2013 год № 4 Печать

Ирина ЛЕВИТЕС. Охота на солнечных зайчиков, рассказы

Александра НИКОЛАШИНА. Домик для ангелов, повесть

Александр ГРЕБЕНЮКОВ. Два рассказа

Елена СУПРАНОВА. Ягуша, рассказ

 

 


 

 

 



Ирина ЛЕВИТЕС



ОХОТА НА СОЛНЕЧНЫХ ЗАЙЧИКОВ



Рассказы

 

 

Было весело

 

Владик испортил День Победы. Налепил наклейки с Человеком-пауком прямо на обои. Тетка попробовала отлепить, да лучше бы не пробовала. Бумажные лохмотья безобразно курчавились. Собирались вместе на парад, но какой может быть парад после такого свинства? Тетка разозлилась:
— Сами идите, куда хотите. Ребенка воспитывать надо, между прочим. Ты свою жизнь устраивать собираешься? Нашла бы кого с квартирой-то.
— Где я его искать должна? — пожала плечами Надя.
— Ну не знаю. Ехали бы домой, что ли.
Ага, как же. В Малиновке полторы калеки остались и никакой работы. А здесь повезло устроиться на почту. Ничего, что рядом болтался бесхозный Владик. Это временно. Осенью в первый класс пойдет, уже легче. Правда, неизвестно, как оно будет с шилом в одном месте. Зато известно, что Надя поступит на психолога. На заочку. И все будет хорошо. Просто замечательно. Тетка для вида ворчит, никуда не денется.
Надутый Владик стоял у двери. Ждал обещанного парада.
— Ты чего сапоги напялил? — удивилась Надя. — А ну, быстро кроссовки надевай.
— Не буду. Там черепушки. Ветеран скажет: «Ну и молодежь пошла».
Интересное дело. Сам выпросил моднячие шнурки с микроскопическими черепами.
— Больно надо ветерану твои шнурки разглядывать. Это ж на коленях надо ползать, чтоб их увидеть.
Владик засопел и стал переобуваться. Молчал. Осознавал свою вину.
— Теть Зин, не злись, а? — попросила Надя. — С зарплаты все переклею. Еще лучше будет.
— Ай, отстань, — махнула рукой тетка. — Одно разорение с вами.
Народу на площади — не протолкаться. Увязли в середине, ничего не видно. Зато слышно хорошо. Заливались трубы, звенели литавры, бухали барабаны, топали сапоги. Взлетало отрывистое «ура!», усиленное динамиками. Владик снизу тоже вскрикивал «ура», за компанию. Надя взяла его на руки, что не имело никакого смысла. Подержала и поставила. Тяжелый.
Рядом грустил неудачник Дима. О том, что он неудачник, ему только что сказала Лена и перечислила по пунктам, почему: а) в его клинике никогда нет пациентов; б) и никакая это не клиника, а вшивый стоматологический кабинет на задворках; в) он уже полгода не может купить несчастный визиограф, а на этой рухляди она больше работать не намерена; г) и вообще она уходит, потому что ее позвали в «Арарат», там армяне по-человечески платят. И пусть погуляет пару часиков, пока она вещи соберет. Осточертела нищета. Сколько можно? На этот риторический вопрос Дима ответить не успел, Лена растворилась в толпе. Осталась приставучая фраза для тех, кто хочет научиться выговаривать звук «р»: «На горе Арарат растет красный виноград». Дима звук «р» выговаривал правильно.
Он вздохнул и увидел человека, которому тоже не сильно повезло в это утро. Человек готовился плакать, но Дима поднял его высоко-высоко, выше всех. Правда, плац опустел. Вдали грохотали зеленые боевые машины, скрываясь за углом.
— Наконец-то я увидел парад! — восторженно закричал Владик.
— Спасибо, — Надя улыбнулась, взяла за руку сына, но он вырвался и спросил:
— У тебя квартира есть?
— Есть, — удивился Дима.
— Тогда чур я тебя первый нашел. Нас Зина выгнала. Сказала, ищите мужика с квартирой.
— Владик! С ума сошел? Извините, пожалуйста, — Надя потащила сына почти бегом, проталкиваясь сквозь поредевшую толпу, подальше от позора.
Дима пошел следом. Зацепили эти двое из ларца, одинаковы с лица. У них огромные, синие, удивленно распахнутые глаза. И одеты похоже: джинсы, кроссовки, спортивные кепки. Девочка — тоненькая, хрупкая. Беззащитная спина под легкой ветровкой. А пацан смешной. Сунул руки в карманы, злится, но терпит, пока девочка его воспитывает.
Знакомиться на улице Дима не умел, но решился. Догнал и спросил:
— Вы случайно не знаете, где самое лучшее кафе-мороженое?
Конечно, Владик знал. Они вдвоем быстренько победили Надю и поехали прожигать жизнь в кафе. Машина была припаркована недалеко от перекрытых улиц. Потом отправились в парк, потому что Дима сказал, что там белки и настоящие сороки. Искали-искали, никого не нашли. Устали, накупили хот-догов и колы, сели на скамейку под цветущим деревом. С ветки сорвалась тяжелая птица, осыпав бело-розовые лепестки, и закричала на лету: «Кар! Кар!»
— Наконец-то я увидел сороку! — обрадовался Владик.
Надя несколько раз порывалась распрощаться, да никак не получалось. Не хотелось. Так и догуляли до ночного салюта. Владика будить не стали. Жалко. Набегался за день. Пусть себе спит на заднем сиденье. В машине было тепло, работала печка, но Дима все-таки укрыл пацана своей курткой.
С черного неба лился золотой дождь. Дима смотрел на Надин профиль. Нежная щека, маленькое ухо, тонкая шея…
Фейерверк вспыхнул напоследок, рассыпался сверкающими брызгами и затих. Владик, разбуженный тишиной, сел и широко раскрыл глаза. Одинокая ракета прощально змеилась по опустевшему небу.
— Наконец-то я увидел салют, — сонно прошептал Владик и добавил: — Было весело...
Все утро наперекосяк

Мария Гавриловна пришла на работу почти на час раньше. Вечером с Ленкой переругалась, утром сбежала подальше от разборок. Эта красавица очередного хахаля притащила. Мария Гавриловна твердо сказала: хватит. Хорошенького понемножку. Кормить, обстирывать да обхаживать тунеядцев она больше не намерена. Мало того, что на чужую жилплощадь нацелился, еще и кота с собой притащил. Все его приданое. Смех один. Кот обои в прихожке изодрал и к дивану пристроился. Пришлось его послать вместе с хозяином к маме. Ленка дверью хлопнула, поскакала следом. Пусть скачет. И без мужиков с котами проживем.
Вахтерша чего-то испугалась. Мария Гавриловна в будку заглянула — так и есть. Опять водитель на кушетке спит, а на плитке кастрюлька булькает. Развела притон на рабочем месте. Пора о вечном думать, а она туда же. Сколько можно хвостом крутить? Тем более что он давно отвалился.
— Как спалось? — поинтересовалась Мария Гавриловна.
Вахтерша не ответила, залилась румянцем. Маков цвет из дома престарелых.
— Ты чего это ключ от литературы суешь? — спохватилась Мария Гавриловна. — От химии давай. Все в облаках витаешь.
— А ты все наряжаешься, Гавриловна.
Нашла чем подколоть. Чего тут такого? Наряжаться действительно любит, мужиков ненавидит. Ничего хорошего от них. «От них», конечно, громко сказано. Всего-то один муж был. Давно. Был-был, а потом сплыл. Ленку на память оставил. Дочка подросла и на гульки намылилась. И вот результат: Яночка. Безотцовщина. Вообще не слушается. Уже красится вовсю. Где это видано: в седьмом классе?
Некоторые совсем стыд потеряли, лямуры поразводили на старости лет. Мария Гавриловна прямо кипела. От возмущения ногти криво накрасила, пришлось заново перекрашивать. И шея разболелась. Не от бигудей, всю жизнь на них спит. Продуло, наверное. Еще и вахтерша эта, развратница. Все утро наперекосяк.
Наскоро подтерла полы в лаборантской, в классе не стала, там вчера генералила. Ученики уже собирались, орали, как в лесу. Музыку металлическую в телефонах поврубали, прям по мозгам.
— Баба, дай пятьсот рублей, — влетела Яночка.
— Здрасьте! Я их рисую, что ль? На что тебе?
— Телефоном с Риткой поменялись, ее круче.
— Не дам. Спрашивать надо. Чего за моду взяли меняться? Родители на вас тянутся, а вы все ширь-пырь.
— Баба, дай. У меня и так все стремное. Хуже всех хожу, как даун.
— Чего это? — искренне удивилась Мария Гавриловна. — В воскресенье всю пенсию мою размотали. Сапоги, джинсы…
— Стремные твои сапоги! Дешевка! Не надо мне ничего! Жадина! — выпалила Яночка и помчалась по коридору.
Ну вот. Жадина, значит. То, что всю жизнь на них горбатилась, не считается. Сели на шею и ноги свесили. Хоть бы думали, какая там зарплата у лаборанта. Приходится подрабатывать, полы мыть на полставки. А силы уже не те.
Мария Гавриловна полила цветы, вымыла подоконник, встала на табуретку — полку заодно протереть. Та с одного гвоздя сорвалась, на другом повисла. Колбы брякнулись, поразбивались. Ешкин кот!
— Что тут за грохот? — спросила завучиха.
Черт ее принес не вовремя. А то сама не видит, что за грохот.
— Где Алла Петровна? Звонок уже был. Опять опаздывает. Не школа, сумасшедший дом!
— Извините, в пробке застряла, больше не повторится, — скороговоркой выпалила Алла Петровна, на ходу скидывая куртку и выпутываясь из шарфа.
— Это уже третий раз за четверть, — строго сказала завучиха и ушла.
— Неужели трудно было детей посадить? — разозлилась Алла Петровна. — Бесятся, аж на улице слышно. Сидели бы тихо, никто не заметил. Никакого от вас толку, Гавриловна!
Это точно. Взяла веник и стала осколки подметать, чтобы хоть какой толк был. Намела целую кучу, сгребла в коробку от бумаги и пошла на мусорку. На лестнице столкнулась с самым главным начальником — завхозом Валентиной.
— Гавриловна! — строго сказала Валентина. — У тебя перерасход моющего средства. Больше не выдам, и не проси.
— Так я уже и так из дому порошок принесла, — попыталась оправдаться Мария Гавриловна. — Люди с работы тащат, а я наоборот.
— Вот я на тебя докладную напишу. Пусть разберутся, куда ты тащишь.
Напишет она. Писательница. Сроду чужого не брала.
— Ты утром ничего подозрительного не видела? — оглядевшись по сторонам, понизила голос Валентина. — Посторонние на вахте были?
— Никого не видела, — сухо ответила Мария Гавриловна.
Еще не хватало из нее доносчицу делать. Никогда не кляузничала и сплетнями не занималась. Подхватила коробку с битым стеклом и пошла себе. Пусть сами выслеживают, если им надо. Подумаешь, преступление великое.
Ну и холодина! Выскочила, даже одеться забыла. Не возвращаться же.
— Мария! Куда ж ты раздетая? Простудишься. Давай, сам вынесу, — дворник Василий Николаевич забрал коробку и пошел к контейнерам.
Мария Гавриловна осталась на крыльце, смотрела. Плохо видно было, все расплывалось. Жалко его. Одинокий, неприкаянный какой-то.
— Я и коробку твою выбросил, Маша. На что она тебе?
Мария Гавриловна уткнулась носом в плечо Василия Николаевича, а он гладил ее по голове и приговаривал:
— Замерзла, Машенька? Надо одеваться хорошенько, чай, не лето…

 

 

Коралловые острова

Лида купила оранжевую куртку с желтым мехом и пошла искать другого мужа, потому что этот никуда не годился. У него была маленькая зарплата и совсем никакой мечты. По вечерам Лида жарила картошку, они ужинали и смотрели телевизор, а потом шли спать. Лиде это надоело, потому что у нее была мечта. Она хотела уехать куда-нибудь далеко, на коралловые острова, где поют и танцуют аборигены в венках из орхидей.
Она ничего не собиралась покупать, но нечаянно наткнулась на распродажу. Яркая куртка прямо выпрыгивала из груды унылых тряпок. Лида не устояла, примерила. Легкое чудо обняло, как родное. И цена смешная. Еще и осталось сто рублей. Даже снимать обновку не стала, сунула старый пуховик в пакет и пошла. С такой красотой не то что аборигены в обморок попадают, а настоящий муж найдется. Только надо следить за осанкой. Лида следила. Помнила, как в девятом классе Динка Бойко просвещала: «Главное — королевская осанка. Иду я такая вся на струне, смотрю вниз, будто мне по фигу. А за два метра до пацана — бах! Глаза поднимаю. Готов!» Девчонки обрадовались и пошли проверять. Срабатывало, но не на всех.
Сейчас совсем не помогло. Хмурые люди сгибались под тяжестью свинцового неба, шлепали по бывшему асфальту, прятались в бетонных коробках. Да, это не коралловые острова с орхидеями…
Шла и думала. Не может быть, чтобы молодость проскользила мимо, просыпалась как песок в часах на уроке химии. По телевизору показывали настоящую жизнь. Там супермены одной рукой сворачивали горы, другой бросали к ногам избранниц драгоценности, виллы и коралловые острова. Там никогда не бывало генеральных уборок по субботам, стирки, мытья посуды и никто не жарил картошку. У них на блюдах лежали омары, какие-то непонятные штуки и фрукты. У них были трехэтажные особняки, ухоженные сады, охранники и вообще все.
Лида тоже так хочет. Она не какая-нибудь замухрышка, а красавица. Если бы не рост, стала фотомоделью. Или манекенщицей. Или Мисс Вселенной.
Лида пришла на автовокзал.
— Сколько стоит билет в другой город?
— Сто рублей.
Как раз. Купила билет, помедлила и робко спросила:
— У вас есть мечта?
— Есть, — ответила кассирша. — Закрыть эту лавочку и домой.
Место попалось у окна. Все складывалось замечательно. Рядом оказалась женщина с волосами курточного цвета. Будто ее нарочно посадили для гармонии.
— Ой, у вас ценник висит, — встрепенулась женщина. — Почем брали?
— Недорого, — Лида сорвала картонку с ценой.
— Просто мечта, — одобрила женщина.
— А у вас мечта есть? — осмелела Лида.
— А то. Чтоб моего оболтуса с этим чертовым ЕГЭ уже куда-нибудь пристроить.
Другой город оказался не очень далеко. Всего час ехали. Попутчики разбежались, а Лида думала, куда пойти. В центре маленькой площади скучал Ленин. Вокруг Ленина в луже плавали две утки. Напротив мэрия гордилась елками, слева магазин, справа ресторан «Коралл». Ну вот. Кораллы уже начались. Осталось совсем немного.
— Конфетка!
Лида вздрогнула. Человек с волосами, убранными в хвостик, держал на ладони ириску.
— Спасибо.
— Такая красавица одна скучает. Ты замужем?
— Немножко.
— Немножко не считается, — обрадовался человек с хвостиком. — Есть предложение потусоваться. Кофе там, того-сего.
— Не знаю… — поколебалась Лида. — А у вас есть мечта?
— Конечно! Продать мое ноу-хау и разбогатеть.
— Вы изобретатель? — она с уважением посмотрела на нового знакомого. — Что вы изобрели?
— Средство для удаления накипи с чайника. Могу показать. У меня дома целая гора чайников. Проведем эксперимент, погреемся.
Хвостатый противно ухмыльнулся, намекая на нечто более определенное, и нахально полез со своими лапами, липкими от ириски.
— Отстань, — сказала Лида.
— Че ты ломаешься? — обозлился хвостатый и схватил Лиду за рукав.
Лида вырвалась и помчалась, не разбирая дороги. Через пару кварталов другой город внезапно кончился. Песчаные холмики шелестели сухой травой. Из окна ветхого домика печально смотрела коза. Сожалела, что лето кончилось, трава высохла. А может, мечтала о далеких коралловых островах. Коза увидела Лиду и очень удивилась. Она никогда не видела такую красивую девушку в такой красивой куртке.
Пошел дождь. Он весь день собирался и вот наконец собрался. Желтый мех намок и перестал быть пушистым. Лида позвонила мужу.
— Привет! — обрадовался муж. — Ты где?
— В другом городе…
— Да? — удивился муж. — А я картошки нажарил.
— Ты умеешь?
— Я еще не то могу. Вот увидишь. Когда вернешься?
— У меня денег нет…
— Так я сейчас приеду! Слышишь? Жди, я уже бегу!
— Виталик, — сказала Лида. — Виталик, забери меня отсюда. Очень жареной картошки хочется.

 

 

Кукее некуда

Телефон долго и нудно зудел сквозь сон, как застарелая зубная боль.
— Милый, — нежно проворковала Катя, — с праздником, мой любимый, сладенький, вкусненький…
— Который час? — Тема сонно вклинился в гастрономический поток. — Какой еще праздник?
— Полдесятого, День Святого Валентина, — обиделась Катя. — Конечно, я не сомневалась, что ты забудешь. Конечно, для тебя это не имеет никакого значения. Хоть бы поздравил для приличия.
— Поздравляю…
— Ой, ну скажи по-человечески. Ты меня любишь?
— Да…
— А ты меня сильно любишь?
— Да…
— А за что ты меня любишь?
— Да…
— Какой ты вредный, котеночек. Давай открывай глазки и подойди к окошечку. Ку-ку, любимый!
Ку-ку. Кукее некуда. Разбудила в такую рань. Да еще в выходной. В кои-то веки в субботу ни одной пары. Неужели под балконом торчит? С нее станется.
Усилием воли Тема поднял себя с дивана. Во дворе никого не было, только одинокий прохожий, надвинув капюшон, брел навстречу мокрому летящему снегу. Даже воробьи попрятались, не теребили кормушку. Напротив окна, вцепившись в тополиную ветку, мерз игрушечный заяц. Синий. Холодно. Он крепко держал в лапке нарядный конверт, трепещущий под порывами ветра.
Тема распахнул створку и попытался дотянуться. Безрезультатно. Единственное, чего добился, стал почти такого же цвета, как заяц. Стуча зубами, оделся и поплелся на улицу.
Толстый ребристый ствол оказался неприступным как турецкая крепость. Как Катерина туда вскарабкалась? Пришлось возвращаться домой за стремянкой.
На грохот выглянула из кухни бабушка и очень удивилась. Темочка сам проснулся, сам поднялся и решил заняться полезным трудом. Внук сердито махнул рукой в направлении окна. Бабушка увидела зайца и умилилась. Сначала умилилась, потом забеспокоилась. Засобиралась на улицу, стремянку держать. Как бы не убился.
Спасательные работы завершились благополучно. Если не считать исколотых в кровь пальцев: заяц был прикручен к ветке проволокой, а конверт к зайцу — булавкой. Для контрольного выстрела.
— Ой, какая прелесть! — восхитилась сестра Маша. — Давай делиться по-честному: зайчик мне, письмо тебе.
— Обойдешься, — буркнул Тема.
Не хватало разборок с Катериной. Она наизусть знала всю подаренную ею дребедень, и если Машка втихаря утаскивала какую-нибудь невразумительную фиговину, дулась по три дня. Это называлось «Ты совсем не дорожишь памятными знаками моей любви».
— Подумаешь! — поджала губы Маша. — Мне Артур еще лучше принесет. Он вчера «Чупа-Чупс» и сердечко подарил, а сегодня придет, вот!
Содержание письма оказалось туманным. Какие-то там-тамы, папирусы, берестяные грамоты. Что к чему? А, при помощи всей этой рухляди в древности объяснялись в любви. Типа больше им заняться нечем было. «А в наше время существует почта» — последняя фраза намекала на дальнейшие действия.
Тема включил комп. От Кати ничего не было. Группа поддержки, стоящая за спиной (бабушка, Машка и привлеченный суетой дед), дружно разгадывала подсунутый Катериной ребус. СМСки тоже не приходили. Телефон ехидно молчал.
— Почта! — осенило деда.
— Так нету ничего, — рассердился Тема. — И в «Одноклассниках» тоже.
— Я говорю: почта! — дед возбужденно очерчивал в воздухе руками нечто прямоугольное. — Каменная. В смысле шлакоблочная. Короче, дом такой. Как его: районное отделение, где мы пенсию получаем. Быстро беги!
— Бедная девочка, сколько же она там стоит? — запричитала бабушка и накинулась на деда: — И что, ребенок должен бегать голодный? Даже не позавтракал. Шарфик! Шарфик надень!
— Лучше денег дай, — подмигнул дед Теме.
Киоск осаждала небольшая, но целеустремленная мужская толпа. Потеряв еще двадцать минут, Тема во всеоружии, то есть с розами, мчался сквозь снег и ветер. Жаль, что отец запретил без него машину брать и ключи спрятал. Бегай теперь по холоду, жди, пока родичи из Египта вернутся. Мама победила, уговорила отца «хоть раз в жизни по-человечески провести праздник». Отцу-то по барабану эти «звездное небо, ласковые волны и каскады — вы представляете — прямо каскады глициний». Мог бы и не ворчать. Если бы Катька Египет организовала вместо беготни в метель — другое дело. Но семестр только начался, еще от предыдущего не отдышались.
На почте Кати не было. Зато ожил телефон.
— Ты куда подевался? — недовольно спросила любимая.
— Я это... у почты стою. Ты где?
— У почты? — Катя залилась серебристым смехом. — Котеночек, почта бывает гораздо ближе. Например, в подъезде.
В почтовом ящике действительно лежал конверт, еще лучше прежнего. В смысле — еще больше раскрашенный и расшитый бисером, цепочками, финтифлюшками. Катерина не признавала покупных конвертов-открыток и делала их сама, «вкладывая частицу сердца». Кружок «Очумелые ручки». Тема подозрительно оглядел послание на предмет скрытых булавок и позвонил в дверь. Пусть родственники помогают разгадывать Катькины шарады.
Письмо вновь оказалось туманным, намекающим на необходимость опять совершать подвиги. Про какие-то серенады (она что, совсем сдурела? В такую погоду осталось только под окном завывать). И еще сапог зачем-то нарисовала.
— Все. Сдаюсь, — сказал Тема.
— Она хочет, чтобы ты подарил ей сапоги, — объяснила практичная Маша.
— А трубу от крейсера «Аврора» ей не надо? — поинтересовался дед. — В наше время девушки скромнее были. На трамвае покатал — твоя!
— Итальянские! — догадалась бабушка. — Катя хочет итальянские сапоги.
— С чего ты взяла?
— Смотрите: серенада плюс рисунок, получаются итальянские сапоги.
— Не дам, — твердо сказал дед. — Я свою заначку не для этого берег.
— А! Так у нас, оказывается, заначка есть, — многозначительно прищурилась бабушка, но тут, к счастью, позвонила Катя.
— Сколько тебя можно ждать, в конце концов?
— Ты где? В обувном магазине?
— При чем тут обувной магазин? А! Ты Италию с сапогом перепутал! Господи, какой ты бестолковый! Я уже два часа сижу в итальянской пиццерии возле твоего дома. — Уже три раза пиццу грели, все засохло.
Окрыленный Тема, схватив замученные розы, помчался навстречу судьбе.
— Так что там насчет заначки? — спросила бабушка. — Я бы не отказалась от итальянских сапог. И от цветов. Все-таки праздник. Ты меня любишь, дорогой?
Но дед не успел ответить, потому что пришел Артур. С красным атласным сердечком на палочке.
— Машка! Короче, это… Короче, с праздником. Желаю успехов в учебе и личной жизни. Ты примеры уже решила? Дай, пожалуйста, списать.

 

 

Сюрприз на блюдечке

Люба проснулась в пять, как всегда. И в обычные дни долго не спала, а сегодня дел невпроворот. Сегодня она выходит замуж. Умылась, в последний раз напилась кофе в одиночестве и принялась за праздничный обед. Продукты купила накануне. Наметила «Оливье», тертую свеклу с черносливом и грецким орехом (полезно для пищеварения), рыбу, запеченную в духовке, и рис с овощами. К чаю — «Наполеон». Коржи еще во вторник испекла, им ничего не сделается, могут хоть неделю лежать, а крем заварила вчера. Кастрюля подгорела, но после кипячения воды с содой все отошло. За ночь торт прекрасно пропитался и стал уродливым. Люба обрезала края и потерла на весу шоколад, равномерно осыпая пузырчатую поверхность, отчего «Наполеон» сильно похорошел.
Часам к девяти все было готово. Осталось гарнир довести до ума: слегка обжарить замороженные овощи, смешать с вареным рисом и притомить минут пять под крышкой. Но это после загса, чтобы не греть двадцать раз.
Смахнула несуществующую пыль мягкой тряпочкой, еще раз проверила порядок, и без проверок идеальный. Поправила подушки на диване. Ах, забыла в ванной новое мыло положить! Кажется, все…
После регистрации решено было жить у нее. Купила новые шторы и ночник с голубым абажуром для уюта. У Ивана Петровича коммуналка и вредные соседи. Поэтому в гости к себе не звал.
Познакомились в парке. Присели на скамейку, каждый сам по себе, и разговорились. Сначала разговорились, потом познакомились. Иван Петрович — вдовец, бывший военный летчик. Дети выросли и разбежались. Помогать не помогают, ни к чему. Пенсия неплохая, запросы скромные. Здоровье только подводит. Кашель по утрам нападает, да стенокардия нет-нет да и прижмет. Бегать по аллеям от инфаркта страшновато — вдруг догонит? — а вот гулять в самый раз.
Люба тоже для моциона в парк ходила. Двигаться надо, а то совсем в четырех стенах закиснешь. Подрабатывала на дому, давала уроки немецкого. Пенсии маловато и скучно. Теперь будет веселее. Они только по воскресеньям встречались. Иван Петрович в какой-то фирме кого-то консультировал.
Приняла душ, высушила волосы и привычно скрутила в узел, сколов покрепче шпильками. Надела умопомрачительно стильный серый костюм, сшитый портнихой с третьего этажа. Нитка жемчуга, ажурные перчатки, серые туфли на невысоком каблуке, сумочка в тон. Посмотрела в зеркало: королева английская! Скромно, элегантно, со вкусом. Подумала и слегка тронула губы бежевой помадой. Хороша! Иван Петрович тоже хорош: подтянутый, загорелый независимо от времени года, с серебряной гривой вьющихся волос. Но самое главное — они друг другу доверяют и понимают с полуслова.
Кислицыны просто рухнут! И Вера Семеновна, и Наташа с Витей. Хорошо бы еще Туся в загс успела, обещала вырваться.
Люба подошла к окну. Иван Петрович должен был приехать за ней на такси, но запаздывал. Телефон!
— Я здесь, Инезилья, стою под окном. Объята Севилья и мраком, и сном, — неплохим баритоном пропела трубка и добавила: — Спускайся, Люба.
— Иду. Бегу, лечу!
У подъезда фырчал черный лакированный джип, увитый цветами и лентами. Рядом стоял сказочно импозантный Иван Петрович в костюме с иголочки, при галстуке и — с ума сойти — с бутоньеркой в петлице.
— Карета подана, — галантно склонился он в полупоклоне и протянул тугие белые розы.
— Это что за катафалк?
— Садись, — распахнул перед ней дверцу Иван Петрович, — сейчас все узнаешь.
— Ты решил разориться? Зачем такую роскошь взял напрокат?
Черт побери, а все-таки приятно, хотя попахивает моветоном. Надо же, какая неожиданность вместо такси. А еще говорят, что времена рыцарей прошли. Нет, все-таки здорово! Люба села за спиной водителя.
— Поехали, Саша, — приказал Иван Петрович, устроившись рядом с Любой. — Это никакой не прокат. Моя машина.
— В смысле? — изумилась Люба.
— В прямом, — усмехнулся Иван Петрович и снисходительно похлопал ее по бедру. — Сейчас ты упадешь.
— Ты ограбил банк? Или получил наследство от австралийских кенгуру?
— Вроде того, — развеселился Иван Петрович и, отсмеявшись, добавил: — У меня строительная фирма, так что не бедствую. После загса покажу свой коттедж, а вечером ужинаем в «Гранд-отеле», я банкетный зал заказал. Познакомишься наконец с моими партнерами. Им понравилось, как я тебя разыграл.
— А как же рыба?.. Ты все врал? Но зачем?
— Видишь ли… Как бы объяснить? — растерялся Иван Петрович, ожидавший бурных восторгов. — Хотел проверить твою искренность.
Понятно. Боялся, что у нее разыграется меркантильный интерес. Надо было ее на детекторе лжи проверить… Люба отодвинулась подальше, прижалась к дверце. Места полно было на широком кожаном сиденье.
— Ну что ты как маленькая? Я не собирался тебя обижать. Думал, ты обрадуешься. Готовил тебе сюрприз на блюдечке.
— Ах, на блюдечке… Молодец ты, Ваня. Здорово придумал… Будьте любезны, притормозите на секундочку. Вон у того магазина. Я кое-что забыла.
Дрессированный водитель чуть скосил глаза на хозяина, тот кивнул. Джип вильнул направо и нетерпеливо задрожал у тротуара. Люба вышла из машины.
— Учти, у нас времени мало. Может, с тобой пойти? Что тебе надо купить?
— Макароны! И постное масло! Кончились! — выпалила Люба. — Будь здоров, Иван Петров! Не кашляй!
И пошла себе, помахивая сумочкой. Благо туфли удобные попались. Не жмут.

 

 

Недоделанный

Люся с Карлом стояли над водопадом, перегнувшись через хлипкие перила, и переживали свалившееся счастье. Счастье свалилось в виде папы Карла. После тридцати лет пребывания в неизвестности он внезапно объявился. И не где-нибудь, а в самой Германии. И не кем-нибудь, а владельцем процветающего колбасного бизнеса.
Карл был не совсем Карлом. Вначале Люся переименовала Кирюшу в Карлушу, затем он возмужал и трансформировался в Карла. Иностранно-аристократическим именем Люся компенсировала его заурядность. Короче, накаркала. Теперь Кирюша имел шанс превратиться в истинного Карла, сонаследника папашиного бизнеса в дочиста вылизанной Германии.
Безмятежная стеклянная гладь озера, плавно стекая в узкое горлышко под мостом, низвергалась осколками, буйно взбивалась пеной и, успокоившись, лениво оглаживала речные валуны.
— Любуетесь?
Счастливцы обернулись.
— Ой, девочки! — обрадовалась Люся бывшим одноклассницам.
— Как делишки? — поинтересовалась красавица Алексеева, снисходя к дурнушке Люсе и ее пролетарию.
— Как детишки? — спросила Василенко.
— Дети хорошо, Саша женился, Игореша собирается, Леня и Олежек учатся, даже стипендию получают, — затараторила Люся, но, вспомнив о невероятных событиях, спохватилась и продолжила тоном обеспеченной фрау: — А мы с Карлом едем в Германию.
— По путевке? — удивилась красавица Алексеева. До сих пор одноклассница со своим выводком дальше дачи не бывала.
— В гости. Отец Карла приглашение прислал. Мы уже визу оформили, завтра за билетами пойдем. Детей на бабушку оставим. Они уже самостоятельные, так что без проблем.
— А… она с вами не едет? — озадаченно спросила красавица Алексеева, смутно припомнив невзрачную Карлову маму.
— Отец и ее звал. Раньше-то не мог, а теперь овдовел и нас разыскал. Так она наотрез отказалась. «Сами к этому Гитлеру ехайте». Такая артистка! — засмеялась Люся.
— Наверное, не простила. Да, Карлуша? — спросила Василенко. Ей стало неудобно, что виновник торжества стоит себе в сторонке.
— Та ну… — засмущался Карл и прикрыл рот ладонью. Стеснялся Люсиных самоуверенных подружек и своей неголливудской улыбки.
— Надолго едете? — уточнила красавица Алексеева.
— Пока на месяц. Отец сразу звал насовсем, но мы подумали — пусть уже младшие доучатся. Съездим, Карлу зубы вставим, цивилизацию посмотрим, настоящий водопад, — размечталась Люся.
— Ты все перепутала, — расхохоталась красавица Алексеева, небрежно откидывая длинные шелковистые волосы. — Ниагара совсем на другом континенте.
— Знаю, — кивнула Люся. — Но в Германии тоже наверняка есть водопады. Там все есть.
— Как в Греции, — уточнила Василенко.
— Ну, нам пора. Перед отъездом дел по горло. Счастливо оставаться!
Люся взяла мужа под руку и повела к выходу из парка. Красавица Алексеева и Василенко смотрели им вслед.
— И кто бы мог ожидать от этого недоделанного? — прошептала красавица Алексеева.
— Обалдеть! — сказала Василенко.
И было от чего обалдеть. Причем повторно. В первый раз класс обалдел во время выпускных экзаменов, когда Люська по секрету проболталась Алексеевой, что у нее любовь. И они уже спят вместе с этой самой любовью, когда мать на дежурстве. Только ничего такого: они спят валетом. А после выпускного придется добывать справку про двенадцать недель, чтобы расписаться. Правда, справку добывать не пришлось. Ее выдали на законных основаниях. Валет не помог. Пришлось Люське на свадьбу заказывать платье-балахон. Хотя с ее страхолюдством это было не принципиально.
Никто не ждал от дурнушки-троечницы такой прыти. Увидев Кирюшу, потенциального Карла, девчонки успокоились. Увы (ура), не принц. Алексеева даже подумала вслух, понизив голос: «Недоделанный какой-то». Но Люська насчет этого не заморачивалась. Одноклассницы боролись и искали, находили и не сдавались. А эти двое полоумных наделали четверых детей — и хоть бы хны. Довольная Люська бодро катилась по жизни на кривоватых крепеньких ножках, волоча за собой всю гоп-компанию. Карлуша зарабатывал на стройке прилично: кирпичик за кирпичиком. Попивал, не без того. Да кто не попивает? Люська его в ежовых рукавицах держала, у нее не разопьешься.
Осенью озеро, обмелевшее в жару, вновь наполнилось и обрушило притихший было водопад в повеселевшую речку. Красавица Алексеева вытащила Василенко в парк: не терпелось поведать в подробностях очередную главу очередного романа, на этот раз с простым менеджером. Пришлось понизить планку, в спину дышали молодые и наглые.
На мостике стояла Люська и кричала вниз, в шумящие воды. Подошли, посмотрели. Ничего особенного. Карл, подставив спину под струи, блаженно улыбался прямо под грозным объявлением «Купаться запрещено!»
— Немедленно выходи! В милицию заберут! Простудишься!
— Привет! Как съездили? — спросила Василенко.
— Нормально, — машинально ответила Люся. — Сейчас же вылезай!
Карл, увидев подкрепление, застеснялся и, оскальзываясь на камнях, попрыгал к берегу.
— Соскучился, — объяснила Люся. — В Германии ни речки, ни озера.
— Когда насовсем? — тревожно спросила красавица Алексеева.
— А никогда, — беспечно ответила Люся. — Кирюша не хочет.
— Карл, ты чего? Поехали бы, пожили как люди, — сказала Василенко.
— Та ну… — прикрыл рот ладошкой несостоявшийся Карл.
— Экономия достала. Мы так не умеем: каждое еуро считать. У отца домина! Миллион еуро стоит, — Люся не по-нашему выговаривала «еуро». Набралась шику по заграницам. — А все экономят. Там еще две дочки с мужьями и детьми друг за другом ходят, чтобы лампочки выключали. Я в ванну пошла — не выливай воду, говорят. В ней еще Карл помоется.
— То-то он до нашей бесплатной речки дорвался, — хмыкнула красавица Алексеева. — А зубы хоть вставил?
— Та ну…
— Отец сказал: лучше дома. Дома дешевле. В Германии все так дорого, — пояснила Люся. — Короче, созвонимся. Приходите. Фотки покажем. Ну, до встречи.
Люся повела мужа по аллее вдоль озера, пламенеющего отражением осенней листвы.
— Недоделанный… — сказала красавица Алексеева.
Василенко с ней согласилась.

 

 

Привет Пушкину

Денег было мало. Поэтому мы полетели на Кипр. Поначалу в целях экономии собирались скромно отдохнуть в недорогом подмосковном пансионате. Самоотверженно отклонили попытки менеджера, утонченной барышни с лакированными пальчиками и прилизанной головкой, соблазнить нас предметами роскоши, как-то: бассейном, теннисным кортом и полем для игры в гольф. Не дрогнули даже перед искушением приобщиться к аристократической верховой езде. Во избежание травмирования самолюбия даже не выясняли стоимость VIP-услуг и твердо стояли на своем:
— Нам бы чего попроще.
Менеджер, утратив вспыхнувший было интерес, равнодушно пощелкала мышкой и нашла самое дешевое предложение. Судя по описанию и туманным фотографиям, у нас появилась возможность окунуться в незабываемый мир соцреализма. То есть спать на кроватях с панцирными сетками, вкушать макароны по-флотски и суточные щи, купаться в пруду вместе с утками. Мы радостно затрясли головами, синхронно выражая согласие. Барышня пожала шелковыми плечиками и сообщила стоимость двухнедельного пребывания в подмосковном Эдеме.
— Ого! — сказали мы и полетели на Кипр.
По утрам, едва дальний край неба над сонными волнами становился пепельно-розовым, мы плелись мимо портье, деликатно прикрывающего зевок ладонью. Благородная цель встречи восхода на берегу пустынных волн имела прозаическую подоплеку. Нужно было успеть застолбить три шезлонга под гигантским эвкалиптом, небрежно бросив на их сине-белые полосатые спины полотенца, стащенные из номера. Превращать казенные полотенца в пляжные категорически запрещалось, но мы наивно хлопали глазками, прикидываясь полными тупицами.
Но как бы рано мы ни приходили, один из наших шезлонгов был занят огромным котом. Будто он был прикован к стволу цепью. Правда, не к дубовому, но надо учитывать особенности местной флоры. Вид у кота был вполне ученый. Мы даже несколько заискивали перед ним, боясь не то что «брысь» произнести (какое уж тут «брысь»), но помешать его раздумьям.
— Слонопотам какой-то! — изумленно сказал муж, впервые увидев его.
— Скорее слонокот, — поправила я по привычке к точности формулировок.
— Нет, котослон, — не согласился сын исключительно из духа противоречия и подросткового стремления оставить за собой последнее слово.
Не осмеливаясь панибратски спихнуть великана, кто-нибудь из нас осторожно пристраивался под мурчащий пушистый бок. Кот царственно созерцал лазурные дали, отражающиеся в его бесстрастном взгляде, и лишь изредка подрагивал, отгоняя назойливые сухие листья, планирующие с высоких эвкалиптовых ветвей.
Твердо выполняя намеченную программу экономии, мы самоотверженно отказались от обедов, компенсируя лишения обжорством за завтраком и ужином. Пока сын попугайствовал в бассейне перед малолетними восхищенными слушателями, мы с мужем гуляли в город Лимассол. Брели вдоль моря, прячась от испепеляющего солнца в призрачной тени шелестящих на ветру эвкалиптов. Когда роща ненадолго прерывалась, приходилось идти по кромке прибоя, охлаждающего раскаленный песок. Однажды волна слизнула пластиковые тапки, неосмотрительно оставленные кем-то у воды. Я их выловила и бросила на сушу.
— Эфхаристо! — мелодично пропел голос из волн.
— Паракало! — отозвалась я, тщеславно продемонстрировав знание греческого.
Буратинское стремление всюду всунуть свой нос заставило меня первым делом, прибыв на Кипр, пристать к гиду и записать в блокнот несколько греческих слов. Теперь я могла сказать «спасибо» и «пожалуйста», а также пожелать доброго утра, дня или спокойной ночи в соответствии с требованиями момента. Правда, путалась. После ужина чрезвычайно обрадовала официанта, поздравив его с добрым утром. Зато иногда попадала в точку и звонко возвещала «калимэра!» в правильное дообеденное время.
И, главное, никогда не упускала возможности расширить словарный запас. Выпытала у горничной название нашего пятьсот тринадцатого номера и, получая ключи у портье, торжественно возвещала «пендэ декатриа», победоносно поглядывая по сторонам, проверяя, какое впечатление произвел мой безукоризненный греческий.
Немедленно образовался поклонник моего таланта — дряхлый старик, коротающий время в прохладе холла за шахматной доской. Левой рукой он обычно играл за белых, а правой — за черных. Кто выигрывал — неизвестно, потому что к финалу старик не спешил и после перестановки ферзя или ладьи погружался в размышления, отпивая глоток кофе из кукольной чашечки. Услышав греческую речь, старик бросил шахматы, взял меня за руки и скороговоркой стал восхищаться то ли моими способностями, то ли намерениями. Мне ничего не оставалось, как заведенной куклой повторять «пендэ декатриа».
С тех пор наши ежедневные встречи развивались по накатанному сценарию: мы бросались друг к другу и, взявшись за руки, восторженно кричали, распевали на все лады, повторяли снова и снова «пендэ декатриа», как послушная шарманка воспроизводит по кругу одну и ту же мелодию. Да она и была небесной музыкой, эта самая «пендэ декатриа», звучащая таинственно и пленительно, ничем не напоминая заурядно-обыденное «пятьсот тринадцать»…
Уезжать было жаль. Рейс задерживали. Сидя в вавилонском столпотворении аэропорта, я мысленно перебирала кипрский калейдоскоп, сотканный звуками, запахами, красками. Утром мы успели быстренько сбегать на пляж и ухватить восход. Это у нас традиция такая — восходы коллекционировать. Без восхода и домой возвращаться как-то неприлично. В ожидании самолета я бродила по магазинчикам. В ювелирном задержалась, завороженная сиянием перламутра, оправленного в серебро.
— Ю раша? — спросила продавщица, гордая красавица, разметавшая иссиня-черные кудри по плечам.
Пару дней назад в миле от берега с тем же вопросом ко мне обратился человек в маске с трубкой. Я доверчиво подплыла поближе и подтвердила:
— Раша, раша!
Ныряльщик взмахнул рукой. Перед моим носом извивался и пульсировал осьминог. Это уже потом, дома, добрые люди объяснили, что пловец попросту хотел его продать богатой русской. То есть мне. Для того чтобы свежайшие фрукты моря были приготовлены непосредственно в присутствии клиента. Но клиент от неожиданности чуть не утоп.
Вспомнив об этом, я с опаской посмотрела на дивную красавицу. Непохоже было, чтобы она извлекла из-под прилавка морское чудо-юдо и принялась размахивать им. Я успокоилась и созналась:
— Раша.
— А я узнала! — неожиданно обрадовалась продавщица.
— Откуда? — звуки родной речи были удивительными.
— Давно работаю. Узнала. Россия красиво?
Она выжидательно смотрела, словно от подтверждения русских красот что-то зависело. Нет, скорее ей хотелось немножко похвастаться знанием языка.
— Красиво.
— А-а-а, — протянула красавица и, лукаво прищурив черные глазищи, добавила: — А ты не знаешь. А я знаю. Слушай.
И с ужасающим акцентом, путаясь и ошибаясь, коверкая слова почти до неузнаваемости, прочитала:

Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты, —

и торжествующе вскинула узкую кисть, подзадержав ее в грациозном изгибе, подчеркивающем одновременно эрудированность и души прекрасные порывы. И посмотрела чуть свысока: мол, ты не знаешь, а я знаю!
Я продолжила:

В томленьях грусти безнадежной,
В тревогах шумной суеты
Звучал мне долго голос нежный
И снились милые черты…

Она удивилась, но подхватила, сверкая глазищами. Теперь мы декламировали дуэтом, скандируя, утратив интонации пушкинской томительной грусти, но испытывая восторг от того, что можем кричать нараспев:

Шли годы. Бурь порыв мятежный
Рассеял прежние мечты,
И я забыл твой голос нежный,
Твои небесные черты…

Вокруг нас образовалась небольшая толпа. Англичане, немцы, французы слушали звучание незнакомой речи.
Где-то в лимассольском парке среди глициний и бугенвилле́й стоял каменный Пушкин, жаловался:

В глуши, во мраке заточенья
Тянулись тихо дни мои
Без божества, без вдохновенья,
Без слез, без жизни, без любви…

Хотя в тот вечер, когда мы на него случайно наткнулись, вид у него был вполне довольный. Еще бы! Вокруг бурлил винный фестиваль. Щедро лились в стаканы, графины, бутыли тягучие струи, вспыхивая огнями отраженных фонарей. Гурманы задумчиво покачивали бокалы, наблюдая за тем, как жидкость обволакивает стеклянные стенки и стекает в густое искристое озерцо на дне. Насладившись созерцанием, подносили бокал к губам и, отпив самую малость, прикрывали глаза и погружались в транс. Народ попроще и повеселей, не утруждаясь тонкой дегустацией, попросту перемещался от бочки к бочке и как следует пробовал все подряд — белое, розовое, красное; молодое, зрелое, выдержанное; сухое, полусухое, сладкое. Для любителей чего покрепче демонстрировалось производство: перегонный аппарат, струйкой выдающий прозрачную влагу, тут же и употребляемую. Не пропадать же добру. Рядом босыми ногами давили виноград в огромном чане, распевая и танцуя а-ля Челентано. И вот что удивительно — ни тебе пьяных разборок, ни мордобоя. Несмотря на то что все при стаканах. Даже младенец в коляске упоенно посасывал нечто красное из бутылки с соской, но это, скорее всего, было не вино. Или вино? В любом случае, младенец не буянил и вел себя вполне прилично…

Душе настало пробужденье:
И вот опять явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты!

Интонацией мы ставили после каждого слова восклицательный знак! Два восклицательных знака!! Три восклицательных знака!!! О, где ты, тонкий пушкинский лиризм? Мы орали волшебные строки как речевку в пионерском лагере.
Объявляли регистрации и посадки. За окном взлетали и садились самолеты. И, быть может, наш уже выруливал на бетонную полосу, как знать?

И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь!

Все. Тишина. И вдруг — аплодисменты. Хлопали англичане, немцы, французы. Конечно, не нам. Ему.
Напоследок она крикнула мне в спину:
— В России говори привет Пушкину!
— Обязательно!
Обещание я выполнила. Вернулась домой, купила белые хризантемы и пошла к Пушкину. Он у нас не такой, конечно, как в Москве или Санкт-Петербурге. Или даже Лимассоле. Но все равно, он — Пушкин. И это главное.

 

 

Сиреневый туман

На огромной сковороде котлеты жарились неравномерно: в центре подгорали, а по краям едва румянились. Елена Васильевна гоняла их лопаточкой, чтобы всем доставалось поровну, но отвлекалась. Бегала к окну, высматривала внука. Димка впервые поехал в бассейн один. Взбунтовался после скандала.
В прошлый раз она подняла крик из-за мокрых волос, по-свински спрятанных под шапкой, и даже грозила накостылять по шее. Мальчишки из секции галдящей стайкой вылетели на свободу, а надутый Димка остался сидеть на скамейке до полного высыхания. Разобиделся так, что всю дорогу молчал, отвернувшись к засаленным дверям. Смотрел на свое сердитое отражение. Поезд летел сквозь мглу, громыхал, покачивался, проникновенно напоминал уважаемым пассажирам о взаимной вежливости. К Елене Васильевне, как всегда в метро, привязался «Сиреневый туман». Ему даже ссора с внуком не мешала лезть в голову:

Сиреневый туман
Над нами проплывает,
Над тамбуром горит
Полночная звезда…

Прямо условный рефлекс какой-то. С тех пор, как переехала в Москву, этот туман в метро достает.

Кондуктор не спешит,
Кондуктор понимает,
Что с девушкою я
Прощаюсь навсегда.

Димка дулся до самого вечера, пока родители не пришли. Елена Васильевна им все высказала. И про то, что вредничает и на справедливые замечания ноль внимания. И про то, что на улице руку выдергивает и идет как бандюган. И про вранье: у самого волосы мокрые, а он их под шапку сует, видите ли. И пусть сам в бассейн ездит, если он такой умный. Сын с невесткой неожиданно согласились. Оказывается, в тринадцать лет пора быть самостоятельным. И что там ехать-то? Три станции метро и ни разу не переходить дорогу. Подземный переход не считается.
Короче, докричалась. Добилась, что бегает теперь от окна к плите, и котлеты, между прочим, горят. Те, что в центре. На периферии спокойнее… Кой черт ее дернул поддаться на уговоры сына и сорваться в столицу? Сахалин бросила. Эх…

Сиреневый туман
Над нами проплывает…

По выходным собирались: Елена Васильевна, Людмила Алексеевна, Людмила Ивановна и Наталья Михайловна. Иногда присоединялась Галина Петровна, но это когда у нее время было. А то у нее муж с капризами и заказы срочные. Встречались у Юрия Гагарина, но в парковую толчею не заходили. Шли вдоль чугунной ограды вверх, мимо озера, к подножию сопки, а там сразу лес.
Гуляли с двойной пользой. Искали папоротниковые ворсистые побеги, на концах зелеными улитками скрученные. Черемшу букетиками складывали. От нее запах — ужас, зато микроэлементы и витамины. Весной, как снег сойдет, срезали молодые лопухи, пока они в гигантов не превратились. Ни в коем случае не вдоль дороги, там выхлопные газы, — подальше, у крутого речного склона. Стебли лопушиные надо в перчатках чистить. Кто не знает — у того руки коричневые. Из лопухов готовили острый салат по корейскому рецепту. Здесь на рынке увидела, обрадовалась, — не то. То ли лопухи не сахалинские, то ли корейцы.
Ближе к осени шли грибы, лимонник и брусника. Галину Петровну с собой не брали. Подготовка не та. Дешевле было отсыпать из каждого ведра по чуть-чуть. Обижаться ей ни разу не пришлось — брусничные походы совпадали с важными делами. То к младшему сыну девушка на пароме ехала, и он стеснялся ее в Холмске встречать, то другая его девушка совершенно не умела печь блины, ее учить и учить, то внуков не с кем оставить.
Зимой поднимались на Горный Воздух. Дорогу после метелей быстро чистили, там люди живут. Разводили костерок, подкармливали робкое пламя сухостоем, поджаривали на ветках хлеб и сосиски, запивали чайком из термосов. У Елены Васильевны самый вкусный, она с травами заваривала. Пели разноцветные песни про калину красную, очи черные, огни золотые, которых так много на улицах Саратова, да про сиреневый туман.

Ты смотришь мне в глаза
И руку пожимаешь,
В глазах твоих больших
Тревога и печаль…

Когда не было ветра, город внизу, в долине, заволакивало пеленой. Из нее иногда выныривал шпиль телевышки. Будто мачта или рея, или что там еще на пароходе торчит? Да куда этот Димка запропастился?
Котлеты все-таки немного прозевала. Распахнула форточку, замахала полотенцем, выгоняя чад. «Вот те и сиреневый туман! Размечталась, девица», — упрекнула себя, но мечтам все равно пришел конец, потому что вернулся внук.
— И ничего не мокрый, — доложил он с порога, сдергивая шапку. — На, потрогай, убедись.
— Не буду. Больно надо тебя проверять. Если я тебе не нужна.
— Нет, нужна, — не согласился Димка.
— Для чего?
— Для красоты. И еще немного для еды. Да, там в ящике что-то белеется. Сбегать? Давай ключи.
— Сиди уже, бегальщик. Сама. Хоть на лифте прокачусь, а то сижу тут с вами.
Заспешила, переваливаясь уточкой, нажимать на кнопку, крякнула «здрась» соседу. Тот отвернулся, придерживая на поводке захлебнувшегося злостью бульдога. «Ну и молодежь пошла, ни мне здрасьте, ни тебе спасибо», — мысленно хмыкнула Елена Васильевна, а вслух говорить не с кем было, сосед уже дверью хлопнул.
Интересно, от кого письмо? С Натальей Михайловной по электронке переписывались, Людмила Ивановна вообще не писала, но изредка звонила, Галине Петровне некогда. Остается Людмила Алексеевна. Точно! «Я вас вычислил», — обрадовалась, но, вскрыв конверт, расстроилась. Приятельницу прооперировали, да не где-нибудь, а в самой что ни на есть онкологии. Да еще неделю в реанимации держали. И неделю в отделении. Скоро выписать обещают.
Сквозь расстройство проступала неуместная радость. Елена Васильевна ни за что бы не призналась, что ура. Осторожное такое, подпорченное, но все-таки ура. Наконец появилась уважительная причина смотаться на Сахалин.
До самого вечера речь готовила. Подбирала аргументы. Но дети, как всегда, задерживались. Аргументы приходилось повторять, чтобы не запутаться, потому что мысли все время разбегались в разные стороны. То в направлении будущих радостных встреч со всеми-всеми, то экстренных дел, которые требуют решения прямо завтра. Потому что послезавтра она улетает.

Еще один звонок,
И смолкнет шум вокзала,
И поезд улетит
В сиреневую даль.

Но вначале придется выдержать битву. Сын даже слышать про Сахалин не хочет. Не может забыть, как она столько лет голову морочила: то пенсию надо заработать, то сахалинский стаж, то ее некому заменить в колледже, ну совершенно некому, хоть на лопату закрывай. В конце концов сдалась, но квартиру продавала четыре года. Покупатели приходили, радовались. Район — возле парка. Дом — «сталинка», потолки — во! Только в ремонт вложиться, и живи, как Абрамович. Все они категорически не подходили. Еще не хватало, чтобы в ее квартире жила эта крикливая крашеная тетка, умильно вытягивающая губы трубочкой, или этот самодовольный здоровяк с пузом и дебильным гоготом. Сын пригрозил приехать и в два счета разобраться. Она испугалась, оформила документы и укатила в Москву.
Как же их уговорить? Если заупрямятся, не пустят — выдвинуть ультиматум: или она едет на недельку-другую, или насовсем перебирается в свою квартиру на Вернадского. Наплевать, что там ремонт не закончен. Подумаешь, нежности. Да всю жизнь вместе с ремонтом жили, сами обои клеили и окна красили. Теперь моду взяли — сразу гастарбайтеров нанимать и эвакуироваться.
И никто из нее няньку и домработницу делать не собирался. Хочешь в театр — на тебе театр. Хочешь в музей — на тебе музей. Хочешь выставку, концерт, парикмахерскую, черта лысого — пожалуйста. Когда Оля вырвется, когда с Димкой можно пойти, когда одна, если все заняты. У Димки школа, бассейн и английский. У Сережи бизнес, переговоры и контракты. У Оли работа и куча проблем. А у нее заслуженный отдых. Имеет полное право гулять хоть по Арбату, хоть по Тверской, хоть по Измайловскому парку. Хоть где. И нечего про работу даже заикаться. Какая необходимость мотаться с двумя пересадками за копейки? Сиди, мама, отдыхай.
Осенью не выдержала, поехала в колледж. Их в столице навалом, этот она приметила, когда с Димкой на ВДНХ ездила. Охранник покосился, но пропустил. В коридоре у окна рыдала девчонка, жаловалась в телефон: «Она ко мне придирается. Да ничего я не делала, трубу достала, а она сразу: пошла вон. И реально сказала: зачет не поставит». Елена Васильевна приостановилась, хотела утешить бедняжку, но та сердито зыркнула из-под густой челки. Так и не решилась к директору заглянуть или хотя бы к завучу. Кому она тут нужна?

А может, навсегда
Ты друга потеряешь…

Оля пришла веселая. Глаза сияют, губы карамельно блестят. Накупила всякой всячины. Вертелась перед зеркалом, оценивала новую курточку, стягивала поясок на талии. Елена Васильевна одобрила. Не из подхалимажа. Не ради предстоящей поездки. А по-честному. Похвалила цвет (травяной, в тон глазам). Похвалила фасон (на Олиной фигурке что угодно сгодится).
— Шик-блеск-красота. Ужинать садись. Котлет нажарила.
— Не-а, не голодная. Я в ресторане была, готовилась к приему партнеров. Очень важный контракт намечается. Меня не полнит?
— Куда там еще полнить? Одни косточки с этой работой остались.
— И вот, — успокоилась Оля, — мы поехали проверять ресторан. Ну, в смысле, пойдет для встречи или так. Чтобы не краснеть потом. Заказали кофе с пирожными. Ой, сзади морщит.
— Встань ровно. Ничего не морщит.
— Ладно. Значит, заказали кофе, а сами смотрим, как обслуживают. Сервировку там, то, се. Нет! Пуговицы надо другие. Эти сюда, как корове седло. Короче: провинция. Надо другой ресторан срочно искать, а то нас партнеры не поймут. Главное — себя позиционировать.
— Полностью с тобой согласна, — обрадовалась Елена Васильевна упомянутому позиционированию, с которого можно перейти к животрепещущей теме. — Насчет правильной позиции. Точнее, ее смены.
Запутавшись в позициях, достала письмо из кармана и вслух зачитала наиболее трогательные выдержки. Поглядывала поверх очков, чтобы проверить впечатление.
— Поеду, — подвела итог.
— Ничего себе, ближний свет.
— Как ты не понимаешь? У нее никого нет, совершенно одинокий человек. Ни в магазин сходить, ни сготовить. Такая операция — подумать страшно.
— Признайтесь честно, — нахмурила бровки Оля, — вам у нас скучно. Лучше бы в Донецк прокатились, развеялись.
Еще не хватало. Родни в Донецке полгорода, не считая сел в округе. Все лето разговоры разговаривала, кладбища обошла, могилкам поклонилась. Хоть и родина, но чего ездить взад-вперед? Сахалин — другое дело. Засел занозой, не отпускает, хотя попала туда не молоденькой. Намоталась с мужем, военным врачом, по всяким Хабаровскам, Дрезденам, Новосибирскам. Еще спасибо, на точки не посылали — госпитали только в городах. Сережка в Германии родился, а школу на Сахалине закончил. Получил аттестат и уехал в Москву поступать. А она застряла. Даже развод с места не согнал.
— Ба, проверь биологию, — Димка сунул тетрадь и забубнил: — Один а, два гэ, три а, четыре вэ…
— Эй! Что такое? — изумилась Елена Васильевна.
— Контрольная завтра. Марьяша сказала: кто не выучит, пара в четверти. К нам тупо придет завуч и будет следить. Пять а, шесть бэ…
Елена Васильевна села, пригорюнилась. Оля говорила по телефону, забытый телевизор уговаривал купить зубную пасту, Димка бормотал «пятнадцать гэ, шестнадцать а», за окном вздыхал город.

А может, навсегда
Ты друга потеряешь,
Еще один звонок,
И уезжаю я…

Сережа отнесся к материному закидону снисходительно.
— Ма, захотелось проветриться, так скажи. На кой тебе эта дыра? У Димки каникулы скоро, давай я вас в Таиланд зашлю. Или в Египет. Куда скажешь, туда и зашлю.
— Не хочу в Таиланд, — заупрямилась Елена Васильевна. — Завтра за билетами пойду.
— Сам куплю. Туда и обратно. Паспорт давай. Медом тебе там намазали, что ли?
— Медом, — засмеялась Елена Васильевна.
Утром сбегала в парикмахерскую, сделала модельную стрижку и покрасилась в золотисто-каштановый цвет, натуральный. То есть бывший натуральный. Помолодела со страшной силой. Правда, веснушки сильнее проступили. Раньше они блеклыми были.
Вернулась домой, напекла, наварила, нажарила, чтобы с голоду не померли. Нервничала: почему Сережа до сих пор билеты не купил, тянет до сахалинской ночи.
Пришлось звонить утром. Уже и сумка раздулась, у порога ждала.
— Сегодня вылетаю! Буду за вами ухаживать! Борща наварю!
— Зачем вы себя утруждаете, деточка? — спросила Людмила Алексеевна. — Не надо за мной ухаживать, я сама потихоньку.
— Так ведь билет… — поникла «деточка». Людмила Алексеевна была на семь лет старше. Сколько же ей? Семьдесят девять, не молоденькая после операции скакать.
— У кого вы остановиться думаете? Мне-то сейчас не до гостей, деточка…
Вот это да. Что теперь делать? Гостиницу искать? Сильно жирно по нынешним временам. К Людмиле Ивановне нельзя — у нее муж последние лет тридцать ремонт делает, и нет никакой надежды, что погром закончился. На этой почве он превратился в бывшего, но стучать и красить не перестал. У Галины Петровны повернуться негде: младший наконец выбрал и женился. У Натальи Михайловны мама лежачая и квартира однокомнатная.
Позвонила в колледж. Директор обрадовался, пообещал поселить в общежитии, в изоляторе — там спокойно и душ работает. Пошутил, что и часы на вакансии для нее найдутся. Так что все решилось. На Сахалине не пропадешь. Не дадут.
В Шереметьево к вечернему рейсу вез Сережа. Оля осталась с Димкой уроки учить. Мимо плыл город, подмигивал неоновыми вывесками, вспыхивал огнями витрин, сверкал гирляндами деревьев, искрился миллионами окон, переливался, заманивал сиянием. На другом краю земли просыпался остров, подслеповато мигал фонарями, сбрасывал утренний туман.

Уеду я на год,
А может быть, на два,
А может, навсегда…

Обратный билет можно сдать. Паспорт есть, часы на вакансии найдутся. И даже душ в изоляторе работает.

 

 


 

 


Александра НИКОЛАШИНА

 

 

ДОМИК ДЛЯ АНГЕЛОВ

Повесть


Все же ты нашла меня, Лиса.
В захолустье —
Лисы любят захолустья.
Елена Шварц

 

 

Утиная охота


Выключить телевизор. Положить закладку в книжку (Гениса, Клюева, Афанасьева «Древо жизни», Акунина — новые похождения Эраста Фандорина или Александра Панова «Школа сновидений» — пять штук читаю одновременно).
Погасить настольную лампу. Лечь на спину. Выровнять дыхание. Медленно сосчитать от двадцати до единицы, представляя при этом, что спускаешься по крутым каменным ступеням в темный подвал. На единице, по идее, нормальный человек должен провалиться в сон.
Но я уже долгих полгода, несмотря на убаюкивающее присутствие Гениса, Клюева, Афанасьева и пр., проваливаюсь не в сон, а в ночь с двадцать восьмого на двадцать девятое сентября 1969 года (как, однако, немыслимо тогда сошлись девятки!), в камчатскую скверную осень с дождем и штормовым ветром, когда не спал весь поселок Палана, и я тоже не спала, потому что не знала — жив мой муж или умер. И еще я была хорошо знакома со всеми участниками трагедии.
Электрик Толя и его беременная жена Лариса были моими соседями по коммуналке. С Саней Жуковым мы работали на местном радио. А его безумная жена Рита ко мне зачем-то ревновала. Психопатка, что с нее возьмешь? С врачом Валентином работала в больнице моя сестра, она меня и познакомила с ним. Через месяц мы поженились. А через год случилось то, что случилось. Следователь Костя Гордеев был домашним философом — видимо, профессия заставила его относиться к жизни по-философски, а заодно научила коллекционировать и самому придумывать разные странные теории. А его подруга жизни Галя Разумовская, учительница английского, немецкого, а заодно и литературы, много раз выручала меня, когда нужно было выпускать в эфир еженедельный часовой детский журнал, а материала для него не хватало. Тогда она приводила в студию своих детей — с пятого по десятый класс, и они с выражением, пафосно читали стихи собственного сочинения. На дикой камчатской земле Галя в течение трех лет старательно насаждала графоманию. И весьма, надо сказать, в этом деле преуспела.
Приятельствовала я и с последним участником тех давних драматических событий — учителем истории, чукчей Степаном Тынагергином.
Я познакомилась с ним на смотре художественной самодеятельности, когда записывала его детишек для своего журнала. Они стихов, к счастью, не сочиняли, но зато пели — корякские, ительменские и чукотские песни. Это было неплохо.
А сам Степан был застенчив, немногословен и очень некрасив, бедняга. Среди чукотских лиц встречаются иногда чеканной красоты профили и фасы, похожие на непроницаемые лики индейских вождей: бронзовые, твердо очерченные, с гордым взглядом и царской посадкой головы. Но Степан со своей физиономией по циркулю, узкими глазками и приплюснутым носом ничем не напоминал Монтесуму или Чингачгука Большого Змея.
И Галя Разумовская, смеясь, однажды мне рассказала, что Степан Тынагергин безответно в нее влюблен.
Зорким глазом сына тундры после уроков он высматривал ее на улице за три квартала, останавливался, ждал, пока Галя с ним поравняется, улыбался белозубо, кланялся, спрашивал: «Вам помочь?» (Галя, как ишак, нагруженная сумками, бежала готовить ужин своему проглоту мужу), брал поклажу из ее рук и нес до подъезда. Там снова молча кланялся, улыбался и уходил.
А когда рано утром Галя в своей белой норковой шубке, единственной на весь поселок, а может быть, и на всю Камчатку, с развевающимся на ветру длинным ярко-красным шарфом летела за водой на речку Палану (отчего-то в поселке у нас процветал патриархат, и мужчины никогда не ходили по «дороге жизни», обледенелой тропе к проруби), Степан каждый раз неизменно оказывался на берегу, говорил свое белозубое «Здравствуйте!», просил разрешения помочь и нес ведра опять же до подъезда. Шли они молча.
Степан никогда ни о чем ее не спрашивал и не просил, а Галя вначале пыталась завязать разговор из вежливости — некрасиво ведь, думала она, получается: человек каждый день ей ведра и сумки носит, а она молчит, вроде как должное это принимает, но Степан на все ее реплики отвечал либо «да», либо «нет», и Галя оставила попытки разговорить своего молчаливого поклонника. Наверное, он чувствовал, что совсем неинтересен и не нужен Галине, а поддерживать светские беседы был не приучен или просто не хотел.
Один только раз, на новогоднем вечере в клубе, когда пьяный в дрезину Костя заснул на диване у телевизора, а она с подругами пришла в дом культуры потанцевать, Степан пригласил ее старомодно на тур вальса, и какое счастливое было у него тогда лицо! Галя даже пожалела — зачем она испорчена жизнью и комиссаром Мегрэ Костей: так трепетно ее никто никогда не любил и, разумеется, любить не будет.

…Степан в последнее воскресенье сентября выбрался на охоту. Дождик и слякоть его нисколько не смутили, ему даже нравилась такая погода — с ветром и мелким дождем, серым тяжелым небом и серым неприветливым морем, шумящим за круглыми сопками. В окрестностях поселка тогда, по крайней мере, никто не жжет костров и не горланит песен дурными пьяными голосами, не топчет брусничных полян, не ломает кедрач, не пугает уток на мелких озерцах, и не сшибает в непонятной злобе тяжелыми колонизаторскими сапогами беззащитных мухоморов. Странные люди эти приезжие. Не понимают, что на севере природа скупа, и просто так, из прихоти, от щедрот господних, здесь ни одна былинка не вырастет. Не то, что красавец-мухомор. Его олени едят, когда хворают, а люди сушат, растирают в порошок, нюхают и видят вещие сны.
Конечно, если к этому делу пристраститься, то можно стать наркоманом. Легко.
Только ни один нормальный человек в тундре себе не враг и знает, в каких случаях можно использовать этот гриб силы. А просто так, для удовольствия, никогда к нему не притронется.
Дед у Степана был шаман — настоящий, потомственный. Правда, советской власти, не одобрявшей мистики и не признававшей никаких богов, старик боялся, поэтому камлать уходил подальше от стойбища, и только в самых исключительных случаях — когда в селе кто-нибудь тяжело болел или когда кто-то из родных собирался в дальнюю дорогу. Нужно ведь было узнать, чем этот путь для него обернется, получить благословение предков и предупредить странника на всякий случай.
А перед камланием дед всегда нюхал сушеные мухоморы — некую почти эфемерную их часть.
Сами грибы дед тоже не выбрасывал: он набивал ими чугунок, закрывал крышкой и вытапливал на горячих углях. Жидкость, которая образовывалась часа через полтора, помогала при простуде — если хорошо натереть на ночь грудь и спину, и при ревматизме, если опять же натереть ею на ночь поясницу, да еще замотаться в собачью шкуру.
Про дедовы мухоморы Степан вспомнил, потому что поравнялся с невысокой сопочкой, похожей на грибок в городской детской песочнице — она вся была круглая, красная от спелой брусники, а белыми мухоморными пятнами на ней светились здоровенные грузди.
Настоящие мухоморы тоже, конечно, попадались вдоль тропы под ногами. Степан на них старался не наступать.
Вообще, это все плохая беллетристика — то, что я тут понаписала про Степана. На самом деле я, конечно, не знаю, о чем он думал в тот день, отправляясь на утиную охоту в пяти километрах от поселка.
Но ведь мог думать?
И про мухоморы, потому что в сентябре на Камчатке их — тьма-тьмущая, и про деда-шамана — он существовал в действительности, Степан мне сам про него рассказывал, и, может быть, по ассоциации, он вспомнил тогда и бабушку. Я ее никогда не видела, но до сих пор уверена, что старушка была редчайшим и прекраснейшим образцом человеческой породы.

Однажды она попросила внука привезти из города мольберт, кисти, холсты и масляные краски.
Бабушка тогда потрясающую фразу сказала, потому что родные к ней, конечно, приколупались — мол, зачем это все тебе понадобилось?
— Старая я уже совсем стала, — вздохнула бабуля, седая и легкая, как ночной мотылек, — ничего не могу больше делать — ни огород копать, ни детей нянчить. НО ПРИРОДА ВЕДЬ НЕ ДОЛЖНА ОБИЖАТЬСЯ, ЧТО ЗРЯ МЕНЯ НА СВЕТ ПРОИЗВЕЛА? Вот, буду теперь рисовать…
И в самом деле, пока была жива, писала яркие холсты с цветами и птицами, глазастыми оленями, добрыми собачками, синим морем и синим небом, и картины у нее получались сказочно красивыми, хоть и не очень умелыми. Ну да — «наивная живопись».
В Петропавловск ее работы возили — на выставку. И какие-то москвичи почти все бабушкины картины скупили.
У Степана дома осталась только одна: тундра весной — зеленая и бескрайняя, стайка черных уток летит в прозрачном небе, а на берегу голубого озера стоят бабушка со Степаном — рыбу ловят. Уже много поймали — всей семье на обед хватит. И оба они — сразу видно — бесконечно счастливые. Бабушка остановила мгновение.
Вот на нее природа (тире Бог), наверное, не обиделась, что зря произвела человека на свет. Но если уж и на Степанову бабушку обиделась, то я вообще не знаю, какого рожна той природе надо.

…Домой Степан решил вернуться другой дорогой — по берегу моря. Потому что дождь разыгрался не на шутку, загудел штормовой ветер, стало холодно, а по гальке бежать получается быстрее, чем по вязкой тундре.
Да и стемнело уже немножко.
На берег Степан вышел как раз напротив Птичьего острова — там никто не жил, кроме перелетных гусей и уток, потому остров так и назывался. А еще осенью и весной туда уезжали местные мужики-охотники. Чаще всего, конечно, этим занимались профессиональные промысловики, но, случалось, что и любители выбирались на недельку отдохнуть, а заодно и подзаработать. Ставили лагерь, били дичь — не по две кряквы за день, как Степан, а полный катер. Уток и гусей можно было потом купить в магазине, а в поселковой столовой, изображавшей по вечерам ресторан, часто раздавалась знаменитая фраза: «Федя, дичь!» — фильм «Бриллиантовая рука» уже тогда был любим россиянами от Москвы до самой до Камчатки.
Степан знал, что сейчас там охотятся четверо: Галин муж — следователь Костя Гордеев, электрик Толя Шевченко, журналист с радио Саня Жуков и врач Валя Смирнов.
Степан даже вспомнил их мимоходом, шагая по топкой дорожке от озера к морю — мол, интересно, успели парни выбраться до шторма или нет?
Оказалось, не успели.
Степан вышел на берег как раз в тот момент, когда от острова отчалила тяжело груженная лодка. Она отплыла недалеко и перевернулась. Наверное, захлестнуло волной.
Степан ахнул и замер, как вкопанный.
Сквозь пелену дождя и сгущающиеся сумерки он увидел, как два человека и собака выплыли на берег, а два, сколько Степан ни вглядывался в даль, так и сгинули в неспокойной воде.
Лиц он, конечно, не разглядел. И даже по силуэтам не сориентировался — кто из четверых утонул. Парни были одеты примерно одинаково — в штормовки и болотные сапоги, а ростом и фигурами не сильно между собой разнились.
Степан с полчаса бестолково суетился на берегу, кричал, стрелял из ружья в воздух — думал, может, кто-нибудь, кроме него, еще есть на побережье — вдвоем было бы легче справиться с бедой…
А потом с тяжелой душой отправился в поселок.
Больше всего его угнетало и даже заставляло временами замедлять шаг то, что он должен принести плохую весть Гале. Любимой, единственной, неземной и несравненной.

 

АННА КАРЕНИНА КОРЯКСКОГО УЕЗДА

Если бы великий писатель-гуманист Лев Николаевич Толстой жил, допустим, сегодня или даже тридцать лет назад, он бы не написал «Анну Каренину». Потому что писать было бы, в сущности, не о чем. Трагедийный накал оказался бы притянутым за уши.
Ибо что, собственно, произошло?
Жена министра влюбилась в офицера и ушла к нему жить.
Случись такое сейчас, все только пожали бы плечами: ну ушла и ушла. Ее право.
Может быть, правда, пальцем бы у виска покрутили: надо же, какая дура романтичная отыскалась. Министр, однако, побогаче офицера будет. Но, чтобы вычеркнуть неверную жену из списка знакомых, не принимать у себя дома и не узнавать при встречах в театре — это для нашего времени чересчур.
И на свидания с ребенком Анне не пришлось бы бегать тайком. Она бы, уходя, элементарно забрала мальчика с собой. А совместно нажитое с министром имущество суд бы разделил поровну. Тебе половину, включая счета в банках, квартиру в городе и особняк за его пределами, «мерседесы», гаражи, японскую фарфоровую посуду, норковые манто и тэ дэ., и мне половину.
А если Вронский все-таки разлюбил бы Анну в финале, под поезд она — я уверена — бросаться бы тоже не стала. Поплакала бы, конечно, да покричала, наверное, в досаде: я, мол, стольким ради тебя пожертвовала, а ты, пад-донок, не оценил! Подлец и материалист.
А потом вышла бы замуж в третий раз. Да хоть в четвертый — кому какое дело?
И высокая трагедия превратилась бы в банальную, если не сказать, пошлую историю.

Судьба Гали Разумовской была ярким тому примером.
Нет, я неправильно написала. Нехорошо.
Ничего пошлого и даже банального в ее браке с Костей не было. Все-таки жены пусть не министров, но высоких министерских чинов не каждый день бросают своих благополучных сытых мужей и выходят замуж за рядовых голодранцев, начинающих следователей.
А именно так все и начиналось три года назад.
Галя была родом из старинной профессорской семьи. Ее отец, Арсений Николаевич Разумовский, преподавал в Московском университете римское право, и дед, Николай Арсеньевич Разумовский, преподавал в Московском университете римское право и, боюсь соврать, кажется, даже прадед — Арсений (на удивление почему-то не Николаевич, а Петрович).
Его дагерротип, сколько Галя себя помнила, всегда висел в гостиной над пианино. Роскошный, немного усталый, холеный мужчина в шубе с бобровым воротником, черном котелке и лайковых перчатках, небрежно зажатых в узкой интеллигентной ладони. Впечатление было такое, что человек минуту назад вернулся со службы, отпустил извозчика, снял перчатки и почти что уже ступил на родное крыльцо, но призамешкался. Задумался — то ли к прабабушке (в смысле родной жене) возвращаться, то ли послать ее, любимую, на хрен. И завиться на всю ночь в «Яр» к цыганам, а может быть, в английский клуб к приятелям, или к знакомой актрисе — тоже на всю ночь. Прадедушка, по преданию, был большим гулякой. Бонвиваном, как говорили тогда. Или жуиром.
В отличие от деда и отца, которые заслужили в семье репутацию людей солидных, степенных, занятых исключительно наукой, а потому трепетно уважаемых. Как бы не от мира сего.
Когда в восемнадцатом году вся приличная Москва бежала от большевиков в Одессу и Крым, а потом дальше — за границу, дед Николай Арсеньевич даже не почесался. Трудные времена, сказал он, пройдут, ибо вечно ничто не длится, а без римского права ни одна, даже самая хамская власть, обойтись не сможет. Большевики ведь не на Луне свое царство голодных и рабов собираются строить, а в окружении цивилизованных государств, стало быть, хотят они того или не хотят, им тоже придется цивилизоваться. Поэтому будьте, дамы и господа, уверены: без меня, как без главного в стране специалиста по римскому праву, им не обойтись. Значит, и вы будьте спокойны — не пропадем.
И, в общем, дед оказался прав. Услуги его и бесценные знания новой власти в самом деле понадобились. Советы ему даже какой-никакой паек определили, чтоб правовед с голоду не помер, и оставили три комнаты из огромной двенадцатикомнатной квартиры, которую семья занимала до революции на втором этаже симпатичного особнячка у Никитских ворот.
Разумовские отнеслись к такому повороту событий вполне философски, и трагедии большой в совместном пользовании кухней, туалетом и ванной с экзотическими личностями, населившими второй этаж старинного особняка в количестве устрашающем (в экспроприированных девяти комнатах как-то разместились человек тридцать, а то и сорок, не меньше), не увидели. Пролетарии профессорскую семью, наверное, по привычке побаивались и даже уважали. Во всяком случае, когда бабушка Аграфена Дмитриевна, важная дама в поношенном шелковом платье, вплывала на общую кухню, чтобы сварить пшенную кашу своему ученому супругу и трехлетнему сынку Арсению, новые крикливые хозяйки замолкали, бочком-бочком выскальзывали за дверь, а та, которая решительно не могла оторваться от своего примуса, замирала, скукоживалась и как бы уменьшалась в размерах.
Хотя бабушка приветливо всем кланялась при входе и говорила неизменно: «Извините, я вам не помешаю?»
Может, она им и мешала, но видимого недовольства никто из теток не проявлял, в кашу не плевал и в чайник не писал.
Ну, и на том спасибо. У других людей, подвергшихся уплотнению, жизнь складывалась гораздо хуже.
А когда старики умерли — угасли они быстро и безболезненно, в один год, с промежутком в восемь месяцев, у восемнадцалетнего студента юрфака Арсения Николаевича две лишние — так решила власть — просторные и светлые комнаты отобрали, и оказался он запертым в узком и длинном помещении, похожем на тесный гроб с маленьким тусклым окошечком. Когда-то, по легенде, здесь жила кухарка.
«Все справедливо, — рассудил юный специалист по римскому праву. — Если моя семья на протяжении чуть не ста лет занимала целых двенадцать комнат, которые, по большому счету, ей были совсем не нужны, стало быть, я не имею права возражать, когда полюса поменялись с плюса на минус. Теперь я и мои потомки, чтоб восстановить мировое равновесие, сто лет должны жить в этом склепе. Кривая Гаусса. Не поспоришь».
Мальчик увлекался не только правоведением, но и математикой.
К счастью, сто лет жить в гробу ни ему, ни его потомкам не пришлось. Всего-то каких-то тридцать.
После войны, когда в стране началась хрущевская оттепель и массовое типовое строительство, Арсению Николаевичу дали просторную пятикомнатную квартиру в «профессорском доме» на Фрунзенской набережной, напротив Ротонды Нескучного сада.
Это такое странное место в центре Москвы, где искривляются пространство и время, жизнь течет неторопливо, а может, и вовсе остановилась. Раз и навсегда. Этот лес рос еще при Юрии Долгоруком, и река текла так же, разве что мостов и чугунных оград тогда не было, да всяких там теннисных площадок и ларьков с пивом, а в основном заповедник сохранился. В нем прошло Галино школьное детство — счастливое и спокойное, как почти у всех московских девочек из хороших семей.
Зимой в Нескучном саду заливали каток, и так весело было кататься по вечерам с друзьями на «снегурках» под супершлягеры тех баснословных лет — танго «Маленький цветок» и «Абарая-а-а-а, бродяга я-а-а…» Да, а еще, конечно, «Кукурачу» и Лолиту Торес. Летом ездили на дачу — своей не было, снимали несколько комнат у знакомой вдовы одного академика.
Там Галя и познакомилась со своим первым мужем, молодым карьеристом Владимиром Антоновичем Варфоломеевым. Хотя как сказать — молодым? Ему было уже 32 года, а ей всего 17, она только-только окончила школу и готовилась к экзаменам в МГУ, на факультет иностранных языков. Во-первых, это было престижно — на инязе учились самые красивые и крутые московские девчонки, а во-вторых, она действительно хотела стать переводчиком. Чтобы переводить потом всю жизнь английских и немецких поэтов. В особенности — Генриха Гейне.
Лет в двенадцать-тринадцать она подслушала разговор взрослых. Собственно, не подслушала даже, а просто услышала и почему-то запомнила, как родители и их друзья-правоведы болтали за столом, не стесняясь присутствия маленькой Гали.
Взрослые ругали советскую власть. Не яростно, как позже митинговали на грязных кухнях ее знакомые диссиденты, а так, между делом, то есть между двумя рюмками хорошего коньяку — снисходительно и вальяжно.
— Я понимаю, — разглагольствовал папочка, — что занимаюсь всю жизнь совершенно бессмысленным делом. Что цивилизованное право, основы которого я преподаю, так же далеко от наших реалий, как планета Плутон, которая вроде бы есть, но которую никто никогда ни в один телескоп не видел.
(Да, телескопы тогда, в начале шестидесятых, были еще очень далеки от совершенства.)
— Я ощущаю себя не правоведом, — папочка деликатно отпивал коньяк, закусывал кусочком лимона с небольшой горкой красной икры сверху (он утверждал, что лимон с икрой, как закуска к коньяку, — его личное изобретение, и страшно этим гордился) и продолжал после недолгой паузы: — Да, отнюдь не правоведом, а археологом. Из того, чему я учу детей (студентов иначе, как детьми, он никогда не называл), в Советском Союзе нет практически ничего: ни преторских принципов доброй совести, справедливости и гуманности, ни даже главного принципа естественного права, ius naturale: «Все люди равны и рождены свободными». И зачем я, спрашивается, их этому учу? Чтоб они понимали несовершенство нашей системы?
— Арсений Николаевич, — возражал папин коллега, преподаватель МГУ Штейнборн, или дядя Петя, симпатичный веселый дяденька, старый уже, лет, наверное, двадцати пяти, но все-таки не очень старый, потому что танцевал, как молодой — это он за полчаса научил Галю и двух ее подружек плясать рок-н-ролл, когда однажды пришел в гости к папе, а тот где-то задержался. Девочки были в восторге. — Вы неправы. То есть, правы, конечно, в том смысле, что вы — археолог. Что артефакты, которые вы извлекаете на свет, вызывают у студентов удивление и, может быть, даже — изредка! — восхищение. Но не более того. Они уже вполне продукт своего времени. Советы тут хорошо поработали. Ваши «дети» — нормальные варвары. Молодые здоровые дикари. Помните у Гейне:
…Кричат маньчжуры дружно:
— Нам конституция зачем?
Нам палку, палку нужно!
— А маньчжуры — это кто? — посмела вякнуть маленькая Галя.
— Маньчжуры — это фигура речи, — смутился папочка. — Собирательный образ дикарей, не обращай внимания. И вообще, почему ты тут сидишь? Тебе давно пора спать.
Послушная девочка Галя пошла спать, но на следующий день сняла с полки нужный том собрания сочинений Генриха Гейне и внимательнейшим образом его изучила. А потом и остальные тома проштудировала.
Стихи ей понравились.
Потому что резонировали с ее душой. Высекая некий ответный дрожащий звук.
Все девочки, которых не коснулась проза жизни, в двенадцать-тринадцать лет романтичны. Но многие уже и ироничны, одно другому ничуть не мешает. Потому что бессмертная любовь, конечно, romanzero и так далее, но ведь и смешно немножко? Какие такие в нашей жизни могут быть златокудрые Lorelay, а главное, где взять идиотов-рыбаков, которые бы плыли, как зачарованные, к роковой скале на звук ее песен? На верную смерть. «Фигура речи», — как говорит ее папочка, не более того.
А Гейне был романтичен и ироничен сразу. Такое редкое сочетание.
То лето перед поступлением в МГУ выдалось исключительно удачным. Дожди шли по ночам, а днем светило солнце — не жгучее и не утомляющее, нет — доброе и ласковое. А какие, Господи, в том году созрели вишни! Какие яблоки тихо наливались в садах! Какие соловьи пели на рассвете! И как влюблены в нее, юную, были папины аспиранты Петя Штейнборн и Володя Варфоломеев.
Черт! Конечно, ей больше нравился Петя — он был свой. Он еще студентом подружился с отцом и начал бывать в их доме. Галя его лет восемь знала.
Веселый. Совсем не зануда. А как танцевал! И с папой не боялся спорить.
Для Гали это почему-то было важно — сама она не спорила, потому что была девочка умная и понимала: папины знания и ее — несопоставимы. Ясно, что он двумя фразами уложит ее наповал и усмехнется снисходительно. Мол, куда ты, малая, лезешь?
Но почему-то раздражала его непоколебимая уверенность в своей правоте, и хотелось, чтоб кто-нибудь ему достойно возразил.
Чаще это делал Петя. Он вскрикивал, как в старинных романах: «Нет, позвольте, Арсений Николаевич, я не согласен», и заплетал длинный монолог, в котором Галя мало что понимала. Володя обычно отмалчивался или поддакивал профессору.
Но однажды случилось так, что девушка, помогавшая по хозяйству вдове академика, хозяйке дачи, а заодно и квартирантам, ушла на три дня на аборт (для Гали, невинной юницы, специально сочинили какую-то глупую легенду — типа у Марины заболела мать в Рязанской области или что-то еще, сейчас уже не вспомнить), но она-то, слава богу, была уже не дура и понимала, что если молодая женщина отпрашивается на три дня и при этом просит у хозяйки, не у старой перечницы, вдовы академика, а у Галиной мамы, вполне еще молодой и красивой дамы, приличное белье, потому что «извините, Валентина Ивановна, но как же я появлюсь у врача в своей драной комбинации?» — это о многом говорит. Галя случайно подслушала разговор матери с домработницей и все просекла. Маман Марине в просьбе не отказала.
О матери Галины я здесь вспоминаю в первый и фактически в последний раз, поскольку эта женщина — красивая, светская и сдержанная — жила какой-то своей жизнью, возможно, очень насыщенной, но к нашему повествованию не имеющей никакого отношения. Гале, во всяком случае, ее забавы были неинтересны. Другое дело отец.
Галечка даже не постеснялась потрясти, как следует, чужих людей, которые могли знать, откуда тут ветер дует: молочницу, к которой ее посылали каждое утро за творогом и сметаной; старую бабку Федотиху, сидевшую днями напролет на лавочке через дорогу у соседской дачи; продавщицу в поселковом магазине — по слухам, подругу Марины. Нет, ничего определенного никто не сказал, но все тонко намекнули, что, скорей всего, виновник происшествия — Арсений Николаевич.
«Ай, да барин, папочка! — ахнула Галина. — Ай, да сукин сын! Вылитый прадедушка, только тихушник».
И трогательная сцена прощания Марины, уходящей на аборт, с отцом ей запомнилась в малейших деталях.
Мамы почему-то не было, а Галя с отцом, Петей и Володей Варфоломеевым сидели утром в саду под старой яблоней и ждали, когда Марина принесет кофе. Марина появилась с подносом, на котором стоял кофейник, сливки и сахар, налила всем гостям и домочадцам, но возле Арсения Николаевича слегка притормозила и спросила вполголоса: «Так я могу на вас надеяться? Вы позаботитесь о моем мальчике, пока меня не будет?»
У Марины в поселке — это все знали — есть трехлетний сынишка, живущий в ветхом чулане, который Марина снимает у какой-то тетки.
— Ну, о чем ты говоришь, Мариша? — Арсений Николаевич как бы даже и обиделся и вздернул брови недоуменно. — Разумеется, позабочусь.
Прошло два дня. Марина еще не вернулась из больницы, как наступил памятный вечер, который все определил в жизни Гали.
Сидели, пили чай все под той же старой яблоней, и мамы почему-то опять не было, а Маринины обязанности исполняла Галя. Наливала чай из электрического самовара, предлагала закуски и сладости, уносила на кухню грязные тарелки…
И тут вдруг зашел разговор о христианских ценностях.
— Я, — сказал Арсений Николаевич, облизывая усы от клубничного варенья, — думаю, что буду умирать спокойно. Я ни одному человеку в этой жизни не сделал зла.
Тут он задумался на секунду и поправился:
— По крайней мере, сознательно. А за бессознательное зло я не отвечаю. За бессознательные поступки нас рассудит Бог.
— За Марининого мальчика, например, — сказал, не поднимая глаз от чашки с недопитым чаем, Володя Варфоломеев, не бог весть какой юрист, как говорили взрослые, зато очень, очень перспективный чиновник.
Отец онемел.
Он как-то сразу весь съежился и постарел, а потом вдруг забормотал бессвязно:
— Да… Я негодяй. Я обещал Марине… И ни разу не пришел. Я не достоин вечного блаженства… Это мой грех.
И никто, заметьте, никто не стал уточнять, в чем его грех — в том, что он ни разу не навестил трехлетнего сынишку своей последней дамы сердца, или в том, что отправил девушку на аборт к знаменитому гинекологу — все по высшему классу, никаких осложнений. Боже упаси! А жена даже комбинацией своей, всего-то пару раз надеванной, поделилась. Высокие, высокие, как принято говорить, отношения.
А Галя невежливо захохотала:
— Да, папочка, ты у нас настоящий христианин!
Она уже не такая была маленькая, чтоб ей велели немедленно ложиться спать, все сделали вид, что не услышали ее хамской реплики, только Петя укоризненно покачал головой:
— Галя!?..
И принялся говорить вполголоса что-то утешительное Арсению Николаевичу.
Папочка закрыл ладонью глаза, а Володя Варфоломеев молча встал и помог ей собрать посуду со стола, и, когда на кухне у мойки они встретились друг с другом глазами, Галя все поняла.
Петечка — конформист, хоть и ведет себя, как бунтарь, и в споры лезет с открытым забралом (знает, сволочь, что никто ему в незащищенное лицо смертоносное копье не метнет), а тихий чиновник Володя — настоящий человек. Правильный пацан, как сказали бы в наше время.
Почему-то Галю очень взволновала вся эта история с Мариной и двумя ее детьми — одним брошенным у неизвестной тетки, а другим и вовсе абортированным в декорациях изысканного мамашкиного нижнего белья.
Нет, ничего страшного не произошло — Марина вскоре вернулась к своим обязанностям, немного бледная, но веселая и по-прежнему услужливая, и грех с души отца она сняла в первую же минуту:
— Да не переживайте так, Арсений Николаевич, — сказала она, разливая утренний кофе (мамы опять не было за столом: где же она, интересно, пропадала в эти самые заветные утренние и вечерние семейные часы? Неужели тупо спала или навещала своих косметологов? Или проводила время с любовниками? Трудно сказать — когда мама появлялась на публике, по ее безупречному внешнему виду никаких крамольных версий построить было невозможно. Ибо на челе ее высоком не отражалось ничего). — Все нормально. Хозяйка присмотрела за мальчиком, а я себя хорошо теперь чувствую.
Галя с Володей переглянулись. Володя едва заметно пожал плечами.
Нет, ну если сама Марина не в претензии, то им-то вообще какое дело? Абсолютно никакого.
И вот в августе Галя успешно сдала вступительные экзамены в МГУ, а в октябре, когда первокурсники вернулись домой с картошки, а главное — ей исполнилось 18, они с Варфоломеевым поженились. И прожили вместе в мире и согласии все пять лет ее студенчества. И еще два года.
У них была хорошая квартира — не такая фешенебельная, конечно, как у папы с мамой — пятикомнатная на Фрунзенской набережной, но вполне приличные двухкомнатные апартаменты в новом доме на Ленинском проспекте. Кстати, не очень далеко от родителей. Всего две остановки на автобусе. А при желании и пешком можно было дойти.
Варфоломеев за семь лет сделал бешеную карьеру: от мальчика на побегушках поднялся до советника министра юстиции, и мало кто сомневался, что впереди его ждут очень высокие посты. Пусть только немного постареет. В Советском Союзе сорокалетнему человеку по-настоящему высокий пост мог не грезиться еще, по крайней мере, лет десять-пятнадцать. Володя и так был самым молодым в своей чиновной команде.
Ребенка (да, конечно, Николая — Гале и самой не пришло в голову нарушить семейную традицию) они родили, когда Галя училась на четвертом курсе. Она даже «академку» не брала — ходила на лекции фактически до последнего дня. А через месяц снова появилась в университете. С молоком у нее возникли большие проблемы — мальчик почему-то худел и покрывался сыпью от ее молока, хуже того — Коленьку рвало от материнского изобилия, хоть Галя и сидела на строгой диете, и ничего, запрещенного кормящим мамкам, не ела. Доктор волевым решением запретила это издевательство над ребенком. Не без чувства юмора оказалась дама: «Архитектурные излишества, — сказала она, намекая на роскошную Галину грудь пятого размера, — и есть излишества. Толку от вас, мамочка, никакого. Переводим ребенка на искусственное вскармливание».
Буквально через неделю Коленька, отлученный от материнской груди, порозовел и начал прибавлять в весе.
«Это что же, — думала потом Галя, — я сына так не хотела иметь, что чуть его до смерти не заморила? Да не может быть!»
Мальчика она полюбила нежно — сразу и навсегда.
Поразмыслив некоторое время, догадалась: она столько в себе накопила яду за время четырехлетней, якобы безмятежной супружеской жизни с советником министра, что бедное, неподготовленное к отравам этого жестокого мира дитя «чуть ластами не щелкнуло», как выразился бы сейчас сам подросший и нахватавшийся сленговых словечек ученик второго класса Николушка Варфоломеев.

Да. Несчастный мальчик. Начиная с того, что фиг поймешь, кто есть кто в его семье: мама — Разумовская, папа — Гордеев, а сам он — Варфоломеев. Но это ведь еще не самое страшное.
Самое страшное другое: он точно знает, что мама не любит его родного отца, Владимира Антоновича Варфоломеева, и никогда к нему не вернется, но хуже того — она уже не то что разлюбила, а готова возненавидеть отчима Костю Гордеева, и он, Коля, боится себе признаться, что настанет время — мама разлюбит его тоже. Хотя, если он будет хорошим, может быть, это и не случится?

 

 

Домик для ангелов

(Из записок следователя Константина Гордеева)

Меня поразила история, которую рассказала наша соседка по дому Оля, учительница биологии.
Я в тот день улетел в поселок Карага — там мужики-сезонники подрались друг с другом по тяжелой пьяни, одному дали по кумполу, и он упал мордой вниз в непогашенный костер, и никто этого не заметил, а когда спохватились, было уже поздно — бедняга задохнулся и обгорел до костей. Колотился я в этой драной Караге до поздней ночи: свидетелей допрашивал, протоколы писал, то да се. Прилетел домой только на следующий день к вечеру.
А Галюша тоже дома не сидела: ушла со своими учениками в турпоход.
Коля остался на попечении Оли, но и она не расстелилась, чтоб безоглядно возиться с чужим мальчиком.
Короче, Оля накормила нашего недоросля картофельными оладьями (большой дефицит, кстати — плашкоуты с картошкой, которые завезли в Палану осенью, попали в шторм, и весь старый урожай зимой сгнил, а новый еще не созрел, поэтому мы едим вермишель или рис; представляю, как мальчик радовался, я бы и сам не отказался). Потом она отвела его во двор, строго наказав: никуда с территории не отлучаться, а сама ушла в магазин. Думала, пробудет минут пять-десять, но такое ей выпало счастье, что утром прилетел грузовой самолет и привез энное количество куриц и сколько-то там ящиков лука. Оля оказалась двадцатая в очереди. Простояла в общей сложности часа полтора — еще и на нас пару кур взяла и три кило лука. Низкий ей поклон за все. А когда, нагруженная, как слон, добрела до нашего двора, увидела жуткую картину: сидит Николай посреди песочницы, где место, вообще-то, трехлетним малышам, а нашему лосю уже скоро девять, и воет страшным голосом. Оля — очень образованная девушка, поэтому выразилась изысканно: «Знаете, он плакал, как баньши — так горько, так безысходно… Кто такой баньши? Ну, это мифическое существо в ирландских сагах, которое оплакивает чью-то смерть. У меня сердце чуть не остановилось. Спрашиваю: «Коленька, что случилось?» А он говорит: «Тетя Оля, я строил домик для ангелов. И уже почти построил. Но тут пришел Мишка из соседнего подъезда и все разрушил».
Да, Мишка Сенцов из соседнего подъезда, известный в поселке второгодник, хулиган и негодяй, нашего наследного принца невзлюбил с первого дня. Да и другим детям от него проходу нет.
— Ну ладно, — сказала Оля, — что ж теперь? Давай мы снова начнем строить. А если Мишка опять придет, я его прогоню. Честное слово! Ты мне веришь?
И она отставила тяжелые сумки с курами и луком в сторонку и уселась, как дурочка, в песочницу, чтобы приступить к строительству нового домика для ангелов.
Но мальчик заплакал еще горше и безысходнее:
— Нет! Ангелам понравился старый домик, а в новом они уже никогда, никогда не будут жить!
Странная у ребенка фантазия: откуда он взял этих ангелов? Я, по крайней мере, не помню, чтоб мы с Галей хоть раз что-то подобное в разговорах упоминали. Но, скорей всего, она сама? Ее уверенность, что детям нужно читать на ночь русскую классику. И этот бесконечный Лермонтов: «По небу полуночи ангел летел…» Николка это стихотворение наизусть помнит.
Видит Бог, в которого я не верю, мне от Олиного рассказа стало не по себе. Нехорошо, если в нашем доме «никогда, никогда не будут жить ангелы».
Да еще и завывал мальчик, как «баньши». Жуть какая.
Если бы я был суеверным человеком, то собрался бы уже сегодня ночью, а утром улетел на материк — подальше от Гали и ее сына. Они оба меня пугают.
Стоп. Вот тут я куда-то не туда загнул… Галя — единственное, что у меня есть. Ни одна женщина в мире больше никогда не пожертвует ради меня всем, что имеет. Другие, напротив, приобретут. А Галя — потеряла. Разве это не доказательство любви? Тогда почему мне, Господи, в которого я не верю, так неуютно? Почему хочется убежать первым утренним рейсом, и почему так напрягает этот мальчик, которого я изо всех сил пытаюсь полюбить, но ничего не получается?

…С Костей Галя познакомилась все на той же старой даче. Вдова академика уже успела умереть, но где-то за год до смерти продала дом Галиным родителям. Оставила себе одну комнату и договорилась, что, ежели что, они будут за ней ухаживать. Ну, по крайней мере, наймут сиделку. Сиделку нанимать не пришлось. Вдова тихо и без страданий отошла во сне — просто однажды июльским утром не спустилась к завтраку. Ее отпели и похоронили со всеми возможными почестями на местном погосте, даже памятник поставили. Потом выкинули на помойку старушечье барахло — наследников у нее не нашлось, сделали ремонт в доме, обновили веранду, привели в порядок сад, вместо редиски и помидоров посадили астры и настурции, и дача превратилась в райское место.
Галя с маленьким Колей жили там безвыездно все лето, пока в школе, где она по распределению преподавала немецкий, длились каникулы. Варфоломеев, «дачный муж», наезжал по выходным.
А у папочки бесконечно толклись уже новые соискатели.
Одним из них был Костя Гордеев.
Он не был аспирантом. Работал в городской прокуратуре рядовым следователем, но тоже мечтал защитить диссертацию по римскому праву. Галя говорила — о чем, но я уже забыла. Что-то вроде об усовершенствовании римской правовой системы в мировых юридических практиках, и о перспективах ее применения в Советском Союзе.
Мудрено, короче, непонятно, Галя и сама в это дело не больно вникала. А уж я — и тем более.
Но Костя очень хотел защититься. Прям-таки ночей не спал и землю копытами рыл.
Чтобы влюбиться без памяти, хватило одной минуты.
Однажды отец представил ей симпатичного молодого человека: Галя сразу обратила внимание на его широкие плечи и узкие бедра — прекрасная мужская фигура, подумала она. Как у гимнаста. (Потом выяснилось: Костя в самом деле был кандидатом в мастера спорта по спортивной гимнастике, в институте на всех универсиадах какие-то места занимал — иногда третье, иногда четвертое или пятое, всегда, одним словом, оказывался в первой десятке, но ни разу, увы, не стал чемпионом.) Тут бы Гале, конечно, стоило насторожиться: а почему, собственно? Он что, патологический неудачник, у которого все прекрасно получается на тренировках, но фатально не везет на соревнованиях? Или тут скрывается что-то другое?
Когда они познакомились поближе, Костя ей сам рассказал, что очень любит гимнастику, все эти красивые и сложные комбинации на брусьях и кольцах, но терпеть не может соревнований. Его прямо-таки тошнит от необходимости кому-то что-то демонстрировать и доказывать. И злости в нем настоящей нет, равно как и азарта. А в спорте без этого делать нечего.
«В жизни — тоже», — хотела сказать Галя, но вовремя прикусила язык, обижать нового поклонника ей совсем не хотелось.
Костя не успел защитить диссертацию.
К осени их роман с Галей зашел так далеко, что скрывать отношения уже не было никакого смысла — все и так было ясно.
Варфоломеев обезумел от ревности. С топором, к счастью, ни за кем не стал гоняться — он все же был цивилизованным человеком, к тому же высокопоставленным чиновником в министерстве юстиции, и наживать себе крупные неприятности по службе из-за неверной жены, конечно, поостерегся, но, боже, что он орал в уединении супружеской спальни! Какими безобразными словами обзывал Галину. Как тряс за грудки несчастного Костю, который знал, что события вышли из-под контроля, но все же посмел сунуть нос на дачу в один из прохладных августовских вечеров.
— Я тебя в порошок сотру, — разорялся Варфоломеев на весь дачный поселок к неописуемой радости соседей (какой богатый сюжет, какую тему для застольных разговоров подкинула им к концу лета интеллигентная семья Разумовских!). — Тебя не то что из городской прокуратуры выкинут к чертям собачьим, тебя даже в сельскую ментовку дворником не возьмут работать! Я тебе это обещаю. О диссертации тоже забудь. До восьмидесяти лет будешь защищаться.
И ведь сдержал, сволочь ревнивая, слово. У Кости на работе немедленно начались проблемы. Ему вернули на доследование сразу несколько дел — по таким ничтожным поводам, на которые полгода назад еще никто и внимания-то не обратил бы, потом объявили выговор — в общем, ни за что, а потом начальник пригласил его к себе и мягко предложил уволиться по собственному желанию.
Прокурор города был, в целом, неплохой мужик и зла Косте не желал, но когда на тебя давят с заоблачных вершин, десять раз подумаешь — кого выбрать: себя, любимого, или молодого сотрудника, который где-то сильно набедокурил и ухитрился вызвать гнев сильных мира сего. Начальнику самому было интересно узнать, что же такого Костя натворил, что не кто-нибудь, а целый министр требует убрать вполне перспективного следователя из прокуратуры.
Костя не стал ничего скрывать (что уж теперь?) и рассказал о своем романе с женой советника министра и об обещании Варфоломеева стереть его в порошок.
Начальник хмыкнул:
— Ну, чистая классика: кабаки и бабы довели до цугундера. Ох, дурак!..
Потом задумался.
— А знаешь, какой есть вариант? На Камчатке нужны следователи. Скройся с глаз лет на пять со своей красавицей, потом вернетесь, и все будет нормально. И диссертацию еще успеешь защитить, и в прокуратуру мы тебя назад возьмем. Главное, сейчас не лезть на рожон. Я похлопочу — тебя там с руками и ногами оторвут, и подъемные выплатят, и квартиру сразу дадут. В конце концов, что плохого? Жизнь посмотришь. Звание очередное без очереди получишь. А красота там, говорят, какая! Сам не был, врать не буду, но камчатский прокурор буквально месяц назад расхваливал — там тебе и горячие источники, и рыбалка, и охота, и грибы — косой коси. Курорт!
А в Москве нынче даже не пытайся рыпаться — затопчут так, что потом никогда не поднимешься. Ну, как?
— Я готов, — ответил Костя и, видит Бог, размышлял он недолго.
С Галей решил не советоваться: согласится ехать — хорошо. Значит, все, что было — не просто так, не ветреный каприз заскучавшей московской барыни, а не согласится — ее воля. Конечно, будет обидно, но он переживет. Не до такой степени Костя был влюблен в Галину, чтоб из окна прыгать или в петлю лезть из-за ее отказа.
Нет, он ее любил и хотел, чтоб она вышла за него замуж, но умирать ради этого бы не стал. И усугублять свое и без того никудышное положение в городской прокуратуре тоже ни к чему, прокурор дело говорит.
Галя согласилась на удивление легко.
— На Камчатку? — ахнула она, и глаза ее засветились. — Конечно, поедем. Всю жизнь мечтала побывать именно на Камчатке. А где мы будем жить? В Петропавловске?
— Нет, — сказал Костя. — Меня приглашают в Палану. Это Корякский национальный округ. Наверное, ужасная глушь. Зато будет, что потом вспомнить. И еще мне сразу дают «важняка», и оклад — ого-го. Не то, что в Москве.
— А я? — жалобно спросила Галя. — Где я буду работать?
Костя пожал плечами:
— Ну, там, говорят, есть большая средняя школа.
— А если место преподавателя иностранного уже занято?
— Не знаю, Галюша. Что-нибудь другое освоишь. Частные уроки, в конце концов, будешь давать. Репетиторством займешься. Ведь если есть школа, значит, есть и выпускники. И они куда-то потом поступают. Стало быть, им нужны хорошие репетиторы. Разве не так?
— Так, дорогой! — Галя бросилась любовнику на шею. — Ты со своей логикой мертвого уговоришь.
И сощурила глаза, совсем как лисица, которая только что наелась свежей зайчатины, а теперь вылезла из норы блаженно погреться на солнышке.
Костя засмеялся:
— Я тебе когда-нибудь говорил, что ты похожа на лисичку? Если бы ты была рыжая, это бы всем бросалось в глаза. А так только иногда становится заметно.
— Мерзни, мерзни, волчий хвост! — захохотала Галина. — А что, это плохо?
— Нет, — сказал Костя. — Это прекрасно. Я тебя люблю.

 

 

ЗДРАВСТВУЙ, ДЕДУШКА МОРОЗ, БОРОДА ИЗ ВАТЫ!

Сане Жукову, тридцатилетнему мальчику, отданному на обучение редактору Алехину, в последний год очень сильно не везло. (У меня в данном случае нет ни малейшего желания глупо острить, я ведь не виновата, что фамилия Сани в самом деле была Жуков, а у главного редактора Корякского окружного радиокомитета — Алехин, и Саня сам себя так обозвал в первый же день работы в означенной конторе. Вот и прижилось.)
Не везло ему и раньше, случалось даже — оглушительно, но вот чтоб неприятности сыпались с неба, как конфетти в новогоднюю ночь — такого старожилы, как говорится, не припомнят.
Кстати, в прошлую новогоднюю ночь все нынешние проблемы и начались.
Еще до приезда на Камчатку, в родном Иркутске, где Саня после окончания политена работал три года в одном дурацком НИИ — ни фига, в общем, не делал: чертил какие-то парковые зоны, типа — тут лес, тут дорожки, тут фонтаны, тут полезные заведения с индексами «М» и «Ж», тут — молодежное кафе красоты необычайной, уменьшенная копия Сиднейского оперного театра, тут — клумбы и так далее (ни один его чертеж не стал явью!); травил анекдоты в курилке; соблазнял мимоходом юных и не очень архитекторш-сослуживиц; и каждый год — это было святое — наряжался Дедом Морозом. Объезжал тридцать первого декабря квартиры сотрудников института, в которых водились детишки, вручал им подарочки, хлопал рюмку-другую с разомлевшими в ожидании праздника родителями, а потом минут за десять до Нового года успевал приземлиться в какой-нибудь компании, где ему все были рады, кричали: «Давай, Дед, скажи тост за уходящий!» — и подносили уже не рюмочку, а полный бокал шампанского. А потом и покрепче чего-нибудь. И Дед не подводил. Санины тосты отличались неким незамысловатым философским смыслом и восточной витиеватостью. Неизменным успехом пользовался, например, такой спич:
«Тридцать первого декабря вечером подходит сын к маме и говорит:
— Давай полдвенадцатого закричим: «С Новым годом! С Новым счастьем!»
— Зачем?..
— А пусть соседи думают, что к нам Новый год раньше пришел.
Так выпьем же за то, чтоб все хорошее приходило к нам раньше, чем к другим!»
Ну, и так далее.
Один раз к ним в НИИ забрела девушка-корреспондент из областного радио.
Такая ничего себе милая особа в короткой голубой юбочке и белом пиджачке, доколупалась до Сани: как, мол, молодые специалисты представляют себе будущее Иркутска? Каким они его видят? Ну, Саня ей, конечно, спел кантату про то, что здесь будет город-сад — мол, старый деревянный центр нужно сохранить в неприкосновенности — это уникальное лицо города, но микрорайоны тоже не должны быть уныло-стандартными, как сейчас, каждый должен чем-то выделяться среди других, только мы с вами реалисты и понимаем: типовые дома возводятся по всей стране и будут возводиться дальше, поскольку задача государства — обеспечить своих граждан благоустроенным жильем, тут уж не до особой красоты, но!
Моя идея вот в чем: пусть дома, школы, магазины и все прочее будут стандартными — это дешево, быстро и давно поставлено на поток. А вот все, что окружает жилые зоны, должно быть оригинальным. Один микрорайон, допустим, будет засажен соснами, вокруг каждого дома не меньше тридцати деревьев, а еще аллеи, тротуары, скверы. Вот с чем у вас ассоциируются сосны?
— С Шишкиным, — наивно улыбнулась девушка — корреспондент по имени Рита. — «Мишки в сосновом бору».
— Утро, — поправил Саня и слегка растерялся. — А у меня — с Прибалтикой. Сосны, дюны, море… Средневековые церкви. Дома с черепичными крышами. Вот в таком европейском средневековом стиле я и построил бы здесь ресторанчики, разбил газоны, посадил бы розы. А соседний микрорайон уже был бы березовый, и здесь все подгонялось бы под стиль «а ля рюс». А третий можно сделать яблочно-вишневым, и весь антураж соответственно — воздушным и романтическим. Тогда на безобразные многоэтажки люди перестанут обращать внимание, они превратятся в привычный, нераздражающий фон, а город станет неповторимым.
Зря, что ли, Саня чертил каждый день парковые зоны с дорожками и клумбами? Он даже развернул перед Ритой свои великолепные ватманы, и девушка разахалась, воодушевилась и сама не заметила, как согласилась встретиться завтра за пределами НИИ. Видимо, Рита была патриоткой Иркутска, и идея города-сада ее сильно вдохновила.
Встреча оказалась судьбоносной. «Научи меня писать репортажи», — попросил Саня вскоре бойкую свою подружку, и та с удовольствием взялась за дело. Пригласила его пару раз с собой на задание, а потом и одного отправила, Саня как сейчас помнит, к молодому охотнику, который больше всех соболей добыл и белок в глаз настрелял. Парень оказался на редкость немногословным, никаких таежных баек не рассказал, вообще толком ни на один вопрос не ответил: «да», «нет», «нормально» — вот и все интервью. Саня был в полной панике — ну все, провалил первое задание, черти теперь всю оставшуюся жизнь скамейки в парке и клумбы с мифическими розами. Рита утешила и подсказала: мол, пустяки все это, люди в большинстве своем вообще говорить не умеют, тем более в микрофон. Поэтому ты сам все красиво напиши — про тайгу, про зверей, про лыжи, про собак и так далее. Был хоть раз на охоте?
— Был, — кивнул Саня.
— Отлично! Какие тогда проблемы? Садись и сочиняй. А его «му» и «ну» минуты на две хватит — и ладно.
Вот где пригодилось Санино умение говорить цветисто и многозначительно. К тому же на охоте он действительно был — один раз.
Институтский товарищ Васька Гулимовский лет пять назад пригласил его в гости на каникулы в далекую лесную деревню. Отец его, Григорий Петрович, работал там егерем. Васька давно соблазнял друга рассказами о невиданной охоте и рыбалке, где кабаны бродят стаями сразу за поселком, куропаток можно чуть не голыми руками ловить, а таймени попадаются — звери. Аллигаторы. Весом в сто килограммов.
А какие хариусы! Свеженького, только с крючка, нужно почистить, немножко посолить, поперчить и завернуть в бумажку. Пусть полежит минут пять. А потом берешь его за хвостик и начинаешь обсасывать, как леденец, а он, сволочь, как леденец же, во рту тает. Ничего на свете нет вкуснее такого хариуса. Особенно если рядом, под корягой, в ледяной воде надежно припрятана бутылочка ее, родимой.
Вертолет два часа летел над заснеженными сопками, покрытыми темным лесом, над безымянными речушками, прихотливо вьющими свои ледяные петли меж многочисленных распадков, и наконец добрался до Васькиной родной деревни. Она стояла на берегу Иркута, у подножия высокой сопки, и так идиллически курилась редкими сизыми дымками, ровными столбиками, поднимавшимися в безоблачное небо (добрые-то хозяйки печки к двенадцати утра уже, конечно, протопили, поэтому дымили либо лодыри, либо те, кто затеял сегодня банный день), так звонко перекликалась беззлобным собачьим брехом, что Санино сердце сразу растаяло, все городские смуты и печали отлетели, словно их не бывало, он засмеялся, как дурачок, и сказал каким-то странным речитативом:
— Господи, воля твоя, благодать! Спасибо, Васька, что позвал меня сюда.
Видимо, дед-священник, расстрелянный большевиками задолго до его рождения, встрепенулся в этот момент в его душе и подал свой тихий праведный голос.
Санина мать, Анна Дмитриевна, попова дочка, рассказывала про деда прямо святочные истории: как он в ночь под Рождество ходил по улицам Архангельска (семья до катастрофы жила там) с саночками, полными подарков, будто святой Николай Угодник. Навещал тайно самых бедных своих прихожан и оставлял на пороге больным старикам еду, а если кому нужно было лечение, то и деньги на доктора, детям — сладости, девушкам — недорогие украшения или нарядные косыночки; ни разу никого не забыл и ни разу не признался, что Дед Мороз — это он, когда паства спешила наутро с благодарностями.
— Да помилосердствуй, милая, — вразумлял отец Димитрий какую-нибудь болезную старуху или полупьяную вдову рыбака, промышлявшую в архангельских кабаках срамным ремеслом. — С чего ты взяла, что это я принес подарок твоему сыну? Ничего я не приносил. И не вздумай кланяться. Ступай с Богом.
И делал строгое лицо.
Но весь город знал, что это был он, а первее всех — матушка Ефросинья, Санина бабушка. Уж она-то этих рождественских чудес никак не одобряла. «Ты и так все чужим людям роздал, — убивалась она, — о своих бы детях подумал! Ведь семеро по лавкам, по миру из-за тебя пойдут».
Своих подрастало именно семеро.
Саниной матери тогда, в шестнадцатом году, было шесть лет, и она отчетливо все запомнила: и лампадку в углу, и елку с восковыми ангелочками, и тихий, оправдывающийся голос отца: «Не шуми, мамочка! Другие дети хуже наших живут. Как же их без подарков оставить?», и нервный, с близкими слезами, говорок матери: «Уж ты один на этом свете такой святой! Вон отец Вениамин старше тебя чином будет, а с саночками по улицам не бегает, зря денег не разбрасывает. Да они пропьют все твои подарки!»
«На все Божья воля, — смиренно отвечал отец. — Пусть пропьют, но вначале-то, хоть одну минутку, да порадуются. А кто-то, может, и поймет, что не все на земле — зло, корысть и блуд».
В общем, Санина душа, которую осенил вдруг ангельским крылом бесподобный дедушка Димитрий, вознеслась к блеклым зимним небесам вместе с редкими сизыми дымками и поняла — здесь ей хорошо. Не то, что в городе.
Они парились с Васькой в темной, пахнущей смолой и дубовыми вениками деревенской баньке.
Ходили на охоту с отцом, и Васька даже подстрелил небольшого кабанчика. Саня-то, конечно, промазал, но он и не претендовал на звание чемпиона по стрельбе. И деревенские к его городской неуклюжести отнеслись с пониманием.
Сидели за общим столом с Васькиными родителями, их свойственниками и друзьями. Это были хорошие простые люди — охотники и лесорубы, а также их незатейливые жены, хорошие простые женщины. Ей-богу, хорошие. Почти все.
Потому что даже в этом заповедном уголке не обошлось без лукавства.
— Отец, кого ждем? — крикнул Васька, когда застеленный белой скатертью стол покрылся яствами, которые в деревне каждый день не едят.
Ну, лосятина и кабанятина, жаренные с картошкой, возвысились на нем — это само собой. Равно как и огурцы-помидоры из матушкиных осенних запасов. И ее же ядреные белые грузди, и чудная квашеная капустка. Все благоухало, пленяло свежестью и просилось в рот.
Но для сына с городским гостем старики расстарались, как смогли: выкатили тарелку с розовыми кругляшками бездарной молочной колбасы (которую, как много лет спустя установят диетологи, в богатых семьях отказывались есть даже кошки. Да только тогда почти все кошки были бедными и жрали, что дают).
А главное, матушка с такой гордостью вынесла это чудо на свет — мол, вот, сынок, и мы не лыком шиты, урвали колбаски три месяца назад, заморозили в погребе, сохранили в лучшем виде, так что угощайтесь, гости дорогие!
Саня чуть не заплакал. Он не очень отличался от неприхотливых советских котов и тоже ел, что дают, но ему безумно жалко стало стариков, которые гордятся такой дрянью, когда на столе стоит море в самом деле очень вкусной еды. «Что ж за поганая страна?» — подумал он, но из деликатности изобразил на лице восторг, благоговейно взял кусочек колбаски, разжевал, стараясь скрыть отвращение, и даже проглотил. Господи, воля твоя, чего мы только в те времена ни глотали!
Лицо Васькиной мамы просияло — угодила городскому парню.
— Да Дуську Тушкенекову ждем, — ответил отец. — Сейчас подойдет, стерва такая, вечно опаздывает.
И добавил, усмехнувшись:
— Вы, парни, ее берегитесь. Она — непростая баба. Из мужиков веревки вьет.
Дуся — Дульсинея, как сразу же окрестил ее про себя Саня, — пришла минут через десять. Явилась во всей своей неземной красоте. С влажными распущенными волосами едва не до колен, действительно роскошными — слегка рыжеватыми, а на солнце, наверное, золотыми, и бежали они по ее стройной спине призывными волнами, а не висели бесформенными мокрыми космами, как у других баб после ванны; и платье на ней было японское, кримпленовое, с блестками; и совершенно бл…ие свои голубые глаза Дуся умело накрасила отечественной тушью и польскими перламутровыми тенями — умереть, не встать. Если бы она была циркачкой, то циничные товарищи по ремеслу сказали бы: «Дуська работает смертельный номер».
Саня с Васей тоже открыли рты, замерли и, в общем, оценили.
— Извините, — сказала Дульсинея, усаживаясь за стол напротив Сани, — за опоздание. Не успела голову просушить.
— А нах тебе было ее сушить,— невежливо заржал Васькин отец, Григорий Петрович, — вы же вчера баню топили, а то я не знаю. Неужто за сутки не высохла?
— Григорий Петрович, — сверкнула глазами Дуся, — это мое дело — когда мыть голову.
— Да ладно тебе придуриваться, — Григорий Петрович был беззлобен и безжалостен.— Так и скажи: захотелось перед студентами покрасоваться.
— Да, захотелось, — ответила Дуся с вызовом. Она умела держать удар — это чувствовалось. — А что, у меня некрасивые волосы? Нечем красоваться?
— Очень красивые, — смущенно пробормотал Саня, хотя красавица Дульсинея ему совсем не понравилась. Во-первых, она была старая (Евдокии о ту пору стукнуло тридцать шесть лет), во-вторых, вульгарная (волосы, глаза и фигура, конечно, хороши, но рот какой-то потасканный, и помаду ей нужно было выбрать не такую яркую, а, главное, руки — просто ужасные. Натруженные — это ладно бы, в деревне у всех такие, но на фига ж тогда покрывать коротенькие плоские ногти ярко-алым лаком?)
Дуська работала завмагом в местном сельпо. Она же и продавщица, она же и грузчик. И домашнее хозяйство держалось на ней — корова, огород. Как у всех.
Поэтому, несмотря на репутацию стервы и шалавы, Дуську в деревне уважали, даже заискивали перед нею и приглашали на все торжества. Иначе и колбасы, которую завозят по великим праздникам — на Новый год, Первое мая и Седьмое ноября — не получишь, и новый телевизор придется из города тащить или ждать пять лет, и бутылочку, если дома самогонка закончилась, а выпить вечером смерть как надо (ну вдруг гости неожиданно пришли, или радость нечаянная в семье случилась, или горе, а может, просто так душа захотела) — хрен кто тебе магазин откроет. Так что Евдокия не зря ощущала себя королевой.
— Студент, говоришь? — Дуся откровенно положила глаз на Саню. Понятно — сосунок Васька был свой, соседский, она его еще сопливым мальчишкой помнила, какой с него толк? А Саня — совсем другое дело. Городской, интеллигентный... — А на кого учишься?
— На архитектора.
— О! Значит, сможешь мне новый дом нарисовать?
Дуся оживилась и рассказала, какая у нее есть мечта: жить не в казенной серой хате, как все в этом леспромхозе, а в собственной усадьбе, чтоб под огромным кедром, который специально когда-то оставили украшать двор, стоял двухэтажный дом с остроконечной крышей, крытой черепицей.
— Дура ты, Дуська, — хмыкнул Григорий Петрович. — Где ж ты у нас черепицу найдешь? Тут кирпичей-то днем с огнем не сыщешь. Самолетами надо возить.
Евдокия, однако, реплику проигнорировала и в спор с возражениями вступать не стала.
— А вокруг дома должна идти веранда. С одной стороны я лимонник посажу, с другой — хмель. А у входа — фасоль декоративную или вьюнки какие-нибудь. Они все лето очень красиво цветут. Внутри хочу камин и винтовую лестницу.
— Камин! — заржал Григорий Петрович. — Мамка моя песню пела: «Ты сидишь у камина и смотришь с тоской, как печально огонь догорает». Ой, Дуська, ты меня сегодня уморишь!
Дуся даже не посмотрела в его сторону.
— Нет, все, конечно, должно быть практично. Камин камином, а печка тоже нужна — одна, на кухне. Чтоб обогревала, допустим, еще две жилые комнаты: спальню и детскую. А камин будет в зале стоять: вечером захотим («захочем», — сказала Дуся) телевизор посмотреть — затопим. Или гости придут... А верхний этаж должен быть летний. Ты понял мою идею?
— Понял, — сказал Саня. — Она замечательная. Только частные проекты мы не имеем права принимать.
Дуся нахмурилась:
— Да я тебе, студент, денег заплачу!
— Тем более, — потупился Саня.
А перед глазами у него уже возник Дульсинеин дом под кедром: нечто среднее между северными русскими избами и средневековыми прибалтийскими мызами. С печью, камином, верандой и верхним «чистым» этажом.
— Хотя, конечно, я могу и бесплатно все сделать, — промямлил он.
Дульсинея захохотала, как ведьма.
— Я подожду, — сказала она, отсмеявшись. — Но имей в виду: ты у меня, студент, не первый будешь. Муж у меня — тоже студент.
— Да? — не поверил Саня.
Небритое угрюмое существо неопределенного возраста, приволокшееся к столу вслед за Дусей и севшее неловко где-то с краешку, на студента, видит бог, никак не походило.
— Да, — сказала Дуся. — Знаешь, как мы с ним поженились? Это отдельная история. У меня раньше муж был Тушкенеков — знатный лесоруб. Бригадир. Премии получал, почетные грамоты... Нам все завидовали. А потом как-то летом на практику приехали студенты из лесотехнического института. И мой дурак влюбился в одну студенточку. Все, сказал, Дуся, прости, я от тебя ухожу. Люблю — не могу. «Вот как, — подумала я, — ты думаешь, я в петлю полезу? Ни хрена. У тебя студентка? Ну и славненько. А у меня будет — студент». И закрутила роман вот с ЭТИМ.
Дульсинея кивнула в сторону мужа, который молча ковырялся вилкой в своей тарелке.
— И что в итоге? — Дуся тряхнула все еще влажной, несмотря на жар от печи, золотой гривой. — Студентка от моего дурака давно сбежала, а ЭТОТ (Дульсинея упорно избегала называть мужа по имени, Саня так никогда его и не узнал) — остался. Видишь, до сих пор здесь живет, алкаш проклятый. Не знаю, как от него избавиться.
Сане стало страшно.
Спустя годы он определил свое чувство в тот момент, как трансцендентное.
А тогда просто перехватил взгляд «проклятого алкаша», затравленный и несчастный, и скукожился.
«Не дай Бог, — подумал он. — Не дай Бог...»
И хотя знакомство с роковой красавицей Евдокией на этом и закончилось — утром парни улетели в город, Саня потом часто вспоминал: «Не знаю, как от него избавиться», сказанное при всех, и душа отчего-то замирала в ужасе. Парня этого безымянного, бывшего студента, загубленного Дуськой, было очень жалко. Почти по-родственному.
...Вечер тридцать первого декабря 1968 года Саня провел, как обычно, в костюме Деда Мороза: в красном бархатном халате, отороченном заячьим мехом, и таком же красном колпаке; с классической бородой из белых нитяных кудрей, деревянным посохом в руках и огромным мешком с подарками, украшенным серебряными снежинками. Снегурочкой была какая-то юная блондинка-чертежница. Полная идиотка. Она хихикала, когда Саня называл ее «внученькой», и даже «В лесу родилась елочка» пела фальшиво.
Нет, Саня не думал, что бездарно пародирует своего почти святого деда-священника, и не переживал по этому поводу ни одной минуты.
Он просто очень устал от бесконечной череды детских лиц, от полупьяных мам и пап, от салата «оливье», которым его пытались накормить в каждом доме, от фальшивой елочки, которая, зараза, родилась в лесу, и уже часов в девять вечера стал торопиться, халтурить и сворачивать визиты. Ему хотелось поскорее попасть к Рите, ждавшей его дома, в новом микрорайоне за мостом.
Уж как она урвала у своего радиокомитета отдельную однокомнатную квартиру — история долгая и смутная, Саня в нее особо не вникал, да и зачем? Главное, у Риты было светло, тепло, чисто и уютно. Курица в духовке жарилась, водочка в холодильнике стыла... Рита ждала Александра часам к одиннадцати — так договорились.
Но Саню подкосил трехлетний мальчик Денис. Он был последний в списке, потому что жил недалеко от Риты, а Саня так рассчитал свой маршрут, чтобы успеть к подружке в назначенное время, и ведь почти уложился в срок!
В половине одиннадцатого Саня позвонил в «остатнюю», как говорила его бабушка Ефросинья, чужую дверь. От дома Дениса до Риты было десять минут езды. На всякие там вступительные банальности типа «Здравствуй, мальчик! Что ты расскажешь Дедушке Морозу?», плюс стишок, который должен за этим последовать, плюс ответный треп: «Молодец, мальчик, порадовал Дедушку!» и тэ дэ, плюс вручение подарка и недолгий хоровод с ребенком и родителями вокруг зажженной елочки под отвратительное Снегурочкино пение Саня отвел минут пятнадцать. От силы двадцать.
Он успевал железно.
И вот дверь открылась. Саня, громко стуча посохом по полу, ввалился в комнату и загудел дурным голосом заученно:
— Я — Дедушка Мороз! А это — моя внученька Снегурочка! Мы пришли к мальчику Денису! Это ты — мальчик Денис? Ну, здравствуй, Денис! Что ты нам расскажешь? А, может быть, песенку споешь?
Маленькое существо, наряженное гномиком, в остроконечном зеленом колпачке и полосатых носочках, посмотрело на него исподлобья, громко заревело и бросилось бежать.
Мама успела ухватить сына за край зеленого сатинового плаща.
— Да ты что, маленький? — Саня присел перед ребенком на корточки и заворковал ласково. — Я же Дедушка Мороз, добрый волшебник. Я принес тебе подарок из леса. Не бойся, малыш.
— Ну тебя, — ответил малютка сурово. — Напугал на хыр.
И снова заплакал.
В общем, пока вместе с папой-сослуживцем и мамой, симпатичной хохотушкой-врачихой, успокаивали Дениса, пока укладывали его, умиротворенного, с новым пластмассовым ружьем спать, пока ржали на кухне по поводу басовитого детского «на хыр» и пили коньяк сначала за уходящий, а потом за наступающий, пробили куранты. Леонид Ильич, еще не старый маразматик, а вполне адекватный бровастый дяденька поздравил советский народ с Новым, 1968 годом, и Саня ахнул:
— Господи, да ведь меня уже Ритка потеряла! Я обещал ей прийти к одиннадцати.
Водитель со Снегурочкой тоже подхватились и домчали его до Ритиного подъезда даже не за десять минут, а за пять. Саня помахал им рукой и отпустил машину.
Рита открыла дверь не сразу.
Саня уж и так звонил, и эдак — и условленным звонком, и длинным нахальным, и посохом в дверь стучал, и орал, как псих: «Рита, это я!», даже материться начал тихонько: уснула, что ли, трам-па-ра-рам, идиотка...
Наконец дверь распахнулась. Веселая обычно Рита — в потрясающем вечернем платье (Саня никогда ее в таком наряде не видел), с невероятной прической (да, заранее записывалась, три часа днем в лучшем салоне города провела, сумасшедшие деньги мастеру заплатила) — была абсолютно трезва, непривычно строга и смотрела на Саню, мало сказать, недобро. Скорее, волком или даже крокодилом.
— Здесь живет девочка Риточка? — заблажил Саня с порога, не обращая внимания на неласковый прием. — Я — Дедушка Мороз! Я принес подарочек! Ну-ка, Риточка, расскажи Дедушке, как ты себя вела. Ты была хорошей девочкой? Маму и папу слушалась? А Дедушку ждала?
По сценарию, и так уже было в прошлом году, Рита должна была броситься к нему на шею и защебетать в ответ: ой, мол, ждала, Дедушка, ждала, прям все жданки простыли, проходи, садись. Я была очень хорошей девочкой!
Сю-сю-сю, чмок-чмок-чмок. Ну, и так далее.
Но отчего-то прервалась связь времен.
— Пошел вон, скотина, — сказала Риточка, бледная и злая. Чисто Салтычиха.
— Рит, да ты что? — растерялся Саня. — Я, честное слово, только сейчас освободился. Прости, пожалуйста. Правда, раньше никак не смог. Там такой мальчик смешной последний оказался...
И Саня попытался рассказать ей о трехлетнем матерщиннике Дениске.
Но Рита не стала слушать.
— Ты что, не понял?
И продиктовала по слогам:
— По-шел вон! И ни-ког-да, слышишь, ни-ког-да больше ко мне не приходи!
Наверное, нужно было шутовски упасть на колени, ударить толоконным лбом о вьетнамский, из цветной соломки плетенный, коврик у входа, вымолить прощение и как-то рассмешить Риту, но Саня в этот вечер тоже очень устал.
— Да иди ты сама, куда хочешь, — пробормотал он, вышел вон и хлопнул дверью.
А дальше — жаль, не нашлось художника, чтоб написал картину маслом: Новогодняя ночь. Редкие звезды. На свет тусклых фонарей слетаются мелкие снежинки, поднятые холодным ветром с земли. Кажется, это погодное явление называется порошей (или метелицей? «Вдоль по улице метелица метет...» Ладно, простите, люди добрые, меня, непросвещенную в русских гидрометеорологических терминах. Я могла бы, конечно, посмотреть в словаре, как эта фигня точно называется, но, видит Бог — терпеть не могу писателей, которые пользуются словарями, когда пытаются изобразить что-то, близкое к жизни. Я это сразу чувствую, плююсь и закрываю книжку. Словари писателям, на мой взгляд, нужно читать ДО ТОГО. А кто не успел, тот опоздал, аминь).
Короче: ночь, звезды, ледяной ветер, поземка. Мост через реку, абсолютно пустой — ни машин, ни людей. Вдалеке — огни большого города.
И одинокая фигура Деда Мороза, который угрюмо чешет по мосту, злобно стучит по асфальту деревянным посохом, а борода из белых кудрявых прядей пышно развевается по ветру. Слова Дедушка при этом шепчет отнюдь не волшебные, а самые что ни на есть непотребные, увы.
Ибо зол был Саня в ту ночь, как миллион чертей, голоден, трезв (весь хмель на ветру с него слетел мигом), одинок и несчастен.
Девушка Рита в эти минуты, скорее всего, тоже не веселилась, а плакала, дурочка, в своем неоцененном вечернем платье за нетронутым новогодним столом, но кто ей был виноват?
Могла бы и послушать Санину историю про мальчика Дениса, и посмеяться, и сказать потом: ну ты, мол, сволочь, Сашка, я тебя здесь жду-жду...
Саня ведь не знал, каких планов настроила себе Рита на эту новогоднюю ночь — еще заранее, еще месяц назад. Как случайно купила платье у одной радийной начальницы, которая вернулась из командировки из Питера (Питер, чтоб вы знали, и тогда в определенных кругах мало кто называл Ленинградом), и привезла оттуда чудное платье, купленное на Невском в знаменитом ателье, которое официально называлось, не помню, как, но в народе оно было известно под именем «Смерть мужьям». Платье из серебряного итальянского трикотажа струилось по телу, как ручей, открывало шею и спину, а все остальное под ним только угадывалось, и звало, и влекло...
Начальница, осмотрев себя дома критическим взглядом, решила, что погорячилась в командировке — толстовата она все же была для такого струящегося платья, и принесла обнову на работу. Платье стоило триста рублей.
Рита получала в хорошие месяцы сто восемьдесят — в зависимости от гонорара. Но у нее остановилось дыхание, когда вслед за остальными желающими она примерила обновку на себя. Это было ее платье! Удивительно, но все жадные и завистливые радийные девушки сразу отступились и признали: да, это Ритино платье.
Рита нашла триста рублей. Это было нелегко, но она нашла.
Конечно, такое платье потребовало и новых туфель, и особенной прически. Рита влезла в кошмарные долги, но отыскала деньги и для этих излишеств.
Осталось только дождаться новогодней ночи и Сани — это для него она так разбежалась, глупая.
Виделось: вечер, у нее накрыт стол, елочка мигает разноцветными огоньками, она — ни дать ни взять кинозвезда (Брижит Бардо отдыхает) — открывает дверь. Саня в костюме Деда Мороза замирает на пороге: «Рита! Слов нет. Какая ты красавица! Я тебя люблю». «И я тебя люблю».
А дальше — шампанское под Леонида Ильича, бенгальские огни, рука в руке, медленный танец. И елочка мигает. И новое платье струится...
Новый год вдвоем с любимым человеком — кто из нас, романтических идиоток, не мечтал о таком подарке судьбы?
Рита его почти что дождалась.
Сначала она нисколько не дергалась, поскольку понимала: Саня — куда деваться — отрабатывает повинность. Очень надеялась, что он не напьется заранее, но если даже немножко переберет — ничего страшного. По опыту Рита уже знала: Саня, сколько бы ни выпил, никогда не напивается до свинского состояния — видимо, такая особенность организма, это, во-первых, а, во-вторых, стоит ему вздремнуть хотя бы минут пятнадцать, встает вообще, как огурчик, и куролесит потом всю ночь.
Поэтому не страшно, если он хлебнет где-то лишнюю рюмку — за полчаса точно протрезвеет и к Новому году будет в состоянии оценить ее нездешнюю красоту.
И новое бесподобное платье. Боже мой, такого платья у нее никогда в жизни не было...
До девяти вечера, подложив под голову две подушки, чтоб не испортить прическу, Рита безмятежно спала, потом, подхватившись по будильнику, резала салаты и жарила курицу в духовке, потом принялась ждать Саню. Прислушивалась к шагам на лестнице. Выглядывала в окошко...
А он не пришел.
Леонид Ильич народ поздравил.
«Голубой огонек» начался.
Рита, глотая слезы, думала: что ж я, кретинка, не пошла на Новый год к друзьям — там весело, там прикольно, и там уж всяко бы оценили мое новое платье... И помимо малахольного архитектора Саши есть мужики.
Нет, захотелось дуре любви и романтики: елочка, огонечки, рука в руке, Санин беспомощный взгляд и жаркий шепот: «Рита, ты такая красивая, я тебя люблю!»
«И я тебя люблю», — прошептала бы она.
Да, прошептала бы — всего полтора часа назад.
Но он опоздал.
И она сказала ему то, что сказала: «Пошел вон! И никогда, слышишь, никогда больше ко мне не приходи!»
Саня и не пришел больше никогда. У него тоже была своя гордость.
Более того, он и в радиокомитете перестал с тех пор появляться. Саня стал носить свои заметки в молодежную газету, где ему обрадовались, как родному, а через три месяца предложили перейти в штат. Саня согласился.
В газете было еще интереснее, чем на радио, и девушки там тоже работали красивые. А уж какие самоуверенные, какие остроумные — куда там бедной Ритке.
Но Саня их немножко побаивался: для него они были все-таки чуть-чуть слишком самоуверенные и остроумные. Дедушка-священник такую красавицу точно обошел бы десятой стороной. Вот и Саня не стал ни с кем всерьез связываться, хоть и были, были моменты…
А в новогоднюю ночь его по традиции, конечно, снова обрядили Дедом Морозом и заставили объехать квартиры всех сотрудников, где были маленькие дети.
В последней хате Саня и приземлился. Хозяин, завотделом пропаганды, автор волнующих страниц «Как комсорг комсоргу», где юные карьеристы, руководители комсомольских организаций, якобы откровенно друг с другом спорили и обсуждали свои якобы животрепещущие проблемы (это считалось очень смело по тем временам), так вот, хозяин, который не был Саниным другом, тем не менее тоном, не допускающим возражений, твердо сказал:
— Никуда мы тебя на ночь глядя не отпустим. Будешь с нами Новый год встречать.
А Саня и не собирался возражать. У него был, конечно, запасной вариант — компания старых, еще институтских, сослуживцев и сослуживиц, где его всегда ждали, но он к ним не шибко рвался.
У «главного комсорга» области между тем собралась большая толпа: несколько человек из газеты, с женами и мужьями, какие-то вовсе незнакомые люди, может быть, имевшие отношение к журналистике, может быть, нет — в городе ведь были и другие газеты, и студия телевидения, и радиокомитет. Саня, к сожалению, пока мало кого знал. Но не стал заморачиваться и смело прошел к общему столу.
Конечно, народ ему сразу закричал:
— А ну-ка, Дедушка Мороз, скажи тост за уходящий!
— Я, вообще-то, не очень люблю пить за уходящее, — сказал Саня, принимая в персты рюмку с водкой. — Что ушло, то пусть не возвращается. Разве что поблагодарить его за все хорошее...
При этих словах открылась дверь в смежную с гостиной, где веселился народ, детскую комнату, и Саниному взору предстала Рита в струящемся серебряном платье. Она, оказывается, была подругой жены хозяина дома, и пока родители развлекали с Саниной помощью старшего, укачивала их младшего сына.
Платье, пролежавшее весь год без дела, наконец-то дождалось своего часа.
— Ритка! — ахнул Саня. — Какая ты красавица!
Нужные слова, хоть и с опозданием на триста шестьдесят четыре дня, все-таки прозвучали.
Рита вспыхнула, разулыбалась во весь рот и кинулась Сане на шею:
— Привет, привет, привет! Вот уж не ждала!
— Да? — нахмурился Саня, мгновенно входя в образ рождественского Деда. — А почему это девочка Риточка не ждала Дедушку Мороза? Наверное, девочка плохо себя вела? Маму не слушалась, шашни с разными посторонними мужиками заводила?
— Дурак, — сказала Рита. — И уши у тебя натурально холодные.
Она ласково потеребила Саню за ухо.
Саня, конечно, обмяк, растаял, растекся по паркету снежной лужей, и за весь вечер потом ни на минуту не отошел от Риточки.
В эту волшебную ночь Саня узнал, что, во-первых, Риточка его, придурка и невозможного урода, любит до сих пор, во-вторых, никого она за год себе не завела, в-третьих, такая ужасная жизнь в мрачном одиночестве ей до смерти надоела, и города Иркутска она больше видеть не может, в-четвертых, она списалась со своей университетской подругой, которая живет сейчас на Камчатке, и та приглашает ее работать корреспондентом в Корякском национальном округе, в местной газете. Поэтому через месяц Рита отсюда навсегда отчаливает.
Такие дела.
— А меня с собой возьмешь? — преданно заглядывая в любимые, за год не забытые глаза, спросил Саня.
— А кем ты там будешь работать? — удивилась Рита. — Понимаешь, меня туда зовут, мне дорогу оплатят и подъемные, и жилье какое-то дадут. А про тебя речи не было...
— Но ты же не выгонишь меня из своего дома, как в прошлый раз? — засмеялся Саня. — Вряд ли я там сумею опоздать к Новому году. Эта твоя Палана, насколько я понял, обычная деревня. Там из любой точки, наверное, можно добежать до нужного места за десять минут. Я добегу, не беспокойся. А работа какая-нибудь найдется. Не может быть, чтоб не нашлась. Билет на самолет я куплю на свои деньги — не проблема. Короче, идем завтра в загс? Ты согласна?
— Завтра не получится, — нежно промурлыкала, прижавшись щекой к его щеке, Рита. — Завтра выходной.
— Ну, послезавтра, — решительно сказал Саня. — Так ты согласна?
— Согласна, — еще теснее прижалась к нему Рита.
Вот он был идиот!
Хотя почему — идиот? По Рите он в самом деле немножко тосковал, и приятно было, что девчонка от неразделенной любви к нему собралась уехать на край света, и когда-то же, в конце концов, надо было жениться, и чем плоха Камчатка?
Не всю же жизнь в Иркутске сидеть.
В общем, расписались, собрались и поехали. Сначала улетела Рита, а через месяц вслед за нею сорвался и Саня. И с какими-то жуткими пересадками в Хабаровске и Петропавловске-Камчатском, не веря себе, ступил на накатанную снежную полосу аэродрома поселка Паланы. Увидел смешной деревянный домишко — типа аэропорт с развевающимся полосатым сачком для ловли ветра и жидкую толпу встречающих. Глаз сразу выцепил хрупкую фигурку в рыжей цигейковой шубейке и лисьей мохнатой шапке — Ритка!
Пришла встречать молодая жена. Стало быть, ждала.
Ну, разве не счастье?

 

 

Кошка из бедной семьи

Старшей дочери аптекаря Ларисы Шевченко исполнилось недавно десять лет. Такая уже амбициозная девушка вымахала — куда бы деться. Уши ей проколи и золотые сережки вставь, «кофточку, мама, носи аккуратно, я ее сама потом носить буду», и «вообще, мама, мы неправильно живем».
— Почему неправильно? — удивилась Лариса, приятной внешности натуральная блондинка на девятом месяце беременности.
На ее взгляд, они с мужем Толиком как раз жили очень правильно. Ни пьянок, ни гулянок, ни скандалов в семье — чем плохо? Мир, дружба, хинди-руси бхай, бхай. Ковер вот недавно купили во всю стену, целых четыреста рэ за него отвалили, не шутка. На цигейковую шубу для Ларисы и шубку для маленького, который скоро родится, в магазине записались, к зиме точно обновы справят — тоже не худо. А девчонка пока прошлогодним пальтишком обойдется — мала еще в шубах щеголять.
Квартиру Толику пообещали к весне предоставить, в новом доме, недолго им осталось в одной комнате, в коммуналке, с соседями ютиться.
Если мальчик появится, вообще лафа будет — трехкомнатную дадут, разнополым детям по закону отдельные комнаты положены.
А Ларисе почему-то кажется, что родится именно мальчик, они с Толиком уже и имя для него красивое придумали — Артур: как хорошо — девочка Анжелика, а мальчик Артур.
Не понимает она людей, которые в последнее время взяли моду называть детишек Иванами, Степанами, Марьями, Дарьями и прочими деревенскими именами. Ведь ребенок — это маленькое чудо, ну раз, ну два, ну — от силы три за всю жизнь у человека случается. Зачем же обзывать его так скучно и буднично, будто в стародавние времена поп по святцам? Неужели трудно придумать что-то яркое, необычное, праздничное, чтоб и жизнь у ребенка была такая же? А то назовут Машей с Уралмаша, так и вырастет чесальщицей-мотальщицей. А Иван, ясное дело, Дураком. С большой буквы.
Так думала Лариса и, по-своему, была, конечно, права: как корабль назовешь, так он и поплывет, кто ж этого теперь не знает?
И ей уютно было жить в своей маленькой комнатке о двенадцати квадратных метрах с мужем Толиком, рослым красавцем цыганистого вида — одни черные кудри чего стоили, а жгучие глаза, а песни под гитару! Как запоет: «Васильки, васильки, сколько вас выросло в поле…», так душа сожмется и заплачет. «Как же вы нравились Оле». И что потом с этой Олей случилось? Есть от чего заплакать.
Но не горестно, нет, а так, сентиментально слезу смахнуть — жалко ведь эту неведомую дурочку Олю.
Тогда, в конце шестидесятых, мексиканских и отечественных душераздирающих сериалов по телеку еще не показывали, их заменяли «жалистные» городские романсы. Толик их знал немерено: и про то, «как на кладбище, на Ваганьковском, отец дочку зарезал свою», и как «съезжалися к церкви кареты», и «зачем эта ночь так была хороша…», и «я был батальонный разведчик». Ой, много!
Вон даже Тоня, городская соседка (Лариса меня имела в виду), сидит, с Толика глаз не сводит, слушает, как он поет…
Это правда. Мне нравилось слушать страсти-мордасти в исполнении Толика. Голос у него был низкий, немножко хрипловатый (ну да, попей да покури с его!), но проникновенный. Чувственный, как принято говорить.
Однако меня не столько голос, сколько тексты умиляли. Откуда, в принципе, совсем молодой еще мужик может этот нафталин знать? А наивная поэзия была почти так же хороша, как наивная живопись бабушки Степана Тынагергина.
— Отец научил, — говорил Толик. — Он у меня был деревенским музыкантом. На свадьбах и похоронах на гармони играл. Все мог исполнить — и траурный марш, и свадебный. А для души, когда дома гости собирались, эти песни пел. Я запомнил. Я, кстати, на баяне не хуже отца могу играть. Только здесь баяна нет. Но под гитару, по-моему, еще лучше.
— Да вообще волшебно, — говорила я.
И нисколько не льстила, видит Бог.
Если бы Толик жил не в залитой дождями, зимой занесенной снегом по вторые этажи краесветной Палане, а в столице нашей родины родной, то своей игрой и пением мог бы зарабатывать большие деньги. В кабаках бы играл, подпольные «сольники» устраивал и стал бы звездой русского шансона. Легко.
Да, видно, не судьба.
Однако же и в Палане его искусство было востребовано. Мы с Валентином, да и все наши гости, в основном жители столиц, хоть и посмеивались, но слушали с удовольствием. Сам Валя был родом из Москвы, Костя Гордеев и Галя Разумовская — тоже, главврач, с которым Валентин подружился, приехал из Питера, и мои коллеги по окружному радиокомитету прибыли из больших городов — один из Киева, другой из Риги, третий тоже из Киева. Только я и Саня Жуков оказались провинциалами: я — из Хабаровска, а он из Иркутска. Но именно киевлянин по фамилии Шаумян (все, разумеется, при знакомстве немедленно начинали допытываться — не родственник ли он знаменитому Бакинскому комиссару, и Юра охотно откликался — как же, как же, конечно, родственник, четвероюродный племянник, все армяне, где бы ни жили, между собой состоят в родстве), так вот, этот киевлянин Юра Шаумян особенно млел от Толиковых песен. И даже записывал их на редакционный магнитофон, который в те времена назывался «репортером» — ужасно тяжелая и неуклюжая штуковина размером со среднюю электрическую плитку, которую нужно было носить в черном футляре на ремне через плечо. После двух часов беготни по поселку с этим гробиком плечо у меня начинало отваливаться.
А Юра был крепкий рослый мужик, и с «репортером» почти никогда не расставался. Даже на домашние посиделки его с собой брал. Юра говорил, что этот пласт народной культуры — в смысле, городской романс — ни в коем случае нельзя потерять, это же ничем не хуже древнерусских плачей, а Толик в своем роде — гений и последний хранитель традиций.
Так что Лариса не зря гордилась мужем и смотрела на него влюбленными глазами. И не могла понять дочку, десятилетнюю Анжелику, маркизу невесть каких занозистых ангелов, которая вдруг брякнула, что «мы, мама, живем неправильно».
Нет, ну почему неправильно? Что плохого в нашей жизни?
— Объясню, — снизошла в конце концов до разговора Анжелка. — Зачем у нас книжки на полках стоят? Наставили тут с папой Блоков-Разблоков, кому они нужны?
Да, Толя любил стихи — и Пушкина, и Лермонтова, и Блока, и Есенина, и часто читал их на ночь, а иногда Ларисе наизусть любимые строки цитировал, и радовался, когда какую-нибудь новую книжку в поселковом магазине покупал, а один раз вообще чуть с ума от счастья не сошел, потому что урвал обалденный дефицит: маленький коричневый томик Пастернака.
Лариса, честно сказать, ни единого слова из этого поэта не поняла, — нет, ну что, в самом деле, такое: «В тот день всю тебя, от гребенок до ног, как трагик в провинции драму Шекспирову, таскал я с собою и знал назубок, шатался по городу и репетировал»?
Бред какой-то.
Но мужу понравилось, и ладно.
— А чем тебе книжки мешают?— удивилась Лариса. — Стоят себе и стоят.
— В приличных семьях, — отрезала Анжелика, — на полочках хрусталь стоит. А у мамы должно два золотых колечка быть — одно обручальное, а одно с камушком. И каждое воскресенье она должна печь пончики. И халат у нее должен быть без дырки. Не байковый. А такой, знаешь, розовый, стеганый, с кружавчиками. Дорогой — в прошлом месяце в магазине по пятьдесят рублей продавали. И кошка у нас какая-то серая, облезлая, как из бедной семьи. А кошка должна быть пушистая, хорошенькая, с белой грудкой…
— Анжела! — возмутилась Лариса. — Ну что ты несешь? Вот записать бы тебя на магнитофон, ты бы послушала, и тебе самой стыдно стало.
— Вот, — сказала Анжелика. — Магнитофона у нас, кстати, тоже нет. Одна только дурацкая папина гитара. Поет — не пойми что, ерунду какую-то. Лучше бы он Высоцкого пел.
— Кого? — не поняла Лариса.
— Высоцкого!!! — огрызнулась Анжелка. — Знать нужно.
Да, Владимир Семенович в том далеком шестьдесят девятом году уже был очень популярен в нашем окраинном камчатском поселке. Кто-то из столичных ребят привез с собой пленку: «На нейтральной полосе цветы», «А на дальней я дистанции помру — не охну…», «Свой первый срок я выдержать не смог», и так далее, и она со скоростью звука разлетелась по домам.
Анжелка, стало быть, тоже где-то услышала. Хотя почему «где-то»? У нас же с Валей, в соседней комнате, и услышала. Мы ее часто крутили.
«Да уж, — сплетничали мы иногда меж собой с Валентином. — Анжелика — это тебе не какая-то Маруся, или даже Света, или Галя. Тяжело девчонке придется выплывать в этой жизни».
Хотя, вполне возможно, и выплывет.
Лариса рассказывала: когда Анжелка была еще совсем маленькой, может, три года ей было, может, три с половиной, они с первым мужем (невыносимым алкоголиком) пугали ее мифическим Коткой.
Кто такой был этот Котка, и почему именно Котка, а не классический Бабайка, скажем, или всем понятный Милиционер, она уже не помнит — кажется, эту страшилку муж придумал. Да, муж. Они тогда снимали комнату на первом этаже, а в подвале весной страшными голосами завывали распаленные страстью бродячие коты. И муж в редкую минуту трезвости заметил однажды, что ребенок пугается этих инфернальных звуков. И пригрозил сурово, что если Анжела не будет слушаться папу и маму, то из подвала придет нехороший котик и ее заберет.
— Котка? — спросила Анжелочка, насупив трогательные белесые бровки.
— Котка, Котка, — пообещал трезвый, а потому неласковый папа.
И целый год девочка страшилась этого неведомого чудища. А потом возмутилась. Сказала, видимо, сама себе — надоело бояться.
Взяла в руки что-то, похожее на палку (кажется, это была деревянная вазочка), и, молотя ею о стену, смело шагнула в темный коридор со словами:
— Боисся, Котка?
А то!
Котка задрожал и в обморок упал.
После этого Анжелку уже ничем не пугали.
Бесполезно было.
Мы с Валентином тогда решили, что молодец девочка. Справится с жизнью.
Тем более вон она уже как сейчас, в свои десять лет, из матери веревки вьет и в комплексы ее вгоняет.
— Из нее вырастет первая моя жена, — печально вздохнув, сказал однажды Валентин. — Страшная женщина.

 

 

Страшная женщина

— Валя, сними свитер, тебе жарко, — командовала Светка в гостях, при всем честном народе.
— Да ничего мне не жарко, — отмахивался Валентин.
Тем более все вокруг курили, а он сидел под открытой форточкой. В спину дуло.
— Нет, тебе жарко, — Светлана недовольно сдвигала аккуратно выщипанные брови. — У тебя лицо красное.
— Это от коньяка сосуды расширились, — принужденно смеялся Валя. — Как доктор тебе говорю. На самом деле мне холодно.
— Ой, — заполошно вскидывалась хозяйка, жена друга, ординатора из той же больницы, где работал Валентин. — Прости, Валенок. Сейчас закрою окно. Светка, не выступай.
Светлана гневно сверкала черными очами:
— Не называй моего мужа Валенком. Мне это не нравится. И меня не называй Светкой — сколько раз можно повторять? Я — не Света, я — Лана.
Хозяйка терялась еще больше:
— Прости, дорогая… Больше не буду.
А друзья сидели с каменными лицами. Им совершенно не хотелось спорить с — зашибись — «Ланой». За столом минут на пять повисало неловкое тяжелое молчание. Потом, конечно, разговор возобновлялся, народ снова начинал пить, шуметь, курить, открывать форточки. Хозяйка приносила гитару:
— Вале… Ой! Валюша, спой, пожалуйста.
Кстати, сам Валентин нисколько не обижался, когда приятели называли его Валенком. Он был большой, мягкий, теплый, уютный и волосатый. Немножко неповоротливый.

И первым человеком, который обозвал его Валенком, была любимая бабушка Нина, не врач, как родители, а машинистка в издательстве «Советский писатель», редкой грамотности и безошибочного литературного вкуса женщина. Мэтры ее похвалой дорожили больше, чем редакторской. Не говоря уж об отзывах профессиональных критиков. Про тех-то все известно было заранее — продажные души, кого велят похвалить, того и похвалят, а кого скажут обругать — с грязью смешают.
А бабушке Нине все подводные течения и соображения высокой политики были до фонаря. Она что думала, то и брякала. И ни разу в своих оценках не ошиблась.
Комплиментами не разбрасывалась.
Но, если говорила кому: «Я вашу рукопись печатала с удовольствием», — тот плыл от нее, как божье облачко в летней лазури, счастливый до неприличия, уже Нобелевским лауреатом себя в перспективе, наверное, видел.
А если сдавала работу сухо — мол, получите, распишитесь, все хорошо, все грамотно, тот говорил «спасибо» и уходил угрюмый.
Понимал: хоть он и сто пятьдесят раз классик советской литературы, и весь из себя заслуженный-перезаслуженный, однако нынче, видимо, дерьмо написал. Коль бабушке Нине не понравилось.
Кстати, так, наверное, устроены все издательства на свете — большие и маленькие. Когда я позже сама работала редактором в одном губернском городе, у нас тоже была подобная машинистка. Не старушка, нет, дамочка лет сорока, по виду — натуральная бичиха. У нее не хватало пяти передних зубов, пережженные перекисью соломенные волосы настойчиво, но безуспешно пытались восстановить свой естественный темный цвет — у корней, и выглядело это жутко, а маникюр всегда был облезлым.
И тем не менее похвалой Таньки — так звали нашу неземную красавицу — местные гении дорожили трепетно. А мы, редакторы, ходили к ней советоваться, если сомневались: печатать кого-то или не печатать.
Впрочем, я отвлеклась.
Вернемся к бабушке Нине. Она любила Валентина, как одержимая. Больше, чем мама, папа и жена, вместе взятые. Так ему, по крайней мере, казалось.
И румяного, толстенького, очень волосатого (родился с кудрями до плеч) младенчика, своего первого и единственного внука, сначала стала называть ласково Валёночком, потом Валёнком, а потом попросту — Валенком.
Мама и папа прозвище подхватили, и Валя на всю оставшуюся жизнь превратился в Валенка — для своих. А что в этом плохого?
— Чем тебе, Светка, мое домашнее имя не нравится? — спрашивал Валентин вначале. — По-моему, вполне симпатичное. Я привык.
— А я не привыкла. И никогда не привыкну — тебя бы еще Лаптем обзывали, а ты бы радовался.
Светлана фыркала презрительно, и в свою очередь настойчиво просила не называть ее Светкой. Она — Лана, ясно вам всем?
Да ясно, ясно. Только глупо как-то «Лана» звучит, с нелепой претензией на гламур, как сказали бы сейчас.
Светик, Светочка и даже Светка куда милее для русского уха. А она злилась, дурочка.

Валя женился на второй год работы в четвертом роддоме клиники акушерства и гинекологии, куда его направили гинекологом после окончания мединститута.
А Светлана была хорошенькой молоденькой медсестрой, тоже недавней выпускницей медучилища. И не просто хорошенькой, а, можно сказать, красавицей — с ногами от ушей, точеным фарфоровым личиком и прекрасными, густыми, темными волосами до плеч, идеально подстриженными под «пажа» — писк моды тех наивных лет.
Сейчас бы про нее говорили — девушка с модельной внешностью. А тогда просто провожали восхищенными взглядами — родит же земля такую красоту! Весом в 55 кг и ростом 174 см.
И все неземные сантиметры и килограммы одному Вале достались. Бывает же.
В начале совместной жизни он чувствовал себя самым счастливым человеком на свете. Звучит двусмысленно, да. Я понимаю. Но так оно и было.
…В одно из первых Валиных дежурств, которое совпало с дежурством Светланы, в отделение привезли молодую женщину — всего двадцать три года — с беременностью тридцать четыре недели и сумасшедшим давлением под сто девяносто. Это очень страшно, когда у беременной такое давление — в любую минуту может начаться отслойка плаценты, и ребенок погибает. А в особо тяжелых случаях — и мать.
Поэтому Валя со Светкой не отходили от больной долгую тревожную ночь — перепробовали все, что можно, чтобы сбить давление.
Ничего не помогло.
Хотя Валя действовал грамотно, а Светка, как пчелка, трудилась, не покладая рук, и все процедуры выполнила безукоризненно — и внутривенные инъекции, и капельницы, и клизму…
Но главное — молчала при этом.
Не возмутилась, когда Валя ее один раз матом послал — она на две секунды замешкалась после его очередной команды (а он потом долго извинялся), не разозлилась, когда больная у нее в двадцатый раз спросила: мой ребенок жить будет? Напротив, неизменно отвечала ласково: «Не волнуйтесь, мамочка. Все будет хорошо».
И Валентин оценил. Проникся.
К утру, поняв, что все бесполезно, медицина в его лице бессильна и нужно принимать какое-то экстремальное решение, Валентин позвонил заведующей отделением — сухопарой пятидесятилетней даме Эльвире Васильевне, светилу столичной гинекологии. Доложил обстановку.
Та примчалась, как на метле, минут через пятнадцать.
В общем, понятно — у Эльвиры имелся свой «Запорожец», а московские дороги в полшестого утра в те благословенные времена пустовали, никаких пробок еще не было. Поэтому долетела махом.
Но удивило то, что она появилась свеженькая, накрашенная и подтянутая, будто и вовсе не спала.
«Обожаю, — говорил мне потом Валентин, — таких женщин. Встала, одну минуту умывалась, одну минуту одевалась, одну минуту красилась, завтраком вообще пренебрегла, три минуты разогревала машину и девять минут ехала. Умница».
Наверное, поэтому мне сейчас мужчины часто говорят с изумлением: таких дам, как ты, не бывает. Да и мужиков таких тоже не бывает, чтоб не опаздывали ни на минуту. А ты, Тоня, прямо как образцовый солдат: «Есть заступить на пост!»
А я всего лишь продолжаю соответствовать идеалу своего мужа, врача-гинеколога Валентина, который, увы, не любил женщин. Не пациенток — вокруг тех он пел, плясал и ковром расстилался. А просто женщин. Он их презирал в массе своей — за мелкие грешки и слабости, за вздорные бабские штучки и капризы, но в основном, я подозреваю, за то, что они ничем не походили на его обожаемую начальницу Эльвиру.
Которая, конечно, прежде всего была суперпрофессионалом, но ведь и женщиной при этом — отнюдь не уродиной и не синим чулком, а такой вполне себе интересной тетенькой (тип Жанны Моро или нашей Людмилы Гурченко, я фотографии смотрела), и видно, что цену себе она знала и следила за собой, а из мужиков на раз-два-три баранки гнула.
Вале, скорей всего, страшно повезло, что Эльвире к моменту их встречи исполнилось сорок восемь лет, и она восприняла нового коллегу как малолетнего сынка, не более, а то бы тоже в дугу согнула.
Дуре Светке со всей ее волшебной красотой это не удалось, а Эльвира Васильевна, будь она лет на тридцать или даже двадцать помоложе, — о да! — справилась бы с задачей играючи.
Хотя, возможно, я и не права.
Вдруг они стали бы идеальной семейной парой? И жили бы долго-долго и счастливо, и умерли в один день, как в сказке?
Только время их развело.
Кто знает.
Однако я снова отвлеклась на какие-то глупые посторонние рассуждения.
Возвращаемся к тревожному Валиному дежурству и несчастной беременной молодухе.
Эльвира минут пять, казалось, рассеянно слушала, что ей Валя, переминаясь с ноги на ногу, как почти опи́савшийся от ужаса первоклассник, вызванный к директору школы, лепечет, потом помыла руки, взяла фонендоскоп, деревянную трубку, тонометр — аппарат для измерения давления — и пошла в палату.
Осмотрела больную.
Послушала сердцебиение у плода.
Задала несколько вопросов.
Молча вышла.
Потом в ординаторской мимоходом ободрила Валю — не переживай, мол, молодец, ты правильно все лекарства и процедуры назначил. Но тут явно не простая патология. Я думаю, у нас двойня. Которую никто не ждал. А у девчонки сердце — никуда и почки слабые. Сейчас Илью вызовем, посоветуемся.
Ильей она называла своего однокурсника, профессора Илью Абрамовича Герштейна, который преподавал гинекологию в вузе, а заодно и консультировал тяжелых больных в роддоме № 4 клинической больницы акушерства и гинекологии на юго-западе столицы.
Илья, в отличие от Эльвиры, заставил себя ждать долго — появился только часа через два, вальяжный, выспавшийся, пахнущий дорогим немецким шампунем и чистой рубашкой, еще помнившей утренний горячий утюг, и тоже посидел возле больной, послушал, измерил, пощупал, припал ухом к животу…
Потом, в свою очередь, похвалил Валю: вы все замечательно, сказал, молодой человек, сделали. Спасибо вам.
Валя со Светкой расслабились.
А еще через пять часов врачи пили чай в ординаторской, и Эльвира Васильевна, тоже расслабившись, курила, смеялась и очень похоже передразнивала профессора.
— Я говорю: «Ну что, Илюша? Ты посмотрел? Как считаешь? По-моему, там двойня. Отсюда и все проблемы. Нужно срочно кесарить». Он эдак губками задумчиво пожевал и отвечает: «В анамнезе же нет близнецов. Да, крупный ребеночек, крупный… Ты, Эля, как хочешь, а голова там одна, ягодички тоже одни». Я, конечно, не удержалась: «Не знаю, — говорю, — сколько там ягодичек, но головы — точно две. Я еще, слава богу, голову от жопы отличить умею».
«На твою ответственность, — обиделся Илья. — Если ты считаешь, что нужно срочно делать операцию, значит, делай. Но, по-моему, там просто крупный плод». Ну, и кто из нас оказался прав?»
Разумеется, Эльвира Васильевна.
Детей, действительно необычно крупных, несмотря всего лишь на семимесячный срок беременности, как она и сказала, оказалось двое. Причем тот, который был побольше (такими часто и вполне доношенные младенцы рождаются — три килограмма, ничего себе, богатырь!), как бы лежал на том, кто был поменьше, и закрывал брата собою.
Поэтому второе сердцебиение не прослушивалось.
Но головушку-то лишнюю Эльвира нашла каким-то чудом (про УЗИ в те пещерные времена доктора еще даже мечтать не могли) и не спутала ее ни с чем иным. Ах, в самом деле, умница!
И вот второй завет Эльвиры, который я до сих пор стараюсь исполнять свято — не путать головы с задницами. У людей они часто бывают похожи, увы. Не только в перинатальном периоде.
Но надо учиться различать.
Я, кажется, в конце концов, научилась.
А Светка, став женой, сразу же утратила голову — для начала свою собственную. Видимо, от великого счастья.
Во-первых, сразу принялась командовать: пойди туда, принеси это, сними свитер, тебе жарко — это вообще незабываемо. Такого себе даже мама и бабушка никогда не позволяли, у них в семье было принято ПРОСИТЬ друг друга.
Во-вторых, попыталась приодеть мужа по своему вкусу. Купила ему за немыслимые деньги белый свитер из чистой исландской шерсти и белый льняной костюм. Производства вражеской Югославии. Вещи были, может быть, и дорогие, и стильные, и красивые, но Вале — совершенно ненужные. Он предпочитал немаркие джинсы и пуловеры, курточки свободные, рубашки в клеточку.
Чтоб удобно было.
И чтоб никаких галстуков! Эти удавки Валенок просто ненавидел.
А жене, похоже, нравились ослепительные мужчины в белом.
Как в заграничных фильмах.
И Валя ей виделся в мечтах неким карманным Бельмондо.
А себя она представляла, наверное, суперзвездой тех лет Джиной Лоллобриджидой.
Или Софи Лорен.
…Идут они, значит, с Валентином вдвоем по красной ковровой дорожке на кинофестивале в Каннах или даже, черт с ней, в Москве, он — весь в белом, а она — в красном, до пят (брюнеткам красный к лицу), с охренительным декольте и бриллиантами на лебединой шее, народ вокруг от зависти и восхищения в обмороки падает, фотографы и репортеры, отталкивая друг друга, заполошно суетятся, а утром все газеты их портретами пестрят…
Ну, и зачем ты, смешная девочка Светка, с такой мечтой и такой внешностью в медучилище поступила, а не во ВГИК? Можно было и просто на «Мосфильм» пристроиться — лаборанткой, костюмершей, да мало ли.
Там таких доморощенных Бельмондо до сих пор — как собак нерезаных. Нашлась бы и тебе подходящая пара.
Нет, нужно было Валентину жизнь испортить.
А заодно и его родителям.
Потому что поселились молодые в тесной трехкомнатной «хрущевке» на Профсоюзной у Валиных мамы и папы. В отдельной девятиметровой комнатенке с диваном, шкафом и телевизором, но это никого ни от чего не спасло.
Лана, дочка уборщицы (нет, не подумайте — никакого снобизма: ни Валентина, ни родителей, ни бабушку Нину это обстоятельство нисколько не смутило и не напрягло, напротив, все встретили молодую красавицу-жену с сердечной радостью и хлебом-солью — живите, милые, плодитесь и размножайтесь), так вот, Лана, дочка уборщицы, с первых дней начала устанавливать в доме свои порядки.
Вскакивала в шесть утра, когда все еще сладко спали, и включала пылесос.
При этом громко возмущалась:
— Ну, надо же, какие чушки! Опять развели грязищу. А еще называется — семья врачей. Да у моей мамы в доме и то чище было.
Домочадцы испуганно замирали под своими одеялами, боялись вякнуть что-то в ответ, тем более — нос в коридор высунуть, но каждый про себя думал: «Конечно, где ж нам с твоей мамой сравниться? У нас — другие профессии».
Бабушка Нина однажды объявила, что старенькая она уже стала — на карачках по дому ползать и полы мыть, пусть, кто помоложе, этим делом занимается.
Мама печально согласилась — ладно. Но в лепешку расшибаться в нескончаемой борьбе за чистоту тоже не стала: смахивала один раз в неделю пыль с полок, пылесосила ковры и протирала полы.
Валенок выносил по утрам мусор.
Папа вообще не понял, что женщины от него хотят: я, сказал, посуду за собой мою? Мою. Носки свои стираю? Стираю. Вот пусть все остальные тоже моют и стирают. А от него отвянут раз и навсегда. Достаточно того, что он в этой семье больше всех денег зарабатывает.
Логично.
Так и повелось: стирали и гладили — каждый сам себе, а постельное белье, полотенца и скатерти приходящий бой-френд бабушки Нины (да, был в их семье еще и такой персонаж) полковник милиции Юрий Федорович каждый месяц увозил на своей машине в прачечную. Потом привозил.
Белья было много. На месяц хватало.
Чашки-тарелки каждый тоже убирал за собой, а кастрюли и сковородки отскребала бабушка Нина, поскольку она же и готовила. Сама испачкала, сама помыла. Тут бабуля на старость не ссылалась.
А мама, как уже было сказано, один раз в неделю, обычно по субботам, делала влажную уборку.
Этот порядок вещей поддерживался в доме годами и всех устраивал.
Пока не появилась Светка и не начала строить домочадцев по росту.
Жужжала в шесть утра пылесосом.
Обзывала спящих (а на самом деле, уже проснувшихся, но делающих вид, что спят, Смирновых) свиньями и ужасными неряхами.
Выговаривала маме и бабушке:
— Вы что, не можете белье постирать? Накопили целую гору. Безобразие какое.
— Приедет на этой неделе Юрий Федорович, — пожимала плечами баба Нина, — и увезет в прачечную.
Светка возмущалась:
— Да зачем деньги зря тратить? Машинка есть. Неужели самим трудно постирать? И белье в прачечной быстрей изнашивается.
— Экономная ты наша, — вздыхала Нина Сергеевна. — Ну, если тебе так ЧУЖИХ денег жалко, возьми и постирай сама. Никто возражать не будет.
— Я вам не домработница, — гордо отвечала Светка. — И, кстати, почему Юрий Федорович всегда тащится к вам в комнату в обуви? Неужели трудно у порога ботинки снять? А я потом песок за ним выгребаю.
— Прости, Света, старика-маразматика, он забывает у тебя спросить — где ему разуваться, — с неподражаемым царственным спокойствием отвечала Нина Сергеевна.
Мама в этих локальных словесных войнах никогда не участвовала. Утром молча отлеживалась под одеялом, а вечером, если вдруг вспыхивал бытовой скандал, убегала в свою комнату, включала телевизор или хватала первую попавшуюся книжку и встреч с дорогой невесткой избегала. А заодно и с сыном почти перестала разговаривать. Привет. Привет. Как дела? Нормально.
Вот и все общение.
Но однажды случилось страшное.
Валенок со Светкой пахали на дежурстве (опять совпало), отец тоже на всю ночь задержался в своей больнице — ребенка с тяжелыми ожогами к ним привезли, невозможно было бросить, мамочка допоздна зависла на корпоративе — чей-то день рождения в их фтизиатрии отмечали, пренебречь никак нельзя.
Только бабушка Нина пришла домой вовремя.
В тихую пустую квартиру.
Перекрестилась от счастья.
Накормила толстого, важного, ленивого и мохнатого кота Пу И (так последнего китайского императора звали, а бабушка, когда ей подарили маленького пушистого рыжего котенка, как раз читала некий текст про падение китайской императорской династии, и имя к животному приклеилось сразу). Правда, торжественно — Пу И — его величали редко, только когда хотели укорить — мол, сволочь ты последняя, хоть и император, зачем на ковре нагадил? Мерзавец.
Обычно кликали Пушком или Пуней.
Короче, бабушка обласкала Пунечку, в блаженной тишине и покое нажарила семье огромную сковородку котлет, поужинала, поболтала по телефону с Юрием Федоровичем (их неувядаемый роман длился уже двадцать с лишним лет, скоро серебряную свадьбу отмечать будем — шутили они) и улеглась с книжкой на тахте.
В одиннадцать вечера в дверях забренчали ключи.
Пушок сорвался с места и побежал встречать хозяйку — Елена вернулась с вечеринки. Бабушка Нина тоже поднялась. Скорей всего, дочь есть не будет, наверное, на дне рождения ее уже накормили, но всякое бывает. Спросить-то надо.
Вышла и ужаснулась. Леночка была как песня. Бабушка бы даже сказала — как гимн. Вставай, проклятьем заклейменный!
В семье выпивали редко, исключительно по праздникам, и дочку в таком состоянии Нина Сергеевна увидела всего третий раз в жизни. Первый — когда дочурку на руках занесли в дом после выпускного бала заботливые одноклассники, прислонили бездыханное тело к стенке и быстро смылись, чтоб не выслушивать справедливых упреков матери.
Второй раз — на новоселье, когда Елениному мужу, Андрею Петровичу, ведущему специалисту ожогового центра, дали трехкомнатную квартиру на Профсоюзной, и семья переехала сюда из коммуналки.
Гостям не хватило стульев.
— Пойду, познакомлюсь с соседями, — сказала Елена. — Может, у них какие табуретки найдутся.
И пропала минут на сорок.
Потом вернулась с двумя табуретками в руках, захохотала, как ненормальная, и радостно всем объявила:
— А я напилась!
Соседи уговорили ее, оказывается, выпить спирту — за новоселье и за знакомство. А Ленка, бедная, крепкого алкоголя совсем не переносила — тогда, на выпускном, одноклассники угостили ее водкой.
И вот опять сцена у фонтана, явление надцатое: те же и пьяная мать семейства.
— Да ты моя королевишна! — ахнула бабушка Нина. — Чем на этот раз тебя накачали?
— Текилой, — глупо засмеялась Лена. — Один дипломат имениннице подарил. Из Мексики привез. Я попробовала — вкусная-я-я…
— Да уж, — хмыкнула Нина Сергеевна. — Я догадываюсь. Иди спать.
— Не-е-ет, — сказала Елена. — Погоди. Я тебе сейчас денежку отдам. Ты же мне занимала на туфли. А нам сегодня как раз зарплату дали. На два дня раньше, из-за праздников…
Полезла в сумочку, долго в ней шурудилась, потом подняла к матери потрясенное лицо:
— Мама, у меня украли деньги! Всю зарплату! Кошелек пустой.
— Поищи лучше, — нахмурилась Нина Сергеевна. — Небось, сама куда-нибудь запрятала. Если бы украли, то вместе с кошельком.
Елена вытряхнула сумку прямо на пол в прихожей. Выпали: кошелек — и впрямь пустой, бабушка Нина сама проверила, флакончик польских духов «Быть может», два тюбика польской же перламутровой губной помады, советская компактная пудра фабрики «Невская заря», носовой платок, записная книжка с телефонами, ключ от рабочего кабинета, штук пять залежалых карамелек, спички и початая пачка сигарет «БТ» (вот сволота, доченька, курит втихаря, а говорит, что давно бросила), пилка для ногтей, какие-то бланки для рецептов с телефонами и адресами на обратной стороне, монетки, еще какая-то дрянь…
Денег не было. Бумажками — ни рубля.
— Вот видишь? — всхлипнула Елена. — Господи, ну что это такое? За что ты меня бесконечно наказываешь?
Встала, покачнувшись, с полки для обуви, на которую приземлилась, войдя в дом, ухватилась рефлекторно за первую попавшуюся одежку на вешалке и вдруг озверела.
Одежка оказалась Светкиной летней курточкой.
Елена сфокусировала взгляд, сорвала куртку с вешалки и бросила на пол.
А потом принялась на ней топтаться, прыгать и орать не своим голосом и не своими, совершенно непотребными словами, просто черт знает что.
— Сука! Чтоб ты сдохла, б…! Под забором! Ненавижу! Чтоб ты кого-нибудь угробила, и тебя на десять лет в тюрьму посадили. Чтоб ты там сдохла, сука. Сдохла! Ненавижу. Ненавижу!
Бабушка Нина офонарела.
Она и сама Светку не шибко любила, но представить себе не могла, что совместная жизнь с молодой невесткой однажды доведет ее дочь до такого безобразия.
Причем здесь, вообще, Светка?
Она денег точно не воровала.
Она сейчас с Валенком на дежурстве.
Но Лена? Ее тихая интеллигентная Лена? Чтоб вот так напилась третий раз в жизни и начала бесноваться — совершенно не по делу? Это ж сколько нужно было накопить в себе невысказанной исступленной ненависти?
Ужасный ужас.
— Леночка, солнышко, успокойся, — защебетала Нина Сергеевна, отняла у дочери злосчастную куртку и под руку увела рыдающую Елену спать.
Потом вернулась в прихожую, собрала с пола разбросанные вещи, заглянула еще раз в пустую Ленкину сумку. Пошарилась по кармашкам. Показалось, что за подкладкой что-то шуршит.
Проверила.
Оказалось, так и есть: вся дочкина зарплата лежала за той треклятой подкладкой.
Видимо, доченька, пока еще была трезва, сообразила: кошелек можно потерять или стырит его кто-нибудь в метро, когда она будет возвращаться домой, а если заныкать деньги в дырочку под подкладку, это куда надежнее. Ежели отберут, то вместе с сумкой. Но она ведь кричать будет, сопротивляться! А тут уже разные варианты возможны: вдруг случайные прохожие на помощь придут или милиция поблизости окажется. В общем, умница, дочка. Все правильно просчитала и сделала.
Только забыла потом напрочь, куда деньги дела, и неадекватно выместила злобу на ни в чем не повинной Светкиной курточке.
Утром Елена извинилась.
— Ты прости, — сказала, — мама, я вчера отвратительно себя вела. Совсем с катушек съехала. Просто я очень устала. Не могу больше эту девушку видеть. Своими руками бы задушила. Действительно — ненавижу. Сама не подозревала до вчерашнего вечера, что способна на такие сильные чувства. И спасибо тебе, что деньги нашла. Я бы нипочем не вспомнила, куда их засунула.
— Ничего, — вздохнула Нина Сергеевна, — бывает. Ну, не повезло нам с невесткой — что теперь поделаешь? Надо терпеть — ради Валенка.
— Да я терплю, — Елена Анатольевна из горла наполовину опорожнила пол-литровую бутылку минеральной воды «Боржоми» и поежилась: — Фу, какая гадость! И зачем я вчера так нажралась? Ведь знаю же, что мне ничего крепче двенадцати градусов пить нельзя. Просто все достало до смерти…
Потом засмеялась истерически:
— А нормально я вчера на ее курточке попрыгала? Тепло ли тебе, девица, в ней теперь будет, тепло ли тебе, красная? Пусть хоть раз ее теперь наденет — все пожелания исполнятся!
— Лена, да Бог с тобою! — испугалась Нина Сергеевна. — Нельзя людям плохого желать. Все назад вернется. Ты хоть помнишь, что ты вчера орала?
— Смутно, — сказала Елена. — Без подробностей. Лейтмотив припоминаю: «Чтоб ты сдохла!». И знаешь, мама, я не буду плакать на ее похоронах.    
— Да что она такого сделала? — заступилась бабушка Нина.— Ну, «фазанка» она, хамка и недоучка, «звонит и ложит», матерится через слово, у меня самой от нее уши в трубочку уже давно свернулись, ну, идиотка несусветная: не понимает, что в чужом доме своих порядков не устанавливают, и жизни у всей семьи с ее появлением не стало, но смерти разве можно человеку желать? А ты еще хуже пожелала. Ты кричала: «Чтоб ты кого-нибудь угробила, и тебя на десять лет в тюрьму посадили!»
— Да? — удивилась Елена. — Не помню. Вот это я впала в транс! Прости, Господи! Я была неправа.
Поэтому, когда к обеду на кухне появилась заспанная Светка, свекровь, чувствуя свою вину, заегозила:
— Что ты будешь, Светочка, чай или кофе?
— Я сама себе налью что надо, — хмуро ответила Светочка. — А вы лучше бы посуду помыли — с вечера, смотрю, кастрюли стоят грязные.
У Елены перекосилось лицо, она отвернулась к окну, но бабушка Нина успела прочитать по ее губам, что дочь со вчерашней неиссякшей ненавистью шепчет: «Б…!»
А потом, по обыкновению, молча скрывается в своей комнате.
Вот это, называется, дожили.
Дочка пить начала и материться, как сапожница.
А дальше что будет? Мрачная уголовка? Елена Светку ножом пырнет или чугунной сковородкой по голове ударит?
Валенок появился на кухне час спустя. Тоже сонный и взлохмаченный. Но добродушный.
Посуду к его появлению бабушка Нина успела привести в порядок.
— Бабуля! — весело чмокнул ее в крашеную макушку Валя. — Чем накормишь? Жрать хочу, как волк.
— Котлеты, салат, кофе. Годится?
— Годится.
И внучок в самом деле с волчьим аппетитом слупил все, что подала ему Нина Сергеевна.
Валенок снова поцеловал любимую бабушку — на этот раз в щечку — и хотел уйти, но Нина Сергеевна его задержала:
— Подожди. Пойдем ко мне. Разговор серьезный есть.
Они закрылись в бабушкиной комнате, уставленной книгами и многочисленными фигурками котов, надаренными авторами за долгие-долгие годы. Все знали ее слабость к усатым-полосатым и дарили безошибочно: понимали, что Нина Сергеевна любому паршивому котяре будет рада — фарфоровому, глиняному, бронзовому, плюшевому, без разницы. Поэтому умильных кошачьих морд и хвостов всех цветов, пород и размеров у нее скопилось количество просто устрашающее. Музей можно было открывать.
Валенок плюхнулся на широкую тахту, застеленную шерстяным клетчатым пледом, слегка придавив вольготно раскинувшегося Пуника. Тот мявкнул оскорбленно и покосился на узурпатора недобрым зеленым глазом.
— Отвали, — сказал ему Валентин. — Бабуля, я весь внимание.
— Вам со Светой нужно жить отдельно, — вздохнула бабушка и взяла его за руку. — Дальше так продолжаться не может.
— Почему? — удивился Валя. — Что-то случилось?
— Случилось, — бабушка вздохнула еще горше и живописно обрисовала вчерашнюю сцену в коридоре с топтанием Елены на Светкиной курточке и пожеланиями дорогой невестке поскорее сдохнуть или попасть в тюрьму на десять лет.
— Мама? — не поверил Валенок. — Мама напилась и так сказала?
— Не просто сказала. Она благим матом орала. А сегодня утром мало что помнила, но когда я ей все в красках описала, от своих слов не отказалась. Буркнула, что на Светкиных похоронах она плакать не будет. Ты понимаешь?
Валенок растерялся:
— Не понимаю…
Бабушка рассердилась:
— Да ты что, идиот, что ли? Еще немного, и мать в психушку упекут — из-за Ланы твоей, не хочу говорить, какой. Она превратила нашу тихую и мирную жизнь в непрекращающийся кошмар. Елена на пределе — терпит из последних сил. Отец, если ты заметил, тоже при любой возможности старается поскорей из дома сбежать, и Юрий Федорович появляется теперь только по ночам, когда все уснули, чтоб с Ланой твоей, дай ей Бог всяческого счастья, не встречаться. Короче, ищите съемную квартиру. Я буду вам помогать. Обещаю платить половину суммы за жилье.
— Я понял, бабуля, — закручинился Валенок. — Не надо помогать. Я сам могу заплатить. Но я не думал, что все так трагично…
— Конечно, не думал. Кто из молодых о стариках думает? Но тебе? Как тебе самому с ней живется? Неужели хорошо?
Настала очередь Валентина тяжело вздохнуть:
— Сложно. Но она ведь красивая? И иногда бывает ласковая…
— Но только не с нами, — хмыкнула бабушка Нина. — С нами она чистый Бенкендорф. Всех, фигурально выражаясь, в Сибирь сослала. В общем, я уже позвонила с утра знакомому маклеру. Он предложил два неплохих варианта — один даже рядом с вашей больницей. Только он чуть дороже обойдется.
— Хорошо, — кивнул Валенок. — Я поговорю со Светкой.
…Светлана, когда он заговорил с ней о переезде, вспыхнула:
— Да я сама не хочу с вами жить! Потому что вы — чушки. Бесконечно хожу за вами и грязь убираю. Я вам что, домработница бесплатная? Да еще шерсть от кота по всему дому летает. У меня скоро астма начнется. А мама твоя по ночам на кухне ложкой стучит! Спать невозможно.
— Мама? — второй раз за день изумился Валенок. — Ты хочешь сказать, что она ночью что-то ест? Это невозможно. Она после семи вечера даже чаю не пьет. За фигурой следит.
— Ага, — хихикнула Светка. — Это она для вас выставляется. А сама ночью встает и котлеты прямо со сковородки трескает. Я же все слышу.
В котлеты, алчно пожираемые Еленой Анатольевной темными ночами со сковородки, Валентин не поверил.
Пошел выяснять.
— Бред! — возмутилась мама. — Я по ночам стучу ложкой!? Меня давно так никто не оскорблял. Да эта твоя Лана, наверное, сумасшедшая? Видимо, у нее слуховые галлюцинации. Пусть в Кащенко сходит, проверится.
— Как все запущено… — покачал головой Валентин.
И понял: молодую жену действительно нужно увозить от родителей. Добром совместная жизнь уже не кончится.
Да, но кто-то же тем не менее стучит ложками на кухне? Даже интересно стало — кто? Не он — это точно. Не мама. Не бабушка. Отец? Странно, странно. Раньше за ним такой привычки не водилось. Неужто у Смирновых домовой завелся? Как-то ухитрился вскарабкаться дедушка на пятый этаж…
Молодые спят по соседству с кухней в маленькой комнатке, перегородка тонкая — слышно, как чайник на плиту ставят и даже как выключателем щелкают.
Валенок дрыхнет без задних ног, ему эти ночные стуки и шорохи нипочем, а Светлана, надо же, от каждого звука просыпается… Тонкой душевной организации оказалась девушка, кто бы мог подумать. И, разумеется, она не сумасшедшая. Ничего ей не мерещится.
Ясность в детективный сюжет внесла бабушка.
— Юрий Федорович иногда поздно возвращается с дежурства, — поджав губы, сухо сказала она. — Я его, естественно, кормлю. Да, бывает, и в два, и в три часа ночи. А что такого? Мужик за весь день только пару бутербродов перехватил, ясно, что голодный. Но это вранье, что мы шумим. Вы даже не слышите, как он приходит и уходит.
— Да боже упаси, мамочка! Вас никто ни в чем не упрекает, — засмеялась Елена Анатольевна. — Не обижайся. Юрия Федоровича я и сама бы кормила — хоть в четыре утра. Вы никому не мешаете. А ежели все-таки кому-то мешаете, — она возвысила голос, чтоб Светка в своем закутке могла ее услышать, — тот пусть собирает свои шмотки и валит отсюда к чертям собачьим. Это наша квартира. Чем, блин, хотим, тем и стучим. И песку, сколько хотим, столько и носим. И вещи, где хотим, там и кидаем! И не надо пылесосом по утрам греметь!
Елену Анатольевну со вчерашнего вечера как подменили.
Разгулялась тетенька не на шутку.
— Мама, остановись, — Валенок посмотрел на нее умоляюще. — Мы уйдем. В ближайшее время. Только давайте не будем ссориться.
Он органически не переносил скандалов, бурных выяснений отношений, женских слез, хмурых лиц, сурово молчащих по углам домочадцев или коллег, поэтому никогда не начинал ссор сам, а если уж его против воли все-таки втягивали в склоку, первый спешил извиниться, даже если ни в чем не был виноват, и старался всех помирить.
Ну, одно слово — Валенок, мягкий, теплый и волосатый. Что вы хотите?
Бабушка сразу после майских праздников начала хлопотать со своим знакомым маклером насчет съемной квартиры, но переехать туда Валентину со Светкой было не суждено.
Прикатил в отпуск Мишка, институтский товарищ Валенка, родом с Камчатки. Он и вернулся, как патриот своей земли, на Камчатку — по распределению. Работал сейчас в Петропавловске, в клинической больнице.
Позвонил другу в первый же день.
Валя приехал к нему вечером в гостиницу «Юность», рядом со стадионом «Динамо». Оценил — хороший номер. Кровать, столик, телевизор, холодильник, кресло раскладное. В случае чего можно не рвать когти в час ночи на метро, а спокойно переночевать. Это радует.
Друзья долго тискали друг друга в объятьях, кричали: «Ну, ты закабанел!» (а Мишка, точно, животиком за три года обзавелся, и залысины на лбу появились), «А ты вообще — йети!» — Валя ко всеобщей своей волосатости еще и бороду с усами отпустил. Светка ужасно злилась, но он нарочно не сбривал — в знак протеста против семейной диктатуры.
Знакомые диссиденты однажды дали ему почитать брошюру «Как вести себя на допросах в КГБ и в лагере».
Там толковались, во-первых, классические заповеди «не верь, не бойся, не проси», во-вторых, содержались конкретные советы.
У зэков весь день расписан по минутам, и есть жесткие правила, которые нарушать нельзя. Поэтому ничего не нарушаем. Делаем все, что велят.
Но кое-что правилами не предусмотрено. Например, чистка зубов. Ни в одном параграфе про это дело не сказано.
Значит — тут твоя маленькая вольница.
Чисть зубы — непременно! — два раза в день, утром и вечером. Есть возможность чаще — чисть чаще. Доведи свою пасть до сверкания снежных пиков Гималаев, прибежища инопланетных богов.
Это будет твоя пусть ничтожная, но все-таки победа над сволочным режимом.
И так далее.
Все, что не запрещено — то разрешено.
Исполняй не запрещенное с усердием, любовью и тщанием, и сам увидишь — режим перед тобою бессилен.
Прочитав брошюру, Валенок сделал выводы: он живет фактически в лагере. Светка у него — стопроцентный вертухай.
Ему запрещено: ходить в гости и в кино (без нее, в крайнем случае — без ее разрешения, вот как сейчас, когда он отпросился на вечер к Мишке), валяться на диване в одежде, в которой пришел с улицы, тратить деньги по своему усмотрению, смотреть порножурналы (один раз застукала его за этим занятием — такой скандал закатила, мама дорогая!), появляться на людях без галстука — ну это ваще!.. И так далее.
Усы и борода в число первоначальных запретов не входили.
Поэтому Валентин начал их отращивать — с любовью и всем возможным тщанием, как и было советовано в брошюре. Светка спохватилась поздно — когда Валина щетина начала колоть ей щеки.
— Терпи, дорогая, — сказал Валентин. — Усы и борода украшают мужчину. И вообще — мне надоело бриться. А зимой лицо мерзнет.
— Но мне не нравятся бородатые мужики! — закричала Светка.
— Ну, что поделаешь? — пожал плечами Валенок. — Нравится — не нравится, спи, моя красавица. Когда мы с тобой поженились, я на все твои условия согласился. Хоть некоторые мне серпом, сама знаешь, по чему. Например, ношение галстука. А про бороду речи никогда не шло. Поэтому я буду ее отращивать. Считай, что это — мой каприз. У тебя ведь бывают капризы? Вот и у мужчин бывают. Вопрос исчерпан.
И как Светка ни возмущалась, как ни прибегала к сильнодействующим средствам (самым сильным было — отказать мужу в ночных ласках), Валенок не дрогнул.
— У нас, зэков, собственная гордость, — говорил он мне потом на полном серьезе.
Свой трехлетний брак со Светланой он считал тюремным заключением, честно отбарабаненным от звонка до звонка.
Тогда, много лет назад, в однокомнатном номере гостиницы «Юность» товарищ спросил его за бутылкой пятизвездочного коньяка «Арарат»:
— Как тебе, Валенок, сейчас живется? Работается?
— Да хреново, — не стал гнуть пальцы Валентин: типа, у нас в Москве — все зашибись. Супруга — упруга, хата — богата, на работе перспективы — ослепнуть можно, какие сияющие. — Конкретное говно со всех сторон прет. С женой не сегодня-завтра разойдемся, она красивая девка, спору нет, но дура и стерва — таких еще поискать нужно. Маму мою фактически до психушки довела. Мы сейчас съемную квартиру ищем, потому что с родителями больше жить нельзя. Она всех достала. Представляешь — встает перед дежурством в шесть утра и пылесос демонстративно включает. С грохотом и воем.
— Зачем? — не понял Мишка.
— Ну, типа, свекровка кошку ругает — невестке урок дает. Только наоборот. Невестка чистоту в доме наводит — дает свекрови понять, что ты, старая грымза, — неряха и засоня. А я — чистюля. Мама бесится. Я сначала не обращал внимания, а потом тоже стал психовать. Видит Бог, не надо мою маму трогать. И тем более бабушку. Ты же знаешь, у нас большая семья — мама, папа, бабуля и бой-френд ее вечный, полковник Юрий Федорович, суперский, кстати, мужик, я его обожаю. Мать с отцом тоже в нем души не чают. Мы такой компанией двадцать лет жили — не тужили, пока Светка не появилась. Я себя чувствую последним говнюком — разрушителем семейных устоев. Привел в дом вражину…
— Да уж, — крякнул Миша. — Не повезло тебе. А что с работой?
— С работой тоже хрень полная в последний год получилась. Вначале нормально все было, даже интересно, у нас чудная тетка была начальница — Эльвира Васильевна, специалист классный и человек замечательный. Одно удовольствие было с ней работать. Но вдруг — прикинь! — ей приспичило выйти замуж, в пятьдесят с чем-то лет! Взяла и укатила в Ригу к мужу, он там в мединституте чем-то заведует. А нам назначили полного дебила откуда-то сверху. Даже я, как бы до сих пор молодой специалист, больше этого идиота в гинекологии понимаю. Но вынужден с почтением слушать. Не могу больше.
— Так, может быть, и дьявол с нею, твоей Москвой? — Мишка задумчиво разверстал новую порцию огненной воды по стаканам. — Слабо́ тебе сорваться к нам на Камчатку? Я точно знаю: в Палане, в корякской окружной больнице, до смерти гинеколог нужен. А что? Опыта наберешься. Сам за себя отвечать будешь. И главный врач там — хороший дядька, я его знаю, молодой еще, сорока нет, отличный хирург. Нисколько не дебил. Я приеду, созвонюсь — тебе в течение недели пришлют вызов.
— А знаешь, я согласен, — воодушевился вдруг Валентин.
Уехать к черту на рога, на край земли, показалось ему отличным выходом из положения.
С замиранием сердца (очень боялся, что согласится) спросил наутро у Светки:
— Ты поедешь со мной на Камчатку? Мне там работу предлагают. Я — однозначно лечу.
— Куда-а-а, куда-а-а? — закудахтала Светка. — На какую еще Камчатку? Ты что, придурок? Я никуда из Москвы не поеду. Я пока с ума не сошла. Это в вашей семье — все долбанутые. Мама твоя…
— Оставим в покое маму, — насупился Валентин. — Она здесь вообще ни при чем. Я сам так решил. Короче, ты едешь со мной или нет?
— Нет, — твердо сказала Светлана.
— Ну, значит, так тому и быть, — подытожил Валентин. — Значит, разводимся.
— Сволочь, — заплакала Светка злыми слезами. — Ты только и искал момент, чтоб от меня избавиться. Я знаю, зачем тебе Камчатка понадобилась. А мама твоя…
— Не трогай маму, — Валенок еще суровее сдвинул брови.
— Да чтоб вы сдохли оба вместе с мамой, а заодно и с бабушкой, и е…ем ее, ментом поганым. Это где ж такое видано, чтоб у старухи любовник был? Только в вашей б…ской семейке! И все еще, гадство, радуются — ах, Юрий Федорович пришел, Юрий Федорович пришел! Не знают, куда усадить и чем накормить. А он, скотина, прется в комнату, даже ботинки у входа не снимет…
— Света, уймись, — сказал Валенок. — Давай не будем напоследок скандалить. Завтра я пойду и подам на развод. Детей у нас, слава богу, нет, поэтому разведут быстро. Ты не против?
— Да пошел ты!.. — сказала нежная женушка.
На том и расстались.

 

 

Ночь на исходе сентября


Меня два года спустя с Валентином познакомила старшая сестра: она работала в той же окружной больнице терапевтом, а я только что окончила школу в Хабаровске и тоже решила поступить в мединститут — мне хотелось стать психиатром.
Однако я не такая завидная была выпускница, чтоб сразу, с одним аттестатом, рыпаться на вступительных экзаменах в мед. Там конкурс был большой даже среди медалистов. А у меня по математике, физике и химии в аттестате стояли жидкие тройки. Кто бы меня принял? Другое дело — если отработать год, допустим, санитаркой в больнице и получить направление на учебу.
Санитаркой, правда, не хотелось. Я не люблю мыть полы, и вообще никакую работу не люблю, если нужно пачкать руки. Ну, белоручка. Ну, что поделаешь? Такой родилась. Или такой воспитали — не имеет значения.
А сестра предложила мне место в регистратуре — чистенькое, спокойное. Сиди себе, выдавай талончики больным, потом разнеси амбулаторные карты по кабинетам, потом аккуратно поставь их на место. Вот и все незатейливое ремесло. А через год получишь то же самое направление, которое другие получают, вынося горшки за больными. Есть разница?
Есть, согласились мы с мамой и купили билет до Петропавловска.
Мне очень-очень хотелось стать психиатром.
Когда в мединституте училась сестра, я читала все ее книжки, по которым она сдавала экзамены. Некоторые приводили меня в ужас — онкология, например, или судебная медицина.
Зато учебник по психиатрии я выучила чуть не наизусть.
Не знаю почему, но с ранней юности мне были интересны всяческие отклонения в человеческой психике. Наверное, я интуитивно чувствовала, что у меня самой с головой что-то не так.
Нет, никаких ангельских голосов вроде Жанны Д’Арк я, конечно, не слышала и никакой Карл Шестой не призывал меня вести его на царство, и соседей в злодейском воздействии на мою бедную головушку смертоносными лучами я не подозревала, и агенты КГБ, равно как и Сигуранцы, за мной не охотились.
Но была я не по-детски нелюдима, в школе ни с кем не дружила — мне было неинтересно с одноклассниками, я просто не знала, о чем с ними говорить. И дети меня взаимно не любили — считали задавакой. А учительница, похоже, была с ними солидарна.
— Ну почему ваша Тоня, — выговаривала она моей маме, — никогда не побегает с девочками, в классики не поиграет? Стоит все перемены у окна в коридоре и книжку читает. Нет, это хорошо, что ребенок читать любит, но ведь надо и с детьми общаться. И чтение, кстати, у нее не по возрасту…
Да, был случай в третьем или четвертом, уже не помню, классе. «Вчителка» (так мама ее однажды непочтительно назвала: «Никак не пойму, что твоя «вчителка» мне про тебя в дневнике накарябала, ну и почерк, а еще детей чистописанию учит!» Я запомнила), так вот, «вчителка» поинтересовалась — что же я с таким упоением листаю в коридоре. Оказалось — толстый том Жорж Санд, «Консуэло».
Вера Трофимовна, кажется, нашу классную так звали, удивилась:
— Тебе это нравится?
— Да, — сказала я.
— И ты тут что-то понимаешь?
— Да… — растерялась я.
А что в этой книге такого особенного, чтоб нельзя было понять девятилетнему, уже вполне начитанному ребенку? Ну, Италия, оперный театр, молодая певица, козни врагов, любовь-морковь…
Оперу в нашей семье любили.
Мама, когда ездила в отпуск, всегда брала меня с собой и водила в Большой театр или в Мариинку, дома было много пластинок с классикой, и по радио бессмертные хиты великих композиторов в те времена часто звучали, так что разные специальные термины вроде «бельканто», «ариозо», «каватина» и пр. мне были хорошо знакомы, а сюжеты у Жорж Санд — захватывающие и душещипательные. Девятилетним девочкам в самый раз.
— Странно, странно… — покачала головой Вера Трофимовна. — Тебе рано читать такие книги. Ты лучше вот что прочти.
Она порылась в шкафу и достала потрепанную книжку в серой обложке. «Четвертая высота» называлась. Про юную героиню Гулю Королеву.
Гулю я проглотила за два вечера. Могла бы и за один, да мама помешала — велела выключить свет и немедленно ложиться спать. Не скажу, что книжка мне не понравилась. Отчего же? Там приключений и подвигов было достаточно, а главная героиня оказалась девочкой целеустремленной и серьезной, мне вполне симпатичной. Но про Консуэло все равно было написано интереснее.
— Уже прочитала? — удивилась Вера Трофимовна, когда я вернула ей «Четвертую высоту». Не может быть. Ну-ка, перескажи содержание.
Я добросовестно, минут пятнадцать, с деталями и красочными подробностями излагала ей текст, пока учительница меня не остановила.
— Ладно, — сказала она. — Верю, прочитала. Но ты — странная девочка. Первый раз такую вижу. Наверное, писательницей станешь, когда вырастешь.
— Нет, — тихо ответила я. — Психиатром.
— Кем?! — Вера Трофимовна чуть со стула не упала.
Я не поняла ее реакции.
А что такого? Есть же такая профессия? Неужели «вчителка» не знает?
Сестра, которая на много лет меня старше, уже училась в то время в меде, и однажды я случайно услышала ее разговор с мамой. Лежала в своей комнате на диване с очередным томом Жорж Санд, а может быть, Дюма или Майн Рида — уже не помню, и вдруг уловила краем уха, что взрослые сплетничают обо мне.
— По-моему, Тонька у нас не совсем нормальная, — сказала сестра.
— Не говори глупостей, — резко оборвала ее мама. — С чего ты взяла?
— Да ты приглядись к ней внимательней — по-моему, она страдает аутизмом. В легкой степени, конечно, но тем не менее.
— Не наговаривай на ребенка, — заступилась мама. — Она просто спокойная, молчаливая и не по годам развитая девочка.
— Мама, как ты не понимаешь? Вспомни меня в ее возрасте. Я тоже любила книжки читать, но ведь и подруги у меня были, и мы на Амур купаться бегали, а зимой на каток ходили, и в куклы играли, и в фантики, да мало ли? А эта сидит все время дома, читает до опупения и, кроме книг, ничем больше не интересуется. И ни одной подружки у нее нет. И в классе, ты сама говорила, дети ее не любят. И учительница общего языка найти не может. Ведь это ненормально, согласись! Давай покажем Тоньку хорошему психиатру, я договорюсь.
— Чушь! — отрезала мама. — Нестандартный ребенок — отнюдь не синоним ребенку, больному психически.
(Мама у меня была филологом, поэтому и дома иногда говорила так, будто лекцию студентам читала.)
— Слава богу, я имею представление о детской психике, — продолжила она, нервно закуривая дамскую папироску из красивой красной коробочки. — Да, Тонечка у нас нелюдимая и замкнутая, да, придуманный мир в книгах ей кажется привлекательней настоящего. Ну и что? Все люди — разные, тем и интересны. Она, когда вырастет, наверное, писательницей станет.
Ну вот, и мама туда же! Почему писательницей? С какой стати?
— Все равно, — уперлась сестра. — Тонька у нас аутистка. Я бы на твоем месте все-таки показала ее психиатру. Пока не поздно.
— Незачем, — мама поставила в разговоре точку. — Я не позволю травмировать девочку. Сейчас она думает, что все нормально, что так и надо жить, а врач начнет вгонять ее в комплексы. Он ей живо объяснит, что дети ее лет читают сказки братьев Гримм, а не «Консуэло», играют с подружками в куклы и пялят на себя, когда взрослых дома нет, мамины платья и туфли. Вот тут-то у нее и начнется бардак в голове. Что хорошего?
— Ну, как знаешь… — вздохнула сестра.
Ни к какому врачу меня не повели, но я услышала новые слова «аутизм» и «аутистка», узнала, что есть специальные доктора для таких детей, как я, и впервые задумалась о том, что я, наверное, в самом деле очень странная девочка. Поэтому проявила интерес к учебникам сестры по психиатрии. И обзавелась мечтой — стать врачом-психиатром.
Удивительно, однако, как я легко от своей мечты отказалась!
…По случаю моего приезда сестра созвала гостей: был приглашен Валентин и кто-то еще из ее больничных коллег, пришли соседи по дому, в частности, главный редактор местного радиокомитета Геннадий Алехин с женой, остальных не помню.
Сестричка моя расстаралась сверх всяких сил — купила коньяка и шампанского, хоть сама вообще ничего не пила — никакого алкоголя, нажарила оленины — большущую сковородку.
Олениной в Палане тех лет трудно было кого-то удивить — этого добра там было хоть завались круглый год. Но она пожарила ее с луком и морковкой, а на гарнир подала молодую картошку, посыпанную свежим укропом — вот тут народ вылупил глаза и схомячил редкое кушево с утробным чавканьем и урчанием за две минуты.
Я прилетела в Палану в середине сентября, когда старые запасы картошки и овощей в поселке уже закончились, а новых еще не завезли. Лук, морковка и молодой картофель считались там немыслимыми деликатесами. Не говоря о зеленом укропе.
Я же притащила с собой огромную сумку с зеленью и корнеплодами. Утаить этакое богатство от людей было совершенно невозможно: через полгода жизни на полуострове каждый человек обретал дьявольский нюх на материковые лакомства.
Сухой колбасой, икрой, крабами, красной рыбой, олениной, московскими шоколадными конфетами и элитным коньяком все объедались и опивались в первый месяц, а потом начинали сладострастно мечтать о недоступном: вот, бутылочку пива бы сейчас, а к ней яишенку-глазунью с докторской колбаской и помидорчиками, красными такими, сладкими, только что с базара, а сверху зеленым луком и укропчиком ее посыпать, ах! Яйца три туда запузырить. А лучше — четыре. Нет, пять.
Не лопнешь? Еще чего! Я и от восьми не откажусь…
А мама в сумку с овощами уложила еще два огромных контейнера со свежими яйцами, вареную колбасу и зелень.
— Мама! — ахнула я. — Как я это все до самолета донесу?
Багаж был неподъемен.
— Ничего, — сказала мама. — Как-нибудь. Попутчики помогут. Не может быть, чтоб такой хорошенькой девочке, как ты, никто не помог. Зато как Ася будет рада! И ребенок свеженького поест. Куда годится — на одной оленине и макаронах сидят.
Асей звали мою сестру. А ребенок, Олечка, ее пятилетняя дочка, действительно написала нам однажды корявыми печатными буквами: «БАБУШКА ПРИШЛИ ПОЖАЛУСТА ИИЧКО. ОЧЕНЬ КУШАТ ХОЧИТСЯ. СПСИБА. ОЛЯ».
Мама прослезилась. Трогательное «иичко» ее особенно разжалобило.
Но она сильно заблуждалась насчет моей ангельской красоты.
В восемнадцать лет, увы, я была Тоней по фамилии Страшко.
Так мне, по крайней мере, сейчас кажется, когда я изредка рассматриваю свои старые фотографии.
Этот не по-девичьи печальный, я бы даже сказала, угрюмый взгляд (врожденный аутизм еще не был до конца изжит), этот длинный носик, костлявые ключицы, ручки, как веточки, и кривоватые тоненькие ножки с острыми коленками — ну просто глаз не оторвать от меня, красавицы.
Однако спасибо маме — она за долгое детство сумела внушить, что краше меня никого на этом свете нет, и ни малейших комплексов по поводу своей внешности я не испытывала. Более того, разглядывая себя в большое зеркало (у нас с мамой была собственная прекрасная портниха, она нам из пустяков такие наряды сооружала — народ на улице головы сворачивал, глядя вслед), я, подобно гоголевской Оксане из «Ночи перед Рождеством», без тени сомнения приговаривала: «Я ли не хороша? Ах, хороша!»
Почти теми же словами.
Уверенность в себе — великое дело.
Поэтому помощники в самом деле нашлись. На всем протяжении долгого пути сумки мне таскали то какие-то командированные мужики, то летчики. Причем я никого ни о чем не просила. Сами предлагали свои услуги.
В итоге наш стол имел шумный успех.
Накатив коньячку, закусив яишенкой с колбасой и олениной с молодой картошкой, мужчины расслабились, закурили и сосредоточили внимание на мне.
Посыпались вопросы: кто ты, вообще, такая, девочка? За каким лядом сюда приехала? Что собираешься делать?
Ну, я все, как на духу, и доложила: так, мол, и так — в аттестате по химии, физике и математике — тройки, поскольку я ни черта в точных науках не понимаю, а хочется поступить в мединститут. Как Ася. Вот, приехала справку-направление зарабатывать. Буду в регистратуре сидеть.
— А ты уже знаешь, кем хочешь стать? Хирургом, терапевтом, педиатром? — поинтересовался Валентин.
— Психиатром, — потупилась я.
«Сейчас, — подумала, — смеяться начнут».
Но никто не засмеялся, а Валенок даже кивнул одобрительно:
— Хорошая профессия. Правда, на любителя. Мне бы быстро надоело каждый день с психами общаться.
Редактор Алехин пожал плечами.
— Ну, не знаю, как с профессией, а вот год сидеть в регистратуре, по-моему, тоска зеленая. Представляешь — изо дня в день бумажки с места на место перекладывать и с мерзкими старушонками собачиться.
— Почему непременно собачиться? — я была неконфликтной девочкой, ссориться ни с кем не любила да и сейчас не люблю.
— Потому что, — хохотнул Геннадий Андреевич, — настоящих больных в Палане мало. Разве что эпидемия гриппа зимой случится. В поликлинику в основном сумасшедшие бабки ходят, это у них развлечение такое фирменное. Ты через неделю взвоешь, начнешь хамить, как все регистраторши, взятки брать шоколадками и на жизнь жаловаться. Жопу отрастишь, характер испортишь, а это нехорошо. Хрен с ней, с честью, но жопу и характер нужно беречь смолоду. Поверь старому дядьке (редактору Алехину было тридцать семь лет), дедушка на два метра под землю видит и плохому не научит. Я тебе сейчас расскажу, что с тобой через год будет. Приехала ты к нам ангелом, немножко грустным, но это ничего — не три, не чеши, само пройдет со временем. А вот поработаешь в регистратуре и уедешь стервой — зубастой, клыкастой и сволочной. Мне будет жалко. Мне кажется, ты пока еще хорошая девчонка. Поэтому иди работать к нам на радио музыкальным редактором.
— Музыкальным редактором? — удивилась я. — Но меня в музыкальную школу, когда я была маленькая, не приняли. Слух, сказали, еще туда-сюда, а чувства ритма нет вообще…
Да, это был большой облом для мамочки, которой что-то такое пригрезилось в мечтах: доченька — то ли писательница, то ли поэтесса в будущем (я уже начинала кропать беспомощные стишки), сидит за фортепьяно и поет нежным голоском романсы собственного сочинения. А народ вокруг млеет и аплодирует.
Не получилось.
— У нас тебе чувство ритма не понадобится, — хмыкнул Геннадий Андреевич.
— А что понадобится?
— Чувство юмора. Чувство ответственности. Вкус. Послушаешь текст, который написал редактор, и подберешь к нему подходящую музыкальную заставку. Это непросто — тут головой нужно думать. А еще надо уметь связать хотя бы два слова — ты будешь делать концерты по заявкам и писать к песням подводки. Ну, типа: «В колхозе «Тумгутум» уже двадцать лет работает оленеводом Владимир Тунсянович Киянко. Не счесть оленей, которых он перегнал по корякской тундре за эти годы и сколько бутылок водки выпил. Но до сих пор жив, курилка! Родные, друзья и коллеги по работе от всего сердца поздравляют его с днем рождения, желают успехов в труде, здоровья и счастья в личной жизни. А также просят передать для него любимый фрагмент из балета Петра Ильича Чайковского «Танец маленьких лебедей». Вот, собственно, и все. Тоже не бог весть какой синхрофазотрон, но все же интересней, чем карточки в регистратуре по полкам расставлять. Мне так кажется.
— Что, так и надо писать — про водку и про курилку? — я выпала в осадок. Концерты по заявкам и по Хабаровскому радио часто звучали, но ничего подобного я там не слышала.
— Да нет, — Геннадий Андреевич снова приложился к коньячку и молодой картошке с укропом. — Спасибо вам, девушки, ублажили. Про водку — я смеюсь. Какая ты еще все же наивная!
— А колхоз «Тумгутум» — это что такое? Тоже смеетесь?
— Нет. Такой колхоз в самом деле существует, недалеко от Паланы, километров сто пятьдесят. В переводе с корякского означает «Товарищ». Ну, так как? Согласна?
— Согласна, — неожиданно даже для себя кивнула я.
Ася подавилась колбасой.
— А институт? — вскрикнула она. — Без направления тебя не примут.
Я отмахнулась:
— Ну и не надо! Я раздумала быть психиатром. А физику и химию мне хоть со справкой, хоть без справки все равно никогда не выучить.
— Удивительно, — пожала плечами Ася. — Я тебя не узнаю. Мне всегда казалось, что ты — очень серьезная девочка. Более того — патологическая одиночка. Я даже, помню, говорила маме, что Тонечка у нас не совсем нормальная. А Тонечка, оказывается, общительная. И легкомысленная к тому же. Прям чудеса!
Я засмеялась:
— Наверное, мама бы сказала, что я выросла.
— Наверное… — сестра посмотрела на меня внимательно.
Нелегко отказываться от стереотипов.
Так я оказалась в радиокомитете, где мне понравилось все — и люди и работа.
Люди были молодые, веселые, и, в отличие от одноклассников, мне сразу нашлось, о чем с ними поговорить. Они книжек прочитали еще больше, чем я. А концерты по заявкам мифического оленевода Владимира Киянко, любящего «Танец маленьких лебедей», я делала недолго. Через месяц мне вручили черный гробик, который назывался «репортером», и велели готовить часовой детский журнал под названием «КаЮю» — то есть «Олененок».
Я садилась перед микрофоном и ласково щебетала:
— Здравствуйте, дети!
(«Нежней, еще нежней!» — командовал режиссер задолго до популярного в наши дни дебильного рекламного ролика):
— Здравствуйте, дети! — растекалась я уж вовсе непотребным сахарным сиропом. — Это опять я говорю с вами, маленький белолобый Каюю.
А дальше начинались песни, сказки, стихи, репортажи со школьных утренников и пр.
Вот тут я и познакомилась со Степаном Тынагергином, Галей Разумовской, ее мужем Костей, Саней Жуковым и Риткой, Толей и Ларисой Шевченко, и, в общем, выбрала себе судьбу.
Толя и Лариса стали моими соседями по коммунальной квартире, куда я перебралась через месяц после скромной свадьбы — к Валентину, Саня Жуков — коллегой, а Галя и Степан — незаменимыми палочками-выручалочками.
Из записок следователя Константина Гордеева

В прошлом году в сентябре мы с Толей Шевченко и соседом его по коммуналке Валей Смирновым отправились на лодке за десять километров от поселка — порыбачить. Сетки с собой, естественно, прихватили, спиннинги, ружья (вдруг повезет еще и уток настрелять?), едой затарились, спиртом — Валенок своих коллег обездолил. Сеттера моего Чарли только не взяли — собаку мне в первый же год, как только я приехал на Камчатку и через месяц попал на стажировку в Петропавловск, подарили. Славный пес вырос. Но тут он вогнал себе в лапу какую-то ржавую железяку и чуть не помер, бедолага. Валентин с главврачом его прооперировали под общим наркозом (рана уже гноиться начала) и перевязали лапу. Он на трех скакал. Куда больного пса потащишь? Пришлось оставить Чарлика на попечение Галюши.
В общем, добрались с мужиками до устья реки, закинули невод в синее море, разбили лагерь. Красивое, кстати, оказалось место: речка, море — чуть поодаль, распадок между двумя сопками, поросшими кедровым стлаником, брусники и грибов действительно — косой коси… А какие закаты! Какие восходы! С ума просто сойти. В Москве никогда ничего подобного не видел.
И в первый же вечер к нашему лагерю прибилась лисица. Раз сверкнула рыжим хвостом за кустами, два… Потом убежала. Потом, ближе к ночи, опять появилась.
— Эх, — сказал Толик. — Жалко, уже темно. Я бы ее сейчас подстрелил. Какая шапка для Лариски пропадает! Ну, может, завтра снова появится…
— Кровожадный ты какой! — не одобрил приятеля Валенок. — Видишь — мы ей понравились. И она нас почти не боится — молодая еще, наверное. Доверчивая. Пришла познакомиться. А ты сразу: «Пальну, пальну! Шапка пропадает!» Давайте не будем ее трогать. Я ей сейчас пожрать отнесу.
Валя взял алюминиевую больничную миску, навалил в нее макарон с тушенкой, накромсал сала — матушка моя на рынке купила у какой-то белорусской тетеньки и снабдила нас на зиму калорийным продуктом, а потом отнес тарелку подальше от костра — к тем кустам, где лисичка пряталась.
Утром миска оказалась пустой.
А рыжий хвост нет-нет да и мелькал среди зелени.
— Нет, вы как хотите, — сказал Толик, — а я ее сейчас подстрелю. Не могу видеть, как добыча бесцельно поблизости бродит.
Ну, тут уж мы вдвоем с Валенком встали стеной и отобрали у добытчика ружье.
— Уймись, — сказали. — Иди в сопки и стреляй там, кого хочешь. Хоть медведя завали. А эту лису мы тебе не позволим убить. Она — наша. Она нам поверила. Плохого не ждет. Посмотри, до сих пор вокруг крутится. Думает — мы ей еще еды отвалим…
— Придурки московские, — разозлился Толик. — Что она там может думать? Лиса и есть лиса — воротник или шапка. Молодцы, что прикормили. Рыбу тоже прикармливают. Что ж теперь — не ловить?
— Рыба — это одно, — философически заметил Валенок, — а лисичка — совсем другое. Ко мне еще никогда дикие звери за угощением не приходили. Поэтому — не стреляй.
Толя мог спросить: «А где бы дикие звери у тебя угощение просили? В зоопарке, что ли? Или в Ботаническом саду?»
Однако не спросил.
Сердито зачехлил ружье и ушел на берег проверять закидушки и спиннинги, бормоча себе под нос что-то про столичных идиотов, которые ни хрена в охоте не понимают, а туда же лезут.
Но лисичка осталась жива.
В последний день я с ней даже поговорил.
Она как будто догадалась, что завтра мы стронемся с места и перестала прятаться.
Уселась нахально напротив нас, по другую сторону костра, дождалась ужина и тарелки со своей порцией, отскочила недалеко, когда я принес ей запеченную в угольях утку и вареную кету из свежей ухи. Поела, не таясь, посмотрела на меня хитрым глазом и — показалось мне — улыбнулась.
Тут на меня что-то нашло.
— Дорогая Лиса! — обратился я к ней торжественно. — Золотая и несравненная! Красавица! Спасибо, что разделила с нами скромную трапезу.
(Толик, услышал я краем уха, громко заржал при моих словах. Да и бог с ним, простым, безгрешным русским человеком.)
— Скажи мне — ты не оборотень?
Галка, моя образованная жена, с удовольствием читала восточную классическую прозу и меня приучила. В волшебных древнекитайских повестях все лисы были оборотнями. Иногда приносили человеку горе и смерть, а иногда, если он был с ними ласков и выручал из беды, награждали чем-то хорошим.
— Ты ведь на нас не обиделась? Мы не дали Толику тебя застрелить. И кормили целую неделю. И собаку с собою не взяли — а то бы ты к нам не подошла…
Лиса, показалось мне, все поняла, усмехнулась еще раз, вильнула пушистым хвостом и скрылась в чаще.
Больше мы ее не видели.
Но представьте себе мою оторопь: когда мы вернулись в поселок, отоспались, отмылись, я пошел в магазин за коньяком и вдруг увидел там Валенка с совершенно незнакомой девчонкой — худой, остроносенькой и красно-рыжей. Ну, вылитая наша лисичка! Я кое-как удержался, чтоб с ней не поздороваться и не повторить свою торжественную речь у прощального костра: «Ты — не оборотень, Лиса? Дорогая Ляо, золотая…»
Да уж. К добру ли такая встреча?

…На самом деле я была русой или светло-каштановой, просто неудачно покрасилась перед отъездом. Закончила учебу, почуяла, маленькая дурочка, свободу и незадолго до отъезда на Камчатку помчалась в парикмахерскую. Мне, сказала, не нравится мой цвет волос. Какой-то он невыразительный. Доверяю мастерам — покрасьте сами поярче.
Они и покрасили. Ох, покрасили…
Мама оторопела, увидев меня, преображенную.
— Здравствуй, Бим! — сказала она, ухохотавшись до слез. — Ты что это такое с собой сотворила? В цирковое училище собралась поступать?
— Так все плохо? — приуныла я. — Мне совсем не идет?
— Нет, отчего же? — мама, верная своему принципу во всем поддерживать любимую Тонечку и всегда меня хвалить, перестала смеяться. — Экстремально немного, экстравагантно — да. Но в целом — хорошо. Во всяком случае, сразу привлекает внимание. На Камчатке таких пурпурно-огненных девушек наверняка еще не видели. В XIX веке, кстати, твой колер назывался «цветом паука, замышляющего злодейство». Это — круто. Ты там станешь королевой сезона.

…Валенок спустя две недели после знакомства тоже поинтересовался осторожно — что у меня с головой? Если цвет волос натуральный, то это умереть — не встать. Я, значит, такая одна на всю Россию. Абсолютный уникум. Но если волосы крашеные… То лучше вернуться к естеству. Поскольку я даже в темноте пламенем отсвечиваю. А его это немножко пугает.
Я рассказала, как мама выразилась насчет «цвета паука, замышляющего злодейство».
Валентин засмеялся. «Неплохо, — заметил он. — У твоей мамы есть чувство юмора».
А вскоре он сделал мне исключительное по романтической мощи и вербальной красоте предложение.
— Выходи за меня замуж, — сказал Валенок в один из вечеров, когда мы возвращались из кино. — А то я уже стал бояться местных красоток. Только на какую-нибудь глаз положу, как она наутро приходит ко мне на прием — или с абортом, или с гонореей.
— Ну, знаешь! — фыркнула я. — Разве девушкам так предлагают руку и сердце? Ты мне про любовь что-нибудь скажи…
Валенок вздохнул:
— Не люблю врать и вообще — плести словесные кружева. Ты мне просто очень нравишься. И семья у тебя хорошая. Сестра, по крайней мере, замечательная женщина. Я ее оценил в прошлом году зимой, когда наш главврач, хирург, улетел с отчетом в Петропавловск и застрял там на месяц из-за тайфуна. А мы с Асей на хозяйстве остались. Остальные, кто есть, сама, наверно, уже поняла — вообще не врачи, а хрен знает кто. Затрудняюсь даже предположить, как они дипломы получили. Ну вот, хирурга нет, санавиация не летает, а к нам ночью привозят больного: пьяный упал на дороге и уснул. Через пять минут метель его снегом замела. А по дороге, как на грех, трактор ехал, и водитель в темноте не заметил лежащего человека. Да и никто бы не заметил — тракторист тут вообще не при делах. Короче, привозят к нам мужика, всего покалеченного и пьяного — в дым. Я как раз дежурил. Попытался дозвониться до Петропавловска — нет связи. А срочную операцию делать нужно. Послал гонца за Асей — больше посоветоваться не с кем. Сестра твоя, золотая женщина, прискакала через пять минут. И стали мы с ней совещаться — что делать? Она — терапевт, я — гинеколог, хирургию и травматологию только в институте изучали. Сдали экзамен — и забыли. Но ситуация-то безвыходная! Велели готовить операционную. Открыли учебник по хирургии, Ася читала вслух и мне ассистировала, я оперировал. По учебнику. Страшное дело!
— И что? Спасли мужика?
— Нет, к сожалению. Травмы оказались несовместимыми с жизнью. Но потом проверка была, и нас с Асей даже похвалили — мы все сделали правильно. Вот нигде не накосячили! С тех пор я твою сестру и зауважал — потрясающая женщина. Как моя бывшая начальница Эльвира Васильевна. Наверное, и мама у вас такая же.
— О! Мама у нас чудная. Звезда Хабаровского педа.
— Ну вот, а у меня бабушка — звезда издательства «Советский писатель». Они с твоей мамой быстро найдут общий язык. А мы с тобой его и так уже нашли, разве нет? А про любовь я не знаю, что говорить, прости. Она, мне кажется, должна созреть, родиться, потом вырасти. Как человек.
— А ты ей окажешь профессиональное родовспоможение? — хмыкнула я.
— Ты еще такая маленькая, — вздохнул Валенок, — а уже злоязычная.
— Это плохо?
— Это пикантно. Мне нравится.
— Ладно, — согласилась я. — Ты мне тоже нравишься.
Так и поженились.

Степан Тынагергин пришел ко мне первой.
С плохой вестью.
К неземной Гале, мечте своего прекрасного невинного сердца, он не решился постучаться в дверь. Выбрал из всех четырех жен почему-то меня.
— Двое утонули, а двое и собака выбрались на берег, — сказал он, пряча глаза. — Вы позвоните, пожалуйста, всем остальным, у меня дома телефон сломался, не работает.
— Хорошо, — сказала я мертвым голосом.
Лариске, слава богу, звонить не пришлось. Она сама выросла тенью за моей спиной — не спала, бедная, тревожилась, прислушивалась к штормовым ударам ветра за окнами, думала, наверное — как там Толик на острове? Поэтому, услышав звонок в дверь, голоса в коридоре и несколько слов: «охотники», «остров Птичий» и «шторм», подхватилась, выскочила, как была, в ночной рубашке с восьмимесячным беременным животом и заголосила:
— Толик! Толик утонул! Господи! Ну почему мне одни несчастья в жизни достаются?
Схватилась за живот, села на пол и зарыдала.
Мне пришлось ее утешать:
— Ларочка, милая, успокойся! Еще ничего не известно. Никто не знает, кто утонул. Двое выплыли. Мне кажется, один из них — Толик. Ну, поверь мне — я немножко ведьма, от бабушки дар достался. Пожалей маленького, не психуй так.
— Ы-ы-ы-ы-ы! — ответила Лариса.
И остаток ночи я провела, молясь, чтоб у Ларисы не начались преждевременные роды, потому что врачей в поселке опять не было — хирург уехал в отпуск, Валенок — о, Валенок! — сам неизвестно, живой или нет, разве что Ася в случае чего поможет, но ведь она не гинеколог. Терапевт. А при родах всякое случается. Терапевтам неподвластное.
За Валенка в первые два часа помолиться мне было просто некогда.
Я, конечно, сразу позвонила сестре: беги, сказала, к нам быстрей, тут такой ужас — двое из четырех наших мужиков утонули, неизвестно кто, а Лариска, кажется, рожать собралась. От горя.
Ася, в самом деле редкостного профессионализма врач, появилась в нашем доме через десять минут — с саквояжем, в котором были необходимые инструменты и медикаменты.
Она занялась роженицей, а я пошла звонить Ритке и Гале.
Первой набрала Галю. Дуру Ритку оставила на потом.
Галин номер долго не отвечал. Наконец в трубке раздался сонный голос:
— Да?.. Вы знаете, который час? Зачем звоните?
— Галюш, — ответила я. — Это Тоня тебя беспокоит. Соберись. Я скажу тебе плохую новость. Ко мне недавно заходил Степан Тынагергин, он был на берегу и увидел, как от Птичьего отошла лодка, в которой сидели четыре человека и собака, а потом лодка перевернулась. Два человека и собака выплыли на берег, а два — утонули. Но он не знает — кто. Лиц было не разглядеть. Завтра утром за выжившими полетит вертолет. Встречаемся в десять утра в аэропорту.
— Костя… — сразу захлюпала носом Галя. — Это Костя утонул, я знаю.
— Да почему? Откуда ты можешь знать?
— Потому что Коленька недавно сказал, что в нашем доме никогда не будут жить ангелы!
— Они и в других домах не живут, — запечалилась я. — Они как бы по небу летают. И вообще, мало ли что ребенок придумает? Держись.
Я положила трубку.
Теперь предстояло самое неприятное — позвонить Рите.
Она не любила меня до такой степени, что даже не здоровалась.
А всего-то!
Притащилась к нам в радиокомитет однажды вечером и застала скромную пирушку. На столе стояло несколько бутылок «Можжевеловой горькой» — напиток местного производства, пойло исключительной мерзости. Он источал пролетарский аромат то ли «Шипра», то ли «Тройного одеколона», цветом был ядовито-зелен, а вкусом, как и обещали виноделы, свирепо горек. Ничего гаже я в своей жизни потом не пробовала. Даже мутный деревенский самогон, от которого мне не удалось отвертеться однажды на деревенской свадьбе, и тот был лучше.
А почему пили эту дрянь, а не элитный армянский коньяк, которым были уставлены все полки в магазине? Не помню.
Наверное, дело происходило перед зарплатой и деньги у всех закончились.
Впрочем, для меня мужики все же разорились на бутылку шампанского. Потому что я сказала: «Хоть зарежьте, а можжевеловку вашу я пить не буду. Вы бы еще «Ландыш серебристый» купили. Все такое вкусненькое».
— Молчи, язва малолетняя, — сказали парни и отправили гонца за шампанским.
Потом покромсали булку хлеба, открыли банки со скумбрией в собственном соку и кальмаром дальневосточным. Тоже дрянь несусветная, если жрать его отдельно, а не в салате — с яйцом и зеленым горошком. Вата и вата, слегка подсоленная.
Окосели все быстро.
— Я вчера вечером решил, — нехорошим, ерническим голосом начал тронную речь Саня Жуков, — что утром начну новую жизнь. Стану ратником Божьим. То есть буду любить всех людей без исключения. У меня дедушка был священник, вы же знаете. Но утром посидел на летучке, послушал бред, который несете вы, Геннадий Андреевич, — Саня склонил голову в сторону начальника в шутовском поклоне,— и понял, что ни хрена из меня ратника не получится. Вот не смог я вас полюбить, и все тут.
— Да нах бы ты обосрался со своей любовью,— беззлобно парировал редактор Алехин. — Ты материалы вовремя сдавай и не халтурь, главное. А то ведь все твои тексты, как под копирку отпечатаны. Что, не так, скажешь? Хочешь, б…, сейчас архивы подниму?
— Не материтесь, — встрял в разговор интеллигентный Юра Шаумян. — С нами девушка, не забывайте.
— Во-первых, не девушка, а мужняя жена, — ответил редактор Алехин, — а, во-вторых, непонятно — что она вообще тут делает? Почему не кормит дома молодого мужа котлетами?
— Вот давайте без домостроя, — хрюкнула я. — У вас забыла спросить, где мне быть и что мне делать.
Валенок в тот день был на дежурстве, поэтому домой я не торопилась.
— Все равно не материтесь, — сказал Юра Шаумян. — Мне это не нравится.
— Подумаешь, — засмеялся Геннадий Андреевич, — какие мы нежные! А как же, например, Рабле? Ты его стесняешься читать? Ведь у него через слово идут непристойности.
— Наверное, — осенило меня, — во времена Рабле это еще считалось остроумным.
— Ай, золотко! — восхитился Саня. — Хорошо сказала. Можно, я тебя поцелую?
— Можно, — милостиво согласилась я, и мы с Саней прилюдно слились в дружеском поцелуе. Ей-богу, ничего личного. Никаких сексуальных игр. Просто поцеловались, и все.
Но в этот момент распахнулась дверь, и на пороге появилась Рита.
— Сука! — заорала она с порога. — Я так и знала, чем вы тут занимаетесь!
Далее последовал монолог без выбора выражений, от которых воздержался бы даже Рабле.
При этом Риточка размахивала пустой бутылкой из-под «Можжевеловой горькой», которую безуспешно пыталась опустить на мою голову — через стол. Я трусливо пряталась за Саню, поскольку он сидел рядом.
И бедному Сане досталось по полной программе.
Сначала он получил бутылкой по башке не очень сильно, однако ойкнул, разом утратил интеллигентность, забыл про дедушку-священника и желание стать ратником Божьим, обложил жену страшными матами и рассказал ей все, что о ней думает, а потом, схлопотав еще один удар бутылкой по бестолковке, упал под стол и остался недвижим.
Ритка завыла и бросилась реанимировать мужа.
В наших рядах началось замешательство.
Я кинулась звонить Валентину, а Геннадий Андреевич — Косте Гордееву. Понятно — не дуболома же участкового было вызывать?
Валенок примчался в мгновение ока (в Палане действительно, откуда ни беги, прибежишь к месту событий за пять минут) и диагностировал сотрясение мозга.
— Это твоя жена виновата! — завизжала Риточка. — Она у тебя шлюха! Б…ь, б…ь!
— А целоваться с Саней Жуковым, — восстановив картину событий еще до появления Кости, спросил Валентин, — было обязательно?
— Нет, не обязательно, — сказала я. — Просто так получилось. Ну, чисто по-дружески. Ну, прости меня… Мне Саня даром не нужен, я люблю тебя. Ты веришь?
— Верю, — сказал Валенок, — иди домой, солнышко. Ложись спать. Я утром приду, поговорим.
Утром, к счастью, страсти улеглись.
Никаких сцен ревности Валентин мне закатывать не стал, и я это оценила. Только посмеялся сдержанно, а потом посоветовал:
— Ты все-таки будь поосторожней, милая. Здесь тебе не Москва и даже не Хабаровск. Маленькая деревня. На черта нам эти шекспировские драмы на ровном месте?
А Костя Гордеев, тоже вызванный к месту криминальных событий, в свою очередь поржал, опросил свидетелей, но, разумеется, никаких протоколов оформлять не стал.
— Война закончена! — сказал он, распуская народ по домам. — Все свободны. Всем спасибо. Спокойной ночи.
И хряпнул с редактором Алехином в знак мира и дружбы по последней рюмке «Можжевеловой».
На посошок.
«На порошок», как выразились уже в наше время образованные китайцы, провожая в аэропорту Пекина группу российских журналистов. «У вас в России есть хороший обычай, — сказали они, — пить на порошок, чтоб дорога была легкой», — и выкатили на пластмассовый аэровокзальный столик бутылку «Абсолюта».
— Ага, — сказали российские алконавты, акулы интернета, пера и бумаги. — У нас даже песня есть соответствующая: «Давай, дружок, на порошок…»
Тем дело и закончилось.
Только Ритка меня люто возненавидела и перестала здороваться. А при случайных встречах где-нибудь на улице или в магазине прожигала насквозь лазерным взглядом и шипела:
— Шлюха!
Ну, не дура?
И, конечно, несчастному Сане жизнь с тех пор перестала казаться медом. Он даже не пытался больше хамить редактору Алехину и про ратников Божьих не заговаривал. Меня избегал, как моровой язвы. Отнюдь не малолетней. Стал тихим, смирным и молчаливым.
Но за все надо платить.
Звонить Рите в пограничной ситуации досталось не кому-то, а именно мне.
Я долго корежилась у телефона, однако делать было нечего. Набрала ее номер.
Видимо, Рита не спала, поскольку откликнулась очень быстро.
— Да?
— Не бросай трубку, Тоня Смирнова тебя беспокоит.
— И что тебе, б…ине, от меня нужно?
— Ничего. Просто хочу сообщить, что два человека утонули, когда отправлялись с Птичьего. Кто — неизвестно. Завтра за выжившими полетит вертолет. Нужно быть в аэропорту в десять утра. До свидания.
— Вот! — заблажила Ритка. — Есть справедливость на свете. Я знаю — это твой Валентин утонул! Туда ему и дорога. Так тебе и надо!
— Взаимно, — непроизвольно буркнула я и бросила трубку.
Прости, Саня Жуков!
У меня и в мыслях не было пожелать тебе плохого.
Тем более — смерти.
Ты мне очень нравился — в те былинные времена. И я иногда даже думала: какая жалость, что ты женат на истеричке Ритке, а я поторопилась выйти замуж за невозмутимого флегматика Валенка.
Мы бы с тобой могли стать хорошей парой — теоретически.
Такие оба слегка странные, придурковатые, не от мира сего, книжники и фарисеи (да, в голове одно, на словах — другое, а на деле — третье), пыльным мешком из-за угла стукнутые. Чокнутые, одним словом.
Твоя идея стать ратником Божьим, чтоб любить всех людей на свете, не исключая редактора Алехина, который оказался при ближайшем рассмотрении натуральным гадом и самодуром, была мне близка.
Но ведь Ритка, чтоб ей всегда быть счастливой и здоровой, вынудила брякнуть то, что я брякнула.
Поэтому остаток ночи я провела, сжигая одну за другой церковные свечи, которые мама (атеистка!) сложила мне в чемодан перед отъездом.
— Тонечка! — сказала она. — Это — на всякий случай. Вдруг настанет трудный момент — зажжешь. Еще ни одному человеку в мире свечи и молитва «Господи, спаси и помилуй!» не повредили. А случалось — и помогали. Только не надо Бога по пустякам беспокоить.
— Мама, ты о чем? — спросила я, как бы тоже атеистка.
Про Бога в нашей семье если и вспоминали, то исключительно всуе, в качестве идиом: «Да бог с тобой!», «С богом!», «Бог его знает!», или «Вались ты к богу!».
К черту, научила мама, посылать людей нехорошо.
— Я не знаю, — смутилась мама, доцент кафедры русской литературы. — Скорее всего, тебе эти свечки не пригодятся. Ну и пусть лежат себе на дне, в чемодане. Они тебе что, мешают? Но если вдруг случится что-то очень плохое, и ты не будешь знать, что делать, просто достань свечку, зажги и помолись: «Господи, прости меня, грешную! Спаси и сохрани».
— Ладно, — хмыкнула я. — Пусть лежат.
Тем более не велик был груз.
Пригодился, к сожалению.
Первого я, конечно, вспоминала Валенка (Господи, спаси и сохрани, ну пусть он окажется одним из двух выживших!), а второго — Саню. Потому что совесть меня загрызла сразу — злобно и беспощадно.
«Взаимно», — сказала я, разозлившись на Ритку.
То есть пусть твой Саня тоже утонет, это ТЕБЕ так и надо.
Но Саня-то (Господи, спаси и сохрани!) здесь при чем?
Однако если Валенок и Саня благодаря моим молитвам окажутся живыми, значит, погибли Костя и Толик.
Ужасно.
Им я тоже не желала зла.
А уж как бедную Лариску жалко и ребеночка ее, который или уже родился, или родится с минуты на минуту (Ася увезла роженицу в больницу).
В доме остались только я и Анжелка — в соседской комнате. Но она сидела там безмолвно, может быть, спала, может быть, тоже молилась. Не знаю.
Ко мне она, по крайней мере, не лезла и в коридоре не мельтешила.
Я сказала девочке мимоходом, когда за матерью пришла «скорая» и санитары уложили Ларису на носилки:
— Не бойся, Анжелочка. Все будет хорошо. У тебя скоро братик родится. Или сестричка.
Она хватала мать за руку и спрашивала:
— Мамочка, ты ведь не умрешь, как папа? Ты вернешься?
Господи, ну почему она решила, что папа умер? Может быть, он как раз жив?
Хотя бог ее знает, какого папу она имела в виду. Я же понятия не имею, что ей Лариска про родного отца наплела. Сочинила, небось, легенду о полярном летчике, который героически погиб в камчатских пустынных снегах.
На самом деле Анжелкин отец, конченый алкаш, был жив и здоров, и — люди докладывали Ларисе — вовсю фестивалил в соседнем поселке Оссора.
Однако это не мое дело.
— Иди спать, — обняла я испуганного белобрысого ангела за плечи, когда за Асей и санитарами с носилками закрылась дверь. — Нам завтра рано вставать. Пойдем встречать вертолет с Птичьего. Маму из больницы не выпустят. Поэтому придется тебе… Я тебя разбужу.
— Не надо, — насупилась Анжелка. — Я сама встану.
И вот — сидела в своей комнате тихо-тихо, тише мышки за печкой. Та хоть иногда грызет что-то, шебуршится…
А я жгла свечки и молилась шепотом:
— Господи, спаси и сохрани моего любимого Валенка! Он — хороший. Он один у меня, у мамы и бабушки. Валеночек! Ты о старушках подумай — как они дальше жить станут?
Спаси и сохрани Саню — он тоже хороший. Он — твой ратник. И дедушка у него был святой.
Костю и Толика тоже спаси. Ведь нельзя же, чтоб маленький ребеночек родился, а отец в этот день утонул? Это неправильно. Малыш в чем виноват? А Лариска? Она так настрадалась со своим бывшим мужем-алкоголиком, так радовалась своему счастью… Пожалей ее! И Галю пожалей — в какую ерунду они с Костей поверили про домик для ангелов. Коленьке что-то показалось… Ну мало ли что мальчику может показаться? Хотя Костя странный, конечно. Он сказал однажды, что ты ужаснулся содеянному после Содома и Гоморры, плюнул на дело рук своих и уехал в отпуск. Отдыхать после стресса. Загораешь сейчас где-нибудь на небесных Мальдивах. А еще он сказал, что ты — сфера, центр которой везде, а окружность — нигде. У Паскаля вычитал. Ну и что? Тебе не все равно — сфера ты или не сфера? Да хоть параллелепипед! Опять же — отдыхаешь или не отдыхаешь. Это же так, гипотезы. Пусть все окажутся живыми. Ну, прошу тебя! Ведь темно уже было, и дождь шел, Степан мог и не заметить, как остальные выплыли на берег — подальше. Вдруг их просто течением отнесло? Плавать-то умели все…

Последнее предположение мне понравилось, и я с энтузиазмом зажгла сразу четыре свечки — за каждого. Потом уснула.

…Маленькое, не имеющее к делу отступление: я сама, без посторонней критики, заметила, что все мои повести, написанные в последнее время, кончаются молитвой: «Спаси и сохрани!»
Ну и что?
Во-первых, мама в детстве научила.
Во-вторых, жизнь прошла, и я теперь точно знаю: других слов, чтоб выжить в критической ситуации, люди еще не придумали.
Просто нужно повторять бесконечно, пока не отвалишься: «Спаси и сохрани».
А повести мои год от года делаются все печальнее и печальнее. Все больше людей появляется на свете, которых нужно спасать и сохранять.
Спаси и сохрани.

Будильник зазвенел в восемь. Я его, каюсь, не услышала. Хорошо, что Анжелка, упакованная в теплую оранжевую куртку с капюшоном и резиновые сапоги, встала на пороге моей комнаты, как маленький, но грозный лисенок, ангел возмездия.
— Вставай! — сказала она. — Пора идти. Видишь, это я тебя разбудила, а не ты меня.
— Спасибо, — пробормотала я и побежала в ванную умываться.
Потом спросила:
— Как мама? Ты узнавала?
— Еще не родила, — хмуро ответила девочка. — Ася твоя сказала, что если до обеда не родит сама, будут делать операцию.
Я содрогнулась — какая беда. Неужели опять по учебнику? Из Аси хирург, может быть, и лучше, чем из меня балерина, но все же — неважный. И посоветоваться ей не с кем — главврач в отпуске, а про Валенка вообще ничего неизвестно.

…Маленькое деревянное здание аэропорта было уже полно народа, когда мы с Анжелкой туда прибежали. Я заметила всех VIP-персон поселка Паланы — отдельной кучкой стояли первый секретарь окружкома партии и его заместители, вместе с ними тусовались прокурор округа и редактор Алехин. Чуть поодаль стоял директор школы — судя по отеческому объятию за плечи, он утешал Галю Разумовскую. Галя, завидев меня, бросилась навстречу:
— Тонечка, ты как?
— Да ничего, — сказала я. — Даже поспала два часа. Я, знаешь, что подумала? А вдруг Степан всего не увидел? Ведь он сам говорит, что темно уже было, и дождь стеной шел. Может, те двое, которые не выплыли, не утонули, а просто с течением не справились? Может, их отнесло немного дальше, за мысок, а там песчаная отмель, и они спокойно выбрались на берег? И все прекрасно живы…
Степан, не поднимая глаз, с черным лицом сидел в отдалении — на обшарпанной и изрезанной незатейливыми письменами диких камчатских пассажиров деревянной аэропортовской скамейке.
— Ты полагаешь? — с сомнением покачала головой Галя.
— Надеюсь, — сказала я.
— А если все-таки утонули? Как ты думаешь, кто?
— Господи, — вздохнула я и покривила душой. Не призналась, что всю ночь молилась за Валенка и Саню Жукова. — Откуда мне знать? Но пусть Бог даст — не Валентин и не Костя.
— А Саня с Толиком, значит, пусть утонут?
Ее, стало быть, всю ночь тоже мучила нравственная дилемма: кому пожелать долгой счастливой жизни, а кем пренебречь…
— Галя! — взмолилась я. — Ты мне не задавай таких вопросов. Я не знаю, что ответить.
— Ладно, прости, — Галя затянула на шее потуже свой красный шарф из импортного мохера. — Пойдем, покурим.
— Я не курю, — растерялась я.
— Глупости, — сказала Галя. — Я тоже не курю. Но в критических ситуациях это очень помогает.
Я покорно поплелась вслед за ней к выходу.
Галя вытащила из сумки пачку невиданных и, наверное, очень дорогих сигарет «Маrlboro».
— Откуда у тебя такие сигареты? — удивилась я.
Чем-то вызывающе нездешним, а потому шпионским повеяло на меня от этой красно-белой пачки с красивой надписью готической вязью.
«Вы болван, Штюбинг. Ваша карта бита».
Песенка пионерская вспомнилась про коричневую пуговку: «Алешка поднял пуговку и взял ее с собою, но вдруг заметил буквы нерусские на ней. К начальнику заставы ребята всей гурьбою спешат, свернув с дороги, скорей, скорей, скорей…»
Наверное, мы с Галей в это холодное утро мыслили синхронно, потому что она улыбнулась криво и сказала абсолютно в строку:
— Вот так шпион был пойман у самой у границы. Да просто отец из Англии привез, там у него какой-то симпозиум был, а мама прислала недавно несколько пачек — чтоб Костя побаловался. А я у него две коробочки свистнула — на всякий случай. Одну сегодня ночью всю искурила. Башка поэтому чугунная… И, знаешь, что меня больше всего мучило? Почему именно двое выплыли? Ладно бы все на дно пошли или все бы выжили. Тогда бы мы, тоже все, рыдали или ликовали. Но как-то по-иезуитски боженька поступил, тебе не кажется? Вот, мол, вас четверо баб на берегу осталось, выбирайте — за кого молиться. Ясно, что сначала каждая за своего мужа попросит, а за второго — кого? Вопросик! Что-то в этом есть нехорошее. Некрасивое. Или он нас на вшивость проверяет? Как ты думаешь?
— Не знаю, — покачала головой я, неумело закуривая заморскую сигарету с длинным фильтром. — Меня другое мучило. Я все пыталась понять: по какому принципу боженька отбирал — кому жить, а кому умереть? Наши мужья примерно одного возраста: от двадцати семи до тридцати двух. Еще молодые. У всех есть матери. Жены. Всех любят. Все нужны на этом свете. Детей, правда, своих ни у кого не было — только у Толика с минуты на минуту кто-то должен родиться. Но у всех остальных со временем бы тоже дети родились. Мы с Валенком очень хотели ребенка, ты тоже, насколько я знаю, о дочке мечтала. Про Ритку и Саню — без понятия, но, наверное, и они что-то планировали. А если б даже и разошлись, то кто им мешал в новых семьях детками обзавестись? В общем, всех еще что-то важное ждало в жизни. И каждый что-то умел, и если б дальше жил, не зря бы небо коптил. Знаешь, как бабушка Степана говорила: «Природа не должна обижаться, что зря произвела человека на свет». Мне кажется, на наших мужей природе не за что было обижаться. Валенок — хороший врач, Костя — хороший следователь. Они, может быть, через двадцать лет профессорами станут. Диссертации защитят. Студентов учить будут… Саня тоже очень талантливый. На радио он в последнее время, конечно, слегка халтурил, Алехин был отчасти прав, когда с ним ругался, но я читала его рассказики. Это хорошо, ты мне поверь. Он так смешно и ни на кого не похоже пишет! Вдруг через двадцать лет каким-нибудь новым Аверченко станет? А Толик? Во-первых, мастер на все руки, а во-вторых, как поет! Почему боженька пальчиком ткнул: мол, вот ты и ты — с вещами на выход, а ты и ты, уж так и быть, оставайтесь?
— И что, поняла? — спросила Галя.
— Нет, — сказала я.
— Ладно, пойдем назад, холодно, — поежилась Галя.
Мы вернулись в зал ожидания.
Рита зыркнула в мою сторону сухими ненавидящими глазами.
«Господи, да что я тебе такого плохого сделала?» — уже привычно изумилась я и отвернулась, чтоб больше не встречаться взглядом.
И тут к нам с Галей подошел Геннадий Андреевич Алехин.
Улыбнулся как-то недобро, прищурился. Потом брякнул, обращаясь ко мне:
— Ну что, допрыгалась, попрыгунья-стрекоза?
Я остолбенела.
Вот чего-чего, а злорадства от начальника я не ждала. Да и от других людей тоже. Мне казалось — все меня тут, в Палане, любят.
Кроме Ритки.
Мы так хорошо дружили. Так весело выпивали. Пели песни. Делились едой, если кому-то приходила посылка с «большой земли». И я никому не перешла дорогу. Никого не напрягала, не упрашивала — Геннадий Андреевич сам позвал меня на работу. Сам хвалил за первые репортажи. И сам перевел из музыкальных редакторов в редакторы литературные.
Я была ему благодарна.
И вдруг — столько яда, столько злости…
— Он у вас что — псих? — вылупила глаза Галя, когда Алехин вернулся к группе VIP-персон.
— Думаю, что он у нас просто сволочь, — отмерла я и рассказала про памятную вечеринку, когда Саня Жуков сказал, что не получится из него ратника Божьего — не смог он полюбить редактора Алехина, а психопатка Ритка возненавидела меня на всю жизнь.
— А, помню, помню, Костя мне что-то такое смешное про вас рассказывал, — улыбнулась Галина. — Эта припадочная еще Саню по голове бутылкой треснула. Надо же, какая эмоциональная дама. Прям бразильянка.
— Нет, по-моему, тут в отдаленном родстве просматривается Берег Слоновой Кости. Совсем дикая девочка.
Галя хмыкнула:
— Тогда уж Слоновой Злости.
Мы с ней тихонько захихикали, а какие-то женщины, стоявшие по соседству, на нас неодобрительно посмотрели.
Мы смутились. Действительно, нашли время и место злословить…
Однако на душе у меня стало еще темнее и гаже, чем было раньше. Хотя казалось — дальше уже некуда. «Нет, — решила я. — Чем бы дело ни кончилось, на работу к Алехину я больше не пойду никогда».
Видеть его больше не желаю, слышать и даже нюхать. Какой гадостью он пользуется утром после бритья? Тройным одеколоном? Кретин. Непонятно, как жена это терпит.
Конечно, французского парфюма в Стране Советов тогда не было и в помине. По крайней мере — на Камчатке. Но продавались вполне пристойные и не раздражающие запахи рижской фабрики «Дзинтарс». Ну да, стоили они несколько дороже тройного одеколона. Однако ж, каким нужно быть жмотом и жлобом, чтоб экономить на «Кельнской воде» и вонять на всю округу любимым напитком аборигенов и сезонников?
Ненавижу.
Еще и позлорадствовал, гад. Глядите, какой трудолюбивый муравей выискался! А я, значит, попрыгунья-стрекоза, куда бы, блин, деться.
Вот тебя лично, Геннадий Андреевич, я чем обидела?
Что не так сделала, не так сказала? Какого такого приюта попросила?
Козел.
«Муравей» для тебя звучит слишком лестно, извини.
Завтра же напишу заявление об увольнении.

— Летят! — прервал мое белое кипение чей-то истошный голос.
Народ в зале ожидания встрепенулся и поспешил к выходу.
Мокрая галечная полоса блестела в свете прожекторов, красно-белый полосатый сачок для ловли ветра был надут, как воздушный шарик, и указывал суровое направление норд-ост.
Господи, да они герои, эти камчатские летчики! Поднялись в небо, когда еще практически никакой видимости не было, а сейчас возвращаются — под низкими тучами, под дождем, при сильном северном ветре.
— Ничего не видно, — заволновались люди на взлетном поле. — Никто не летит.
— Да вы прислушайтесь! — сказал тот же голос. — Неужели не слышите? Там, вдалеке?
И чья-то рука махнула в сторону Птичьего.
Над взлетным полем повисло тревожное молчание.
Точно — сквозь свист ветра и шорох дождя донеслось еле слышное жужжанье вертолета.
И вскоре на краю неба появилась маленькая черная точка.
И впрямь — летят.
Рядом со мной неожиданно появилась Анжелка. Все время, что мы сидели в зале ожидания, она, видимо, пряталась где-то в уголке, а тут девчонке стало невмоготу. Ее била дрожь, как в лихорадке.
— Тетя Тоня! — прижалась она ко мне и подняла доверчивые ангельские глаза. — Папа живой?!
— Конечно, живой, — обняла я ребенка. — И мама вот сейчас, буквально в эту минуту, родила тебе братика. Все у вас будет хорошо.
А что я еще могла сказать?
Вы бы нашли другие слова?
Анжелка всхлипнула и уткнулась конопатым носом в мою куртку.
«Ты, боженька, не шали, — помню, сердито подумала я. — Детей обманывать — грех. Смотри мне!»
Боженька, я так понимаю, от страха искусал себе все ногти. Сначала на деснице, а потом на шуйце.

А потом наступило время «Ч».
На мокрую галечную полосу приземлился вертолет, народ в некотором отдалении замер, открылась дверь, спустилась лесенка, и к Гале с радостным лаем бросился Костин рыжий сеттер Чарли.
Остальное — в тумане.

 

 


 

 


Александр ГРЕБЕНЮКОВ

 

ДВА РАССКАЗА

 

ПАРИЖ СТОИТ ОБЕДНИ

 

Это было бы смешно,
когда бы не было так грустно.
М. Ю. Лермонтов


Филипп Филиппович не всегда был взрослым. Он, как и мы все, был просто ребенком. Мальчиком. Филиппком, как в известном рассказе Льва Николаевича. Но другим Филиппком. Знакомым по нашей жизни. И тем драматичней и понятней нам его жизнь станет, когда мы узнаем последствия.
Родился он в очень крутые по нынешним понятиям времена. По-настоящему крутые. При Сталине. Слыхали о таком? Современной молодежи и новорусским господам такое время не могло присниться даже в страшном сне. В те времена чиновники, министры и генералы не шарили по государственным карманам, потому что запросто можно было встать к стенке. Вот тогда и родился наш Филиппок. Спокойный и стеснительный ребенок. Он и рос потом согласно правилам того времени. Ходил в садик, потом в школу. Филиппок прошел все тернии нашего бездарного образования. И счастье, которое подарила ему школа, заключалось только в одном. Он научился читать.
С этого и началась наша история. Мальчик с головой окунулся в книги. В библиотеке при клубе завода «Дальдизель» он нашел все, что ему было нужно. Если вы родились до 1960 года, то вы поймете моего героя. Филиппок погрузился в прекрасный мир литературы. Зарубежной и нашей, русской. И, конечно же, первые его книги были «Остров сокровищ», «Капитанская дочка», «Айвенго», «Алые паруса», «Человек-амфибия», «Похитители бриллиантов», «Зверобой», «Парижские тайны». И много других вам известных книг. Но милее всех в этой литературе для него оказалась Франция. А точнее — город Париж. Очаровательный, необыкновенный, романтичный Париж. От слова Париж у Филиппка замирало сердце. Филиппок влюбился в него сразу. Влюбился на всю жизнь. Не поверите? Но в то время в сером, скучном и провинциальном Советском Союзе это было вполне возможно. Это и была первая любовь Филиппка. И любовь такая, какая вам и не снилась, даже если вы читали Шекспира.
Он вырос. И стал очень порядочным гражданином своего государства. Закончил институт с красным дипломом и его направили в один «закрытый ящик», где он добросовестно трудился, хотя никакого удовольствия от своей работы не получал. Да и не мог получить. Он же был из Парижа. А парижане, оне, знаете, как-то не очень к «закрытым ящикам…» А вскоре, это невероятно, но он встретил душу, разделившую его фантазии и мечты. Звали ее очень просто. Светлана. Вы чувствуете, сколько в этом слове мягкого, уютного и солнечного света? Филипп Филиппович, а он им незаметно как-то стал, подозревал, что раньше его Светоч была музой у Пушкина, у Шекспира наверняка. А у Моцарта и подавно. Извините за столь великие имена, упомянутые всуе. Но это, правда, так… Великое событие свершилось. Светлана стала его одушевленной мечтой. И реальностью, о чем звезды не дадут соврать. Да и луна, эта приятельница влюбленных, может выступить свидетельницей.
— Мы обязательно побываем в Париже, сокол мой, — уверенно говорила его Светоч.
— А куда ж он от нас денется, — соглашался он. — Куда от нас эта Эйфелева тренога сбежит?
— У нее четыре ноги, — поправляла его Света в сотый раз. — Будет и на нашей улице…
— Дворник, — заканчивал он. И смеялся.
Филипп Филиппович работал, как мы уже сказали, на очень серьезном заводе и делал для него очень серьезные прожекты. Вам не понять. И мне тоже. Да и не надо. Он все это делал скорее машинально, на автопилоте. Но работал талантливо. А вот душа его летала совсем не над секретным заводом.

Материализовавшись, она гуляла по Монмартру, заходила в прохладный зал Собора Парижской богоматери, украшенного ужасными монстрами по его анфиладам, которые так воспел Гюго. Прогуливался Ф. Ф. по Сенной площади, заглядывал во дворцы Тюильри и Версаля, катался на лошадке по Елисейским полям. Любил выпить кофейку в Латинском квартале. И даже под мостом у речушки Сены с бичами раздавить бутылочку Бужи, потолковать о политике и о ценах на Парижском овощном рынке.

И продолжал жить в СССР. С преданной ему в мечтах о Париже Светланой. Рядом с ними уже росли и веселились два чудесных существа.
Не отпускала его страна за рубеж. В то время вообще в капиталистическую страну невозможно было попасть, а уж из секретного «ящика» тем более. Да и с деньгами — не очень. Время шло, дети росли. А тут наступил очень поганый для страны девяносто первый год. Какие-то дяди, подло сговорившись, решили развалить Советский Союз и развалили. Тараканы разбежались в разные стороны, получив независимость. А Россия стыдливо замерла, прикрывая ладошкой уязвимые места. Еле устояла. Еле сохранила себя. Хотя и за счет нищеты большинства своего населения, детей своих. Секретный заводик Филиппа Филипповича вдруг рассекретился и стал не нужен государству. Ф. Ф. оказался за воротами.
Очень скоро границы, как по мановению волшебной палочки, распахнулись для российских граждан. Езжай куда хочешь. Хоть в Таиланд, хоть в Австралию, хоть в Египет. И, главное, в Париж свободно! Светлана тотчас и вознамерились туда съездить. Но тут захлопнулись двери институтов. Для безденежных. И пришлось, вкалывая на разных работах, даже гонять за шмутками в Поднебесную, копить денюжку детям на учебу. А куда денешься? Ф. Ф. даже дипломы какие-то сочинял для недорослей и те (вот же удивительно!) на пятерки сдавали свои экзамены. Светоч брала переводы. Все же денег катастрофически не хватало.

А в Париже в эту осень погода была прекрасная. Под каштанами сидеть было привольно и приятно. В этот раз они пошли побродить по магазинчикам Сент-Оноре. В антикаварной лавочке купили гранатовое ожерелье самого Абдель Сахим Тархуна. Нет, правда, мсье Кортье клялся и божился, что именно ему оно и принадлежит. А точнее, уважаемый, его восемнадцатой жене Фатиме. Конечно же, они ему сразу поверили. Света обожала камни. Тут ей Филипп очень угодил. Они шли по бульвару и смеялись. Она примеряла ожерелье и что-то говорила ему по-арабски. Она знала этот язык. Специальность у нее такая была. А он ни черта не понимал, но речь ее, милая и родная, делала его счастливым. Он смеялся. На них с удивлением оглядывались cocottes. И тоже смеялись вслед, весело и доброжелательно.

— Пойдем к их знаменитой уродине на трех ножках, — предложил он.
— На четырех, — поправила она его в сотый раз. — И это далеко, надо брать такси, а денег у нас нет.
— Тогда домой, — кивнул он.
— Никуда она от нас не сбежит твоя тренога, — прижалась к нему Света. — Ну, куда? На берега Нила, что ли? К пирамидам?
— Ни за что!
— Правильно. Будет и на нашей улице…
— Дворник, — весело закончил он и поцеловал ее в поседевший висок. Обнявшись, они медленно шли по набережной, и солнце смотрело им вслед. Не поверите, завидовало.
Ребята скоро закончили институты и даже неплохо устроились на работу. Чему родители были очень рады. Дети удались. Чего уж там скромничать. Бандитами и наркоманами не стали. Приличными менеджерами состояли при солидных фирмах. Виталька даже каким-то там старшим. Неважно. И можно было уже денюжек подкопить. Мечта объявилась совсем рядом. Очень даже близко. Уже улыбалась во весь рот. Париж! Но! Ох уж это «НО». Посмеялись Филипп Филиппович со Светочем и стали денюжку собирать на квартиру младшенькому. А там и старшенький помог брату, чему родители опять-таки премного были рады. Не зря, выходит, они столько счастливых лет потратили на своих отпрысков.
И вдруг! О, великий праздник! Объявился на свете новый человечек. Родился сын у Славки. И на какое-то мгновение — три года всего, Филипп Филиппович и Светлана Петровна забыли о Париже. Вы не поверите. Но вот, если у вас такое случится, то и вам такой амнезии не миновать. А не так уж много погодя и у Виталика дочка родилась.
Только вот беда: Светоч стала прибаливать.

А в Париже удачное вышло лето. Не было такой жары, как в прошлый год. Фонтаны не переполняли купающиеся в них туристы, и мороженое не таяло мгновенно в руках. На набережной Сены, на спуске улицы Эжени гораздо увеличилось число веселых художников. И рисовали, то есть, если по-научному, писали вас за сущие еврики. И русских было много. И здоровались они приветливо друг с другом, чего не сделали бы ни за что на берегах Невы или на Арбате. В Люксембургском саду наблюдался приток влюбленных, и яблони в саду были особенно соблазнительны, как в саду Райском. Но не нам сравнивать. И стояли очереди в рестораны «Плаза», знаменитый «Квартал», «Максим» и еще в сотню таких же заведений. На улицах Флери и Сен-Тропез не толкались и не путались прохожие, а мирно сидели в уличных кафешках и вкушали знаменитые парижские блюда, а больше — холодное пивко, кофе с круассанами и мороженое всех сортов мира.
Филипп Филиппович задумчиво смотрел вслед мушкетеру с волочившейся по мостовой шпагой, и глаза его вспыхивали молодостью, и искорки веселого настроения, а также снисходительной иронии к окружающим его симпатичным людям весело рассыпались вокруг. Мечты его были все так же светлы и чисты, как в далекой юности.

Друг Иннокентий, который с ним учился в одном классе, и в жизни славно преуспел в бизнесе, неожиданно встретил его на улице. Осенью. Редкость для него, поскольку Иннокентий давно по улицам не ходил. Он ездил по дорогам на черном угрюмом «Мерседесе», а тут в магазин сам решил зайти, купить… не важно, что. И на тебе: навстречу по улице Пушкина шествует Филипп. В детстве они были верными друзьями. Мушкетерами. Когда-то вместе мечтали о Париже. Только для Кеши этот Париж стал близкой вотчиной, а для Фили — мечтой.
Встречались они случайно примерно раз в два года, но всегда с восторгом. Еще реже встречались семьями. На юбилеи.
— Филиппок, друг мой сердечный! — воскликнул Иннокентий. — Как живешь, друже?
— Бьютифел, — улыбнулся Филипп. Он рад был видеть друга. — А ты как?
— Да я нормалек. Только что из Парижа. У меня там бизнес, ты знаешь. Лягушатников развожу.
— Не надо о них так. Очень приятный народ, — возразил Филипп.
— Ты такой же, Фил. Я ж, помню, ты все о Париже грезил. Чего тебе в нем сдалось? — хлопал его по плечу Иннокентий. — Я там раз двадцать был, и ни хрена там нет особенного. Не, девки тамошние в постельке… это… конечно. Ты… это… Фил. Давай вместе смотаемся. Я через месяц опять туда. Давай, а. Я плачу.
— Да нет, Кеша, у меня дела. Внуки, понимаешь.
— И у меня внуки. А тряхнуть стариной, как?
— Давай, Кеша, в следующий раз. А? — Филипп Филиппович посмотрел в глаза друга. Провел пальцем по его носу. — Удачи тебе, Кеша.
— Да у меня, собственно... — растерянно сказал друг, и оживленно: — Ну, давай рванем в городок под названием Париж. Давай вместе с твоей Светкой. Мне это тьфу!
— Не получится.
— Да ну тебя, странный ты все-таки какой-то. И в школе такой был, — грустно улыбнулся Иннокентий Иванович. — Но, договоримся, сувенир я тебе оттуда очень серьезный привезу. Заметано?
— А то!

«Умрешь, так только раз, не стоит и жалеть. Подумаешь разочек умереть», — сказал как-то Омар Хайям. Филипп Филиппович не против. Вот только Париж бы хоть раз увидеть. Похвастался же Генрих IV: «Париж стоит обедни»! Или мессы, что одно и то же. Увидеть, а там можно и... Пусть колокол звонит. Конечная станция, ясное дело. Он готов выйти. Тем более, что жена, солнышко любимое, Светоч ясный, бросила его два года назад. Ах, бросила, негодная. А чего ему здесь без нее задерживаться? Да ни к чему вовсе.
Иннокентий через месяц, как обещал, привез из Парижа другу своему Филе шикарный костюм от Версачи. Выбирал его в бутике в самом центре. Пообещал бошки оторвать, если подделка окажется китайская. Клятвами уверили, что фирма подлинная. Подъехал Иннокентий на «Мерсе» к дому Филиппка. Вытащил костюм на вешалке в целлофане, отогнал охрану, сам торжественно, как фраер какой, понес его на глазах всего двора. Поразит он сейчас Филю в самое сердце.
Фил проживал в той же хрущевке, что и сто лет назад. А ведь он предлагал ему… Поднялся на пятый этаж. Еле отдышался. Под шестьдесят, поди уже. Но с духом собрался, скроил наглую рожу и позвонил.
Открыли. В дверях стояла женщина в черной косынке. В платье черном. За ее плечами старушка какая-то высветилась. Платок у глаз. Дальше в квартире мужики серьезные очень. Что-то ухнуло в Иннокентии. Оборвалось.
— Вам кого? Вы к кому? — спросили его.
— Да вот. Я… это… Я к Филиппу, — забормотал он, страшно догадываясь.
— Он вчера умер, — сообщили ему и стали закрывать дверь.
— Подождите, — он сморщился и помолчал. С трудом выдохнул: — Это для него. Передайте ему. Обязательно передайте.
— Спасибо. Это кстати, — ответили ему, принимая костюм в целлофановой упаковке.
— А можно… Свету позвать.
— Что вы, батюшка, она уже как два года умерла.
Он спускался по лестнице, большой и сильный человек, и плакал. Плакал горько и безысходно. Он понял, что больше ничего светлого в этой жизни у него не будет. Никогда. Третий мушкетер пал в бою с этой проклятой жизнью.
В свой последний путь Филипп Филиппович был одет очень шикарно. Другой бы и позавидовал даже. И смотрелся он, не поверите, вроде как довольным. Как будто он собрался в Париж и билеты уже в кармане. И солнышко рядом. Светоч ясный и навсегда любимый.
— Я же, говорила тебе, сокол мой. Летим мы к твоей треноге. Она ждет нас. Ждет Париж.

 

БЕШЕНЫЙ КРАН


Крановщик Федор Михайлович пришел домой с работы поздно, к тому же изрядно выпимши (очередную невыплаченную зарплату обмывали). Пришел в расстроенных чувствах и надеялся получить сочувствие от своей жены Ларисы. Сразу и получил. И даже без предупреждения. И очень обиделся. Потому как считал, что ни за что ему такое прилетело. Он тут же развернулся, чтобы дать ответно Лариске сдачи, но почему-то открыл дверь и вышел вон.
Не подумайте, что он был слаб характером. Ни фига подобного. Крановщик портового башенного крана Федор Михайлович, в миру просто Федька, мастер редкой профессии, парящий в своей кабине выше всякой мафии и городской мэрии, отличался очень крутым и злостным характером. И если его обидели, не выдали зарплату да еще по мордасам... Жди беды.
Дорога была неровной, и Федор спотыкался на ней нервно и зло. Звезды слышали:
— Я тебя… Я вас… Да вы все… Утряс. Да всех вас. Мать вашу… И ихоню…
По пути Федя прихватил бутылку белой и мармеладу. Любил он его.
Федор Михайлович добрался до своего порта и сделал привет кепчонкой сторожу Захарычу.
— Ты чо приперся? Ночь на дворе, — неласково поинтересовался сторож. И это опять-таки не понравилось Федору.
— Рояль забыл. В кабине.
— И что? За ним вернулся, пьянь портовая?
И опять такое обращение не понравилось Феде. Они все эти… не уважают крановщиков-высотников. Завидуют, суки. Ну да он им покажет. Эта сволочь, вохровская, видно, еще при Сталине на зоне политических строил.
Федор прошел на грязную территорию порта. Пинал все, что попадалось под ноги. Очень был обижен. Подошел к крану.
— Аригате, — поздоровался он со своим японским другом. Удивительно, но Федор быстро нашел общий язык с товарищем из Страны восходящего солнца. А ведь никогда в Японии Федор не бывал. Рядом приходилось. Моряком плавал мимо их островов и даже как-то отлеживался от шторма в бухте Исиномаки. У города Сендай.
Федор выплюнул сигарету и полез наверх. Вы думаете, просто подняться по скобам на десятый этаж? Он поднялся. Зашел в кабину и упал в родное кресло. Отдышался. Достал из кармана. Глотнул, не жалея донышка.
Включил питание крана. Потом ласково тронул рычаги. Смотри ты, работает. Федор посмотрел на черную реку с длинной серебристой дорожкой луны. Катерок суетливо куда-то спешил, помаргивая мачтовым и бортовыми огоньками. У причала выстроились ошвартованные суда. Откуда-то доносилась песня: «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались…» Видно, морячки́ вернулись из загранки.
Обидно стало Федору Михайловичу. Все как люди, а ему, блин, фордевинд и оверкиль. Головой бы их о битенг. Носом в комингс. Он развернул стрелу на город. Внизу домишки светились окнами. По дороге бегали огоньки. Федя опять глотнул и машинально двинул рычажок. И вдруг его башенный кран сделал шаг с рельсов.
— Ё-моё! — вскричал Федя.
Здоровенный портовый кран пошел по городу. Поверить в это было никак нельзя. И не верьте. По рельсам способен был кран только двигаться, а вот зашагал. А где и поехал, если место и дорога позволяли. А когда ему места не хватало, он по машинам ступал. Наверное, что-то припомнил русским о прошедших русско-японских войнах, потомок самураев хренов? Хррлуп! Хррлуп! Давил кран безжалостно многочисленно облепившие бордюры иномарки. Хотя, если разобраться, вся автомобильная братия как раз и была из его Страны восходящего солнца. Кстати, у Федора к машинам тоже были серьезные претензии. Пройти не давали эти долбаные колымаги. Развелось их — просто ужас сколько. Должно быть, кран своей длинноносой башкой уловил ненависть хозяина к оккупантам. Кракк! Кракк! Визг и писк на весь квартал. Федор согласно кивал головой. И стрела крана тоже кивала в ответ.
Летела по городу полицейская машина.
— Твою мать, первый? Первый!? Докладываю, кран на улице города. Да кран, я говорю. Ростом с небоскреб, идет по Ленина, машины давит. Ой! Бля… Да говорю, кран. Кто докладывает? Капитан Пороховчук вам докладывает. Ептыть! Он наступил на киоск. Да жива. Выскочила.
— Какой кран, идиот?
— Да кран. Портовый вроде. Желтый такой, японский. С длинным клювом.
— Я тебе дам клювом. Ты мне конкретно давай. Как может кран — по улице?
— А я что — Пушкин? Не знаю. Угнал кто-нибудь, вот он и хреначит по центральной. Давит, гад, всех подряд. Может, «Скорую» подогнать. На всякий случай.
— Направляю.
— И пожарную давай.
— Даю, вашу мать. Ты мне скажи подробней, мне как докладывать наверх. Что за кран? Номера какие?
— Какие номера? — чуть не зарыдали в рации. — Вон, гад, опять на джип наступил. Ептыть.
С визгом и воем летели по городу полицейские машины, вылетали на Ленина и остолбенело на мгновение замирали. Бормотали в рации и выстраивались затем вокруг ножищ этого долбаного крана, который вдруг вздумал прогуляться по городу. Прямо Спилберг какой-то, мать ихую. Дальше: пик, пик, пик.

А башенный кран шествовал по проспекту уже поаккуратней, поскольку Федя вспомнил про Уголовный кодекс и неприятностей серьезных иметь не хотел. Придержал сенсея. Но хотелось наказать кое-кого. Вы догадываетесь, кого? Ведь все началось из-за невыплаченной вовремя зарплаты. Да и не одной. Третий месяц они уголек таскали для ТЭЦ, а им только аванс давали по пять тысяч. И все. По мордасам от Лариски — это, так сказать, следствие. С Лариской — это потом. А вот этих клопов...
Кран вышагивал, а где удавалось, катил по асфальту. Вокруг уже суетились с полтора десятка полицейских машин. Позади парочка «скорых». И пожарные следом. Все мигает, сверкает, и оркестром играет на все известные ноты. Прямо карнавал какой-то в Рио-де-Жанейро. Видел его как-то Федя по телевизору. Очень ему понравилось. А тут свой карнавал, в окраинном городке России. Круто.
Федя, удобно развалившись на сиденье, хлебал водочку и вспоминал Лариску, зло вспоминал. Повернул рычажок вправо и кран уверенно шагнул в сторону городской мэрии. Вот они, засранцы, нахмурился Федор, вглядываясь в празднично освещенную знакомую четырехэтажку. Отыграются им народные слезы. Федя взял и слегка наступил правыми колесами на мэрию. Она хрупнула и прогнулась. Впервые прогнулась перед работягой.
Завывали вокруг полицейские машины. А что они могли сделать? Ну, кран башенный, бешеный. Чем его, мать его… Остановить?
— Седьмой, седьмой, куда его несет?
— А хрен его знает. Мэрию, сука, провалил.
— Как провалил?
— Ну… провалил. Два верхних этажа смял, сволочь. Хорошо, что ночью. А то бы он... насиропил здесь.
— Давай ОМОН вышлю.
— Высылай. Только они что? На кран с ахтаматами и щитами? Он, сука, скобы согнул. Тут альпинистов надо.
— Группу «Эдельвейс»?
— Это кто?
— Это в Отечественную, на Кавказе. Спецназ горный. Тебе, сопляку, не понять. Держите пока контроль. И по возможности остановите.
— Он же стотонник. Мы его чем остановим? Его только взорвать.
— Я вам взорву. Вот что, полковник. Пока просто сопровождайте эту четвероногую тварь. Динозавра долбаного. Управляет им крановщик Проскурин. За ним ничего такого замечено не было. Обычный работяга. Но нажрался, мудак. Поехал на своем японце за пол-литрой. Ладно. Вы там зевак разгоняйте. Чтоб никто под его колеса не попал. Все, отбой. Стоп! Мэр на связи.
— Доложите.
— Евгений Матвеевич, доброй ночи.
— Какой еще доброй ночи? — взвизгнули в трубке.
— Это я так, по инерции.
— Чего он требует, раздолбай?
— Да ничего не требует. Молчит пока и идет, сволочь.
— Куда идет?
— Куда? Пока никуда. Прямо идет.
— Стрельбы нет?
— Нет, не стреляет. И гранаты не кидает. Окурки только. И длинным клювом туда-сюда водит.
— Докладывать все время о передвижении! — рявкнул мэр и отключился.
— Есть. Прямо так сразу и доложим, — полковник тихо матюкнулся и бросил трубку…

— Я вас, уроды, всех стреножу, — бормотал, попивая ее, родимую, Федор Михайлович. — Взяли моду: зарплату задерживать и по морде бить. Несправедливо.
Шагал гигантский кран по городу, и фиг его было кому остановить. Вот не получалось.
— Вдоль по острову, да на стрежень, на простор степной волны выплывают расписные, наши Стенькины челны, — горланил Федор Михайлович. И двигал рычажки. Громадный железный монстр перешагивал через дома и двигался по красной улице. Перед ним возникла, по колено, правда, городская дума. В зад бы ее! Федя придержал коней и глотнул еще. Глянул в окошко вниз. Ё-моё, сколько их там, собак, собралось. Охрана. В касках, с автоматами. Да ему... на них. И зарплату фиг на масле выдали.
Башня крутнулась влево-вправо и опустила клюв. Зацепила микроавтобус с омоновцами, секретно спрятавшимися внутри, подняла его метров на пять, тряхнула и выпустила. Автобусик грохнулся наземь, и из него посыпались людишки в черных касках. Придурки. Будто их Федя боится. Да с его другом, сенсеем, они так — мелкие Брюсы Ли. Федя достал сигарету и удовлетворенно закурил.
— Собаки, — повторил он и плюнул с двадцатиметровой с чем-то высоты на все человечество. Вот так вот взял и плюнул, подлец. — Поехали, — сказал он и двинул кран дальше, пропустив между ног Думу. Пущай живут, законы утверждают. Но ребят жалко. Законы-то они утверждают, да только они не работают. Импотенты, выходит, ребята.
Освещенный десятками прожекторов, окруженный десятками полицейских машин, пожарных, «скорых помощей» и еще каких-то машин сверхсекретного назначения, в таком вот шикарном правительственном эскорте, кран медленно и даже торжественно пошагал вдруг в сторону светлейшего представителя президента.
Начальство полицейское замерло и взорвалось приказаниями:
— Остановить немедленно! Любым путем. Где антитеррористическая группа «Колибри»?

А уж народ вовсю на улицах. И байкеры объявились, бородатые и бритые, в касках каких-то, чуть ли не фашистских. В кожанках с заклепками. Какие-то все ненашенские с виду. Пристроились вслед ментам сопровождать гигантскую цаплю.
Федя глянул на них, не понравились они ему. Слегка махнул стрелой. И всю эту байкерскую хренотень смело с дороги. Не любил Федя толпу, хоть на ногах, хоть на мотоциклетах. Когда людишки сбиваются в кучи, в толпы — жди от них беды. Нормальных людей в стадо не тянет. Он это как-то на интуитивном уровне понимал. И надавил на педаль и тихонечко поправил рычажок.
— Нам бы зарплату вовремя, — сказал он и еще раз даванул на рычажок. И, повинуясь его приказу, кран вдруг вскинулся вверх стрелой, как слон хоботом, и обрушил его на стеклянную крышу президентского наместника. Крыша с веселым звоном осыпалась куда-то внутрь. Из дома Смотрящего за территорией почти в две Италии, выскочили людишки в черном, возмущаться начали и грозить даже. Федя не испугался. Высунул в окошко фигу. Потом улыбнулся, надавил на рычажок.
Кран послушно шагнул в сторону и двинулся по улице имени немецкого еврея, которая в каждом городе русском есть. Надо же, какое сокровище этот еврей, если в каждом городе, а…
Выпустил Федя пар. И даже пожалел, что наехал на полпреда. Даже немного обеспокоился. За это могут очень даже… и того. Надолго законопатить туда, где зарплату вовсе не выдают. Но отпил глоток и махнул рукой: помирать так с музыкой.

— Он что там совсем? Полпреда расхреначил. Где ФСБ?
— Да здесь мы.
— Так возьмите его, черт бы вас побрал. Штурмом.
— Пробовали. Он гаком сбивает бойцов, как груши.
— Твою мать. Куда он шагает?
— Повернул к реке.
— Остановить можете?
— Можем, но тогда он рухнет на пару домов.
— Пропустить.
«Лариску на фиг, — бормотал, вышагивая по проспекту, Федор. — Очень она меня не поняла. Мужа своего. Никакой солидарности супротив чиновников-паразитов». И вдруг увидел внизу крохотную Маринку. С соседнего крана женщину приятных средних лет. Приостановил Федя хождение по планете. Высунулся из окошка. Махнул обнаглевшим внизу легавым.
— Заткните свои мигалки и свистелки! — рявкнул он. И те, удивительно, но смолкли, поскольку Федину команду тут же продублировало высшее начальство. «Беспрекословно выполнять!»
— Маринка, ты чо тут? — радостно удивился Федор Михайлович. Нравилась она ему, между прочим.
— А я вижу, ты идешь, ну я и встретилась.
— Давай ко мне.
— А как? Ты же, Феденька, все скобы убрал.
— Да не убирал я. Это кран мой проявил инициативу. Ладно. Я тебе сейчас вот что... Только пусть эти уроды отойдут в сторону. Эй, а ну-ка, козлы, в сторону, а то еще раз на вашу губернаторскую хрень наступлю.
Все отошли.
От стрелы спустился гак. Большой и надежный. Маринка тут же ловко уцепилась за него, и гак быстренько пошел вверх. Через минуту Маринка была в кабине рядом с Федей.
— Давай куда-нибудь подальше от этих мордоворотов. Смотри, сколько их внизу собралось.
— Да это все Лариска. Она меня спровоцировала. Ну, я и сел за рычаги. От обиды. Никого трогать не думал, а они, блин, вдруг понаехали и давай под ноги кидаться. Я чо, виноват? Они же прям без внимания. Ну, я и наступал. Но главное, зарплату, сволочи, зажали, по карманам рассовали своим. Суки. Я и возмутился. А чо они? Работяг кидать? Нечестно и несправедливо.
— Ну и правильно сообразил. Их так только и надо под жопу коленом, иначе никак, — согласилась Маринка, будучи тоже два месяца без зарплаты.
— Так и я… — Федя достал бутылочку и мармеладок. — Вот давай немножко.
— Почему бы нет, — не возразила Маринка.
Они хлопнули по стопочке из пластиковых стаканчиков.
Кран продолжал шагать к реке. Вроде на свое место прописки. Полиция и другие крутые службы подуспокоились малость.
— Нет, правда, суки, — сказал Федор и глянул вниз скептически. — И чего мешают гулять по городу с дамой?
— Так, руку убрал с коленки, — потребовала Маринка.
— А тебе не комильфо, чо ли?
— Ё ка ла ме не. Это чо ты такое сказал, Феденька?
— А я знаю? Красиво, однако. Не нравится?
— Нравится. Эй, куда ручками опять полез? На башне же. Кувыркнемся отсюда, не соберем ничего.
— А нам и не нать. Другие соберут.
— Соберут, соберут, Феденька, но пора нам от этого эскорта, что внизу, избавляться и валить подальше. Ты тут развернул локальную войну. Весь город на уши поставил. Пора кончать.
— Какую, блин, войну? Я так, только пальцем погрозил, чтобы не зарывались, сволочи. А ты чего?
— Того. Рвать надо, покуда не повязали. Думай, как нам отсюда смотаться. Они же нас повяжут. Вон сколько их там бультерьеровов внизу собралось. Враз в колодки оденут.
— Вообще-то, Маринка, ты права, надо ноги уносить. А мы вот что сделаем. Мы сейчас через реку шагнем. Ага? Им за нами никак не получится.
— Ой, Федя! Ты куда наступил? Это же ихоний банк. Теперь они тебя точно сморщат, Федя. И мне морщины наведут. На всех частях соблазнительного тела.
Маринка поправила сбившуюся набок прическу. И очень заманчиво улыбнулась. Она, между прочим, покрасивее многих жен будет. Серьезно. Немного смахивает на Любу Орлову, только глаза глубже и ярче. А то! Крановщица башенного крана. Это даже повыше принцессы саксонской будет.
Маринка опять вскинулась от испуга:
— Ты под ноги смотри, Феденька, чуть полицейскую машину не зазвездил.
— Не бойся, Маринка. Пусть не лезут. Ой, смотри, река. Не утонем, Маринка.
— Вперед, Феденька. Шагай, мой Наполеон.
— Ты это чего? Наполеона во мне нашла. Этого шибздика со мной сравнила. Он, сука, Москву пожег. Да и вообще, под ним много народа полегло. Гений, мать его, — зло сказал Федя и даже сам удивился своему патриотизму.
Огромный кран двигался к реке, и сопровождали его спереди и сзади уже десятки машин, завывая и сверкая мигалками. А следом… Прямо, как слона по городу водили, народ валил. Интересно ему было посмотреть на что-то необычное. Жалко только, что не жгли никого на костре, головы на плахе не рубили. Никого не вздергивали. Жалко. Может, кран завалят самурайский. Глядишь, и повезет посмотреть на месиво кровавое. Криминальные новости вживую. Класс.

— Куда эта сволочь направляется? — опять возник в эфире знакомый и испуганный голос мэра. А чего так испугался, спрашивается? — Он ничего не предпринимает противозаконного?
— Да нет, ничего вроде. Кроме правил уличного движения.
— Ты мне не умствуй, правила движения. Его действия, полковник?
— Да просто, Евгений Матвеевич, шагает, катится, мать его, по проспекту. Только, сволочь, штук десять баннеров уже опрокинул. Не нравится, видно, ему реклама. А так, мирно вроде движется.
Башенный кран двигался к реке, и видно было, что в маленькой кабинке кто-то весело проводит время и совершенно наплевательски относится к тому, что внизу происходит.

— Феденька, ты бы полегче.
— Ах, какая у тебя ножка. Какая ты прелесть. Это потому что ты из нашего славного сословия крановщиков. У нас только красавицы. Но пора и через речку. Подошли, однако. Пошагали?
— Так я чо и говорю, — чмокнула Федю Маринка.
И огромный кран шагнул в реку. А что ему десять метров глубины? И скоро вышагнул кран на песчаный пустынный левый берег. А все воющие и сверкающие машины остались на правом. Вертолет, правда, крутился рядом, но Федя махнул стрелой, и тот живенько упорхнул в город.

— Ушел, гад, — вылез из машины лейтенант и вытер лоб рукавом. Глянул через реку. И довольно улыбнулся. — Хорош, ах, как хорош, сволочь.
И сержант вырос рядом и также довольно ухмыльнулся.
— Ну, так. Обул он нас всех. И даже в хорошие лапоточки обул, от Гваниди. Такие очень шикарные. Мягкие и удобные, блин.
— Носил, что ли?
— А как же, приходилось по Флоренции шлепать в киоск за хлебом. Завидовали все, — с улыбкой врал сержант.
— Заткнитесь, сержант, — бросил хмуро подъехавший начальник с большими звездами.
— Да мы и заткнулись, товарищ генерал.
— Где этот кран, мать его? Куда делся? Где этот динозавр?
— Махнул через реку. Чуть теплоход не потопил. Где-то на левом берегу укрылся.
— Укрылся? Это портовый кран? За кустик спрятался. Сидоров! Давай катера туда.
— Есть, товарищ генерал.

Вокруг песок. Дальше ивняк, кусты мелкие. Рядом река, мигающая огоньками проходящих судов, плескающая хвостами сазанов и налимов. Могучая азиатская река. Она играла и смеялась, текла могуче и серьезно вдаль, к океану. А тут — мелкие людишки по берегам, что-то разбирают. Делят. Конфликтуют. Дерутся. Давят друг друга. Суетятся, волнуются. Чего-то вершат как бы. Смешные и глупые.
Кран на песчаном берегу, как Эйфелева башня на луне.
— Лариске я бы в рыло быстренько оформил, — возмущался Федя, но уже как-то слабо.— Из-за нее вся эта история.
— Забыли, Федя. Линяем быстренько. Видишь, уже катера какие-то к нам летят. У меня тут, на левом берегу, дача недалеко. Мы до нее за десять минут добежим. Нас там ни один ОМОН не отыщет.
— Так это другое дело. Может, зазвездить передовому катеру?
— Да пусть живет. На нем люди подневольные.
— Жалостливая ты. Ладно. Ныряем вниз, Маринка. Цепляемся за гак. Майна, дружище! — крикнул Федор Михайлович, и сенсей мгновенно опустил их на землю. А там, между песчаных барханов и кустов, наши друзья быстренько исчезли.
Как ни рыскали прибывшие на левый берег мужики в черных касках и с автоматами, ни черта они не отыскали. Бурундуки только мешались под ногами, и смеялись совы. А то, что в двух километрах уютно зажегся слабенький огонек в маленьком домике с окнами в лес, никто не заметил. Да и тихо там невозможно было. Только полевые мыши слышали:
— Не представляешь, Маринка, я с поклоном, а мне хресь по мордасам. Нет, я завтра на свой кран вернусь. И я им наваляю.
— Вот и наливай!

 

 


 

 


Елена СУПРАНОВА

 

Ягуша


Рассказ

 

 

Ι

Худо-бедно, а треть пути Ягуша преодолела. Ближе к его половине ступа тревожно загудела, стала отчаянно вращаться, потрескивая натужно, но все же неслась вперед. На окраинном овражке посада у последней огорожи Ягуша было призадумалась, но решилась здесь опускаться, возле самых жердевых воротец, а не то… Теперь можно осмотреть ступу, что-то там подтянуть, что-то распрямить или выгнуть… Погладить, успокоить…
Куда неслась, куда летела?.. Зима тут. Ну, чего торопиться тогда?! Ладно уж. Жизнь течет себе, катится... Прикатила, доколесила.
— Что, везделет, подустал? — вздохнула, крутя головой, и похлопала по ободу ступу, тершуюся об ноги. — А и зимой хорошести тоже хватает — ступа корни не пускает, в землю не зарывается.
Выкатившись из ступы прямо в сугроб, заковыляла по тропке, пробитой в снегу маленькими ступнями человечьих ножек, к распахнутым воротцам и от них — влево к речке подо льдом. Вдруг вспомнив, что кинула метлу в сугроб, немного потопталась на месте, прикидывая: вернуться или уж так топать; скоро решила, что обойдется. Доковыляв до избы, смело постучала: а чего остерегаться, если в тебе нечистой силушки немерено (хотя годы несчетные все же утекают).
Тишина.
Не дождавшись ответа, Ягуша за сплющенную скобу потянула на себя дверь — скры-иип — и перетащилась через порог. Темень какая! Но и в темноте она разглядела на широкой лавке у стены шевелящуюся кучу тряпья.
— Чего ж не засмолите лучину?! — вопрос в пустоту. — Ведь день-то уж к вечеру.
Прищелкнула пальцами и подпустила света в избу. Ну вот.
Куча перестала шевелиться, раздался детский голосок:
— А кто это?
Не любила Ягуша таких вопросов к себе, даже передернула плечами: уф! Ну, не любила, и все! Ладно бы не разглядели ее в темноте, ладно бы не узнали. А то ведь даже не высунули носы! Эх, была бы метла — нагнала бы на них страху!
Притопнув левой ногой, менее ноющей, она возвысила голос:
— А ну, давай выпутывайся, пихтовая поросль!
И сразу же восемь детских ручонок показались поверх тряпья, еще четыре головы; глаза — испуганные.
Чего вам бояться?! Ягуша всегда к детям с душой, где нужно — подможет, пошуршит, поскребет, где потребуется — припугнет, пошипит, пристукнет. Она ж ко всем — с пониманием. Вот было, уж и не вспомнить — когда, но было, было… «Шел купец… или ехал на коне чагравом*. Ага. Ехал себе по делам купеческим, а навстречу ему чертеняка с рожками, с копытцами, хитренький-хитренький… Или уж сам черт с рогами, с копытами, злой. Ну. Он себе едет, конь под ним ногами резво перебирает… Скоро город показался. Новогород или уж сама Казань. А конь возьми да и спотыкнись. Купец — кулем в сугроб, увяз… и давай руками махать, отгребаться, хи-хи!» Ему и помогла Ягуша, уж она своего не упустила, понятное дело: поможешь такому, а он и пригодится.
Эти глазенками шныряют, волосы дыбом, рты сейчас же ором — и крику будет… Чего ради все это выслушивать Ягуше! Притопнула: цыть, живули! а то я вам!.. Притихли. Все ж один нашарил-таки полено, нацелился — бедовый!
У Ягуши два глаза, а не три, как у той, которая в Яхневке живет с сестрицей-четырехглазкой. Выйдут, бывало, они к речке на гульбище: «Разбегайтеся, робята, сейчас ловить будем!» Все — россыпью, кто за бугор, кто в лес, а самый кипяченый — Жирноклев — так тот всегда на обидчика наступает, он на них и попер… Чуть не схлестнулся с ними, да разглядел, что это Мара и Жилена, две сестрицы красоты невиданной — обе вострухи кареглазые-многоглазые. Вот те раз! Разбегайсь, глазастики! От ворот поворот.
Ягуша и двумя видит — будь здоров! Потрясла кулаками — сразу все тряпье и слетело с крикунов. То-то же!
— Ууу…
Повскакивали, рубахи — одна рвань, затряслись от холода.
— Чтоб у меня тихо!.. — возвысила голос, потом усмехнулась. — Испугались? Не люблю, чтобы пищали да слезы пускали! А ну, не галдите!
Рты захлопнули. А один, который постарше, спрашивает:
— А вы, бабушка, кто? Что-то вас не припомню, не из нашей вы Путиловки. Только вот на вас яга* больно знакомая, уж не батьки ли нашего?
Сметливый, из таких и вырастают те, которые с помехой всегда Ягуше — озорные.
«Яга и есть. В яге хожу, привыкла, и тепло, и везделет при мне — ступа верная. О-ох, тетеря, про ступу-то забыла! Вдруг кто на нее выйдет! Ведь был же случай…»
Оставила она ступу у речки Яузки, сама же полезла на припек бугорка за ягодой. Полуница тогда поспела раненько… Ягоды набрала и хватилась: кто-то ступу того… стяпнул. Вот те раз!.. Поскребла в затылке, покумекала, ясно же: Милан с Яркой утянули ее к себе, их же двор первый от речки! Хорошо, что пропажа не пустила корни, все она к земле прирасти хочет! Еще хорошо, что мать погнала ребятню на косьбу, а то бы начали в ступе копаться, мох из пазов выколупывать, пестом колотить… И ступа тоже: вечно прикорнет к пеньку, в дреме посапывает, уж и везти отказывается, чертяка! «Эк, черта опять помянула! Этого, который живет в Стражневке за амбаром завалившимся, попроведовать бы, точно… Когда-нибудь. Он злопамятный, ему как-то частушку пропела: ла-ла-ла, ла-ла-ла, как-то там еще про анчутку ввернула… Ла-ла-ла, анчутка-бес под черемуху залез, а его милашка… ла-ла… словно простоквашка… Забылось. А ведь тогда все болото покатывалось со смеху. Или это было не про беса, про лягуху-квакуху было?.. И Каргой* кличут. Это уж совсем не туда… Наветы».
— Э-эй, мелкота! — проскрипела, но потом урезонила голос, тише стала говорить, напевней. Эка — напевней! Вспомнила все ж Дарену из Торжка, та пела дивно, переняла Ягуша ее умение, ну, вылитая птица Гамаюн. Обличье тотчас сменила на прекрасное, красота сама и есть — ах! И в сарафане красном, и кокошник под платом жемчугом-крупнячком расшитый. Стройна, лицом бела. — Я и не бабушка вовсе, — сказала, усмехнувшись, и продолжила ласково: — Родичи — где же?
Под взглядом сероглазой сразу обмякли гольцы: померли, говорят еле слышными голосами. Уже и похоронили. Только никто из слободчан не захотел их взять, не разобрали горемычных по хатам. Ах, они!..
Нда… Обобрана изба, лишь кочедык* одиноко висит на стене. Жидомо́ры. «Надо помочь», — пронеслось в голове под платом зеленым. Уважала Ягуша зелен цвет.
А как помочь? А так, как уж однажды было. Это когда сын Вячки — Божич по прозвищу Зажига — попал под весну в полынью… Или он прозывался Снопом… Точно, Сноп было ему прозвище. «Как же при таких годах не сбиться со счету, не запамятовать человеков?! — поджала губы Ягуша. — Своих, что ли, делов мало?! Ага. Этот Зажига, или Сноп, попал в полынью, бьет по воде руками, край ломкий, а он ледок ломает, ломает… Кляпец тебе будет, зюзя… Или ты не знаешь, как выкарабкиваться? Что делать? Не ори, об лед не бейся, не обламывай, зря не чикай по воде, а кумекай! На что тебе только башка дана?! Кожушок с плеч стаскивай помалу, и ногами стрекочи по дну — авось карчу́ нащупаешь, тогда отталкивайся да потиху вытягивай ноги из воды, закидывай наверх… Дошло до него, выкарабкался, схватившись за кляч*, мною подкинутый. И сама — пень ему в разинутую глотку! — самокаты намочила, сушить надобно было…» Если б Ягуша тогда не шепнула ему про пень-карчу, так он со страху и помер бы там, в водобое весеннем, праздничном…
— Чего носы повесили? Чего скисли, чады? Пошто в гулючки не играете? Сейчас вам какую-никакую ерундопель сварганю, еще киселя горохового достану — его Заря варит, мать ее заставляет, чтоб замуж шла, умеючи кисель, кашу да щи варить. Одним духом я, — добавила, чуть прищурив лукаво правый глаз — вроде подмига. — Кныш*** тоже будет.
«Где же лавки у стола? — нетути. Таак… Пожгли, мелюзга!.. И как только стронули их с места?! — погладила рукой столешницу: — Ну, обрастай лавками, не есть же мальцам стоя! Маковки ж совсем».
Состряпала ладно, заодно и себе — отдельно — пристроила махонькую скамеечку для больной ноги. А еще — Ягуша сама слышала — говорят, что нога у нее костяная или даже железная! Че врать-то! Наговоры это! Была б костяной или железной, так нипочем бы не ныла! Грызет же.
Взмахнула рукой — накрыла столешницу скатеркой. Извернулась за короткий миг: вот вам еда-питье на столе. Ну, чем не скатерть-самобранка, какой хвасталась Василисушка Премудрая, рукодельница! Хороша же была девка, ведь не зря ее выбрал Иван, не зря высмотрел Кащей! Иван-то — не промах, взял да пошел против Кащея. Ну и Ягуша — тут как тут. Всего чуток и подмогла Ивану-молодцу. А то бы он с ним столько провозился!.. «Как уж меня благодарил, как благодарил… Василиса-краса сама мне в пояс кланялась… Оба-два кланялись. Сила да премудрость — сгодились бы, само собой, но кабы я им не подмогла…»
Наелись, аж уморились. Уснули. «А мне — чего? Печь топить, деток отогревать. Куда ж их? Забрать всех, до вершка умять в ступу — да отвезти к этой Премудрой, раз уж вспомнила про нее?.. И Ивана». Припомнила, что деток они себе так и не нажили, а тут… Четверо сразу! Пальцы в кулак сжала: четверо! Размечталась: как домчит этих мальцов в Заозерье, как Премудрая начнет их обмывать-охорашивать… Еще увидела там, куда забросила ее расторопная мысль, Ивана, а рядом — старшенького из четверни́. Сидят зимой в тепле у печки, Иван вырезает конька в три маха — учись, сынок!..
Откуда-то — писк, или послышалось?
Тихо протопала к печи, пошарила рукой: дитя возится, ножками-ручками сучит. Пятый.
Вздрогнула: на нетопленой лежит! Замерзнет, если не сгинет с голодухи! Стащила с печи, к себе прижала. Сейчас она его накормит молоком, а молоко лучшее, всем известно, — у Белянки, что жует сено в стойле Жалены, третья изба от Больших жерновов. «Много не возьмем, — шепчет Ягуша, — лишь мальца накормить…»
Уснул и он. Как не уснуть, когда еды — вволю! Только тут силы кончились у сирот. Ничего, проснутся уже у Премудрой: пятеро! «Ивану шепну про деток, а ему покажется, что это ветер навеял, — подумала Ягуша. — А Василисушке вдруг вспомнится, что сон видела вещий. Пускай вещий. Лишь бы эти комочки человечьи не сгинули».
За что ей, Ягуше, или как еще ее люди прозвали — Яге, так уж печалиться о них?! Было бы с чего?! Сколько раз парни докучали: то ступу на щепу расколют, то метлу забросят за овин. Соберет Ягуша ступу по лучинушке, перевяжет тесемками, обод от бочки сверху наденет — для крепости, в метелку новых прутешков повставляет… Прутешки нужны особенные, березы каменной, что растет лишь на Лысой горе. Тут тебе и приятности: своих названых сестер повидает — ведьм, навий, русалок… Песни вместе попоют протяжные… Голос-то имеется, не зря у Дарены переняла. Славные были посиделки в ее избе, когда пряли к ярмарке. Бывало и это. Хорошее. И тут вспомнила она свою избу на курьих ножках посреди болота, радостное ее кудахтанье по весне… «Ведь даже яйца по теплу в гнезде… то бишь в избе находила… Свеженькие… Попадались и с двумя желтками… От избытка радости весенней, что ли?.. Бывало, убирает избу Марья Искусница — урок Кащеев выполняя, метлой взмахнет — а та и завихрится, прямиком в окошко — умотает в поднебесье, глупеня. Ищи-свищи… Краса Ненаглядная гостила как-то. Недолго. Давай, говорит, я тебе, бабушка, половики сотку! Изба обрадовалась, ногами курьими запереступала, запереступала — финть-финть, финть-финть! Заботливые Марьюшкины ручки, пальчики махонькие…» — вздохнула Ягуша.
— Эй, комары-караморы, давайте все разом полезайте в карман! А ну! Потопали, что ли, к ступе, мелюзга человечья?! Там Иван, чую, уже и колыбели вам справил, а Премудрая пирогов напекла да яблок наливных в своем саду нарвала — для вас. Тепло там у них — лето.
И на этот раз не обошлось без разору: оттяпали чуть не полступы шалуны-ребята слободские, пест переломили. Им охотушка пришла силу свою попробовать, а где? Вот и шатаются… Наткнулись на ступу, а той в обед уже сто лет… или тысяча?.. Да кто их считал, те годы?! Обод сняли да закинули куда-то, ополовинили… «Ишь, привалили к дубку молодому. Сила-то силой, а только надо и совесть иметь. Я — сила тоже! Вот я вам!»
Приподняла Ягуша полступы, размахнулась — и бросила вдогонку ватаге. Еще одну. Идут себе ребятушки по лесу, да вдруг гул — у-ууу! Это полступы летит, верхушки елок да осин сбивает, разгон взяла еще тот… И вторая тоже… «Ага, брякнулась с высоты у своей половины — встретились, здрасте! Вишь, прямо под ноги старшому — опа!» Недовольная, она покрутила головой.
— Что стоишь столбом, а? Может, страхом ноженьки подломило? Нос в землю врос, так ты и глаза выпучил? Пройдись, пройдись по елани, покажись, удалец! Испугался… Так-то вот. А еще хотел голубец сплясать с дружками, хороводить собирался с девками…
— Охоты нету…
— То-то же. Коли так силы много, коли некуда ее девать… Подите вы, ребятки, землю родную защищать. Напали вороги — племя безродное — на братьев-славян, топчут поля, жгут избы, детей да жен в плен берут. К другой осени князь войско задумал собрать. А вы тут как тут… Я бы с вами, да деток надо к мамке с папкой спровадить. Если пойдете — я быстро обернусь, вам помогу.
Загорелись глаза у парней, старшого подзывают к себе, вопрошают:
— Кто ворог-то? Где он? Где?
— Эгей, Карпуша, веди же нас за собой!
Напали на родимую землю враги — чужина. Воют, рычат, землю роют клыками, рвут когтями. Погибает народ, данью обложенный, помощи просит. Карп согласился вести войско.
Приставила Ягуша половинки ступы одна к другой, прихлопнула ладонью по ним, ногой здоровой притопнула, слегка погладила по-над закрылками: срослись половинки! И пест уж готов, свое дело делает: стук да стук — помощь его такая. Метла ярится, вихри закручивает. Ишь, уже вверх потянуло! Затряслась от нетерпения ступа, захлопали подкрылки — на взле-е-ет! Улетела Ягуша.
Миг — она уж рядом, вернулась, птенцов пристроив.
— Давайте, молодь, собирайтесь в путь-дорогу, летом чтоб выступить. Князь будет рад помощи. Пускай вам матери еды наготовят в дорогу, еще кузнецы вам кольчуги справят да шлемы, мечи-сабли острые, палицы да пики. Купцы казанские помогут, я одного знаю, не отступится, купеческое слово крепкое.
Разбрелись по хатам воины, засобирались в путь, по всей слободе работа кипит: мечи куются, шлемы да палицы готовятся, кольчуги плетутся — колечко к колечку; березы да ели валятся, стрелы из них режутся. Лето подошло, пора выступать.
Плачут матери и жены, детки малые в рубахи отцовы вцепились ручонками: вот-вот войско тронется в путь-дороженьку неблизкую.
— Эх, Карп, Карп! — прильнула к его плечу Желана. — Ты меня бросаешь… В чужом краю найдешь другую. А ведь клялся: навсегда вместе! Карп, не уходи! — просит. — Не бросай меня!
— И будем вместе, дай срок! Вот только вернусь, — бодро отвечает тот, а голос все же дрожит. — Люба моя, — увещевает, — разве ж я могу тебя бросить!.. Сердце стучит — ворог над народом в дальней стороне измывается. Туда поведу дружину.
— Возьми меня с собою, любо мой! — не отстает Желана. — Возьми! А то сама пойду за тобой следом.
И пойдет, настырная! Любит его — вот в чем дело.
Взял и ее в поход. Карп впереди, на буланом коне, а Желана — рядом, на кобыле приземистой белой масти.
Посмотрела им вослед Ягуша: только бы вернулись, соколики!
Тогда помочь им надо. А как? Сыскать меч-кладенец. На тысячи лет спрятан он от глаз людских в высокой Горе. Тут одной силы волшебной мало. Придется Карпу сыскать тот меч, иначе не одолеть войску племя безродное.
Крикнула Ягуша:
— Возвращайся, Карп!
Сказала ему:
— Чтоб порушить ворога, вашей силы маловато. Садись в ступу да лети за моря-океаны, привези меч-кладенец. Без него вам никак. Будешь у Горы — так крикни: Го́ре-Гора́, ты стала стара, рассыпься, освободи меч-кладенец! И рухнет она, освободит меч из плена. Ты им будешь — вжик, вжик! — страх нагонять на врага, так и одолеете его.
И сама не оплошала: взмахнула платком — дружина закопошилась у самых ног мурашами, еще раз — заползли все-все вереницей в ступу, а та давай похохатывать от щекотки, повизгивать.
— А ну, разыгралась! Как доставишь Карпово войско, — наказывает Ягуша ступе, — сразу же ко мне мчись, неповоротливая! А не то я!..
Проводила.
Сидит в ре́пище Ягуша за покинутой избой, на солнышке ждет-поджидает воинов, косточки греет. День сидит, два сидит… Скучно стало. Ударила о землю пестом — камень-валун вырос, ого-го! Подумала: «Ну, так и выбить бы на нем: ушли воины в поход, бьются на поле бранном, вернутся… с победой». Сделала и это. Привалилась к бел-камню горбатой спиной, призадумалась… Вдруг издалека донесся топот копыт... Это войско возвращается с победой, впереди Карп на буланом коне. Вот только нет Желаны рядом. Поискала глазами: повозка позади войска ступу везет… «Эх, неужели?..» — пригорюнилась. Глядь: за ступой сидит Желана, меч на коленях, песни распевает. «Она, — обрадовалась Ягуша. — Пускай в этой избе и селятся! Не зря ее сторожила».
Выходит, и осень кончилась, новая пришла зима… Или уже на весну солнце повернуло?..
— Ну, ретивая, ответ держи! — погрознела Ягуша, даже притопнула на ступу. — Почему меня ослушалась, а? Почему не вернулась сразу же? И всегда поперек норовишь — скачешь по буера́кам! Ты давай не ввертывайся в землю змеюкою, за дерезу не цепляйся!
Молчит ступа, понимает, что виновата, былицы не гнет. Покрутилась-покрутилась на месте и давай тереться об ноги. Понимать-то ступа понимает, что вина ее есть, а и то знает, что гнев свой Ягуша сменит на милость, снова в ступу влезет, слово призывное скажет — и вперед! За утками-гоголями, за лебедями белыми, черными…
Куда же летела Ягуша? Спешила. Вспомнить бы…
Зачем спешить, когда солнце припекает?! Еще чуток — и весна, за ней — лето. Пока же можно слетать к Ивану и Премудрой, с детками-шалунами поиграть, ягой их попугать, погикать, напустив на себя обличье Горыныча, страху нагнать. Потом прикинуться овечкой да порезвиться с ними на опушке зеленой.
«И бел-камень оставить человекам, — ухмыльнулась Ягуша. — На огороде в репище. Или в малиннике. Пускай долго помнят…»
Хорошо весной! Любит Ягуша цвет зелен. Ступа обрастет новой корой, сменится ее луб, подкрылки зазеленеют, закуржавеют…
И понесутся они вперед под небесами, за новой сказкой!


ΙΙ

Давно это было…
«Ага. Давно было… В стародавние времена. Еще до Кащея, до Ивана с Василисой. И до Елены Прекрасной, и до Марьи Премудрой, и до Марьи Искусницы… Ворон тогда надо всеми был, и все — к нему на поклон, на поклон… Идут с дарами тихо-тихо, ни голосом, ни шорохом о себе не дают знать: бредут по жаре в пыли, спины согнуты от даров, беды ждут... А чтоб только не каркнул, не испугал. Кар да кар, — и нет тебя, испугался и помер. Жалко бедных...
На Дубе вековом Ворон сидел. Или не на вековом даже, а стоял тот дуб тьму лет… Огромный, седой… Могучий. С дуплом. Один, а кругом степь. Ворон на том Дубе затаился, а все уж и так знали — там он. Только одна я не ведала. Издалека возвращалась — сеча была с ворогом, все наши полегли, я еле ноги унесла».
Едет Азиля на вороной кобыле: без шлема, волосы медные спутанные, глаза потухли, давно крохи во рту не было. Еле сидит в седле, побитая, в шкуру звериную кутается. Глядит: Дуб среди степи стоит, на ветру полощет листвой. Показалось ей, что там кто-то затаился. В листве могучего.
И тут раздалось: каррр! — на всю степь. По-птичьи, но не птичий голос, тяжелый.
Страх ее взял: Дуб могуч и голос могуч, чуть было из седла не вылетела. Кто бы это вороном крикнул? Сама дернулась рука — стрелу выдернула из колчана, тетиву натянула…
Он первым не выдержал:
— Подойди к дубу! — хрипло приказал.
Опустила лук, ударила пятками в бока кобылы, ближе подъехала и только тогда разглядела: Ворон сидит на нижней ветке — Великий. Головой крутит.
— Испугал меня, — сказала ему Азиля. — Ты зачем позвал? Моя дорожка мимо.
Он сквозь прищур смотрит. Сейчас в полную силу каркнет, и тогда… Раскрыл уж было клюв…
Вжалась в кобылу Азиля, приготовилась.
— Смотрю, — раздалось, — ты с поля брани возвращаешься, дева.
— Ну, было, — слабым голосом ответила. — Наши все там полегли. И братья… Все. Одна я. Кочевье скажет: струсила. Как доказать?
— А надо ли? — проскрипел Ворон, перья вздыбив от скуки.
— Я тебе другое скажу. Чую, билась ты до последнего, — проговорил и замолк.
Молчит.
Ягуше стало не по себе: сейчас ка-а-ак каркнет, и свалится она с лошади.
— Пропусти! — взмолилась. А потому, что силы кончились.
— Ты, дева, вот что. Давай с тобой сговоримся: если исполнишь то, что скажу — езжай себе, ну, а нет — останешься у меня. Некому дань собирать, видишь, сколько ее нанесли. Несут и несут…
Что тут скажешь? Выбора нет.
— Говори, — согласилась кочевница.
— Далеко отсюда ходит Туча дожденосная, силу сколачивает. Скоро примчится, загремит громом, молнии пускать начнет. Вот если ты Молнию голой рукой схватишь да к моим ногам бросишь мне на потеху — езжай себе. Ну, а не справишься — значит, останешься тут навсегда, так выходит.
Потемнело небо, затянуло его хмарью, густо заморосило. Туча идет. Близко уж. Распласталась, сейчас все небо закроет собою…
Встрепенулась Азиля, решилась: отправила лук за спину — и ей навстречу! Удобно деве в седле и весело, кричать и петь захотелось то ли от вернувшейся силушки, то ли от молодости или от моря ковыля степного. Вот он — азарт, вот — ветер в лицо, впереди — желанная победа.
Первый дождь посеяла Туча, Малую Молнию послала, вдогонку громыхнула. Не успела Азиля схватить ее. Туча как загремит, как молнии пучками вниз полетят!.. И тут сверкнуло так, что стало видно далеко-далеко, — Большая Молния ощерилась, лети-и-ит!.. Обожгла! по лицу больно хлестанула! Встала дева в стременах, изловчилась и схватила ее за искристый хвост. Переломила через колено, бросила к Дубу — Ворону на потеху. И только тогда почувствовала: расколото колено, кровь хлыщет.
Выпала из седла наездница.
— Ну, дева, — забулькал смехом Ворон, — исполнила мое. Ишь, как Молния у Дуба извивается! Шшшипит…
Азиле не до этого. Кое-как стянула разбитое колено перевязью и рухнула у ног кобылы.
Очнулась она, когда солнце уж припекало, било в едва открытые глаза. Огляделась, зубы выплюнула.
Ворон с Молнией забавляется, щекочет ее зеленой веткой, а та похохатывает, пощады не просит.
И нет никому дела до покалеченной.
Из последних сил доковыляла до Дуба. Ворону перья потрепала, горло сжала — и почувствовала, что сила Ворона покинула, в нее саму вошла... Передернула плечами — уф!
Сбросила Ворона с Дуба — конец ему пришел! Все и увидали: птица, и не более. Где его важность, где страшный «каррр» — чуть ли не рык? Взмахнул ворон крыльями и улетел в степь — черной птицей.
Молния погасла.
Все вздохнули, домой побрели. Освободился народец!
Кобыла паслась в степи, ждала наездницу, только у той голоса нет — позвать. Доползла до нее Азиля. Хотела взлететь в седло — да сила покинула ее, нога распухла, перевязь набухла кровью. Склонила голову хозяйка, погладила кобылу. Поняла та жест: подогнула передние ноги, приняла ее — на загривок да в седло. Снова дева в седле — наездницей! Погнала сытую кобылу в кочевье.
Там тишина… Там ветер гуляет, свистит… Дети, мать, сестры — где они? Снялись все с места и откочевали куда-то. Не дождались… Или страшная весть долетела скорее Азили.
Передохнула у воды — и на розыски.
Спит кочевье.
Нашла своих, все пересказала. Перья Ворона вытащила из-за пазухи. Не верят, головами качают. Натянула ягу — тряска одолевать стала.
Утром перед народом кочевья стояла, опустив руки долу. Стоять — больную ногу натруживать. Села на пожухлую траву. Им тоже пересказала. Слушали молча, не перебивали. И разошлись кому куда. Не поверили. Дети кусаются: Ягой кличут да Костяной Ногой. Зубов нет — опять дразнят: железные кузнец вставит. Как это жить, если никто не верит?! Мать с сестрами не верят, и кому — самой смелой, самой сильной, самой-самой…
Пожила еще Азиля со своими — ровно столько, чтобы рана затянулась, и отправилась восвояси. Кобыла верная снова привела к тому Дубу. Да, покорежен и он Молнией, но могуч по-прежнему. Посидела у его корней — тоже могучих. И только тогда почувствовала в себе силу иную, не ту, какая у всех людей бывает. Великую. Волшебную. Вот пролетели малые птицы — она их писк, стрекот и чирик понимает; зайцы пронеслись — ухватила, о чем они переговариваются; рысь пробежала — стало ясно, что ворчит из-за упущенной совки. Могучий Дуб свалить можно, и она знала, что свалит, лишь подумав об этом. И подумала: свалила Дуб! Дерево и дерево. Можно бы выдолбить бочку — не бочку, а так — ступу, что ли. Уже и она есть. Пест бы еще к ней, а то не влезть без опоры, — готов и он… Из молодняка березового ближайшего ложка метлу спроворила, даже рук не занозив. Забралась в ступу, ногу негнущуюся вволокла — удобно сидеть, все видно. Стянула платом волосы, теперь медно-седые. Пестом постучала, метлой взмахнула — прощай, любимая кобыла! И, сторонушка родимая, прощай! Завихрилась.
Иная жизнь началась у Азили, долгая. Была Азиля, да уж нет ее. Теперь Ягой будут все звать. Еще Каргой, Костяной Ногой, Железным Зубом. Сотни, тысячи лет.
Но — в других сказках.


ΙΙΙ

Сидеть да чаи гонять — чем не хорошее занятие?! Высоко — девятый этаж, лоджия широкая — стол вместился, два стула с высокой резной спинкой; буфет с посудой в уголке. Любит Ядвига Стефановна мятный чай. Напротив — Тимур Аркадьевич, друг давний. Он всегда попивает чай с рябиновкой.
— Побольше, побольше лини! Прям пожадничала.
— Тебе лини — так расхрабришься, что полезешь к соседям да и свалишься. Ведь последний этаж, не первый. Сколько раз такое было! Сосед из пятьдесят третьей — горячий тоже, но все ж не такой, как ты, Тимурка.
— Ага. Накалюсь — так только держи! Я теперь — все сам. И кран поставлю, и трубу заменю на новую, и канализацию прочищу — будь здоров. Что мне: Ивана звать? Слесарю — только держись!
— Иван — да, он все может! И тебя чуть в бараний рог не скрутил. Я-то помню, как он тебя: клац-бац, клац, клац!.. Еще бы чуток — и нет Кащея. Бессмертного, хи-хи!
— Кто: Иван — меня? Да кишка тонка у него! Мне не было равных! Да я… Бессмертный же!
— Опять!.. Ты, Кащеюшка… Я хотела сказать: Тимур Аркадьевич. Ты, Тимурша, вспомни! Как он тебя за грудки хватал, и чуть было жизни не лишил. Если б не я…
— Помню, помню. Ты молодец, Ягуша. Молодец ты. И как все задумала верно! Потом исполнила. А Иван-то Дурак… Какой же он все-таки дурак!..
— Ну. Дурак и есть. Он думал: в яйце игла, и если ту иглу переломить, то смерть твоя пришла бы. Я лишь поддакивала: пришла бы, пришла бы. Василисушка — в слезы: ой, как же я без Ивана-то буду?! как же без милого?! Пожалела я ее. Думала: мне бы все так решить, чтоб Иван Кащея победил, не по-настоящему, но про то никто бы не узнал? И тебе остаться живым-здоровым. Ну, не в корзине же ему подать яйцо с иглой!.. Или ее на дуб приспособить, на верхушку?.. Еще дуб надо было где-то сыскать. И где же?.. Да хоть на острове Буяне! Подумала — сделала. Оплела тот дуб цепью неразъемной, повесила сундук большеватый — окованный, сунула туда утицу… Что-то не так, еще подумала, маловато работы для Ивана. Ему же только дай помахать руками, так он мигом и дуб свалит, и птицу эту крикливую — утицу — в миг достанет. Э, нет... Дай-ка я иглу — в яйцо, его — в голубя, а потом уж сизаря — в утицу, и всех — в сундук. Пускай Иван покумекает своей головой кудрявой. Ну, сделала, что задумала.
— Иван-то как до Буяна-острова добрался? Ведь не было челна под парусом, кажись. Не на моторе же.
— Само собой, не было… Туда не доплыть и на моторе (если брать теперешнее время). Я ему и говорю: ты, Ванюша, не печалься, а только глаза закрой. Он и зажмурил их. Вот ведь какой дурак: закрыл, а не подумал, что я могу его — того!
— И я говорю: дурак он! Еще и какой!..
— Хм, да ведь его Василиса Премудрая выбрала, а не тебя! Ишь ты: дурак… Кафедра у него, истории пишет. Покопает, покопает, найдет чего-то: наконечник стрелы, полсапога — и сразу же в книжку вставит. Он такой дурак, что всю Историю поменял и вышел Героем. Ему и слава вся, его народ любит. А ты… Бессмертный.
— А что я? Между прочим, я уже два года слесарю. Меня тоже люб… Меня все просят: кран течет — отре… мон… отремонтируйте! Приду, покопаюсь: прокладку сменю, гайку покрепче закручу. Иные благодарят.
— Кран — да, кран — сила!.. Иван подходит к дубу — и ну его теребить, я же тебе говорю! Давай его раскачивать, сундук оземь — бац! Упал — выскочила утица… Иван лук вскинул, а стрел нет — колчан со стрелами забыл… Потиху вставила я свою стрелу: на, Ванюша, теперь ты. Мимо. Я опять. Мимо! Пришлось самой, вспомнила свое боевое прошлое.
— Награды есть: значок ГТО, ПВО, ВОХР, ОБХСС? Или медаль имеешь за какие-нибудь боевые заслуги? К пенсии за них прибавка.
— Очумел вконец: о чем ты?! Вот надо было все же, чтоб Иван тебя малость потрепал, голову твою чугунную побил до звона! Может, и у тебя соображения-то прибавилось бы.
— Ладно уж. Я это так. Подлей, Ягуша… Ядвига Стефановна, мне еще рябиновки.
— Можно. Все равно уж темень, скоро тебе домой. Рано темнеет. Утица — в море! Что тут поделаешь?! Иван мечется по берегу, волосы на себе рвет, а плыть отказывается — плавать, видишь ли, не научился! Воды боится, простота! Ох, подумала, пропадет он без Премудрой. Щуку послала — она утицу в зубах и принесла. Иван ее разорвал, тут голубь как вырвется — да в небо! Он шапку схватил — и шапкой в нее! Эка!.. Голубя — шапкой… Он же дикий, проворный. Опять лук в руки взяла: была не была. Попала! Это зубов своих у меня нет, а глаза еще того… На, Иван, голубя, теперь ты! Яйцо вытащил, иголку достал, и ну ее пальцами ломать — стальную! Это ж Cold Steel, ее попробуй сломай. Ладно, Ваня, говорю, твое последнее испытание. Натужился — сломал-таки!
— Нашу б не сломал, наши делали крепче. Хорош гусь… Куда ему было со мной тягаться!..
— Не скажи… Любовь вся ему досталась, а не тебе. Неказист ты, Тимурка, по людским меркам. Девки других любят: чтобы косая сажень в плечах и чуб кудрявый, да подковы гнул одной рукой; чтоб пряники приносил, ленты красные дарил, сирень иль черемуху — охапкой к ногам; про любовь бы рассказывал байки. А ты только пугаешь. Вон весь в татуировках! Всех девок распугал, и каких девок: Василису, Марью, Елену…
— Так по моде же, не отстаю. Потом наплели всякого: и что он сам Василису освободил, и про то, что сам-де утицу изловил, сам в голубя попал… И не сундук висел на дубе том, а ларец!
— Читала. Про Василису, про Марью Искусницу. И о гусях-лебедях… Аленушку вроде я чуть не сгубила… А я ей помогала! На гусей-лебедей шумела, чтоб улетали, шипуны…
— Не переживай, и тут наплели! Плетут и плетут. Сейчас вот тоже. Купил одну книжицу…
— Купил? А не того?.. — Ягуша прищелкнула пальцами.
— Купил-купил. На свои заработанные. По субботам бываю на развале у Дома культуры железнодорожников — там все пути сходятся. Такое, я те скажу, попадается! Но тоже… Смотрю: паук на обложке. О, думаю, куплю. Интересуюсь ихней породой. Принес домой, налил себе щец, пристроил книжицу на хлебницу, очки напялил. Только вчитываться стал, а там пропечатано… Вроде пауки — летают!
— Ладно тебе! Пауки — летают? Никогда не поверю! Про космос пишут, про планеты разные. Летала и туда. Там — ничего. Холод, ветер космический — да, есть, а чтоб такие планеты там были, как наша — и с пауками — нету!
— Само собой. Такой нету. Но… все же что-нибудь да есть. Ведь пишут же. Хороши у тебя в этом сезоне огурцы! Вот все хочу спросить: ты их солишь в колодезной воде или речной заливаешь?
— Речной… Да как это можно: речная вода теперь грязная, еще заразишься какой инфлюен… инфекцией! Я за родниковой всегда гоняю в Тридевятое царство. Там у них вода, ну, просто сказочная…
— Еще про Горыныча почитать бы.
— Забывать стал? И про то, как он на себе по поднебесью Ивана мотал, про то, как я Ивану помогла вроде бы его сгубить?.. Напишут теперь, такое напишут… Разве этот Горыныч может кого-нибудь напугать? Он же котом ластится, за ручку норовит поздороваться. Вот был бы тут — так уж со всеми соседями перезнакомился бы, всем бы начал угождать: кому за хлебом — в Казань смотался бы, а кому — в Московию за квасом. До Японии долетел бы, а машину радиоуправляемую BMW Егору из восьмой квартиры — тот мечтает — принес бы, угодил. Горе с ним. Горе и Егоре, потому что непутевый. Непутевый и Горыныч: горластый, дымом и огнем всех пугает. Вот пускай посидит в пещере да подумает еще о жизни своей с тыщу лет.
— А что: полетал бы, чего ж ему томиться столько! Поразмялся бы.
— Раз пожалела, выпустила его, так он и взмыл в небо прямо под Бермудами. НЛО, говорят, ино… ино… планетяне в тарелке. В тарелке! В блюдце — еще бы придумали! И в газетах пропечатали. Потом по телеку фильм — на три часа без перерыва. Раскрутился Горыныч, кинозвездой стал, тьфу! Полетал над полем, покружил, с тех пор былицы гнут, мол, ведьмины круги в пшенице. Только народ дурят.
— Ага. Лучше б цены снизили на бензин, а то растут и растут!
— Само собой, лучше бы. И молоко дорогое — жуть! Морковка тоже… Дорого все стало, пенсии соци… социальной не хватает, хоть и стаж у меня — будь здоров! Не тот стаж, говорят, не трудовой. Не учитывают прошлые заслуги. Я к Марье Искуснице приноровилась летать на обеды. Пироги испечет — с капустой, с картошкой, с черемухой, так ешь и радуешься, что она тоже из долгожителей. Для меня всегда особо — с ягодой или с грибочками…
— Поди, с мухоморами?
— Фу, на ночь не надо бы про это! А везде пишут, что я их очень люб... Вот тебе и любовь. Все же Иван осанистый, девки любят таких. Хоть бы ты, Тимур Аркадьевич, какую молодуху приглядел. Ты ж моложе меня, кажись, лет так на тыщу.
— Ну. Была одна. Красивая!..
— Василису вспомни, Елену тоже. Не пойдет красивая за тебя. Ты ж худющий, голова с кулачок, когда задумываешься — она гудит колоколом. И лысоватый уже. Не мальчик, поди. Возьми себе молодуху из людей лет шестидесяти. Ты ей — хоромы на девятом этаже, она тебе — щи по воскресеньям, пироги да кашу пшенную или макароны по-флотски. Вот любовь про меж вас и будет.
— А ты? Ты ж еще сама — того. Вон и коса без единого седого волоса, грудь под сарафаном дыбится, брови соболиные, ресницы тоже. И петь мастерица. У подъезда на лавочке народ собирается тебя послушать. Сказительница. А Искуснице — что на двоих пироги печь, что на семерых, — одинаково. Сидели бы с тобой рядышком в моих хоромах, все же две комнаты, санузел с ванной — раздельные… И картину про гусей-лебедей повесим заместо ковра. Ковер-самолет — на пол, сейчас на стенки их не вешают, немодно. Большая квартира, у тебя на девять метров против моих меньше.
— Я — совсем против, чтобы ковер — на пол. Все же вещь волшебная, дорогая, досталась тебе, так радуйся, полетал бы когда-никогда. Сохранитель! Смотри, чтобы моль не сожрала. Нет, не стоит, скажут: инопланетянин летает, разведчик. А метров мне своих хватает. Вольному воля. Еще охота мир повидать. Я с молодости в пути, ты же — домосед, Тимоша. Про меня — вопрос закрытый, я в настоящую любовь верю. У меня такая была. Но об этом после, это ж в другой сказке.


ΙV

Большая любовь у Ягуши случилась лишь однажды.
Тихо в природе. Покойно. Ночь пробивают светом звезды, луна выкатилась — полная, желтая.
Пристала ступа к мосткам у самого берега, заколыхалась на водной ряби.
И видит Ягуша: молодец-воин лежит у самой воды, раскинув руки и запрокинув назад голову — неудобно лежать так-то; кольчуга на плече разрублена саблей. «Раненый! — догадалась она. — Может, неживой?» Стала Ягуша Еленой, потиху вышла из ступы, по мосткам, прихрамывая, дошла до лежащего. Не слышит. Приложила руку к его груди: бьется сердчишко-то — туки-тук, туки-тук, тук, тук… Перебойно стучит. Осмотрела рану — глубока, от клинка или… Ладно, чего уж тут гадать.
Затащила его в челн, привязанный к мосткам: видно, сам хотел — в него, да силы кончились.
— Полежи чуток, я быстро, — прошептала, а сама уж в ступу забралась — и снова в путь за водой живой и мертвой.
Долго сказывать, как добиралась, как исхитрилась набрать воды под самым носом у грозного сторожа, как назад возвращалась — о том когда-нибудь.
Вернулась: все ночь длится, до рассвета далеко, первые петухи лишь прокричали. Жив ли? Мертвой водой брызнула на рану — затянулась она, живой водой окропила воина — глаза открыл. Видит: девица склонилась над ним.
— А-ах! — воскликнула та обрадованно. — Живой!
Стал подниматься воин, ему Ягуша плечо подставила — ведь слаб еще.
Так встретила или нашла она свою судьбу — Данилу. Узнала от него, что сеча была поблизости от деревни. Много воинов полегло, верно, уж всех предали земле. Два его брата — Орел и Крапива, — где они?
Вошли в деревню, только пусто в избах, ни огонька… Детей, женок в полон ворог взял.
— Да, победа не за нами, — горько обронил Данила.
С первым лучом солнца с высокого бугра открылось поле битвы. Страшно стало.
Лежат воины по всему полю: раненые, убитые — вперемешку. Никто раненых не унес с поля, никто не захоронил павших. Братья Данилы тоже там где-то.
И день, и другой, и третий Данила с Ягушей собирали выживших, выхаживали. Тут и пригодилась вода мертвая и живая. Потом хоронили павших.
Снова оказалась Ягуша в людском вареве, снова попала туда, откуда бежала.
Горько. Оттого горько, что надо бы рожь сеять, да поле не пахано. Для кого пахать, сеять, если семьи порушены?
И поняла Ягуша: нет доли горше — одной остаться, нет страшней смерти — пасть не за грош в пылу раздора или драки, не за семью, не за родимую сторонку. Ведь сама она чуть жива осталась, когда набег совершали на чужое кочевье. Разве своего было мало? Разве не хватало коней? Было всего вдосталь, так зачем шли воевать в чужину?
Нет ответа.
Данила стал надевать воинские доспехи, собираться вослед ворогу.
— Погоди, — остановила его Ягуша, — дай стяну кожаным шнурком разрубленную кольчугу.
Сама справила работу, хотя могла это сделать, лишь взмахнув рукой, — волшебством.
Только тут разглядел Данила красу девичью, и пронзил его в самое сердце ее взгляд: люба. Вот и дом не пуст, есть за кого биться. Глядят друг на друга — наглядеться не могут; застучали их сердца в согласии.
Загорелись глаза девы, горячо сказала:
— Вместе пойдем вызволять из плена своих!
Собрал Данила дружину: кто конный, кто пеший, кто с пикой или саблей, у кого и этого нет. «Воины… — вздохнула Ягуша. — Так не одолеть ворога. Надо помочь». Вынесла из-за огорожи охапку мечей — берите, ваше! Еще раз обернулась — пики, копья свалила к ногам воинов. И коней табунок пригнала.
В поход затемно выступили, оставив родные избы без догляду.
Подбирались к становищу ворога ночью. Тихо. Караул в дреме. Ягуша сама открыла дорогу своим — обошли караул со стороны болота, не ждали захватчики отместки, спали.
Снова битва: лишь сталь звенела да оставленные у крайней избы кони ржали. Ворог был отомщен.
Вернулись воины со своими полонянами, стали налаживать житье. Ягуша с Данилой ждали первенца, уж и колыбелька ему готова.
А беда тут как тут: пожаром выжгло деревню, не сумели отстоять жилье. Данила долго бился с огнем, Ягуша хотела ему помочь — ни сил не осталось, ни волшебства: ночью родила она дочь. Только любимый пропал в том огне.
Осталось пепелище.
Взлетела в седло кобылицы Ягуша красавицей Еленой, прижав к груди дочь, а проехала по пожарищу седой старухой — собою.
Дочь выросла, ушла и она, любовь ее увела далеко. Редко виделись. Жизни человечьей — миг, и Ягуша осталась одна…
Не дано ей умереть, дано долго жить.
Все уж было, все позади, а она живет и живет. Только перебралась к людям ближе. Их детям сказки сказывает, им песни поет то Еленой Прекрасной, то Марьей Искусницей или Марьей Царевной. Да вырастают дети быстро, из дома вылетают — и все в чужую сторону. А сказка ждет новую поросль. И все-все сказки заканчиваются хорошо — Ягуша постаралась, чтоб меняли их, передавая из уст в уста, лишь в хорошую сторону. Правильно: жизнь человечья коротка, а и в ней много чего происходит, но больше хорошего.
И сказки долго живут.


V

Призадумавшись об оседлой жизни в полюбившемся высотном доме на окраине города по соседству с лесом и мутными болотцами, решила Ягуша заработать трудовую пенсию, чтобы не собирать куски по чужим людям — когда-нибудь и к ней может постучаться дряхлость (в самделе).
Путь к последнему официальному месту работы — для пенсии — у Ягуши случился зигзагом, с вывихом, в общем.
В поиске его попала она по направлению Трудоустройства сначала в резерв. Есть в этом городе такой уличный тупик — Трудовых резервов; ей запомнилось. Но с устройством на подходящую работу вышел тоже полный тупик. Это значило, что места для ее умения и квалификации пока нет и не предвидится.
А если сказочницей?! Ну что вы, ответили, сказочницы не нужны даже в детских яслях — у них перебор с персоналом, все хотят быть ближе к кухне. Артисткой в театр или цирк не берут — не сезон, он наступит к концу лета, тогда и будет ярмарка. Напрасно она ждала, что предложат поработать на телевидении в шоу — тут, однако, совсем никто не нужен, заполнено все до отказа, и по большому блату не проскользнешь. И ведь аудитория — сумасшедшая, одних иностранцев китайского государства — под миллиард! — это если вещание через спутник, мостом; индийцы танцами тоже интересуются. Да и наши пенсионеры одержимы шоу… Она свое волшебство могла бы им всем за раз… как Кашпировский или Чумак. Ну, а если взаправду, без обману, то… Да хоть те же мосты перекинула бы через речки-невелички или долгострой сдвинула бы, и не один. Еще можно воду в деревенские дома проводить, воды-то в природе хватает, у нас даже избыток с этим. И тогда уж — газом всех… газифицировала бы всю округу, осчастливила. Без помощников. Ей «откатов» не надо, обошлась бы собственным волшебством, на полном хозрасчете, какая б экономия вышла… Не берут, черти, по возрасту не подходит, сказали. Им себя показывала то Марьей, то Еленой, а они: нам нужен контингент (слово какое неприличное, что ли, может, обидеться? — подумала) до тридцати, а если больше — так подтяжку лица необходимо сделать и губы поднакачать до сливообразности. «Люди добрые, вы в своем уме?! Марье Моревне? Елене — подтяжку? Она же — кругом Прекрасная! Или вам и такая не подходит?» — напоследок спросила Ягуша. Только развели руками.
Вскоре предложили ей через неделю прибыть на взрывной участок, попробовать себя в новом качестве, по рабочей сетке — отмашщицей. Это если взрыв подготовлен, но не успевают улепетывать с места закладки взрывчатки, так рабочая единица дает отмашку: мол, можно начинать взрывать, а она — эта единица — уж как-нибудь сама проявляй сноровку, мигом выкарабкивайся из ям и оврагов. Подумали — придумали и ставку взрывника разделили на две, потому как запаздывают с подготовкой кадров на карьере, и на одну половину бабу ставят, а другие полставки гуляют пока. Времена такие теперь — всякий нарушает правила. Нужно подумать, решила Ягуша, как бы хвост не прищемить сдуру. Опять же: везделет устает, тряски бояться стал, во сне вздрагивает, поосторожничала она.
Раз с транспортом у вас нет проблемы, сказала бойкая трудоустройщица, зевоту прикрывая ладошкой, то можно вас направить крепильщицей или дробильщицей на горные выработки. В шахту или уж в карьер. Еще есть открытая вакансия люковой. Люковой так люковой, согласилась Ягуша. И-их! Сцепляй да расцепляй в шахте вагонетки, переводи себе заранее стрелки. А захотел проехаться с ветерком — гони с составом к месту погрузки-выгрузки и сигналь погромче: ту-ту, ту-ту-у! Там уж расштыбовку конвейеров производи, навешивай на вагонетки бирки или мелом их меть. Сошедшие с рельсов — поднимай, чтоб не залеживались на боку. Работа, в общем, кипучая, вся под землей. Только вот пылюга кругом… Куда она там, внизу, девается? Как известно, отвечают ей целым отделом вовлеченные в разговор, пыль всегда лишь сверху припорашивает, внизу в шахте ее мало бывает. Однако по-ягушиному выходило, если пыль есть, то она везде! Эх вы, это ж — физика с математикой: Эйнштейн, Бойль с Мариоттом, Менделеев и Гриня Перельман. Там пылью дышат все. А ей: вы, говорят, бабушка, аккуратная в жизни, раз дожили до таких преклонных лет и живете по сию пору. В этих профессиях она ой как важна — аккуратность. И внимательной нужно быть, обладать высокой координацией движений, точностью и глазомером; еще нужно развивать оперативное мышление; при всем при том быть ответственным человеком — во как! Но это если нету нервных и психических заболеваний, отсутствует тремор (опять!) рук и не нарушена координация движений. Застращали вконец соискательницу.
Тремор рук — это как? — призадумалась Ягуша. Тремор — и отпадут? А ступа — куда ей тогда? Бедные они… Так есть у нее тремор или его нету совсем? — недоумевала она всю дорогу, трясясь в электричке из любви к транспорту, часто вздергивая плечами от недоумения и поглаживая занывшие вдруг руки (с чего бы?). Хорошо еще, что подсунутую ими бумагу о том, что в случае чего они ни при чем, не подписала. А ведь могла бы, и что тогда?.. И далее по пути домой, хромая, долгой дорогой она размахивала подрагивающими руками, воображая себя отмашщицей и прячась вовремя(!) в придорожные кусты. Ступа тоже забеспокоилась — то вверх, то вниз — с подпрыгом еле-еле за ней поспевала. Но взрывов по дороге не случилось. И ладно (в смысле — хорошо, что не случилось). Хотя радио в электричке всю дорогу гудело о том, что может быть вред от посторонних предметов, оставленных пассажирами на лавках и под ними. Не оставляли вроде.
Только вот почему не вспомнила она вовремя о метле, пристроенной в Трудоустройстве за дверь на втором этаже — поворот налево и две ступеньки вниз? Пест заскучает в одиночестве, само собой. Неохота ей назад-то. А, да ладно, тут можно и волшебством — за миг туда и обратно, еще и в электричку успеть — до Угловой прокатиться и назад вернуться ею же!
Ведь как же хорош транспорт этот — электрический! Всегда под напряжением, всегда готов в путь! Окна в нем — что глаза стрекозы: и направо — зырк, и налево тоже, все всем видно! Уже не раз подумывала Ягуша сменить свою ступу на современное средство дорожное. И что ее всегда останавливало, так это то, что верная ступа и по морю, и по небу или по земле несется вперед, даже по бездорожью, не требуя заливки в себя дорогущего бензина или еще чего другого — тоже дорогого. И где его брать — дешевое? Доллар или растет, или падает, а цены — те растут каждый день по копеечке, по копеечке. Смотришь, неделя-другая проходит — вот рублик и набежал. Разорители!
Верная метла наскучалась, забытая, аж прутья — в разные стороны от радости. Утишь, гулена! Будет и тебе дело. А пока Ягуша наотрез отказалась от такой работы, решила погодить.
Еще одно занятие разыскали в трудовых резервах, не успела закончиться другая неделя, в пятницу как раз: трубо кладом. Как же она, в недоумении спросила Ягуша, работать будет кладом, если лежать в трубе бездвижно неохота? Ну не любит она лежмя лежать! Что же: и не летать совсем?! Нет! Нет, нет и нет. Не для нее такая работа — лежачим бревном. Кладом побыть всегда приятно, да. Ну, хотя бы в болотной жиже или еще где-нибудь посопеть. Да хоть в печной трубе можно выспаться — тепло, покойно, и мыши писком развлекают. А в той трубе, если она железная, — зимой страшная холодюга, а летом комарья понабьется... Призадумались работоискатели и тут же увидели опечатку у себя в документе: трубоклад промышленных кирпичных труб, к основному положено двенадцать дней дополнительного отпуска. Ах, такое… Но, обратно, что же выходит: эти железяки на себе таскать и класть их на манер кирпичей… Да еще и клады в них прятать, или как?.. Натаскаешься за день-то. И на кой им туда клады прятать?! Решила Ягуша и с этим погодить.
Или еще есть работа, отыскали-таки на странице третьей списка, с таким же продленным отпуском — печатником по жести. А-а-а, дополнительный не помешал бы ей, подустала она что-то напрягаться в поиске работы. И эта — по жести? Слетала по адресу, пригляделась: стучат, скрежещут по ней, словно и дела другого им нет. Уши б свои пожалели! Ни в какую не пойдет туда! Еще бы ей предложили «кислоту» слушать! Выступали одни такие на поляне под Тамбовом, на фестивале, и ничего, кроме скрежета, воя и рыка, не было, нормальные с голосом — так те не пробились. Будьте любезны, не приставайте к ней с этим. Поинтересовалась у молодежи, ответили: с «кислотой» не связываться! Хотя там были и помягче звуки — в рэпе, например. Вроде песни кота Баюна, но это — если уж сильно вообразить про то.
И вот она: работа так работа, наконец-то выпало стоящее — просевальщиком (выходит, для мужика?). Она все же баба, тогда просевальщицей будет: сею, сею, просеваю, всех я разом поздравляю… фтористого  натрия и извести-пушонки. Не в поле? Тогда что же такое? как его?.. С чем его… того?.. Да вы что, голуби мои?! — брови ее кверху поползли; они — трудоустраиватели — глаза прячут. Она сроду с такой… какой не связывалась, и не ждите, уж это точно! Вы хоть соображаете, куда ее толкаете? На что — в этом смысле. Чтобы она да исполняла работу, от которой всем-всем станет худо? Всему производству и людям в нем? Там же везде — горы этого самого... После дождя все стекает мутными шипящими потоками прямо в речку. А ведь та была когда-то голубее голубой… Сплошная зараза вокруг, в заповедных озерах рыба мрет, раки давно окочурились, а уж о квакухах и говорить не приходится. В речку человечьи детки летом поплавать кинутся, а уж выходят — синие, она сама видала. Вы ей даже не…
И тогда они — из четвертой страницы пятая строка сверху того списка вакансий — Ягушу направили сортировщиком кости на производстве казеинового клея. Ага, метнули на клейное производство, а что? Тут ничего себе, работать можно. Хотя за вредность тоже дополнительно положено отдыхать, еще и на пенсию на пять лет раньше; молоко за вредность дают к обеду или на полдник — тут, уж как подвезут; возможен карьерный рост. Интересно: до чего ж тут дорасти можно, а? Уж не в космонавты ли затребуют сортировщика?! И что там у них нужно подсортировать?.. Может там, в космичестве, своих сортировщиков не хватает. Чего-то напилят, намусорят, по космосу разбросают, а сортировать некому. Тоже бедные, выходит. Или ума не приложат, что с этим делать. А некогда им!
Кости из обвального цеха все подают на ленту транспортерную навалом. Стой и жди, пока до тебя докатит, а тогда их — налево, направо, только успевай из куч вытаскивать! Но и такой развеселой работе пришло окончание, и все из-за природного Ягушиного любопытства. Захотелось ей вдруг прокатиться с ветерком на ленте транспортерной — вниз и вверх, вниз и вверх, а потом наоборот — вверх и вниз, вверх и вниз. Только начальство в лице мастерицы Галки не одобрило подобную выходку, ишь, глаза закосила на стажерку! Транспортер, само собой, не выдержал обратного хода, быстро сломался, и Ягушу уволили без выходного пособия.
Но стаж о первых двух рабочих днях был обозначен таки в настоящей трудовой книжке, выписанной на имя Ядвиги Стефановны Ягушиной.
Потом пошло-поехало.
Неделю работала вафельщицей — пекла на всю округу хрустящие вафли, и даже с пралиновой прослойкой. Очередь вырастала километровая — всем кушать охота повкуснее. Но вот когда заменили наш комбижир на заграничное пальмовое масло — она не выдержала. Разве ж можно одну гадость на другую менять? — возмутилась. Ведь наш маргарин и так не походил на масло, но к нему хоть привыкли, а тут замена — еще худшим. Не стерпела, подала заявление об уходе по собственному желанию, из принципа никогда не вредить человекам. Ну не объявлять же голодовку на вафлях! Не поймут. Но трудовая неделя в зачет пошла.
Спокойная работа — муляжистом — была предложена Ягуше в большом раздражении новенькой дамой из Трудоустройства. Прежние, обученные, пошли на повышение, а этой — все в диковинку. Смилостивилась. С вашей внешностью, потом любезно сказала и поиграла глазами — для собственного удовольствия, можно смело идти няней к богатым в коттедж. Во как! Признала все ж таки красоту природную! Вас, Ядвига Стефановна, еще сказала, мы могли бы даже предложить «большим» людям для домашней красоты, вместо горки в столовой с исполнением функций домоправительницы, высоко бы вознеслись. По мрамору так четко выступать!.. Только не согласилась Ягуша на ее предложение, любит она на людях работать, а тут — затворницей стать. Нет, ей там и дня не продержаться.
Не-ет?.. Тогда — муляжи делать для музея: из-под ваших ручек такое выйдет…
Ура, ура! Ура. Ура…
Что ж, можно и муляжи, это сподручней, чем, скажем, сцепщицей вагонов — там с высоты больно падать (хотя именно за это отпуск дополнительный и дают).
Изготовление муляжей — дело в хозяйстве страны хлопотное, но нужное. И тонкое. Чуток смазал нос, разлет бровей не угадал — считай, исказил историю. Был, к примеру, Петр Ι малость косолап на правую ногу (или на левую?), и ты об этом из книжки узнал, но позднее. Но так и стоит он в музее с ровнехонькими ногами, для нового поколения приятен прямотой, а вот про исторический факт забыли. Или это Суворов был кривоват ногами?.. Мелкий случай. Только не понравилось ученым, что муляжи яблок и ананасов, груш и арбузов лежат на тарелках, будто живые, и собственный аромат источают. Не верю! — даже закричал один такой. Не верю (по Станиславскому — знакомый артист крайдрамтеатра Ягушу как-то просветил), и все такое прочее. Климат северный не позволяет фруктам (арбуз — не фрукт, а ягода, всем уж известно, ботаник ты несчастный!) вырастать такими вот румяными. Они даже в Петербурге, говорят, в оранжереях вырастают, но не пахнут! Что ж, действительно, солнце у них там жиденькое.
— Я ушла сама, — вздохнула Ягуша. — Стажа добыла всего ничего — девять рабочих дней. Муляжи мои теперь перетаскивают из музея в музей, еще и на выставках выхваляются ими. Станиславский прав, кто же с этим спорит! Да только истина дороже — у моих дынь аромат, как у самаркандских или будто из самой Ферганы, оазисное чудо — шепчутся кругом и не верят. Попробуйте, ну же! Не убывают плоды от кусочка отрезанного. Носы воротят, не хочут. А сами — глядь! — режут помалу, лишь смотритель отвернется для чиха, едят с удовольствием, нюхают и не верят.
И в парикмахерах Ягуша побывала, не пришлось и выучку получать. Что тут уметь?! Природа все по своим местам разложила: коли ты броваст — так и чуб у тебя должен быть густой и кудрявый. О-ей, красиво-то как! Не подошло? А с усами? Или с окладистой бородой? Нет?! — всплеснула руками. Так давай, предложила клиенту, прилиз сделаем маслом льняным, а брови чуток поскромнее, и без расчеса. Готов молодец! Опять не так. Тогда можно конопляным, оно с отливом навроде заморского оливкового, с прозеленью. Закручинился, вздыхает. Сделай мне, просит, прическу — вороньим гнездом, как в телеке у ведущего программы Малахова. И еще обязательно трехдневную бороду. И это вы называете бородой??? — присвистнула Ягуша. Свет-свет, на сатану стал похож. Но… Что ж, можно, быстро согласилась она. Только было уж такое, когда волосы и бороды не брили. Это она сможет. Да клиент не хочет ждать, пока отрастет сама, ему надо, видите ли, чтобы сразу, у него впереди гламурная (чего-о-о?..) вечеринка. Ну, приклеила ему красоту, быстрехонько работу справила. Честно. Клей казеиновый у Ягуши вечный. Сама изобрела состав, еще на описанном выше производстве. Три с половиной тонны есть, никому не надо?
Уволили через пять дней за непригодность к профессии. И чего им надо, молодым, не поймет она. Прически получались на все случаи, по жизни правильные, проверенные временем, без этих вот выстригов и выкрутасов, а молодежь — она хочет часто менять образ. Выходит, разошлись в мыслях Ягуша и поросль. Так и понятно же: она тыщи лет в одной яге проходила, один зелен плат носила — вот и вся прическа; в лапотках по землице с притопом, она ж легкая. И ступа верная с ней. Об одежке той уж и говорить не приходится: чего ей взбредет — то и тащит на себя. И тоже считает, что природное всегда краше, — ага, вот тут мысли у них тоже сошлись. Но стаж какой-никакой прирос — это хорошо, это плюс.
Потом поработала — по записочке послали для пробы — старшей пионервожатой в летнем лагере на Селигере. Сам Президент там побывал, со всеми — за ручку: здрасте, здрасте! Ученый и мудрый даже в свои годы — бывает же! Понятно Ягуше стало, отчего он девкам да бабам нравится: выправкой военной, с отмашкой ходит, браво команды отдает: чтобы все у меня было, как надо! Мол, чтобы все крутилось не понарошку: миллиард — сюда, миллиард — туда, да чтоб остаток всегда был — и на всех чтоб его хватило! А не то… Сам на рояле резво играет да и любую песню подтянет для задора, хотя не все слова знает: «у-у, у-у, палаточный город плывет…» Спел и предложил: давайте, палатки складывать на спор, кто первый — тот и мастер. Я первая, вскричала Ягуша, я! Мастер-класс им показала — тянитесь теперь. На нее Президент заглядываться стал, в глаза зеленые всматриваться. Ну, она и не выдержала, мигнула…
Эдак — глазами — стаж не заработаешь, не все так просто у человеков!..
Видишь, точка в небе? Это Сам полетел домой, в свой Кремль кирпичный отправился. Утки ниже, намного! Не видишь уже? Улетел, у него дел по горло… Ягуше прислал телеграмму с борта, с красной полосой: до встречи! Где же ей с тобой встретиться придется? Ты — там, а она — с ребятами с рюкзаками и в накомарниках по горам-долам, ориентир — мачта на сопке, видите? Туда и нацелились скалолазы. Вон — где она, а во-он — где они. Им ползти и ползти по азимуту, только, кажись, они отклонились малость, скопировали небрежно ее абрис. Проверила Ягуша: точно, на семь градусов левее надо бы. Отдохнет, а они пускай пристреляют глаза, поищут. Без нее не обойдутся: все продукты, соль-спички — с ней.
За испытание, что выпало на долю походников из-за отклонения от маршрута и сна натощак, Ягуше сделали выговор, после еще один — строгий, и уволили. А где проводник был? Спрашивается: где он был? Ему ничего, а ей… И ведь сам Президент на нее глядел... Он ей даже терегра… телегра… фировал… Есть доказательство, вот оно! — бумага с красной полосой. Смирилась, а что делать? Стаж нужен, согласилась уйти без шума, по собственному желанию, чтоб только за границей про то не узнали, все ж престиж страны дороже… Но в уголке заявления проявляющимися чернилами приписала свое особое мнение. Выразилась напоследок. Как раз и проявится в руках проверяющих (Счетная палата запланировала проверку на следующий сезон, летом — само собой).
Плюс еще двадцать один день — к стажу.
Есть всякие работы, нужные и важные. Раз так, то Ягуша и согласилась без раздумий поработать волочильщицей. Бежала радостная с направлением до заскучавшей ступы (пригорюнившуюся ступу Ягуша в палатке повара спрятала, пристроила заместо кадушки для квашения капусты селигерским странникам) и про хромоту забыла. Это ж придумать надо — она волочится (!) направо и налево, и ей же за то (!) платят деньжищи! И стаж себе капает! Прилетела — не запыхалась, стала по стеночке в хвосте очереди опять Искусницей — у них конкурс. Кто же может с ней, когда она Искусница-волшебница, — потягаться?! Стать ее видали? Про косу-красу читали в книжках? А как она поет — слыхали? Нет? А вы послушайте! Да после всего увиденного да услышанного неужели табунок ретивых за ней не потянется! (В самделе.) Еще как! Поволокутся они, а не она за ними! Один к одному, ряд в ряд, дружина за дружиной. Где ж это видано, чтобы за такой красотой человеки не ринулись?! Побегут, да еще как. А ты, дядя, чего отстал? Иль не успеваешь — вослед? Так она подождет, все учтено, по списку будешь… тысяча первым. Деньги тут за что платят? Ну да, за волочение, а учет поштучный.
Кадры трудоустроительные надулись, мечту спугнули — мыльным пузырем она и фукнула. Оказалось: «…волочильщик проволоки, занятый на волочении проволоки из цветных металлов» — дочитали, наконец. Размечталась бабуля!.. Хотя проволока и золотая, то-о-онюсенькая, рвется раз за разом, а ценится дороже самого золота, за ней глаз да глаз нужен — у них учет, а Ягуша — у-е-ей! — после первого рабочего дня вынесла за проходную ма-а-люсенький моточек: все же она там была Искусницей, пригодилось бы в хозяйстве.
Уволили, на заслуги даже и не посмотрели. Ишь, понаставили кругом крутилок-пищалок, не пройти через проходную, не проехать! Искусница тут как тут, примчалась из-за тридевяти земель: не позорьте мое имя, бабушка, я ж общественница-наставница! а вы канитель золотую вынесли через проходную! Н-да, какая все же канитель с ними, работящими!.. Надо было Премудрой прикинуться, она покладистей, и премудрость ее сгодилась бы при этом деле неверном.
Учитывая накопившийся стаж и приобретенное умение, посылают тогда они Ягушу на прорыв — так и сказали, ага. На прорыв, значит… Тут можно бы облегченно вздохнуть, удовлетворенно. Кем же?.. Расфасовщиком алмазных порошков и самих алмазов — час от часу не легче! (Но шесть дней дополнительных все же положено к основному отпуску.) Что ж…
Алмазы она видала — вон одних звезд в небе сколько, только где же взять столько порошка алмазного — для фасовочной ее работы? Согласилась на пробу.
Решила начать с Луны. Чего та без толку крутится в выси, то резво всходит, то обморочно закатывается, еще и упасть может (а что? Горыныч пугал). Значит, быть тому. Сказано — сделано. Погнала ступу за ней ввысь, пару ведер да ушат на первый раз с собой прихватила — для порошка алмазного.
Блеск от Луны — всамделешный, свету от того в Небе поболе, чем от двухсотвольтовой лампочки. Луна — не Луна, а видит Ягуша: в самой середке купола Небесного висит знакомый Месяц Месяцович. Эге, вздохнула, подивилась красоте его светлой, уж если такое — да в порошок… Глупости! Не бывать этому! Свой же брат — сказочный от рога до рога, огромадный светляк в небе — находка для путника. К чему его — в порошок?! Пускай себе светит, раз он есть. И работа такая — никчемная. Можно же этот самый порошок из… да из чего угодно добывать: из воды (лучше брать с перекатов речных, она там блеску имеет больше) или из огневых искр (костерки разжигать надо будет из березы или ольхи — у тех вспыхи чаще, чем, скажем, при горении дубовых поленьев, и восполнить утерю легче, березняк или ольховник растут быстрее), а еще лучше — брызги Солнца давить и поштучно продавать на караты или уж перемалывать в порошок, сортировать его по малюсеньким коробушкам и тогда продавать или раздаривать по нужности. Или другое чего придумать. Вот Ягуша приляжет в холодке возле прикорнувшей к цветущей липе ступы и помечтает под жужжание пчелиное… Тогда все и сложится, как положено в сказке — с хорошим концом и всякими приятностями по ходу. А то: саму Луну на перемол им подавай! Может, еще и в черную дыру ее забросить прикажете? Глупости, это не туда совсем. Ха. Ха-ха! Да если бы звезды все же начали перемалывать, вот смеху то было бы! Посмотреть бы, как они за ними в темноте гоняются — их же не счесть там.
Не поняли вы нас, сказали на это всем Трудоустройством. И ладно: не поняли, так и не поняли. Еще и лучше это. Вон, гляньте в окошко: Луна горит себе на Небосводе, даже днем от радости выкатилась покрасоваться, ага.
И решила Ягуша, что обойдется вовсе без такой работы… Пустая затея — перемалывать в порошок естество.
Вот и последнее предложение поступило: от предприятия по выращиванию и обработке медицинских пиявок — лаборантом. Работа требовала определенной квалификации и умения — с этим у Ягуши порядок. Она еще тот выращиватель пиявок, понимает всю красоту и особую полезность этой медицинской твари. Три дня работы (сроки поджимают) — и вот вам, пожалте: у нее выросла пиявочка, благороднейший червяк во всю свою красу. И темен в меру по брюшку, и на месте полоски узорчатые продольные по спине, и бока оранжевым отливают. А о челюстях и говорить не приходится — по сто (!) зубов на каждой из трех имеется, итого — триста на каждую особь. Расплодились, уже емкости все заполнили до отказу: эй, кому надо — давай заказывай, не ленись!
С планом на заводе теперь порядок, из тупика (помните?) вышли, пиявки все стали ручными — у-тю-тю, не расползаются по территории болота, то бишь завода, премию коллектив получает по полной, директор доволен. Ягуша — на Доске почета седьмой год висит, и каждый год фотографию обновляют. Пенсию начислили ей по стажу, и регулярно — прибавка два раза в год по указу Президента (знать, помнит Селигер, помнит…)
Ночь пришла. Как раз полная Луна выкатилась, в хороводе звездном она — за главную. И кто ей помешает там хороводить?! Вы, что ли?! То-то и оно, кишка тонка, а у Ягуши своих дел невпроворот. Ночь, она тем и хороша, что все спят, тогда и наступает ее время, волшебное, рассуждает Ягуша, следя слипающимися глазами за падающей звездой — успела-таки загадать назавтра хорошую погоду, намечтала! Да… после трудов можно и помечтать. Или всхрапнуть и сон увидеть про избу на курьих ногах. Как она там, без хозяйки?.. А раз так…
А раз так, то и нам пора в свою сказку, а то засиделись мы тут.

 


* Чагравый — темно-пепельной масти.

* Яга — шуба мехом наружу.

* Карга — ворона.

* Кочедык — инструмент для плетения лаптей.

* Кляч — короткий шест.

* Кныш — хлебец.