усмехалась Турешмат. — Собирала лопух. Забыл, чем ты ужинал?
— Стеблями лопуха? Вкусно. А почему вы едите только рыбу?
— Мы едим не только рыбу. Мясо тоже.
— И где же мясо?
— По лесу бегает, — смеялась Турешмат. — Оленя бить еще рано. Тощий, и мех у него плохой. И потомство еще не дал. Осенью будет оленина.
— А медвежатина?
— Медведей отец велел не трогать. Мало их в этом году.
— А жених у тебя есть?
Турешмат в ответ только смеялась негромко.
— Смешная! — говорил Шима и думал с досадой, что сам смешон, лежа перед ней беспомощным. И сам для себя решил, что беседует с красавицей от скуки.
По вечерам Турешмат вместе с сестрами пряла нитки из крапивы, ткала на добротном самодельном станке, шила. Мать плела циновки из травы. Сирикоро приходил домой только ночевать. Шима удивлялся, наблюдая, как ужинает отец семейства. Еду он брал деревянными палочками с тонким орнаментом, Турешмат называла их икуниси. Роскошные усы и борода мешали айну есть. Он приподнимал усы специальной палочкой и клал еду в рот.
Приходилось сдерживать невольный смех.
Четыре дня спустя Шима поднялся на нетвердые ноги и вышел наружу. Он увидел шесть внушительных домов, похожих на хорошие стога с крышами, длиной метров по семь-восемь. Рядом текла река. На берегу стояли деревянные каркасы с натянутыми рыболовными сетями из крапивных волокон. Женщины чинили невод, и среди них — Турешмат. Шима нечаянно встретился с ней взглядом, оба торопливо отвели глаза. Некоторые женщины носили татуировку вокруг рта. Издалека казалось, будто они всегда улыбаются — широко-широко, на все лицо.
На камнях у воды лежали две перевернутые лодки-долбленки. По берегу бродили айнские собаки, подозрительно похожие на волков, крупные, сутулые, с недобрым взглядом исподлобья. Невольно вспомнилась легенда о волке — предке айнов, которую рассказала Турешмат. Обернувшись, Шима увидел клети, в которых сушились рыба и — отдельно — разные травы. Значит, лосось уже пошел.
Шима приблизился к реке и осторожно нагнулся, всматриваясь. Под водой скользило множество быстрых, юрких тел. Это шел первый лосось — сима. Шима шалости ради подобрал кость и бросил в реку. Тени метнулись в разные стороны, затем понеслись вверх по течению.
Женщины дружно повернулись к нему.
— Ой! — сердито крикнула Турешмат. — Нельзя!
— Что нельзя? — удивился Шима.
— Нельзя осквернять реку! Это грех, — промолвила одна из женщин. — Камуи* все видит. Навлечешь кару на себя и на нас тоже.
Двое мужчин перевернули лодки и спустили на воду, еще двое сняли с каркаса невод. Все четверо отчалили на лодках, отталкиваясь от дна шестами, и натянули меж лодок сеть. Несколько толчков — и артель скрылась за поворотом.
Шима прошел мимо домов и на окраине увидел… огород. «Странно, — удивился исследователь. — Айнам несвойственно земледелие. Никак русские научили. Что тут? Так и есть, картошка. Лук, чеснок, больше зелени нет. Капуста, морковка. Значит, айны носят японские кимоно и выращивают русскую картошку. Забавно». Ноги подкашивались. Шима добрел до жилища старейшины и уселся на бревно, привалившись спиной к соломенной стене.
Лодки вернулись полные рыбы. Женщины потрошили ее и вешали в клети. Тонко пищали комары. Шима наблюдал за стройной, осанистой фигурой дочки старейшины. «Пройдет несколько лет, и станет она такой же изможденной, как ее соплеменницы. Уйдет красота, будто ее и не было», — думал он с досадой.
Ночью не спалось, сильно мешала близость Турешмат. «Надо уходить, — думал Шима. — Надо. Пора. Завтра скажу старейшине. Отряд должен работать где-то в этом районе. Айны наверняка знают, где именно». А мысли упорно возвращались к девушке, красивой, гордой, работящей. «Почему она не японка, почему? — изводился Шима. — Завтра же уйду. Сил больше нет… рядом с ней».
Утром решение пришлось отложить еще на день: Шима чувствовал, что еще не набрался сил для броска через сопки, покрытые тайгой. Он направился вверх по течению, заново привыкая к ходьбе, заставляя обленившиеся мышцы работать, готовя их к завтрашнему походу. Река, споро несущая желтоватые воды по каменистому руслу, стала еще беспокойней. Поверхность словно вскипала, мелькали мокрые рыбьи спины, пробуждая в Шиме охотничий инстинкт.
Выше по течению в реку впадал ручей. Лососевый поток разделялся. Часть плыла дальше, часть заворачивала в приток. Вода в нем бурлила, как в котле, настолько плотно шел лосось. Рыба теснилась, задыхалась, выпрыгивала из воды, ручей выплескивался из берегов. Шима разулся, кое-как преодолел приток, смеясь от сильных рыбьих тычков, и снова пошел вдоль основного русла.
Дальше лосося встречали пороги. Рыбины запрыгивали на ступени, бились о камни до крови, падали обратно и прыгали снова и снова. Наверху поджидали новые препятствия — отмели, заваленные булыжниками. Вода в ручье широко разлилась и бежала между камнями. Рыбины, извиваясь, ползли по камням, друг по другу, добирались до воды и, избитые, устремлялись дальше*.
По пути повстречались айны, которые устанавливали на ручье ловушку ураи. Каменная загородка сужалась и заканчивалась плетеной мордой. Когда ураи набилась симой, рыбаки сняли морду и освободили ручей.
— Не ходи в одиночку, на реке сейчас полно медведей, — предупредили мужчины.
Шима не слишком опасался медведей во время нереста, но предупреждению внял и в котан вернулся вместе с айнами. Все в селении от мала до велика занимались разделыванием рыбы. Сытые собаки дрыхли на солнцепеке. Шима, окруженный людьми, остро страдал от одиночества.
Вечером он объявил старейшине о своем решении покинуть котан. Сирикоро даже не скрыл блеснувшую в глазах радость.
— Мои люди проводят тебя до японского селения.
— Я должен вернуться в отряд. Он работает где-то поблизости, верно?
— Твой отряд во владениях другого утара**. Это далеко, а ты еще слаб.
— Не настолько, чтобы не дойти туда, куда мне надо, — надменно произнес Шима.
— Дело твое. Люди проводят тебя до того котана, там договоришься.
Весь вечер Турешмат не смотрела в его сторону. Шима против воли нервничал и желал, чтобы скорее наступило утро.
И утро наступило, иначе и быть не могло. Сирикоро, как и обещал, дал в провожатые трех мужчин. Турешмат не показалась, попрощаться с ней не удалось. «Да и как бы она со мной прощалась?» — злился Шима, глядя на высокую фигуру старейшины. Поблагодарить айна за гостеприимство и помощь, поклониться ему, как старшему, Шима и не подумал.
Сирикоро мрачно смотрел, как высокомерный молодой японец удаляется в лес в сопровождении айнов. Потом старейшина вернулся в дом и уселся за низкий столик. Жена поняла, налила в японскую белую чашку рисовой водки, подала палочки икуниси. Старейшина пробормотал молитвы, макнул икуниси в саке и смахнул капли в сторону, макнул еще раз — смахнул в другую, и так на четыре стороны. Просил айн хозяев земли, гор, воды и неба поберечь японского юношу и не наказывать за невежливость. Закончив ритуал, Сирикоро, придержав усы палочкой, выпил саке.
— Вот так, — произнес он, обращаясь к старшей дочери, не смевшей поднять голову за ткацким станком. — А ты сиди себе, девка. Не ровня. Тебе он не ровня, поняла? Ты — дочь старейшины, а он всего лишь японец.
Над влажной, блестящей тайгой вставало солнце, и чудился в солнечном диске гордый лик Турешмат. «Больше сюда экспедицию не пошлют, — думал Шима, шагая по чуть заметной тропинке следом за айнами. — Даже если пошлют — не приду сюда. Отдадут ее замуж, и нечего смотреть. И жить она будет не здесь, а в другом котане. Детей нарожает…» Не хотел Шима думать об айнской девушке, но мысли о ней упрямо лезли в голову, не отогнать. «Отдадут замуж, нарожает…» Ревность, играя, хватала парня за сердце, и болело оно куда сильней, чем отбитый бок.

 

***


Пасмурный ноябрьский день свободно гулял по лесу холодным ветром, обдирал последнюю листву, обтрясал хвою с бессовестно-рыжих лиственниц. В воздухе порхали сиротливые мелкие снежинки. В котане царило оживление. Хаттори Кичиро придирчиво рассматривал соболиные шкурки — жемчужные, сапфировые, серебристые, вертя их на все лады. Его помощники деловито рылись в мехах, разложенных айнами на бревнах. Хаттори отыскал в бледно-розовой шкурке чуть заметную потертость, отложил и взял другую, цвета кофе с молоком. Эту портила проседь. Более ценные темные шкурки тоже были, но мех казался грубоватым.
Лучшие меха перекупщики разбирают еще весной, чтобы выставить на сезонные аукционы. Хаттори решил за бесценок забрать у айнов остатки с предыдущих торгов и предложить в Штатах на декабрьском пушном аукционе. Цены будут совсем не те, что весной, но без навара все равно не останешься.
— Одно позорище! В русских городах бездомные кошки — и те роскошней. Хоромы свои подметай ими, — Хаттори брезгливо отодвинул шкурки прочь.
Сирикоро покосился на ружья, разложенные японцами на бревне рядом с пушниной. В ящике покоились боеприпасы, необходимые охотникам. На другом бревне лежали топоры с американскими клеймами, прочные неводы, упаковки с табаком, изящные деревянные гребни и дешевая бижутерия. Невдалеке топтались привязанные плотные лошадки с мохнатыми бабками, навьюченные мешками с мукой и консервами.
— Убирай хвосты, показывай головки*, — велел Хаттори.
— Где хвосты? — ответил Сирикоро. — Хвосты вон лежат, я и не спорю, что это хвосты. На подклад сгодятся. А это — головки.
Старейшина потряс связкой шкурок. Рыжеватый мех аппетитно отливал медом.
— Это — головки? — вдохновенно возмутился Хаттори. — Старуху свою наряжай этой дохлятиной, ровным счетом ничего не потеряешь. Если продавец искусен в похвалах, значит, плох товар. Я же знаю, есть у тебя товар получше, иначе ты бы не стал срамиться и устраивать торги, завидев меня еще на горизонте.
Сирикоро не хотел продавать лучшие меха, которые остались после весенних торгов для нужд утара, но айны нуждались в патронах и муке. Помявшись, он вынес из дома припрятанные шкурки. Хаттори требовательно протянул руку. Шкурки были сняты с крупных животных. Длинный мех шоколадного цвета мягко струился под пальцами торговца. Хаттори ухватил другую шкурку, смолянисто-черную, с голубым подшерстком, с благородной проседью вдоль спины. Среди соболей пламенели червонным золотом и две лисицы.
Пока торговались за каждую шкурку, Хаттори цепким взглядом рассматривал старшую дочь старейшины, которая вышла покормить собак. Мощные зверюги вертелись вокруг нее и толкали сильными боками. Турешмат выпрямилась и вскинула подбородок. «Какая стать! — подумал торговец. — Не будь она айнкой, я бы решил, что она благородных кровей. Такую красоту нечасто встретишь. Ее бы умыть, приодеть да выщипать брови, и с ней можно показаться в хорошем обществе…» Хаттори проследил, в какой дом ушла девушка. «Значит, она дочь Сирикоро. Хорошо».
Торги окончились, когда начало темнеть. Торговцы сняли с лошадей несколько мешков с провизией, а непроданные ружья увязали обратно. В котане осталось пол-ящика патронов, новый топор и несколько украшений для женщин. Такова была стоимость мехов, на которых Хаттори в Штатах неплохо погреет руки. Торговец велел отогнать лошадей в ближайшую деревню, а верховым остаться и ждать на улице вместе с его лошадью. А сам, прихватив мешок, направился в дом старейшины.
Сирикоро любезно принял гостя, пригласив его за низенький столик. Жена поставила угощения: копченую рыбу, рис, морской виноград. Турешмат при лучине сучила пряжу. Хаттори еще раз оценил ее красоту при слабом неровном свете и вытащил из мешка бутыль с русским самогоном.
— Я доволен торгами, — произнес он. — Мы оба не остались внакладе. Весной наведаюсь снова. Где чашки? О, японские? Откуда?
— Подарили ваши соплеменники. Давно, еще до заключения Портсмутского соглашения, — невозмутимо ответил старейшина.
— Мои соплеменники, я смотрю, много чего вам подарили. Верно ли, что при нас, японцах, порядка больше?
— Верно, — важно кивнул Сирикоро, которого ни русские, ни японские порядки не устраивали.
Пришлые люди вели себя как хозяева. И те, и другие расхаживали по земле, издревле принадлежащей его утару, били зверя, ловили рыбу, валили деревья, не спрашивая разрешения старейшины. И никакого к нему, вождю, почтения. Русские не задавались вопросом, можно ли столько зверя бить зараз, а японцы на земле соседнего утара и вовсе построили свою деревню и распахали землю, согнав с нее зверье.
— Порядок будет везде. Настроим городов, будут у нас больницы и школы, дороги всюду. Ты когда-нибудь поезд видел? А вот как проложим рельсы через твой котан, так увидишь… Шучу я. Давай-ка выпьем за удачную сделку.
Сирикоро сбрызнул палочкой самогон на четыре стороны, задабривая духов, потом выпил. Ох, и крепок, гораздо крепче рисовой водки! Сирикоро крякнул.
— Вот так-то лучше, — одобрил торговец.
Хозяйка сунулась было налить еще, но Хаттори отогнал ее.
— Пусть лучше твоя дочка поухаживает. Да не эта, а вон та, которая нитки сучит.
— Не положено ей, — буркнул старейшина.
— Налить японцу самогону не положено? — удивился торговец. — Эй, красавица, налей-ка отцу и гостю.
Турешмат бросила настороженный взгляд на отца, тот кивнул. С японцами лучше не ссориться. Девушка подняла тяжелую бутыль и разлила самогон по чашкам, хотя чашка гостя была почти полной.
— Как зовут?
— Турешмат, — ответила дочь старосты.
— Красивое имя. И голос у тебя необычный, низкий. Пойдешь за меня замуж?
Турешмат молча отвернулась и ушла к своим ниткам.
— Ладно, шучу я. Хотя не совсем. Выйти замуж за японца — это честь. И родить от японца — тоже честь. Что мрачный такой, Сирикоро? Что заботит? Я вот вижу, огород у вас распаханный. Картошку сажали, да? А зачем сажали?
— Как зачем? Чтоб зимой было что кушать утару, — резонно ответил старейшина.
— Значит, кушать нечего? А почему так, Сирикоро? Что до дна не пьешь? Обижаешь. Так почему утар до весны без огорода не дотянет? Вон сколько рыбы заготовили!
— Зверя меньше стало. Нельзя его бить, иначе не будет зверя.
— А почему? Почему зверя меньше стало?
Торговец безошибочно попадал в самые больные места, и старейшина, медленно хмелея, становился все более откровенным. Многие вопросы волновали вождя — вопросы, от решения которых зависело существование утара.
— Русские поселенцы в свое время хорошо к нам относились. Я еще мальчонкой был — приехала к нам молоденькая девушка, учила детей русскому языку, читать и писать учила. Книжек надарила с картинками. Власти лекарствами помогали. Даже браконьеров наказывали. Тут как-то раз перестрелка была айнов с русскими охотниками. Русские власти своих же и наказали.
— Выходит, русские лучше нас, японцев?
Сирикоро пьяно двинул плечом.
— А кто вас разберет… Наш утар раньше селился в другом месте. Русские для своих каторжан, у которых срок закончился, отмерили огороды прямо на нашей земле. Мы объясняем: мол, это наша земля, куда нам самим теперь деваться? А они — с чего вы взяли, что земля ваша? Российская, мол, земля. Загнали нас на камни со своими огородами. Нам деваться некуда, земли вокруг заняты другими утарами. Плотно селиться нельзя, иначе зверя не хватит, дикоросов не хватит прокормить всех. Так и пришлось с соседним утаром объединяться, куда же денешься. Все равно детей меньше стали рожать… Русские лес рубили, пожар наделали, пушного зверя согнали. Ушел соболь в другие места. А хуже всего — русская водка. Каторжане научили айнов самим ее делать. Молодые парни до сих пор спиваются… В лесах бродили какие-то бандиты, приходилось быть начеку. Котан без присмотра не оставишь, надо было отряжать несколько мужчин с ружьями для охраны. А у нас каждая пара рук на счету.
Сирикоро недобро покосился на бутыль с самогоном. Хаттори усмехнулся:
— Мы, японцы, научим вас порядку, которого нет у русских. Приучили ведь вас к чистоте!
— К морю наш утар не пускаете! Теперь в нашем томари* японская деревня, и нет нам выхода к берегу, где наши предки ловили рыбу. А вот русские власти запрещали своим рыбакам перегораживать сетями наши промыслы.
— Но и налогами обложили вашу рыбку! Наши-то налоги пониже. Все же мы, японцы — самая продвинутая нация в мире. Что же дочка твоя еще не решила стать женой японца?
— Сосватана она, — отвечал Сирикоро непослушным языком.
— А если бы не была сосватана, отдал бы мне ее в жены?
— Отдал бы, если бы она захотела.
— Не-е, у нас, японцев, так не принято. Что значит «захотела»? Как отец скажет, так и будет. Эдак дети родителей своих ни во что ставить не будут. Что, не слушается дочка?
— Турешмат — послушная дочь, — возразил Сирикоро. — Летом она станет женой сына вождя другого утара.
Хаттори приблизил лицо вплотную к длинным усам айна.
— Послушай, Сирикоро, что значит сын вождя по сравнению с любым японцем? А я не любой японец, я знатный японец. У меня крупная сеть магазинов здесь, на Карафуто, и круглая сумма в банках Японии и Америки. Тебе что-нибудь говорят слова «сумма в банке»?
— Разумеется, — с презрением проговорил хозяин.
— Так за чем же дело стало? Отдай мне свою дочь, жить будет, как королева. И тебя не забуду, ты же тестем мне станешь. Уважаемым человеком!
— Хаттори-сан, я и так уважаемый человек. А вашего уважения мне не надо. Дочь моя пойдет за того, кому обещана и кого любит. Все, хватит.
— Нет, не хватит, Сирикоро. Я не на пустом месте сватаюсь. Выкуп за нее отдам, все ружья, которые взял с собой, все патроны, весь порох.
— Нам хватит того, что мы сегодня наменяли.
— Твоя дочь в соседнем котане будет жить точно так же, как и здесь, трудиться с утра до ночи, красоту свою растеряет и быстро состарится.
— Турешмат будет жить в почете, как невестка старейшины. Быстро она не состарится, айны живут очень долго.
Как ни уговаривал Хаттори старейшину, сколько бы ни подливал крепкой русской самогонки, Сирикоро отдать дочь не соглашался.
Айнские дети уже смотрели десятый сон, когда Сирикоро уснул, сидя с выпрямленной спиной за столиком. Хаттори подивился, как можно спать, не падая.
— Спасибо за гостеприимство, хозяйка, — поблагодарил он жену старейшины, сонно моргавшую в углу, и поднялся. — Турешмат, пойдем-ка со мной, скажу тебе несколько слов на прощанье.
Турешмат растерянно оглянулась на спящего отца в поисках поддержки, не нашла ее, помялась и вышла из дома вслед за гостем.
Тучи разошлись и открыли звездную громаду неба. На востоке над черными сопками зависла выпуклая луна. Под ногами захрустела прихваченная морозцем трава. Хаттори ловко заломил Турешмат руки, зажал рот и поволок к лошади, где ждали люди из команды.
— Заткни ей горло чем-нибудь, — велел он одному из седоков. Помощник спрыгнул с лошади и затолкал в рот айнки какой-то плотный ком.
Хаттори повалил девушку на землю и связал ей руки за спиной. Тело Турешмат бессильно извивалось. Хаттори забросил ее поперек лошадиной спины и вскочил в седло. Группа седоков, поблескивая под луной стволами винтовок, поскакала прочь.
Мать Турешмат посчитала неприличным, что дочь, тем более сосватанная, так долго беседует с гостем наедине. Вышла из дома — ни дочки, ни гостя. А-а-ай! Кинулась к мужу — не добудиться. И побежала по котану с криками: украли, дочь украли!
Несколько мужчин утара срезали путь и вышли похитителям наперерез. Лошади почуяли в темноте людей, заржали и вздыбились, айны хватали их под уздцы. Японцы наугад хлестали напавших нагайками.
— Верни Турешмат! — потребовал один из айнов.
— Пуля тебе, а не Турешмат, — ответил Хаттори и выстрелил в воздух. Айны продолжали удерживать хрипящих лошадей.
— Верни Турешмат и можешь убираться отсюда. Больше нам от тебя ничего не надо.
— Брось поводья, цуриканда*! — рявкнул Хаттори. — Хвосты кетовые сосать будешь собакам на смех!
Он снова выстрелил. Лошадь под ним утробно хрюкнула и поволокла айна, цеплявшегося за поводья. Хаттори стукнул прикладом по маячившей в темноте голове. Поводья освободились. Турешмат низко завыла сквозь кляп. Кто-то выстрелил. Короткий возглас — и один из напавших рухнул под пляшущие копыта. Айны отступили, растворившись в темной тайге. Японцы подхлестнули коней, вслед засвистели стрелы.
— Неприятностей огребут, поганцы, — выругался Хаттори.
Одна из лошадей споткнулась и осела, ездок еле успел выдернуть ногу из стремени. Убедившись, что она мертва, он сел на другого коня позади товарища. «Отравленные стрелы, — догадался торговец. — Они пользуются ядом суруку. Их счастье, что никого не убили».
Лошади уносили похитителей прочь.
Команда Хаттори расселилась на ночь по домам в рыбацкой деревне. Сам он занял лучшее жилище, выгнав хозяев на улицу. Во дворе оставил двоих охранников. В доме он вытащил изо рта Турешмат кляп, развязал руки и больно схватил за волосы.
— Значит, замуж за меня не хочешь? — угрожающе произнес он.
Турешмат молчала, замерев от страха. Патриархальный уклад утара воспитал в ней подчинение мужчине, но не это парализовало ее. Хаттори внешне напоминал ей Шиму — вероятно, только тем, что тоже был японцем, только старше. И гораздо опаснее.
— Раздевайся, — велел он.
— Я другому сосватана, — чуть слышно прошептала Турешмат.
Хаттори ударил ее по лицу:
— Дважды повторять? Папаша вконец распустил тебя, паршивая девка!
Турешмат с силой втянула ноздрями воздух, преодолевая боль от пощечины, и начала раздеваться.
— Быстрее! — приказал Хаттори.
Он взял ее безжалостно и грубо, как животное. Турешмат задыхалась и скрипела зубами от невыносимой боли.
Когда японец уснул, она, дрожа, тихонько оделась и выскользнула наружу. Один из охранников сильным тычком в грудь впихнул ее обратно:
— Куда торопишься? Мы, конечно, не против, но босс еще разрешения не дал.
Турешмат забилась в угол.
Ранним утром пришел отец. Хаттори велел впустить его. Сирикоро, вращая багровыми глазами, отыскал взглядом дочь. Турешмат метнулась к нему, но была отброшена рукой Хаттори.
— Я пришел за дочерью, — сказал Сирикоро. — Я забираю ее домой.
— Ты уверен? — ухмыльнулся торговец.
За спиной старейшины предупреждающе шевельнулись охранники.
— Так, как ты поступил, даже каторжане не поступали, — сказал айн, обдав торговца тяжелой волной перегара. — Отдай то, что тебе не принадлежит.
— Она принадлежит мне. Если ты считаешь по-другому — попробуй, докажи.
Охранники громко захмыкали, чтобы гость не забыл об их присутствии.
— Мы могли бы договориться по-хорошему, — продолжал Хаттори. — Я отдал бы тебе все ружья, которые сюда привез. Мы бы вели бизнес по-родственному. Теперь мне придется договариваться с другими промысловиками. Кстати, люди из твоего утара преследовали нас и убили лошадь. Ты должен мне за лошадь, Сирикоро.
Старейшина повторил:
— Я забираю дочь.
За спиной Хаттори стояла перепуганная Турешмат. Сирикоро шагнул вперед с намерением отодвинуть торговца, но охранники схватили вождя за локти.
— Отец! — вскрикнула Турешмат.
Айн вырвался. Его предки были храбрыми, искусными воинами и в открытом бою часто били японцев. Он повалил Хаттори на пол, и тот внезапно увидел прямо перед собой страшную черную бороду, злобный оскал и совершенно безумные глаза. Мелькнул айнский охотничий нож. Один из охранников выбил нож ногой. Охранники вдвоем принялись стаскивать айна с торговца. Турешмат с причитаниями полезла в самую гущу, но ее отшвырнули. Хаттори, по-змеиному извиваясь, выполз из-под свары, поднялся на ноги и брезгливо отряхнулся. Охранники тем временем вязали айну руки.
— Вор! — с презрением рычал Сирикоро. — Прокрался в мой дом, как паршивый лис, и нагадил, пока темно и никто не видит. В потемках и собачий помет не пачкает.
— Вон! — приказал Хаттори и движением брови указал на выход. Охранники поволокли айна прочь. Девушка бросилась за ними, но Хаттори подставил ногу, и она упала, воя от бессилия.
Торговцы покинули селенье. Простолюдины и айны долго смотрели им вслед.

Дорога до Тойохары заняла шесть дней. Еще десять длился кошмар супружеской жизни. Айнская дочь смирилась со своей участью. Не было никакого торжества, положенного по случаю свадьбы, никто из родственников мужа не пришел познакомиться с ней.
Хаттори жил в собственном двухэтажном деревянном доме, окруженном садом. Дом казался девушке невероятно огромным. Кроме хозяина, здесь жила прислуга, которую она поначалу приняла за родню, но быстро разобралась, что к чему. В прихожей стоял комод и зеркало в полный рост, пол покрывали новые циновки. На стене, оклеенной зеленоватыми обоями, висели черно-белые картинки, выполненные с необычайным мастерством. Айнка с любопытством их разглядывала: красивые дома с высокими загнутыми крышами, деревья и самого Хаттори с молодой женщиной под зонтиком. Прислуга объяснила, что это не рисунки, а фотографии, но Турешмат не поняла.
На втором этаже находилось несколько комнат. В спальне стояла европейская кровать с деревянными спинками. Турешмат возненавидела ее. По утрам она украдкой рассматривала синяки, которых после каждой ночи становилось все больше, а Хаттори ни одной ночи не пропускал. Потом рассматривать перестала. Синяком больше, синяком меньше… Он даже имя у нее отнял, называл Кэи — Почтительная.
Однажды он заявился домой сильно выпивший.
— Ты как меня встречаешь? — с порога напустился он на Турешмат. — На колени!
Девушка послушно опустилась на колени.
— Лбом в землю! Вот так.
Хаттори водрузил ей на спину ногу в канадском зимнем ботинке. Подбоченившись, он полюбовался на себя в зеркало, поправил сбившийся галстук. Потом снял ногу и стал пихать ботинком айнке в лицо:
— Разувай!
Турешмат подняла глаза и спросила смиренно:
— Хаттори-сан, почему ты так плохо со мной обращаешься?
— Как заслужила, так и обращаюсь.
— Хаттори-сан, я стараюсь быть хорошей женой. Я стараюсь тебя любить.
— Стараешься любить? Неплохо сказано, — усмехнулся торговец. — Сроду не слыхал ничего подобного.
Турешмат сняла с царственной ноги ботинок и теперь стояла на коленях, прижимая мужнину обувку к груди.
— Разве я плохая жена? — спросила она в тоске.
— Жена? — переспросил Хаттори, весело расхохотался, схватил ее за косу и потащил к стене с фотографиями.
— Вот моя жена! — ткнул он пальцем в фотографию женщины под зонтом. — А ты — ничто.
Турешмат вскрикнула от острой боли: Хаттори с силой потянул ее за косу вверх. Еще больнее было от сказанных слов.
— Не жена? Я тебе не жена? — переспросила айнка и сделала попытку вырваться. Хаттори отвесил ей пощечину. Ботинок выпал из рук. Турешмат захлестнули обида и гнев.
— Я хочу вернуться домой, — севшим голосом проговорила она.
— Что? — Хаттори снова дернул ее за косу и поволок по лестнице на второй этаж. Турешмат поняла его намерения и вцепилась в стойки перил. Голову, казалось, ожгло огнем, с такой силой Хаттори рванул за косу. Стоя на лестнице выше Турешмат, он заставил ее подняться и снова хлестнул по лицу. Глаза айнки сузились и полыхнули. Хаттори получил в ответ затрещину, да еще какую! Загнанная мышь укусила кошку!
Рука лесной девы умела быть увесистой и крепкой. Голова торговца мотнулась от удара. Он потерял равновесие и неловко плюхнулся на ступени. Турешмат бросилась к выходу. Хаттори нагнал ее, намотал косу на руку, повалил на пол и начал избивать. Целенаправленно бил ногой, оставшейся в ботинке, попадая в лицо, в грудь, в живот — с остервенением и неистовой злобой. Турешмат хрипела, тщетно загораживаясь руками и ногами.
Сорвав злость и запыхавшись, Хаттори ушел наверх спать.
К айнке никто не подходил, прислуга боялась навлечь на себя гнев хозяина. Девушка пролежала до утра, не в силах подняться на ноги. Когда окна чуть-чуть посветлели и в глубине дома послышались голоса прислуги, она доползла до стены и с трудом встала. По-старушечьи перебирая по стене руками, она дошла до шкафа и вытянула оттуда первое попавшееся косодэ*, доковыляла до выхода, и, преодолевая боль, кое-как обулась, и открыла дверь. В прихожую хлынул морозный воздух, закручивая снежинки в замысловатом танце. Турешмат шагнула через порог. Больше она сюда не вернется! Она отдавала себе отчет, что никто из японцев не станет помогать айнке, и что она никогда не доберется до родного котана, но оставаться с Хаттори, который бесчестил ее, больше не могла.
Турешмат брела по улице, волоча ноги. Тяжелая боль заглушала разум, и девушка ни о чем не думала, кроме этой боли. Ледяной ветер вцепился в тело, вонзая зубы все глубже: чужая одежда не грела. По ногам время от времени текло что-то горячее.
Уже совсем рассвело. Турешмат увидела скамейку и поняла, что больше не сделает ни шагу. Улечься она не успела: подошел полицейский и потребовал документы. Турешмат отрицательно качнула головой. Ответить на простой вопрос, как ее имя, она не сумела — язык не ворочался, да и больно было разговаривать. Полицейский, разумеется, не отстал:
— Откуда на вас это косодэ? Оно дорогое… Украли? И украли после того, как вас избили. Пойдемте в участок. Идти можете?
Подошел еще один полицейский. Вдвоем они подхватили Турешмат с обеих сторон и повели по улице.

 

***


Проснувшись по привычке ни свет ни заря, Шима собрался на рынок. Все равно больше не уснешь, и неважно, что не выспался.
Утренний Тойохара приветствовал его порывистым ветром с мелкой снежной крупой. Поздняя осень водила по небу широкими серыми рукавами, упрятав солнце в глубоких складках вата-ирэ**. Развозчики газет на велосипедах в такую рань уже успели наполовину опорожнить свои мешки.
На рынок Шима пошел пешком, по пути любуясь на город. Каждый раз, возвращаясь из экспедиции, он узнавал и не узнавал Тойохару — столица губернаторства росла и хорошела. Торговцы открыли неимоверное количество магазинов. Под крышей почти каждого жилого дома стучало молотками, шило, пекло, плело и жарило кустарное производство. На углах ровных кварталов стояли колодцы под тесовыми шатрами. Большой буддийский храм надолго приковывал взгляд загадочной, неспешной красотой. Администрация Главного управления размещалась в двухэтажном кирпичном здании с множеством больших окон и гордо возносила к небу белый флаг с красным диском посередине. По улицам рысью бежали рикши, запряженные в легкие повозки.
На северной окраине сохранились еще русские постройки с участками — заброшенные, обнесенные завалившимися заборами. Сиротливо держала крест большая покосившаяся церковь. Север застройщики пока не трогали — в отличие от южной стороны. Несмотря на обширные пустыри, улицы Тойохары, пробегая мимо казарм гарнизона, тянулись далеко к югу, заранее захватывая пространство.
На половине дороги Шима увидел… семенящую по тротуару живую куклу с маленьким зонтиком. Сообразил, что это не кукла, а гейша. Прехорошенькая, махонькая, с высокой сложной прической, нежной шейкой и обнаженной верхней частью спины, гейша мелкими шажками шла от богатой пролетки, запряженной поджарой лошадью, к чайному дому — носочки внутрь, пяточки наружу. Шелковое переливчатое кимоно поддерживал широкий пояс оби, завязанный под лопатками пышным бантом.
Редкие снежинки опускались на зонтик.
«Ох, замерзнет», — проникся сочувствием Шима. Ему казалось, будто он нечаянно приоткрыл дверь в сказку. «Тойохара процветает», — улыбнулся он про себя, провожая гейшу взглядом, полным восхищения.
До рынка он не добрался. В груди что-то тяжко ухнуло и провалилось в живот. Сердце на миг остановилось, а потом сорвалось и застучало с утроенной силой. Не поняв сразу, что это — предчувствие встречи, Шима остановился и растерянно огляделся. И увидел… Турешмат. Потом увидел, что она страшно избита, и только потом разглядел, что ее ведут двое полицейских, вернее, тащат по улице, держа под руки с двух сторон. Голова Турешмат безжизненно моталась. Можно было задаться вопросом, почему Шима воспринял происходящее именно в таком порядке и как он вообще ее узнал, даже не видя лица. Об этом он думал потом, когда все было позади. А сейчас, потрясенный, он шагнул навстречу процессии:
— Турешмат!
Голова перестала мотаться, и он увидел лицо — огромный кровоподтек. У Шимы оборвалось дыхание.
— За что вы ее избили? — в ужасе спросил он.
— Вы ее знаете? — строго спросил полицейский.
— Да. За что вы… так…
— Это не мы. Она в таком виде шла по улице. Может, вы объясните, что произошло?
— Не знаю. Я видел ее весной в котане. Как она сюда попала?
— Пройдемте-ка с нами в участок!
— Как — в участок?! Ей нужна помощь, разве вы не видите? Я отведу ее домой.
— Пройдемте в участок, — настаивали полицейские. — Надо составить протокол.
— Какой может быть протокол?! Вы что, слепые?
— Не слепые, — вздохнул один из блюстителей. — Ваши документы.
Шима торопливо вытащил паспорт из рукава вата-ирэ и сунул полицейскому. Тот переписал имя, вернул документы и сказал:
— Сегодня же явитесь в участок для показаний. Один справитесь?
— Справлюсь. Я живу здесь, недалеко.
— Значит, вы заберете ее к себе?
— Да, конечно.
Шима торопливо продиктовал свой адрес, принял от полицейских почти бесчувственную девушку, остановил рикшу и повез ее домой.
Дома он осторожно уложил ее на татами, накрыл двумя одеялами и растопил остывшую печь стобу.
— Сейчас будет тепло, — ободряюще сказал он и вгляделся в безучастное, разбитое лицо девушки. — Турешмат, ты меня узнаешь?
Она слабо шевельнула губами.
— Кажется, узнала… Я приведу врача. А ты лежи, отогревайся. И никуда не уходи, поняла? Кто ж тебя так, а?
Врачей в Тойохаре было мало, в каждой больнице — очереди. Даже заявление о том, что больная умирает, не помогло. Пришлось дожидаться конца приема. Шима не уходил из больницы, опасаясь, что врач забудет или его вызовут в другое место. Заполучив эскулапа, Шима возликовал.
Врач, озабоченно хмурясь, долго осматривал пациентку, а закончив осмотр, сообщил, что у нее кровотечение.
— Кровотечение? Где? — переспросил Шима и тут же понял.
— Немедленно везите ее в больницу, — посоветовал врач.
— Подождите… Турешмат, у тебя есть гражданство?
Девушка, едва приоткрыв заплывшие глаза, смотрела непонимающе.
— Ну, гражданство? Ты подданная микадо? — повторил Шима вопрос и сам на него ответил:
— Нет, конечно, нет.
— В больницу ее без гражданства не примут, — подтвердил врач его опасения. — Купите в аптеке сухой крапивы, заварите, пусть пьет. Укрепляющего купите. Больше ничем не могу помочь. В больнице тоже больше ничего бы не сделали, если вам от этого станет легче.
Страшная догадка поразила Шиму:
— Она может умереть?
Вместо ответа врач вздохнул:
— Пусть лежит, поменьше движения. Она горячая, но жара нет, это хорошо. Надейтесь на лучшее. Ребро сломано, но это неопасно, срастется. Зубы целы. А побои заживут, ничего страшного.
Врач выписал справку для полицейских. Шима проводил его, поставил на стобу чугунный чайник и понесся в аптеку. Вернувшись, он залил кипятком крапиву и травы, какие продал аптекарь, поправил одеяло на спящей девушке. Не успокоился и привел знахарку, но та, пошептав над айнкой, сообщила не больше лекаря. Турешмат, потревоженная новым осмотром, снова уснула.
Ей снилось, будто за ней по снегу гонится медведь-шатун. Был он большой, черный и ободранный, и от него крепко разило псиной. Ноги айнки проваливались в снег, быстро бежать не удавалось, а зверь уже нагонял и дышал прямо в шею. Догнав, он навалился на нее и разодрал когтями. Турешмат увидела брызги собственной крови, но следующее видение напугало еще больше: медвежья морда. И не морда это вовсе, а лицо Хаттори! Ее убивал не медведь, а злой камуи. Она закричала от боли и страха и сквозь крик услышала голос Шимы: «Турешмат! Турешмат, проснись!»
— Проснись, проснись! — умолял Шима, осторожно гладя лоб бьющейся во сне девушки, опасаясь прикосновением причинить лишнюю боль. Айнка открыла глаза.
— Это всего лишь сон. Я с тобой, видишь? Ничего не бойся. На, выпей.
Турешмат выпила отвар из крапивы, потом еще один — укрепляющий. В груди горело огнем, в животе будто лежал тяжелый, раскаленный кирпич, все тело болело, а по ногам текло, стоило ей шевельнуться. Турешмат поняла, что происходит. Первая мысль — что зальет кровью татами.
— Не беспокойся, лежи тихонько. Никому в обиду не дам. Я под тебя полотенце подсуну…
Как она могла подумать, что Хаттори и Шима похожи?! Лица разные, голоса разные… Она дрожала, Шима закутал ее плотнее и подбросил дров в жадную печь. Стоит ей прогореть, и станет холодно.
— Как ты попала в Тойохару?
Вместо ответа Турешмат хрипло кашлянула и охнула от острой боли в боку.
— Ладно, потом все расскажешь. Придумаем, что делать. Может, скажешь хоть, кто тебя избил? Мне ведь в участок идти надо.
— Камуи, — с трудом проговорила Турешмат, скорчившись от боли.
— Камуи? Злой дух? В Тойохаре? Ничего не понимаю.
Пришлось идти в участок ни с чем. Участковый выслушал скудные показания, составил протокол и приложил к нему справку от врача. Шима объяснил, что пострадавшая пока говорить не может.
Вернувшись, он поменял под Турешмат полотенце, ужасаясь, сколько крови может быть в одном человеке. «Неужели она умрет?» — со страхом думал он, осмелев и гладя ее разбитый лоб. Дал ей еще отвару, потом крепкого чаю с сахаром, раскочегарил печь и поставил чайник снова. Потом налил в миску холодной воды, намочил салфетку и осторожно промокнул девушке лицо. Она смотрела на него с удивлением и благодарностью.
Ночью Шима не спал, сторожил Турешмат. Она захотела по малой нужде — приподнял ее и подсунул чашку. И время от времени менял полотенца. Эта ночь сблизила их гораздо сильнее, чем ночь любви…
И чудо произошло, он ее выходил: к утру кровотечение остановилось. Турешмат уснула и спала очень спокойно. Чудо легко объясняет пословица: сначала — уход, потом — лекарство…
Неделю спустя Турешмат стала ненадолго вставать и потихоньку делать домашнюю работу. Шима надышаться не мог от счастья. Девушка поняла, что такого обращения, как в доме Хаттори, здесь не будет, и немного успокоилась. Доверившись новому другу, она рассказала о своих злоключениях, умолчав только о страшной «супружеской» кровати и насилии. Шима долго удивлялся рассказу.
— Мне надо вернуться домой. Я не могу жить у тебя всегда, — сказала Турешмат.
Шима скрыл огорчение, но он понимал, что айнка права. Ей необходимо вернуться туда, где она жила всю жизнь, в привычную обстановку. Было только одно существенное препятствие.
— Наступила зима. Видела, сколько снега намело? Когда ты наберешься сил для путешествия, тайгу совсем завалит снегом.
— Я знаю. Что же мне делать?
— Ничего, — улыбнулся Шима. — Живи у меня до весны. В мае я отвезу тебя в котан.
— Я буду тебе мешать.
— Не будешь, — отмахнулся Шима. — Видишь, хозяйки нет? Вот и хозяйничай. И лицо от меня не прячь. Подумаешь, синяк…
Надо было снова идти в полицейский участок, причем не столько ему, сколько Турешмат, и Шима отвел ее туда.
Она рассказывала на айнском языке, Шима переводил. Участковый собрался было писать, но, услышав начало, отложил перо. Когда айнка окончила повествование, участковый некоторое время смотрел в окно невидящими глазами, потом произнес, обращаясь к Шиме:
— Турешмат-сан прибыла в Тойохару на заработки. Ночью на улице ее избили неизвестные.
Шиме стало неприятно.
— Гунсо*-сан, на какие заработки она могла приехать? — спросил он. — И что приличной девушке делать ночью на улице?
Участковый развел руками.
— Согласен, Хаттори неприятная личность. Но если мы притянем его к ответу за то, что он похитил и избил какую-то айнку, которая даже не является подданной микадо, получится громкий скандал, и все наше управление останется без работы — нас поувольняют за клевету. И вас тоже. Или вы видели, как он ее избивал?
Шима сердито ответил:
— Я не собираюсь пачкаться об Хаттори. Если ударишь по грязи, брызги попадут на тебя же. А с него — как с лягушки вода.
Участковый продолжил:
— Свидетелей нет. Сами понимаете, прислуга — не свидетели.
— Ладно, пусть будет «на заработки», — сдался Шима. — Но пусть это будет приличное заведение, чайный дом, например.
— Приличное заведение не возьмет на работу айнку без гражданства. Я понимаю, вы хотите ей помочь…
— Гунсо-сан, запишите так: ее нанял Киемидзу Шима. Рано утром я послал ее на рынок, и больше Киемидзу-сан ничего не знает. А со слов пострадавшей напишите, что на нее напали два грабителя и отняли кошелек. Она испугалась, что хозяин ее накажет, погналась за грабителями, и те ее избили.
Участковый так и написал, только заметил вслух, что косодэ на избитой девушке было целым, непорванным, хоть и запачканным кровью. Турешмат неловко поставила галочку внизу исписанного листа, куда указал полицейский. Шима подписал протокол, поблагодарил и поспешил откланяться.
…И все же она мешала. Мешала тем, что Шима не мог привыкнуть к ее присутствию. Особенно тяжело приходилось ночью, когда их разделяла только фусума. Он толком не спал, прислушивался невольно к каждому шороху за фусумой, боялся шевельнуться, чтобы она его не услышала. Сон отнюдь не спасал — образ прекрасной айнки не оставлял его и там.
Все когда-нибудь заканчивается. Кончилась и зима. В конце апреля Шима верхами повез гостью обратно в котан. Турешмат стала неразговорчивой, ушла в себя, затаилась. Возвращалась она в родительский дом обесчещенной, ясно понимая, что отныне никому не нужна. Достанется ее красота только времени, которое заберет все без остатка. Была у нее еще одна причина для печали. Шима и не догадывался, что она тоже плохо спала с ним по соседству, горько размышляя ночами, насколько несбыточны ее самые потаенные мысли.
Шима, как и Турешмат, всю дорогу помалкивал. За время пути они отдалились друг от друга, занятые каждый собой. Меньше всего хотелось везти ее в котан, но другого выхода не было. Почему, ну почему приходится растаптывать чувства?
В деревне, которую Турешмат узнала издалека, Шима выведал у крестьян, что котана больше нет. Девушке ничего не сказал, пусть увидит своими глазами. Да и не мог сказать. Опасаясь встречи с дикими животными, он нанял двух крестьян для сопровождения, которые последовали за ними пешком.
В лесу еще лежал снег, а на болотах распустились большие белые цветы с желтыми пестиками*. Их любят медведи, поднявшиеся из берлог. Запах от изящных цветов стоял такой, будто в болотной жиже похоронили издохшее стадо коров. На подсохших солнечных склонах сквозь прошлогоднюю траву повылезли светло-зеленые шишки лопухов. В укромных затененных местечках проклюнулись нежные ростки папоротника, свернутые в пушистые кулачки.
На месте котана раскинулось другое село — японское. Новые хозяева распахали большие огороды, поставили пару лавок и даже начали строить школу.
Шима боялся смотреть на Турешмат. Она неуверенно потянула его за рукав:
— Шима…
В ее глазах дрожали испуг и растерянность.
— Не отчаивайся, — сказал Шима, желая ее поддержать. — Сейчас я расспрошу местных. Может, они знают, куда перебрался твой утар.
Расспросы ни к чему не привели. Шима озабоченно хмурился. Если утар переселили, чтобы занять этот участок, о новом местонахождении должны знать в Тойохаре. Но айны могли и сами покинуть насиженное место.
— Турешмат, твой отец не собирался уводить отсюда утар?
— Нет. Что же теперь делать?
— Вернемся в Тойохару. Я как раз успею к началу экспедиции.
Явно назревала проблема. Даже узнав, где находится утар, Шима не успеет отвезти туда девушку. А если не узнает… В любом случае придется оставить ее одну на целых три месяца.
На тайгу неспешно опускались сумерки. В небе заходились в песне и шуршали в пике бекасы. За деревьями в низинке, там, где шумел разлившийся ручей, дружно заквакали лягушки, словно какой дирижер взмахнул палочкой, начиная болотную оперу. Над кромкой леса тотчас полетел вальдшнеп, цвиркая влюбленно и нежно. Где-то в траве на открытом месте прятались самочки, на призыв отвечали скромно и коротко. В чаще старательно выводили трели ночные птахи. Весна вселила любовь в крошечные сердца, и маленькие птички пели о ней на весь лес. И лягушки тоже… Лес дышал весной и любовью.
Мелкая живность хотела любви и любила изо всех сил, никаких препятствий не выдумывая. Зачем человек настолько все усложнил?! Шиме хотелось кричать о чувствах, напрочь его измучивших, — так, чтобы песня улетала за сопки, а ему приходилось молчать. Турешмат — айнка, и ей необходимо вернуться домой.
А если узнать не удастся, куда ушли ее родные? Не отпускала надежда, что так и будет. Сердце не слушалось разума. Тогда Турешмат некуда будет идти, и она… А там хоть трава не расти.
Шима тряхнул головой, отгоняя сладкие мечты. Судьба Турешмат — с ее народом, потому что она айнка. Когда полицейские доверили ему девушку, он взял на себя долг, который нужно исполнить до конца, и Шима не мог поступить иначе. Он понимал, что Турешмат уже обесчещена, но это вовсе не означает, что он, гордый Киемидзу, имеет право уподобиться торговцу Хаттори. Нет, Шима не тронет ее, не станет бесчестить и дальше. То, что близость с ней ничего не изменит в печальной ее судьбе, вовсе не послужит оправданием. По крайней мере, в его собственных глазах.

Чиновник миграционной службы в Тойохаре сообщил Шиме, что власти собирались перевести утар Сирикоро в другой район, но айны снялись с места и ушли в неизвестном направлении.
— Со временем утар обязательно отыщется. На Карафуто не останется незаселенных мест, а все айны будут проживать в отдельных селеньях, — добавил он на прощание.
Пришлось возвращаться домой ни с чем и пересказывать вести Турешмат. Девушка слушала и согласно кивала головой, словно ожидала услышать именно это. В глаза она не смотрела, и Шима безуспешно пытался поймать ее взгляд.
— Ты так сильно хочешь вернуться в свой утар?
— Мне больше некуда идти.
— Твои родные когда-нибудь отыщутся. Я ухожу в экспедицию, живи у меня по-прежнему. Честно говоря, меня сильно беспокоит, что тебя придется оставить одну. Если бы ты имела гражданство, все было бы гораздо проще.
— Мне никто не даст гражданство, — безучастно ответила Турешмат.
— Почему же? Все не так безнадежно. Если ты обратишься с просьбой о гражданстве, тебе наверняка откажут. Но если заручиться поддержкой японца, то шансы есть.
— Шима, зачем мне гражданство? Меня больше заботит, что ты надолго уедешь, а я буду несколько месяцев без тебя.
— А знаешь, что заботит меня? Что я вернусь, а тебя нет. Что ты меня не дождешься. Узнаешь, где твой утар или любой другой, и уйдешь. Ты меня дождешься, Турешмат?
«Дождется, дождется, дождется!» — торопливо шелестел весенний дождь, хлынувший вдруг и накрывший беспокойный город.

 

***


Шум дождя, всегда усыпляющий ночью, сейчас не давал заснуть. Хаттори Кичиро ворочался, зябнул в холодной постели, злился на непрошеную бессонницу. Дождь застал его вечером, когда Хаттори, возвращаясь из магазина, уже подходил к дому. Первые капли прошуршали по саду, словно кто-то пробежал за спиной, потом на мгновенье стихло, и тогда торговцу в сумеречных голых кустарниках померещился Сирикоро, пригнувшийся, будто тигр перед прыжком. Тут обрушился ливень и скрыл кусты, и Хаттори, втянув голову в плечи, побежал к дверям.
Он, как обычно, заснул сразу, как только лег, и приснилась ему Турешмат. Обнаженная айнка, заливисто хохоча, убегала от него по высокой траве, маня зазывным взглядом и ускользая из жадных рук. Нечесаные волосы метались по спине, словно грива неприрученной лошади. Ноги Хаттори путались в траве. «Проклятая ойран*, — думал он, свирепея. — Поймаю — убью!» Травянистое плато круто обрывалось в море. Айнка остановилась на самом краю и обернулась. Хаттори настиг ее и вцепился в волосы, но она вывернулась и полетела с обрыва. Нога Хаттори угодила в пустоту, и он внезапно ощутил, что тоже падает. Сон прервался вместе с криком ужаса.
И теперь ему не спалось. Когда Турешмат исчезла из дома, Хаттори не стал ее искать. Он не хотел столь сомнительным способом привлекать к себе внимание, да и не очень-то его волновало, что с ней случилось. Торговец умел отгораживаться от неприятных воспоминаний и забывать о связанных с ними людях. Это было удобно: никаких душевных терзаний, никаких угрызений совести.
Торговец перевел мысли на предстоящую поездку в Штаты и начал незаметно задремывать. Высотные здания Америки смялись под сопками Кюсю, впереди разостлался пологий склон, сплошь заросший травой. И опять от Хаттори убегала обнаженная Турешмат, только теперь он гнался за ней не один. Торговца обогнали двое незнакомых мужчин… Турешмат обернулась, и Хаттори увидел лицо жены. «Так это, оказывается, Киоко?!» — изумился он. Мужчины настигли его жену, и та расхохоталась, игриво отбиваясь от жадных рук. Хаттори бросило в жар, и он проснулся, задыхаясь, весь в испарине.
Дождь по-прежнему настырно барабанил в окно.
Сон показался Хаттори значимым и вселил тревогу. Жена не желала ехать на Карафуто, жила на Кюсю и своим присутствием его не обременяла. «Что она без меня поделывает?» — думал торговец, позабыв о Штатах.
А за окном беспокойно шуршал по саду и упрямо шептал неугомонный весенний дождь.

_______________________________

*События, описанные в рассказе, происходят в 1907–1908 годах.

* Отомари, Тойохара, Маока — ныне города Корсаков, Южно-Сахалинск, Холмск.

* Дзюбан — нижнее белье у японцев, похожее на кимоно.

* Камуи — сверхъестественное существо, божество в мифологии айнов.

* Сейчас подобного лососевого хода нет — рыбу-то мы не бережем…

* Утар на айнском языке — группа людей, живущая в одном поселке.

* Шкурки наилучшего качества называются «головки», худшего — «хвосты».

* Томари на языке айнов — залив, лагуна.

* Цуриканда в айнской мифологии — вредоносное божество в облике медведя-людоеда.

* Косодэ — зимнее кимоно, в котором между подкладкой и материей делается прокладка из шелка-сырца.

* Вата-ирэ — зимнее хлопчатобумажное кимоно.

* Гунсо — сержант японской армии.

* Это растение — «медвежье ухо», разновидность калл.

* Ойран — проститутка.



 


 

 

 


Бранка ТАКАХАШИ

Нелепость

Рассказ

(Из цикла «Рассказы Луны»)

 

Я всегда рядом. Ночью — само собой, но и днем,
когда вы на меня не обращаете внимания.
Я все знаю. Нахожусь на нужном расстоянии,
поэтому все хорошо вижу. Ну, когда облака
и толстые шторы не мешают.


Работать совершенно невозможно. И не из-за красивой блондиночки — она пройдет мимо в начале десятого утра (на работу — я так думаю) и иногда на обратном пути. Но чаще всего вижу ее только утром. Мельком. Еще несколько минут думаю, кто она, из какой страны, где живет и где работает... а руки тем временем делают свое дело, работа не терпит.
Все дело в этом дурачке Манабу. Все трещит и трещит, с девяти до шести. Я скоро с ума сойду. В жизни не видал таких болтунов. И за что мне такое наказание?! На прошлой неделе я не выдержал и сказал директору, что помощники мне не нужны — я сам построю этот небольшой дом, не впервой. А директор говорит:
— Да я же знаю, Сузуки-кун*, что ты сам справился бы, Манабу я к тебе пристроил не в помощники, а для того чтобы он у тебя обучался.
Бедный директор, со своими чаяниями! И еще более бедные родители Манабу, которые так назвали его, скорее всего, желая, чтобы парень вырос способным к обучению**. За этот месяц, в течение которого он заменяет мне радио (в котором у меня нет малейшей надобности), Манабу так ни одного гвоздя не прибил, ни одной балки не острогал так, чтобы мне не пришлось поправлять. В чертеж смотрит, как баран на новые ворота, в названиях инструментов путается, приносит не то, что я сказал. На днях я прикрикнул на него:
— Уже третий раз делаешь не в ту сторону!
Вместо того чтобы попросить прощения, он выпучил глаза.
— А ты мне и не объяснял, как надо!
Во дурак!
Объяснять ему, понимаете ли, надо. Я ему просто дал подзатыльник.
На стройке не задают вопросов. И еще меньше получают ответов. На стройке смотрят, как делает мастер. Вот и вся учеба. Я от своего мастера слышал только:
— Принеси то. Убери это. Сбегай за чаем.
И ответ у меня на все был один:
— Хай*!
Умному и желающему обучиться больше не нужно.
А этому подавай объяснения, по возможности на серебряном блюдечке. Я сначала старался, думая с ужасом, что будет с теми домами, в стройке которых Манабу будет участвовать, пойди он, по какой-то нелепой случайности, в плотники. Но потом я понял, что парень совершенно не заинтересован и что скоро бросит это дело. Поэтому я перестал что-либо от него требовать. Пусть сидит пень пнем. Если б только не чесал языком с утра до вечера!
На прошлой неделе я стал приходить на работу в наушниках. Думал — поймет, что меня не надо развлекать и что я предпочитаю слушать музыку. Но не тут-то было! Оказалось, что ему очень хочется делиться со мной своими музыкальными пристрастиями. Я несколько раз сделал вид, будто не слышу, — не помогло: он подходил поближе и громко повторял, как ему нравится новая песня Аюми Хамасаки, а из АКБ 48 ему больше всех нравится Ацуко Маэда. Я два раза рявкнул:
— Сидеть и молчать! Если не помогаешь, то хоть не мешай!
Он посидел понуро полторы минуты, а потом, как ни в чем не бывало, давай рассказывать мне, что Хамасаки он любит слушать, но смотреть — еще больше. Что ни говори, женщины со светлыми волосами ему нравятся пуще брюнеток. Я хотел спросить, «где ты видал брюнеток, когда в этой закомплексованной стране все красятся как минимум в каштановый цвет?!», но, конечно, не стал. О чем можно разговаривать с дурачком, у которого у самого волосы абсолютно неописуемого, в природе не существующего цвета?!
Сегодня к десяти часам я поднялся на второй этаж — он за мной. Трещит и трещит. А когда я со своим банным листом вернулся в комнату, которая смотрит на улицу, ОНА прошлась мимо дома. У нее, видимо, сегодня выходной день: всегда на каблуках, в юбке или элегантных брюках, сегодня она в спортивном костюме и в кроссовках. Волосы всегда убирает в пучок — иногда низко на шее, иногда кокетливо на темени, а сегодня собрала в хвост. Толстая волна цвета пшеницы — как они там у себя за границей говорят — падает почти до талии. Да, сегодня же суббота, а она, похоже, работает в какой-то «нормальной» фирме, поэтому сегодня, видимо, решила заняться спортом. Слушает музыку из плеера и шагает крупными шагами. Интересно — какую музыку она предпочитает? Западную, наверно. А вдруг слушает кого-нибудь из японцев?!
Вот Манабу — тот мигом бы все разузнал! Подошел бы, рассказал бы ей все об Аюми Хамасаки и девчонках из АКБ 48.
Для придурка, который с трудом отличает кедр от дуба, он сразу угадал мои мысли, хотя я провожал взглядом ее не более двух секунд.
— Ничего телка, а?
Мне его ухмыляющаяся рожа показалась жутко противной, и я только строго посмотрел на него исподлобья. С ним не хочется разговаривать даже о погоде, а красивая незнакомка такая... интеллигентная, нежная, чистая... и я не могу позволить, чтобы этот дуралей пачкал ее своими скабрезными намеками.
Мой грозный взгляд его не остановил. Он, присвистывая, обеими руками обрисовал в воздухе большую грудь, тонкую талию и круглые бока.
— А, Сузуки?! То, что надо!
— Слушай, Манабу... — начал было я, но этот тупой, незрелый самец плавал в мечтах. И хоть бы про себя — нет, обязательно вслух!
— Вот такую бы подержать в руках, а не то, что наши девки. Плоские и спереди и сзади.
— Ишь ты! Тебя послушаешь и можно подумать, будто ты многих в руках держал.
Не надо было ввязываться! Если бы поводом для этого разговора послужила любая другая женщина, я бы его грезы пропустил мимо ушей — хотя мне его болтовня и действует на нервы, через пару дней я перехожу на другой объект, и мы с ним расстанемся. Парень явно не годится в плотники, если вообще годится для какой-нибудь работы. Что-то он на днях лепетал про пожарную службу: мол, пытался поступить, провалился на экзамене, но попытается опять. Сомневаюсь, что его когда-либо примут в пожарные, но мне самое главное, чтобы он отвязался от меня, а это и сбудется через несколько дней. Раздосадованный его трепом насчет «моей» красивой иностранки и обрадованный, с другой стороны, что скоро от него освобожусь, я сказал лишнее.
Он на секунду обиделся, что я сомневаюсь в его донжуанских успехах, но сразу перешел в контратаку.
— А у тебя, Сузуки — что? Много женщин было? Не-е-е... вряд ли. Че-то мне кажется даже, что ты девственник! А? Хоть убей, но не могу себе представить, как ты снимаешь девушку. А? Тебя, наверное, мама женит. Нет, я уверен, найдут такую, которая захочет за тебя замуж: ты рукастый, без вредных привычек... какая-нибудь целка из провинции с радостью выйдет за тебя. А вот таких привлекательных девок оставь нам, предприимчивым!
Я, наверное, выглядел так, словно собираюсь напасть на него. Что и говорить — довел этот сопляк меня до ручки! И при этом потешался.
— О, я вижу, ты решился подойти и познакомиться с блондинкой. Только, блин, английский у тебя, братец, наверно, не очень. Даже если она и станет разговаривать с тобой, ты вряд ли поймешь, что она сказала. Хотя она, вполне вероятно, говорит по-японски. И даже лучше тебя! Посмотри, какой у нее интеллигентный вид.
Я человек спокойный, вывести меня из равновесия довольно тяжело. Но этот кретин, не годный ни к чему путному, очень ловко уколол мое мужское самолюбие. Несмотря на это, я бы, скорее всего, промолчал или прикрикнул ему, что надо работать, но я понял, что еще пара дней — и я ее больше не увижу. Сегодня действительно идеальный шанс познакомиться.
— А вот смотри: подойду! — сказал я сквозь зубы и ударил кулаком о балку, на которой сидел Манабу.
Он подпрыгнул от неожиданности, но в следующее мгновение у него в руке была купюра в десять тысяч йен. Он высоко поднял руку и со всей дури припечатал десятку к тому месту, по которому я ударил.
— Если познакомишься, Юкичи Фукузава* твой! А если струсишь, то другой Фукузава перейдет из твоего кошелька в мой. Пойдет?
Я достал десять тысяч, положил на балку, и вдруг почувствовал странное спокойствие. Может, я буду еще благодарен Манабу, что заставил меня сделать то, что я и сам хотел, но стеснялся.
Осталось надеяться, что она обратно пойдет той же дорогой и усмотреть ее вовремя, чтобы не выбегать со стройки впопыхах.
Примерно через час она появилась из-за угла, именно на этой стороне улицы. Ходит она бойко — до нашего дома дойдет за две-три минуты. Я быстро снял повязку с головы, отряхнул стружку с брюк и майки и медленно вышел.
И вот иду ей навстречу, стараюсь выглядеть нормально, хотя сердце бьется бешено и в голове каша от вариантов возможных небанальных приветствий. Японских, конечно. Если она по-японски не говорит, то дальнейшее знакомство бессмысленно. Я действительно не потяну общение на иностранном языке.
Мы уже в нескольких шагах друг от друга; я смотрю ей в лицо, открываю рот в надежде, что оттуда само собой выйдет что-нибудь приемлемое. Впервые вижу ее с такого маленького расстояния. Кожа у нее очень светлая, глаза, которые она медленно поднимает на меня, небесно-голубые. У меня сбивается дыхание... и в тот момент с ее стороны, откуда-то снизу, до меня доносится еле слышное «пу-у-у», и сразу за ним более внятное «пу!»

Мне стало так неловко, я машинально ринулся в противоположную от нее сторону. Там, к счастью, стоит автомат с напитками; мои руки сами вынули из кармана кошелек, достали мелочь, закинули сто тридцать йен в щель для монеток и нажали на одну из светящихся кнопок. Внизу грохнула покупка. Я согнулся, чтобы из «кармана» автомата достать бутылочку чая... но я, видимо, не на то нажал, и купил не чай, а «Декавиту». Выпил один глоток и тут же захотел грохнуть баночку об асфальт: меня аж стошнило от этой отвратительной сладкой жидкости со вкусом сиропа от кашля. Такие вещи перестают нравиться уже в дошкольном возрасте, и я эту гадость не пил почти тридцать лет. Какая досада! Как будто не хватило этой нелепости с... с... Эх, красотка!..
Из окна дома, который мы строим, всем корпусом высунулся Манабу. Рот до ушей. Всем своим видом показывает, что наблюдал за моим провалом. Да, оттуда действительно должно было выглядеть, будто я ни с того, ни с сего свернул в другую сторону. Что струсил.
Я вошел в дом, молча протянул ему десять тысяч йен и поднялся на второй этаж заканчивать работу.

 

***


Лена по привычке проснулась в полседьмого. Одна.
Из приоткрытого окна доносился убаюкивающий шум несильного дождя. Сегодня суббота, можно дольше поспать — и Лена повернулась на другой бок, сладко причмокивая, как ребенок. Она это делает специально: выпячивает свои далеко не детские пухлые губы, причмокивает и улыбается себе. Так иногда развлекаются люди, которые живут одни.
Часом позже Лена окончательно проснулась. Все так же одна.
Этим вторым одиноким просыпанием она побила рекорд первого одинокого просыпания. А ее первое сегодняшнее одинокое просыпание побило вчерашний рекорд, который в свою очередь, вышел на первую строку после позавчерашнего одинокого просыпания. Сколько я насчитываю — а мы, луны, иногда, от ничегонеделания, считаем, сколько раз красивым молодым барышням некому было сказать «доброе утро» и сколько раз они варили только по одной чашке кофе, — Елена Владимировна Разумовская, уроженка Санкт-Петербурга, сотрудница представительства «А.А» в Токио, проживающая по адресу: 130-0004 Сумида-ку, Хонджо 2-4-5-701, просыпается одна уже тысяча восемьсот двадцать пятый день. Ровно столько, сколько живет в квартире по вышеупомянутому адресу. До того Елена, не то светло-русая, не то блондинка, красивая, по мнению всех видевших ее мужчин и незавидующих женщин, два с половиной года просыпалась в обнимку с Кеншином. А потом они расстались. Что случилось — не ведаю. Какое-то время над их отношениями надвигались тучи (но пока только метафорические), а в ту роковую ночь, когда они, видимо, решили разъехаться, шел проливной дождь. Откуда? — Из туч, вполне конкретных и даже очень плотных, так что я не видела, что там между ними произошло. Но они расстались. Окончательно. А до того они устраивали несколько генеральных репетиций. Однажды он сказал 肯肯肯! а она это поняла, как 否否否! Это недоразумение они как-то сгладили, но потом она сделала 好好好, что ему показалось не чем иным, как 嫌嫌嫌. Тогда тоже удалось сохранить отношения, хотя оба понимали, что это больше не то. А в ту роковую дождливую ночь... и так далее, не буду повторяться.
Мда... Вот думаю о том, как... Простите за лирическое отступление, но не могу не высказать удивление по поводу того, насколько обитатели этой планеты друг друга не понимают. Даже если у них искреннейшее намерение донести свою мысль, желание, план... до другого человека, обязательно выйдет не совсем так, как им хотелось. Потому что и у приемника своя мысль, желание, план... Что-то они слишком редко находятся на одинаковых частотах. Не могу наудивляться, как это выживает их род при таком количестве недоразумений и совершенно непредсказуемых нелепостей.
Впоследствии Лена переехала на эту квартиру недалеко от реки Сумида, вдоль которой она в свободное время ходит ради здоровья (телесного и душевного), а также и для красоты. Хочешь не хочешь, а долгие часы за рабочим столом оставляют последствия на осанке и упругости мышц. После тридцати тело требует большего, чем раньше, ухода, и Лена за собой ухаживает. Ну, по мере возможностей.
— А я слежу за собой. Конечно по мере возможностей, — сказала она на днях знакомой, которая восхищалась тем, как красиво и ухоженно Лена выглядит.
В будние дни не всегда получается, но зато по выходным Лена непременно выходит на длинные пешие прогулки по берегам Сумиды. Но это не просто прогулки, а быстрая спортивная ходьба на грани бега. Может, она одна, потому что слишком быстро ходит и никто не может ее догнать? Мужики же, простите меня, в последние время какие-то... ну, вялые. Как сказала эта японская колумнистка — «травоядные». И ходит лакомый кусочек — правда, очень шустро ходит — у них перед носом, и ничего. Куда подевались охотники?
Ну, вот, летает Лена, сколько ноги носят, потому что мышцам и сердцу нужна определенная нагрузка. На медленные прогулки она будет выходить к семидесяти годам.
Проснувшись одна в тысяча восемьсот двадцать пятый раз и сварив тысяча восемьсот двадцать пятую чашку одинокого кофе, Лена позавтракала, посмотрела новости по телевизору (Медведев посетил острова Курильской гряды и заявил: «........!», на что МИД Японии отреагировал заявлением: «................!»).
— Хороши и те и другие! — сказала Лена телевизору, пока надевала спортивный костюм. Дождь и закончился и успел испариться — солнце светило и манило на улицу.
Сегодня Лена решается на маршрут вниз по течению реки. У красного моста Азума она спускается на набережную, которая называется «Сумида-галерея». Набережная ухожена и почти всей длиной действительно представляет собой какого-то рода галерею, с очень большими, на брезенте сделанными, репродукциями картин старинных мастеров. С ними вперемешку, пестрой мозаикой, выставлены дипломные работы старших классов близлежащих общеобразовательных школ. Лена прошлась бесчисленно много раз по этой стороне реки, и ей еще не надоело.
В сезон цветения сакуры она ходит по течению вверх; вдоль обоих берегов кроны деревьев черешни* взрываются белыми и розовыми цветками. Сакура недавно отцвела, и на дороге, по которой Лена быстро направляется в сторону голубого моста Суйджин, образовалась каша из гниющих опавших лепестков. После дождя становится особо скользко, и ходить быстро не получается. Поэтому Лена сегодня возвращается к мастерам укие-э** и сумо-захватам, выгравированным в металлических перилах, отделяющих набережную от реки.
За красным мостом Регоку набережная прерывается — канал отделяется в левую сторону и продолжается несколько десятков метров низже. Мост над каналом стоит также слева от главного течения, и Лена по ступенькам сначала поднимается на забетонированную насыпь, а затем спускается в тихий жилой квартал. Здесь она всегда замедляет шаг. По обе стороны узкой улочки теснятся небольшие двух-, трехэтажные дома с шедевральными решениями садоводства на таком маленьком пространстве. Есть и очень старые, полностью деревянные здания, но большинство, конечно, новые, с фасадами из других, более современных материалов. Но даже у тех, новых, домов, каркас зачастую из дерева; именно сейчас один такой домик строится. От него так хорошо пахнет лесом, и Лена вдыхает полной грудью.
Перейдя мостик над каналом, она поворачивает вправо и опять спускается на набережную. Ее особо излюбленное место — большой синий мост Киесу, сделан по образу и подобию кельнского моста на Рейне. Лена иногда скучает по Европе, и все, что хоть чем-нибудь напоминает родной материк, ее радует и успокаивает.
У громадного офиса газеты «Емиури» Лена через белый мост Эитай переходит на другой берег, какое-то время идет по той стороне, и у огороженной площадки для собак возвращается на «свой» берег. Снова проходит ту тихую улочку с миниатюрными ботаническими садами перед каждым домиком, тут и там даже останавливаясь, чтобы понюхать какой-то цветок.
Недалеко от строящегося дома ей встретился красивый молодой человек в рабочей форме, в брюках, напоминающих шаровары. На одно краткое мгновение их взгляды пересеклись, и она вспомнила, что недавно уже видела его, работающим над деревянным каркасом этого дома. На секунду ей даже показалось, что он собирается заговорить с ней, но он повернул влево, к автомату с напитками.
«Красавец, — подумала Лена. — Красавец, страдающий жаждой, — уточнила она для себя. — Красавец, который...» — в шутку для себя Лена стала придумывать более длинные предложения, добавляя все новые японские эпитеты с русскими окончаниями.
«А вот интересно: что мог бы он сказать мне, если бы действительно захотел познакомиться? «Простите, который час?» и «Мне кажется, я вас где-то видел» — не в счет. Уважающий себя мужчина такого не скажет. А что скажет уважающий себя мужчина? Если представители такой породы вообще подходят к совершенно незнакомым женщинам», — думала она, пока спускалась на набережную.
Да... В этом вопросе Лена не завидовала мужчинам. Подойти, выглядеть уверенно под женским оценивающим взглядом, сказать что-нибудь умное, стильное... Да-а-а... им можно только посочувствовать.
Вариант «она заметила, что он не осмеливается и заговорила первой» Лену не устраивал. Она, хоть и жила в век женской эмансипации, считала, что мужчина — завоеватель по натуре — должен жить в согласии с этой натурой. Женщина может обнадежить его улыбкой или кокетливым взглядом, но взять на себя всю работу знакомства — нет, это не годится, думала Лена.
«Поэтому ты, дорогуша, и одна, — сказала она себе. — А Полина приехала три месяца назад, и каждый понедельник рассказывает про нового ухажера. Я уже сбилась со счета, сколько их было».
Полина — обладательница выдающегося бюста, который выпирал из любого лифчика, из любой кофты и особо не соглашался уместиться в пиджак форменного костюма. Но Полине было мало, что ее неукротимый бюст выполнял такую впечатляющую работу — она и сама подходила и знакомилась. К счастью — для Полины и «нетравоядных» мужчин — ей мужчины нравились ПОГОЛОВНО. Высокие, низкие («мал, да удал!»), худые, толстые («хорошего человека должно быть много!»), с богатой шевелюрой и лысые («что в этом такого?!»)...
А Лена была придирчива и ничего с этим не могла поделать. Поэтому она завтра сварит тысяча восемьсот двадцать шестую чашку одинокого кофе, свое мнение о политиках расскажет телевизионному аппарату и заснет в своей же одноместной кровати.
Конец — делу венец: Лена на свой седьмой этаж всегда поднимается по лестнице. Между вторым и третьим этажами ей сегодня встретилась соседка, с которой она всегда здоровается и обменивается парой вежливых фраз.
Лена выключила плеер, сняла наушники и положила их в карман. Коротко поболтала с соседкой, а потом продолжила подниматься. Откуда-то снизу, совсем рядом, послушался странный звук. Она остановилась. Ничего не слышно. Положила правую ногу на очередную ступеньку — послышалось «пу-у-у». Наступила левой ногой — «пу!»
Лена уселась на лестнице и посмотрела подошвы своих ботинок. Это были кроссовки именно для ходьбы; у них на пятке и под пальцами были подушечки, которые помогали тренировать при ходьбе определенные мышцы. Они у нее были около года, и подошвы, видимо, износились. На подушке правого ботинка была трещина. Лена надавила на подушечку — послышалось «пу-у-у». На левой подушечке была дырочка. Нажим — «пу!»
Девушка встала и пошла домой под аккомпанемент неприличных звуков, думая, сколько же встречных решило, что это она... ну, это... А она ведать не ведала — слушала музыку и ходила с гордо поднятой головой. Какая нелепость! Лена не могла решиться: расхохотаться или расплакаться?
Дома она сняла ботинки и сложила перед ними руки в жесте благодарности за хорошую службу.
Кроссовки, тем более неновые, не отдают в ремонт.
— А вот был бы дома какой-нибудь рукастый мужик... — вздыхая, сказала Лена вслух и медленно опустила кроссовки в мусорку.

_________________________

* «Кун» в Японии — приставка к имени молодого мужчины. — Прим. автора.

*«Манабу» (яп.) — означает «учиться», «обучаться».

* «Хай» (яп.) — «да», «я понял».

* Юкичи Фукузава — писатель, учитель, предприниматель, один из основателей современной Японии; его образ находится на десятитысячной купюре.

* Несмотря на принятое в России мнение, что «сакура» — это вишня, я буду настаивать на «черешне», потому что сакура и есть черешня; и само дерево и плоды у черешни и вишни отличаются. — Прим. автора.

* Гравюра XVII века.

 

 


 

 

 


Александр ХРУЛЁВ

Разочарование героини

 

Каждый август в Хиросиме читают стихи. И разные. На тему «нет ядерному угару», и одно традиционное. Сюжет стихотворения таков: ночью после бомбардировки в подвале здания почтамта в темноте, в августовской дикой духоте, в страхе и отчаянии собрались уцелевшие люди. И среди них — раненых, обожженных, испуганных, стонущих, кричащих от ужаса и горя — какая-то женщина рожает. Принимает роды окровавленная, обожженная акушерка. Приняв роды и удостоверившись в том, что ребенок жив, акушерка умирает.
Есть видеозапись автора произведения, поэтессы Курихара Садако, читающей эти стихи. Вся маленькая фигурка женщины излучает упрямство хиросимской крестьянки. Читает она без выражения: смысл слов проникает в душу и без дополнительных ухищрений чтеца. Непередаваемое впечатление производит произносимый тем же самым бесстрастным тоном рефрен: «родишь, дорогая, родишь». Может, не все стихотворение, но эти вот слова знает каждый японский школьник.
Курихара сама пострадала от ядерной бомбы: ее дом находился в четырех километрах от эпицентра взрыва. Услышав о родах в подвале здания почтамта, поэтесса была настолько потрясена символичностью факта, что сочинила на эту тему стихи. Могла ли знать она или кто-либо еще, что этому бесхитростному, не отяжеленному метафоричностью произведению уготована столь долгая жизнь и громкая известность? Кто мог бы предполагать, как это честное по духу стихотворение осложнит жизнь ее создательнице?
Действительность, как всегда, разочаровывает поэта. И в данном случае она оказалась отличной от того, что предполагают каноны создания литературного произведения. Дело в том, что вместе с родившейся в подвале здания девочкой осталась жить и долго здравствовала та самая обожженная, израненная акушерка.
Всю свою жизнь Курихара пыталась встретиться со своей героиней. Но семья девочки, а затем уже женщины отказывалась от встречи. Поэтессе не могли простить того, что в своем произведении она умертвила благодетельницу семьи. Она писала письма, объясняла, что литературное произведение — это не газетная заметка, что вымысел в произведении возможен, а иногда бывает необходим… Неизвестно, что еще писала, поскольку мало кто те письма видел. Известно лишь то, что все они оставались без ответа.
Легко обвинить людей в жестокосердии, но ведь и им есть что сказать. «Не проверив ничего, ославила на всю страну, теперь вот, гляди ж ты, встретиться возжелала… С ней встретишься — что еще придумает, кого опять, ради красного словца, мертвым опишет?..»
Сложилась коллизия, достойная пера Гоголя. В одном и том же городе жили люди, одинаково пострадавшие от войны и немогущие примириться из-за разногласий в том, как их страдание описано. Кто мог бы рассудить этих людей?
Курихара Садако прожила долгую и насыщенную событиями жизнь. Во время войны она была уже сложившимся поэтом, анархисткой по убеждениям. После войны убеждения не позволяли ей ни примыкать к «бывшим» — затаившимся военным и чиновникам имперской Японии, ни подпевать лизоблюдствующим перед оккупационными войсками «певцам нового порядка».
Результатом были не только изоляция от читателя и отсутствие возможности публиковаться. Сохранивший свою душу неоскверненной человек, как правило, запоминается. По прошествии надлежащего времени о человеке с чистой душой вспоминают и воздают ему должное. Иногда такое случается еще при жизни этого человека. Так и произошло с упрямой хиросимской теткой.
Она умерла в 2005 году девяносто двух лет от роду, окруженная семьей и почитателями. На похороны под сдержанные, вежливые приветствия пришла и героиня стихотворения — женщина, рожденная в подвале почтамта в ночь после ядерной бомбардировки. Встреча автора и ее героини все-таки состоялась.

P.S. Героиня еще жива, а парк Мира в Хиросиме стоит и взывает...


Курихара Садако*
(4.03.1913–6.03.2005)

Умасимен-ка-на

(Подстрочник стиха)

(Это) была ночь в подвале разрушенного здания.
Раненные ядерной бомбой
В темное, без единой свечи помещение
Набились вплотную без малейшего свободного места.
Запах свежепролитой крови, запах смерти, дыхание потных людей и стоны.
Среди всего этого послышался необычный голос —
Он возвещал: «ребенок рождается!»
В этом подвале, похожем на самое днище ада, у молодой женщины
Начались роды.
Что делать в темноте, где нет даже спички?
Забыв о собственной боли, люди забеспокоились.
И в эту минуту: — Я акушерка, я приму, — так сказала
Тяжелораненая женщина, только что сама стонавшая от мучений.
Таким образом, в мраке днища ада родилась новая жизнь.
Таким образом, не дождавшись рассвета, вся в крови умерла акушерка.


Курихара мало заботилась о поэтичности своих произведений, и это видно любому, кто учил японский язык хотя бы два года. Видимо, она просто называла «стихами» любые мысли, возникшие в ее голове. Тем не менее это стихотворение широко известно в Японии.

____________________________

* В дальневосточных странах принято на первое место ставить фамилию, на второе — имя.

* Умасимэн-ка-на (яп.) — это выражение даже не хиросимский диалект, а местное выражение «внутри» диалекта. Оно может переводиься и как «ну-ка, тужься!», и как «ну-ка, взяли!», и как «все равно ты у меня родишь!», как-то в этом духе. Этот возглас не является типичным для японских акушерок других регионов.

 

 


 

 


Александр ВРУБЛЕВСКИЙ

Вариации на тему

 

Замечательный японский поэт Танэда Сантока (1882–1940) прожил жизнь, полную лишений, но удивительно цельную. Поступив на литературный факультет престижного токийского университета Васэда, окончание которого гарантировало бы ему успешную карьеру и обеспеченную жизнь, он вскоре обнаружил, что учебные предметы ему неинтересны, отношения с людьми не складываются, а жизнь в бурно развивающемся индустриальном городе, где все большее значение приобретают материальные ценности, тяготит и угнетает. В это же время, примерно в 1911 году, его увлекает поэзия хайку. Он бросает учебу, и отныне смыслом его жизни становятся долгие годы странствий, впечатления от которых он передает в стихах и дневниковых записях.
Поначалу это был странствующий поэт-гуляка, аналог Франсуа Вийона, считающий вино необходимым атрибутом поэта и условием создания настоящих стихов. Впоследствии он принял постриг и стал буддийским странствующим монахом, последним в длинном ряду (от Сайге до Басе и Иссы) японских поэтов-странников. В его стихах подкупает по-детски искренняя интонация в описании окружающей его жизни. И еще — необычное для европейского читателя понимание единства человека и природы. В его стихах почти нет признаний в любви к природе, как и добросовестного описания тех или иных явлений. Сам поэт — неразрывная и неотъемлемая часть описываемого им пейзажа. Нет природы вне его, и нет его вне природы. Это характерный восточный (или, вернее, буддийский) взгляд на мир и место человека в нем.
Несмотря на его, казалось бы, неподобающую жизнь и статус нищенствующего монаха, в Японии его ценили и ценят как оригинального поэта и философа дзэн-буддизма. Также он был корифеем в исконно японском искусстве каллиграфии. Его путевые стихи публиковали авторитетные литературные журналы, и небогатые гонорары от публикаций стали в конце жизни основным источником его доходов.
Из всех крупных японских поэтов творчество Танэда Сантоки меньше всего знакомо русскоязычному читателю. Переводили его довольно мало. Вероятно, происходило это потому, что поэт писал в манере своеобразного литературного примитивизма, основанного на учении японского поэта и теоретика хайку Масаока Сики, который призывал писать, используя простые слова и простые выражения, без каких-либо украшательств и метафор. В переводе такие стихи выглядели чересчур упрощенно.
Нужно иметь в виду, что основной элемент хайку на японском языке — киго (сезонное слово) — служит тем средством, которое усложняет стих, придает ему второй смысл, глубинный слой, так как зачастую отсылает читателя к стиху (или стихам) другого автора, написанному, возможно, несколько веков назад. То есть возникает наложение одного стиха на другое, ряд ассоциаций, мостик из настоящего к прошлому, неразрывная цепь поэтической традиции.
Конечно, передать такие нюансы в русском переводе невозможно, поэтому вполне допустимо несколько приукрасить такой перевод литературно, в чем-то отступить от оригинала, но перевести поэзию поэзией (по меткому замечанию хабаровского лингвиста Геннадия Туркова). Наиболее преуспела в этом Вера Маркова, с переводов которой и началось увлечение японской поэзией в нашей стране.
Поэтому мои переводы стихов Танэда Сантоки, которые в какой-то степени отходят от простоты в сторону литературности, можно назвать своего рода «вариациями на тему». Тем не менее надеюсь, что они сохранили главное, что есть в стихах этого автора — тонкое и обостренное понимание и преклонение перед красотой мира, эмоциональность и непосредственность мироощущения. Думается, что они будут интересны настоящим любителям поэзии, которые откроют для себя мир прекрасного японского поэта Танэда Сантоки.



Танэда Сантока

 

***

Какая луна!
В самой середке света
Возвращаюсь домой.


***

В дождь босиком
По деревеньке родной
Гордо шагаю.


***

Какой теплый день!
А кроме того, еще
В достатке еда!


***

Какое блаженство!
Горячий источник, а после
Холод прекрасной луны!..


***

Сеет дождик
На утренней зорьке... А что?!..
Посею-ка я дайкон!


***

В сердце тишины
Нахожусь. И только снег
Падает на снег.


***

Росинки на травах...
Как захотелось мне вдруг
Тут поселиться!


***

Шум на заре?
К плодам деревьев, видать,
Слетелись птицы.


***

Луна взошла —
И уже ничего не осталось
Мне больше желать...


***

Дергаешь, тянешь,
Чтобы преодолеть травы
Укорененность.


***

Ем урывками
Весь этот ветреный день...
То, что дают.


***

Так редко-редко
Путник пройдет одинокий...
Падает снег.


***

Даже под чайным кустом,
Словно в жилище отшельника,
Присмотришься — мусор!

***

Рассветает...
Окно отворяю — в лицо
Ветер с листвой.


***

Последние крохи
Предснеговой погоды...
Не налюбуюсь!..


***

Сегодня опять
Гостей не дождался...
И то хорошо!

***

Бабочки танец!
То с лица, то с изнанки
Покажет узор.

***

Стать бы землею
Здесь, где горячий источник
И розы цветут!..


***

Так ярко-ярко
Горят огоньки светлячков...
Ведь я на родине!


***

В вершинах ветер,
Тени сосен на земле...
Прилег и я.


***

Ты сердцу мило
Даже без облаков,
О, небо родины!


Перевод А. П. Врублевского

 

Архив номеров

Новости Дальнего Востока