2013 год № 1 Печать

Игорь АЛЬМЕЧИТОВ. Поколение, повесть, дебют

Виталий ЛОЗОВИЧ. Убойный снег, повесть, дебют

Валентина БИННАР. За закрытой дверью, рассказ, дебют

Евгений ОРЛОВ. Фенька, рассказ, дебют

Ольга МАХНО. Рассказы, дебют

 

Восточная тетрадь

Александр ЕФИМОВ. Письма из Китая

Елена ШЕВИЧ. Цвет вишни

 

 

 


 

 

 


Игорь АЛЬМЕЧИТОВ


Поколение


Повесть

 

 

Что же все-таки случилось с нами и стоит ли вообще вспоминать об этом? Следующее поколение повторит те же ошибки, наш опыт не пойдет ему впрок. Чья это была вина? Моя собственная? Вина оказавшегося трусом и пошедшего на войну? Моих друзей, сделавших то же самое? Или это очередная ошибка истории? Нужно ли анализировать, заранее зная, что закончится все испорченным настроением и бессонной ночью? Нужно ли?.. Все-таки платить за все пришлось именно нам, моим ровесникам.
...Я неожиданно проснулся. Тело трясло мелкой дрожью. Одеяло сбилось в комок, простыни были мокрыми от пота. Сердце стучало у самого горла. Казалось, сомнение и неуверенность от чего-то предстоящего завтра отразились во сне, напугав гротескными формами. Реальность словно пробила сон и в самой глубине его напомнила о себе.
Я лежал, приподнявшись на локтях, и напряженно прислушивался к себе. Страх медленно растворялся в темноте, оставляя гнетущее ощущение чего-то важного, потерянного во сне. Разрозненные мысли втискивались в сознание, пытаясь наугад отыскать утраченные с пробуждением образы. Я чувствовал, даже знал, наверное, что снилось совсем недавнее. Сон напугал именно своей логичностью, но я не мог вспомнить содержания.
Почти отчаявшись, в долю секунды неожиданно ясно я вспомнил все. Цветные, как в кино, кадры. Я ожидал облегчения, но навалилась пустота... Вязкой, неподъемной тяжестью. Опять война. Колонны машин, стекла, завешанные бронежилетами, трупы в грязи, пустые глаза еще живых...
Сердце успокоилось. Я перевернулся на бок, укрылся с головой и закрыл глаза. «Опять... Столько месяцев уже... Когда же это кончится?..»
Ответа не было, а память ждала...

 

Глава 1

Ворожанин


Больше часа без движения. Снег сыпал мелкой крупой. Руки, державшие автомат, занемели.
Он лежал совсем рядом, в парадной форме. Стоило лишь повернуть голову. Старший лейтенант воздушно-десантных войск Олег Ворожанин. С двумя пулями в теле — шее и спине.
Кто-то выходил на трибуну… Бесконечные одинаковые речи… Двадцать, тридцать минут, час… Время застыло, а фразы, словно в насмешку над ним, продолжали литься…
Наконец оркестр заиграл что-то тоскливо похоронное. Полторы тысячи человек, почти вся бригада, проходили перед гробом. Шапки в руках, коротко стриженные головы, грязно-зеленая форма. Люди, чье настоящее и будущее не вызывали ни зависти, ни сочувствия.
Вспомнился день, когда я услышал о ранении Ворожанина. Прошла почти неделя, хотя время здесь не имело значения. Тогда, совершенно неожиданно я вдруг понял, что он уже никогда не вернется. Я боялся обнажить собственные чувства даже перед собой, было стыдно, но я был рад…
А бригада все шла — поколение, застрявшее в пробеле между эпохами, оторванное от прошлого и лишенное настоящего. Сотни потенциальных убийц и поломанных судеб…

Он стоял перед взводом, грязный и небритый, с красными от недосыпания глазами и все больше распалял себя своими же словами...
— …только я один выживу здесь… Вы, чмыри, подохнете тут без меня. Думаете, вернетесь на гражданку, нужны будете кому-то? Об вас там ноги будут вытирать эти педерасты… Здесь вы на х... никому не нужны, а там и подавно… В армии каждый уё...к на вас наживается, но тут хоть честнее — что говорят, то и делают, а там каждый под себя тащит. Вы что, сынки, думаете, вернетесь и все отлично будет? Вы еще потом вспомните эту войну с благодарностью, что жить на ней научились. Если вернетесь отсюда. А без меня вы ни х… не вернетесь… На шаг от меня отстанете — сдохнете, а если кто струсит, сам убью…

«Поезд «Ставрополь — Москва» отправляется с третьего пути второй платформы». Равнодушный, усиленный динамиками голос разносился по вокзалу, бился о голые стены опустевших помещений, настигал опаздывавших на улице.
Военный комендант и дежурный по вокзалу, привычно и устало переругиваясь с грузчиками, только что помогли погрузить гроб и вещи Ворожанина в багажный вагон. Видно было, что оба смущены и стесняются нас. Пряча глаза от Жени Ящунко, меня и даже Бородастова, капитана, следовавшего с нами старшим и задававшего им редкие вопросы, проводили до вагона, дождались отправления, махнули прощально руками и вместе с платформой навсегда исчезли…
Бородастов, не спавший больше двух суток, мгновенно уснул. Женя отвернулся к окну. Я молча поднялся и пошел в ресторан. Одиночество давило, выливаясь в приступы нетерпения. Нужно было что-то изменить, увидеть лица людей, почувствовать жизнь и движение вокруг, не принимая участия. Но в ресторане было пусто. Хмурая официантка недовольно оторвалась от счетов и ничего не сказала. Я сел за крайний столик. Пейзаж, мягко покачиваясь, медленно уплывал за оконной рамой. Серые поля, одинокие деревья, грязный снег в ложбинах… Через силу пришлось идти обратно.
Бородастов спал. Женя в нетерпении ерзал на месте, ожидая меня. Я уселся рядом, тупо уставившись в стену напротив.
— Слушай, Ящер, ведь Ворожанин в трех вагонах от нас, — перевел взгляд на него.
— Ну и что?
Он удивленно смотрел на меня, не понимая, к чему я веду.
— Ты хоть думал, как мы туда приедем?
— Да все будет нормально, — голос потух, отдавая фальшью: сразу стало ясно — мысль точит его постоянно, не давая покоя.
— Нормально?
Заворочался Бородастов, ругаясь во сне. Я снял сапоги и полез на верхнюю полку. Женя глубоко, прерывисто вздохнул и отвернулся к окну.

…Вторая неделя в Грозном. Появилась уже привычка к войне. Вид иногда встречавшихся на улицах разлагавшихся трупов уже не удивлял. Первый шок, когда утром первого января мы вошли в город и узнали, что часть дивизии, шедшей впереди, почти полностью уничтожили, расстреляв в упор, казался каким-то полуистлевшим воспоминанием. Сколько времени прошло с тех пор? Месяц? Год? Или больше? Но уж никак не неделя. Десятки мертвых тел, разбросанных по улице, груды сожженной брони, сырой асфальт, залитый кровью, и черные стены без крыш и полов — огромные дырявые коробки. Горы битого кирпича под ними, бывшие когда-то верхними этажами. Всего неделя…
...Сладковатый трупный запах, собаки на тонких, рахитичных ногах, вырывающие куски гниющего мяса из-под изорванной армейской формы… Утробное урчание, выворачивающее наизнанку желудки... Васюра, забившийся в истерике, когда увидел голову, прибитую гвоздем-двухсоткой к забору. Пугающая неизвестность… Короткий, рваный сон в незнакомых домах, холод кирпичной кладки, предутренние сумерки, дикие, хриплые крики, пересыпанные русским матом на незнакомом языке в мутном и сыром рассвете.

…Поезд, подолгу простаивая на пригородных станциях, медленно приближался к Москве. Мы сидели уже одетые, ожидая конечной остановки. Бородастов, пивший в течение всего пути, стоял в тамбуре подтянутый, в форме, с мутными глазами и молча курил, с остервенением втягивая в себя дым.
…Раннее утро. Вокзал, с редкими, скрюченными от холода людьми, запахом станционной гари и отходов, был окутан молочно-белой, густой пеленой мороза. Никто не встречал нас на перроне. Пришлось самим выгружать гроб, вещи Ворожанина, искать камеру хранения, ждать, пока сонная, неприязненно смотревшая на ранний багаж женщина выпишет квитанцию. Лишь после этого, проклиная бумажную волокиту, пошли искать дежурного по вокзалу. Навстречу уже спешил патруль. Узнав, что мы все сделали сами, уныло переглянулись и поплелись за нами. Пару дней назад патрульные проспали старшего лейтенанта с «грузом 200». Тот со своими солдатами вышиб дверь у дежурного, избил его и патруль, сам оформил документы и исчез, как ночной кошар…
Бородастов надолго исчез у дежурного. Мы остались в зале ожидания. Я открыл книгу. Женя задремал, сидя в кресле. Иногда он вздрагивал, судорожно сведенные пальцы медленно разжимались, широко открытые глаза секунду непонимающе смотрели перед собой. Он осторожно переводил взгляд на меня, глубоко и облегченно вздыхал, менял положение и опять проваливался в сон…
Отчего-то я задумался о Бородастове. Сыграл ли он какую-то особенную роль в той поездке? Вряд ли. Скорее, он был просто неотделим от того времени, где мог оказаться любой. Видимо, большая часть связанного с ним осталась в виде смутных, размытых ощущений. Вероятно, то же случилось и с Ворожаниным: ощущения смешались с воображением и заполнили пробелы в памяти.
Бородастов же… Хотя не стоит спекулировать памятью, тем более, быть пристрастным. Вышел он от дежурного часа через два, чисто выбритый и посвежевший.
И снова переезд на другой вокзал, сочувствующие лица грузчиков и проводниц, долгие часы тряски в поезде и очередная безуспешная попытка спрятаться от себя в ресторане — тоскливая безнадега, растущая по мере приближения к конечной цели поездки.
Именно в те первые дни что-то надломилось в нем. Это было заметно сразу, хотя самого перелома, как такового, никто так и не смог впоследствии вспомнить. Похоже, все накапливалось долго и исподволь, спрессованное здесь в иные временные рамки, свое измерение часов и минут.
Где-то около вокзала это проявилось особенно четко.
…Он несся по путям, перепрыгивая через рельсы и шпалы, на ходу давая указания взводу. Рванувшись было за ним, все замерли, остановленные ревом комбата: «Назад, с-сука!» — понимая, что Ворожанин бежал навстречу пулям, с каждым шагом удаляясь от здравого смысла.
Только у состава он обернулся и, не видя никого сзади, бешено, срываясь на визг и безмерно растягивая слова, закричал:
— Чмыри-и, уе…ки-и, ко мне!
Единственной мыслью, засевшей в нем, было выбить духов из здания вокзала.
— Я сказал — назад!!!
На этот раз он услышал и перебежками, постоянно оглядываясь, вернулся.
Лицо все еще кривилось в судорогах злобы, но глаза уже принимали осмысленное выражение.
— Ты что, е...й в рот, совсем свихнулся? Всех людей мне положить хочешь? — слова комбата наконец отрезвили его. Он медленно повернулся и с сожалением посмотрел на то место, откуда прибежал…

Брянск встретил нас морозным вечером и патрулем, терпеливо ждущим на платформе. Провозившись больше получаса, вместе выгрузили багаж и пошли к дежурному…
Глубокой ночью сели в поезд до Клинцов и уже ранним утром, еще до рассвета, были в городе. Долго тряслись в до отказа набитом автобусе, стараясь рассмотреть очертания хоть каких-то строений сквозь спокойную, неподвижную темноту за окнами. Все в той же полной темноте женщина, вышедшая с нами, довела до здания военкомата и, попрощавшись, исчезла. Долго переговаривались через дверь с сонным майором, дежурившим в ночь…
И снова бесконечные часы ожидания машины до Кирова, нескромные вопросы, на которые из приличия приходилось отвечать, и почти к середине дня утомительное прощание, запоздалые и не по адресу обращенные соболезнования…
Бородастов и замкомиссара нырнули в «Волгу». Мы с Женей, с трудом поместившись, уселись в кабину грузовика. Давно не бритый шофер на наши редкие вопросы не отвечал.
Серые сиротливые лесополосы мелькали перед глазами… «Вот, Ворожанин, ты и дома», — подумалось с тоской…
— Вот он, Киров, — неожиданно прохрипел водитель. Потом прокашлялся и, словно извиняясь за молчание, добавил: — Приехали почти.
На секунду все внутри опустилось. Я закрыл, успокаиваясь, глаза. «Вот, Ворожанин, ты и дома», — повторил я про себя.

Не было ни мыслей, ни чувств, осталась лишь одинокая фраза, упорно бившаяся в оцепеневшем сознании… «Вот, Ворожанин, ты и дома». Отрешенно я смотрел, как из-за очередной лесополосы стали выплывать уныло-серые, придавленные временем дома. Единственная улица убого щерилась пробелами между строениями.
Я старался не вспоминать, что было дальше, часто ловя себя на том, что даже наедине с собой пытаюсь как можно меньше думать об этом. Смущение, даже стыд оттого, что не смог отказаться от поездки… Мать Ворожанина, обессиленно повисшую у меня на бушлате, исступленно причитающую, что убили ее сыночка… Мелкое предательство Бородастова, не вышедшего из машины раньше нас… Мы с Женей, забытые всеми на улице, на холодном ветру… Испуганная старушка, почти насильно втащившая нас в дом… То, как открыли гроб… Распухшее почти до неузнаваемости, налитое смертельной бледностью лицо, короткий ежик рыжих волос… Как, не выдержав уже во второй раз, я отвернулся…

Сколько их безымянных улиц осталось позади? По скольку раз на каждой из них можно было остаться навсегда? Кто их считал, эти квадратные сантиметры улиц Грозного?
…Стрельба стала настолько монолитной, что приходилось прятаться за деревьями, скручиваясь, как зародыш. Каждый раз новая волна огня заставляла вгрызаться в почву, судорожно, словно в агонии, сжимать в кулаках прошлогоднюю листву, лицом уткнувшись в землю и зажмурившись от ужаса.
— Перебежками, к дому!..
Какой-то импульс, независимый от сознания, рванул вверх, рожденный криком Ворожанина.
Кэмел успел сделать пару шагов. Что-то немыслимо жесткое ударило в живот, оторвало от земли и отбросило на несколько метров назад. На секунду тело стало непривычно легким, вспомнились лица сестренок, брата. Мать, работающая на бахче, разогнула спину и, жмурясь от яркого света, посмотрела на него и улыбнулась. Солнце ослепительной вспышкой ударило по глазам и исчезло за тучами. Он постарался сделать вдох, и тело сразу наполнилось ватной тяжестью. Вдохнуть воздух не получалось и он попытался всасывать его маленькими глотками, понемногу пропуская в легкие. Постепенно дыхание восстановилось, и боль прошла. Не решаясь открыть глаза, боясь увидеть собственную кровь, он провел рукой по бронежилету. Пальцы нащупали порванную ткань, разбитые магазины с искореженными патронами, торчащие пружины. Он облегченно вздохнул и открыл глаза. Метрах в двух находился толстый ствол дерева. Согнув ноги в коленях, он уперся подошвами в землю и напряг мышцы. Тело двинулось вперед, загребая наслоения гниющей, давно опавшей листвы. И так раз за разом, короткими упругими толчками. У дерева быстро перевернулся на живот и с радостью и недоверием подумал, что черта с два так запросто сдохнет.
Он высунулся из-за ствола. Чуть впереди, за таким же деревом, опустившись на колено, стоял Ворожанин. Из желудка поднялась отвратительная волна страха вместе с переработанной пищей — шея Ворожанина, пробитая насквозь, почти не кровоточила: рваные края, розовое мясо, вывороченное наружу.
— Товарищ старший лейтенант, отходим, — устало крикнул Кэмел. Страх ушел, вместе с ним и силы.
— Кэмел, последний раз попробуем… — умоляюще прохрипел Ворожанин, задыхаясь и глотая слова.
«Ну и хрен с тобой», — с отрешенностью подумал Кэмел. «Убьют, так убьют», — стало плевать и на свою жизнь и на весь мир вокруг.
— Кэмел, пошли! — крикнул Ворожанин и рванулся вперед.
Но высунуться не удалось. Крупнокалиберный пулемет начал сечь деревья. Щепки фонтаном разлетались в стороны.
— Товарищ старший лейтенант, отходим! — заорал Кэмел во всю глотку. — ну его на х…!
Ворожанин кивнул, и лишь пулемет замолчал, бросился бежать, даже не пытаясь пригнуться. В пять мощных скачков он покрыл расстояние до Кэмела. Но вдруг, нелепо споткнувшись, рухнул на землю, по инерции проехав на животе еще метра полтора. Кэмел не сразу заметил, как на спине, по зелено-коричневой материи камуфляжа стало расползаться бурое пятно, поэтому долго, матом орал на Ворожанина, требуя, чтобы тот отполз за деревья. Когда до него наконец дошло, что тот его не слышит, наступило секундное оцепенение. Мышцы задубели. В голове не было мыслей — исступленное бешенство мутной волной захлестнуло весь организм. Откинув автомат, он кинулся к Ворожанину, рванул его от земли и так, не останавливаясь, со звериным ревом бежал до самого угла дома, где были свои, помощь и, главное, жизнь…

Гроб вынесли за ворота. Три человека то и дело менялись в ногах и голове. Только Бородастов не уступил своего места никому. Так и нес до самого кладбища.
Тяжелые свинцовые тучи закрыли солнце. Сухой холодный ветер обжигал лицо, голые кисти рук. Я намеренно отстал, идя в самом конце. В голове все еще стояли события последних двух часов. Мысли, вопреки здравому смыслу, снова и снова возвращались к тем минутам, когда наконец сняли крышку гроба…
…Безумные глаза и конвульсивные движения сестры Ворожанина, рвавшейся к телу брата. Ее крепко держали, боясь, что в таком состоянии она может совершить что-то необдуманно-ужасное. Но, только увидев брата, она вдруг обмякла. Ей поднесли табуретку, осторожно усадили, и она с удивлением, недоверчиво уставилась в его лицо. Так, неподвижно, ухватившись за край гроба, она просидела два часа, почти не отрываясь, смотрела в мертвые черты, словно пытаясь отыскать в них ответ на что-то давным-давно недоговоренное и невысказанное.
Мать, на время забытая всеми, неожиданно сорванным голосом хрипло и громко, в упрямом нежелании признать правду, стала требовать, чтобы ей возвратили ее сыночка, живого и настоящего, а не этого в гробу. И Люба, сестра, жалобно заплакав, повернулась и испуганно закричала на нее: «Мама, мама, ты что говоришь, как тебе не стыдно». И мать после ее слов вдруг притихла и беззвучно затряслась, не в силах справиться с нахлынувшими слезами…
Я отвлекся от раздумий. Дул все тот же холодный ветер, все так же плавно покачивался над десятками обнаженных голов гроб. Несколько сот метров единственной улицы поселка. Те же одинокие дома, с провалами белой бесконечности между ними, серые, полусгнившие заборы. Низкая бетонная коробка магазина с облезшей краской, мутными, годами не мывшимися витринами и огромным замком, заржавевшим и давно не снимавшимся. И, наконец, заснеженное шоссе, а за ним — кладбище, совсем маленькое, огороженное низкой изгородью. Десятки старых крестов, раскиданных в беспорядке по всей территории. Запустение и унылость…
Его могилу вырыли в самом центре, между двух берез. Смерзшаяся глина насыпью возвышалась над прямоугольной ямой. Люди подходили, спотыкаясь о комья грунта, заглядывали вниз, словно проверяя глубину, и, вздыхая, отходили.
Гроб опустили в могилу. Мать, сестра, родственники бросали в яму по горсти мерзлой земли, которая отскакивала от крышки гроба с дробным треском, резавшим слух.
Мы стояли позади всех, прислонившись к березам. Могилу засыпали землей. Постепенно все начали расходиться. Мы остались одни. Я подошел к могиле. Крест еле заметно покосился. Я обернулся. «Попрощаемся?» — получилось почти просительно. Женя отрицательно покачал головой, издали наблюдая за мной. Я присел на корточки и поднял горсть глины.
— Холодно тебе там, наверно?
Ответа не было. Я усмехнулся, поймав себя на том, что на какую-то долю секунды и вправду поверил, будто услышу ответ.
Захотелось высказать все, что я о нем думал. Задумавшись, с чего начать, я пытался подобрать нужные выражения.
Вспомнилось, как целыми днями, в полной амуниции он гонял нас по холмам, не давая пить, обливая потоками мата за остановки. Как хлестал ремнем за малейшую провинность, так что металлические бляхи не выдерживали и лопались. И каким праздником казался единственный выходной в году, когда он, решив отдохнуть, не пришел в часть… Потом были брошенные квартиры в Грозном, медленный поворот к безумию, дома, что он пытался взять в лоб, рискуя жизнями всего взвода, и, наконец, тот, последний, где удача изменила ему…
Тогда обиды и оскорбления были достаточным поводом для ненависти, но сейчас все это казалось мелким и незначительным. И вдруг я понял, что смерть Ворожанина была и местью за его грехи, и его же оправданием в наших глазах.
Не произнося ни слова, я поднялся и пошел к выходу с кладбища. Женя дождался меня, кинул последний взгляд на могилу и, вздохнув, негромко сказал: «Большой он был грешник». Я кивнул, и мы, не оборачиваясь, поплелись к дому.
Утром за нами пришла машина, и мы, наскоро попрощавшись, поехали назад… Впереди ждала война…

C тем же диким криком Кэмел втащил Ворожанина за угол, и лишь здесь с нервной усмешкой подумал, не сходит ли он с ума. В паре десятков метров, откинувшись на стену, морщась от раны в бедре, сидел Ивашкин. Увидев Кэмела, он привстал, опираясь на автомат, и, держась за стену, заковылял ему навстречу. Хромая и скрипя зубами от боли, сделал несколько шагов и остановился: едкий пот застилал глаза. Он вытер его рукавом бушлата и ощупал пропитанные кровью штаны.
Кэмел осторожно стащил Ворожанина со спины и аккуратно уложил на асфальт. Метрах в тридцати позади мощным глухим хлопком взорвалась мина. Упругая взрывная волна сильно толкнула в спину. Уже подошедший Ивашкин машинально пригнулся. Кэмел, оглохший от гула, что есть силы закричал ему в лицо, указывая рукой на Ворожанина: «Ивашка, вколи ему промедол. Я щас вернусь». Развернулся и побежал назад за оставленным под деревьями автоматом.
Ивашкин тяжело опустился рядом и полез в карман за аптечкой. Шприц прыгал в трясущихся пальцах, игла не желала прикручиваться. Он прислонился спиной к сырой стене и закрыл глаза. В голове иногда всплывала мысль, почему он здесь и зачем держит шприц в руках, но туман тут же застилал ее. В ушах мучительно звенело, и лишь редкие стоны Ворожанина вырывали из полузабытья и заставляли открывать глаза. Но тело Ворожанина постоянно уплывало в сторону, стена дома напротив плавно погружалась в асфальт. Он сразу же прикрывал глаза. Иногда ему казалось, что Ворожанин мертв и вся эта суматоха напрасна: тело лежало недвижной массой на тротуаре, ноги, обутые в армейские ботинки, беспомощно свесились с бордюра на бывшую когда-то проезжей часть улицы.
Неожиданно жгучая боль в щеке привела в себя и заставила открыть глаза. Темнота резко надвинулась, и голова мотнулась вправо. Он мягко повалился на асфальт. Что-то сильно рвануло его вверх. И опять удар. Он с трудом разлепил слипшиеся веки. Перед ним сидел на коленях Кэмел. Рука его, отведенная в сторону для удара, устало опустилась.
Вырвав из сведенных судорогой кулаков Ивашкина шприц, он с силой, через штаны, вогнал иглу в ногу Ворожанина. Тот даже не пошевелился. Уровень жидкости в шпице медленно пополз вниз.
Дрожащие руки Кэмела осторожно, боясь сломать иглу, вытащили ее из бедра. Он глубоко вздохнул и в свою очередь откинулся на стену.
Ворожанин не шевелился. Со слезами злости на глазах Кэмел подумал, что в который раз в жизни ему не везет. Опоздал всего на пару минут, а ведь мог бы успеть, и Ворожанин не был бы мертв…
Но Ворожанин был жив…
Яркая, застывшая в своей неподвижности боль окутала все тело. Каждая клетка, каждый нерв, как открытая рана, резко, пульсирующе ноет. Сил нет даже открыть глаза: такие легкие в любое другое время веки сейчас наваливаются неподъемной тяжестью. Тело чувствует плавное покачивание, убаюкивающие движения. Иногда резкий толчок заставляет все органы мучительно сжиматься от пронизывающей боли. Но сейчас остатки сознания не тратят энергию на потворство боли.
В дальнем закутке мозга, полностью огражденном от внешних воздействий, рождаются удивительные образы, цветные картины. Непонятные до конца, но приятные и успокаивающие. Иногда особо сильная вспышка боли опустошающе проходит по еще живым органам и, сметая все барьеры на пути, жгучим острием врывается в мозг. Но сознание тут же притупляет ее, отдавая часть быстро убывающей энергии, и мгновенно возвращает к прежней созерцательности, не давая чувствам атрофироваться. Иллюзия настолько сильна, что даже запахи подчеркивают призрачную картину мира, придавая ей стройность и гибкость.
Еле слышно, как сквозь толстый слой воды доносятся разнообразные полузабытые звуки: крики людей, разрывы гранат, снарядов, свист пуль и где-то над самым ухом тяжелое, хриплое дыхание. Но через секунду они гаснут — тот мир становится далеким и пугающим — сознание привычно погружается в родной покой изолированных от всего инородного ощущений.
Во всем теле сильный жар, но это потому, что сейчас лето. Солнце беспощадно выжигает внутренности. Очень хочется пить. На мгновение возникает мысль, что все это неправда — ведь только что была зима. Но она отгоняется как заведомо ложная. Какая же зима, если Лена, невеста, стоит рядом в джинсах и легкой майке? И улыбается. Да и деревья стоят зеленые. Вот он и дом в Кирове. Краска облезла: надо бы покрасить. Но ведь они не были в Кирове с Леной. Или были? Наверно, были, иначе, откуда же воспоминание? Мать выливает воду из ведра на землю. И мама так сильно постарела. Как же раньше не замечал? Вода такая чистая и выливается нехотя. Мама, зачем же выливать? Оставь, я выпью вечером. Но мать не слушает, а вода все льется… Вот она соприкасается с землей, но звука журчащей воды не слышно.
Раздается сильный взрыв. Толчок. Раскаленная боль вонзается в спину, скручивает судорогой мышцы, ударяет в шею, мозг и исчезает. Обратная горячая, расслабляющая волна медленно разливается по телу, захлестывает и размывает мысли и образы, останавливается во рту, обжигая нёбо, и осторожно уползает в горло.
Долгий монотонный треск ворвался откуда-то издалека и все растет, вызывая изнуряющую, глухую боль, которая, как кислота, разъедает все тело, не имея ни истоков, ни центра. Такой знакомый звук, но сейчас память увиливает от ответа, отказывается вспоминать.
Треск прекращается, и боль испаряется в ту же секунду. Очередь из автомата? Но ведь война давно закончилась. Уже шесть лет тому. И опять долгие, приглушенные расстоянием очереди. Тревога. В горах, всего в километре отсюда, ду́хи. Как душно и пить охота. Пыльная афганская ночь. Неужели… Неужели не закончилась? Этого же не может быть. Или?..
Но времени думать совсем нет. Вот она, зеленка. Камни. И очереди… Боль опять стискивает виски. Закончилось. Наконец-то. Трое убитых духов и двое наших. Двое ли? Как же их звали? Нет, теперь не вспомнишь. И радость. Стыдливая и нескромная — еще жив. Мама, я обязательно вернусь отсюда. Еще восемь месяцев, целая вечность, но я вернусь, мам, обязательно вернусь. Всем им — тем, что отправляли сюда, — назло. Я не сдохну здесь, а потом и поговорим…

Через два дня он умер, так и не придя в сознание. Год спустя на Ворожанина в часть пришла наградная. Посмертно ему было присвоено звание «Герой России».

 

 

Глава 2

Мага


Все-таки нам, пожалуй, повезло: мы вернулись с войны живыми. Хотя часто и возникало сомнение, стоило ли это того, что мы получили взамен. Мир вокруг встретил нас с равнодушием. Он нас просто не заметил. И мы платили ему тем же…
Не раз появлялось чувство, что что-то было давно и необратимо утеряно. Не было даже слова, определяющего уже существующее понятие.
Прошло больше года, как я уехал отсюда. Теперь я возвращался. Возвращался к людям, которых безуспешно пытался похоронить в памяти, забыв и о них, и о своем прошлом.
Иногда я задумывался, не было ли все, происшедшее со мной, просто хорошо и логично построенным сном или злобной и неумной шуткой, хромающей на обе ноги, придуманной и обоснованной мной самим. В чем был критерий отличия придуманного от реальности? Где была гарантия, что произошло все это со мной, а не с кем-то другим, да и вообще имело место?
Кэмел только что вышел, спустя почти год, из тюрьмы… «Не родился еще человек, который может меня сломать…» Я завидовал той мальчишеской заносчивости, с которой он произносил это. Завидовал потому, что никогда не мог сказать подобного о себе. Мага был слабее, но он был моим другом… Прав был кто-то, говоря, что, если хочешь сохранить друзей, никогда не испытывай и не суди их…
Я нашел их теми же, что и прежде. Более усталыми, может быть. Но все же это были они, те самые, к которым я ехал…

Дрожащие худые жилистые руки впились в шею, норовя раздавить гортань. Круглые бессмысленные зрачки, белки с лопнувшими кровеносными сосудами, хриплое дыхание, сладковатый запах анаши, бьющий в ноздри…
Неродившийся крик застыл в горле, липкий, осязаемый ужас сковал все тело. Руки судорожно ухватились за штык-нож, висящий на боку, и с остервенением стали втыкать его во что-то мягкое. И так до бесконечности.
Разорванные кишки бурой массой размазались по бушлату, чужая кровь насквозь пропитала одежду и горячими струйками растекалась по коже…
Мага резко рванулся. Боль в раненой шее пронзила тело раскаленным металлом. Белый потолок, белые стены, грядушка коек. Воздух со свистом и всхлипами вырывался изо рта. Свежее больничное белье намокло от пота. Он прикрыл глаза. Теперь каждое пробуждение требовало огромного напряжения. Потом подолгу надо было привыкать, что его война давно закончилась, и это был просто страшный сон. Каждую ночь одно и то же. Сон больше не приносил облегчения, все сильнее расшатывая нервы.
Осторожно поднявшись с койки, держась за ноющую руку, он подошел к окну и открыл форточку. Боль медленно, нехотя уходила.
Вспомнились любовные переживания, духовные терзания… Стало вдруг стыдно за себя, еще того, из далекой и уже казавшейся нереальной, прежней жизни. Там была пустота, попытка придумать мнимые страдания взамен отсутствовавшим настоящим. Здесь тоже была пустота, но заполненная зверской, нечеловеческой болью, рвавшей тело на части.
Плечо опять заныло в предчувствии и ожидании боли. За окном проехал грузовик, меся колесами грязь и высвечивая фарами серые, просевшие под тяжестью весны сугробы.
Два месяца… Уже два месяца, как он здесь. Он достал сигарету и, привычно оглянувшись — не видит ли медсестра, — закурил. Пальцы дрожали. На глаза навернулись слезы. «Боже, когда же это все закончится?.. Когда?!»

С трудом вытащив ногу из чавкающей грязи, Мага прислонился плечом к борту грузовика. На ночь гул артиллерии затих, и стояла непривычная тишина.
Роман, сломав несгибающимися пальцами две спички, все же закурил. Руки тряслись. Мага покосился на него, задержал взгляд на огоньке сигареты, прыгающем в ладони. «Много пьет…» Глаза остановились на собственных руках: пальцы тряслись.
— Рома, надо пить бросать.
— Угу, — щеки ритмично двигались на неподвижном лице, втягивая табачный дым.
— Дай затянуться…
Роман протянул сигарету, спрятанную в кулаке. Мага с наслаждением пополоскал дымом полость рта и бережно проглотил горький комок.
— Убьют нас здесь, Рома, — злости и страха не было, только обида.
— Угу, — вместе с дымом Роман уронил очередное «угу». В последнее время он почти не говорил: «да», «нет», «угу» — все слова. Отдельно живущая рука с сигаретой, дрожащий огонек в трясущихся пальцах и неподвижные глаза, смотрящие в звездное небо…
Докурив одну сигарету, он потянулся за второй.
— Рома, снайперы засекут, — слова жили отдельной жизнью — страха перед снайперами не было.
Мыслить большими категориями не получалось. Двести, триста метров — это был уже другой мир. Даже не пугающий, просто другой. Тело подчинялось инстинктам. Произнесенное слово отталкивало темноту, сжимавшую почти полностью атрофировавшееся воображение. Роман, не обращая внимания на слова, возился со спичками.
— Рома, Ворожанин заметит.
Руки вздрогнули и на мгновение задумались. Ворожанин был осязаемой фигурой этого мира, несущей в себе боль и страх. Но тело реагировало по-своему: ощущения, не облеченные в словесную форму, требовали немедленного исполнения спонтанно возникших желаний. Отвлеченные страхи уходили на второй план перед потребностью организма в табаке.
— Мне по х… — спичка вспыхнула и погасла. Огненный ободок медленно пополз к основанию сигареты.
— Как же (Мага вздрогнул — до того непривычно было слышать голос Романа) раньше люди по четыре года воевали? Видел сегодня: Кэмел деда снял? — Мага кивнул. — А ведь еще в Отечественную воевал… — Роман замолчал так же неожиданно, как начал.
Утром Кэмел убил деда, перебегавшего улицу со снайперской винтовкой в руке. Пиджак его был увешан орденами и медалями Великой Отечественной. После этого Кэмел не разговаривал ни с кем в течение всего дня…
— Курите, у…бки?! Перестреляю, с-суки… — Ворожанин бесшумно возник из темноты, именно оттуда, куда они смотрели.
Роман попытался встать, но тут же получил удар ногой в живот. Мага еле успел наклонить голову: приклад автомата скользнул по затылку и с силой врезался в ключицу.
— Романов со мной, Уллаев остается, — сорвав злость, Ворожанин развернулся и зашагал в темноту.
Роман кряхтя поднялся и, тяжело ступая, пошел следом. Мага откинулся на грязное колесо машины и ощупал ноющую ключицу. «Кость ушиб, сука». Теперь пропала и обида. Появилось смирение, покорность судьбе, как и всегда после перенесенного стресса. Уже беззлобно, как об отвлеченном предмете, подумал: кто-то один с этой войны не вернется. Автоматически достал сигарету и, уже не таясь, закурил.
— Что, Уллаев, перед смертью не накуришься? — полный сарказма голос Ворожанина не напугал, а только обозлил.
Мага молча затянулся и воткнул тлеющую сигарету в грязь между ног.
— Я умирать не собираюсь.
— Ну, ну, — усмехнулся Ворожанин, — еще раз закуришь, пеняй на себя.
«В следующий раз точно пристрелю», — в который раз уже решил Мага.

Уже здесь, в госпитале, он почувствовал, как устал. Времени понять что-либо не было. Изредка выплывая из запоя или готовясь к новому, его голову посещали отдельные — без начала и конца — мысли. Сознание, отученное думать в течение долгого времени, не отзывалось на жалкие потуги прийти к какому-то результату. Внешний мир интересовал слабо и был как бы приложением, фоном внутренней спячки.
Лица, декорации проплывали перед глазами как события чужой жизни. Думать об этом не хотелось, но и сил прогнать их не было, поэтому приходилось равнодушно наблюдать за ними. Смена декораций происходила неожиданно. Он не раз пытался поймать тот момент, но и это не удавалось. Мысль следовала за видением, не напрягаясь. Малейший поворот ее нес в себе загадочное продолжение. Мага выхватывал самую незначительную деталь в надежде оказаться в тупике, но мелочь разрасталась до невероятных размеров, открывая еще большие горизонты…
Мысли были тяжелыми и разрозненными. Иногда это раздражало и воспринималось как бессилие и невозможность связно мыслить. Но признаться в этом себе — значило подписаться под своими слабостями.
В конце концов, тупик все же находился. И каждый раз это была обтекаемая, пугающая своей законченностью мысль. Когда она возникала, он понимал, что дальше думать нет смысла. Сегодняшняя напугала сильнее обычного. Мага подолгу взвешивал каждое слово, стараясь уловить в нем фальшь или отыскать трещину, но слова оставались по-прежнему ощутимо-весомыми и неизменно цельными. Весь собственный опыт был тому подтверждением.
«За все приходится платить... Но по возможности надо откладывать этот час как можно дольше — время, когда обстоятельства подминают тебя под себя… Платить нужно тогда, когда силен… Тогда нет чувства полной беспомощности и стыда перед собой… Да и вся жизнь, по сути, попытка оправдать собственное, никому не нужное существование…»
Фразы были осмысленно красивыми. Где-то здесь и крылся подвох.
Ответ пришел сам собой, именно тогда, когда он перестал напрягать мозги. Для любого вывода существует перспектива… А здесь… Хотя… «Каждый сам вправе выбирать себе богов…»
Мага усмехнулся, не находя в новой мысли связи с предыдущей. Шею и плечо тут же скрутило ноющей болью. Перед глазами возникло красное лицо, крупные капли пота на нем, рыжий ежик мокрых волос… Жесткие, но теплые слова… Он запрещал себе думать и вспоминать об этом, потому что пришлось бы вспомнить и все остальное. То, что он навсегда пытался вычеркнуть из памяти…
…Искаженное злобой лицо Ворожанина. Захлебывающийся в ярости голос, бордовое от напряжения лицо, раздутые вены на шее. Мага был уверен, что и слова, выкрикиваемые в исступлении, были те же, что и обычно, но что-то мешало понять их сейчас. Звук, тот же тембр голоса… И вдруг, еще во сне, он понял, что спит. Угрозы и оскорбления перестали пугать. Но что-то мешало… Была какая-то неопределенность… Ну, да, конечно, Ворожанин же мертв… Мысль появилась как констатация факта. Просто слова, не несущие в себе смысла… Смысл пришел мгновением позже.
Ворожанин был мертв… Тело среагировало раньше мысли — волна озноба прокатилась по коже, судорожно сократились мышцы, на глазах выступили слезы. Опять то же. Опять война…
Туловище конвульсивно дернулось, защитные инстинкты рванули сознание в привычную реальность. Плечо и шея мучительно заныли — боль тщетно пыталась проткнуть расслабленное, измученное сном тело. Вика лежала рядом и с испугом смотрела на него.
— Мага?.. — она тихо, в неуверенности прошептала его имя.
Лишь после ее вопроса он полностью осознал, что находится дома и что Ворожанина уже больше трех месяцев нет в живых.
— Я… — язык не поворачивался произнести слово «плакал», но Вика и так все поняла и молча кивнула.
Боль не уходила. Мага вдохнул полные легкие воздуха и отвернулся к стене. «За что?..»
По щекам предательски текли жалобные слезы…

…Только здесь, в парке, спустя три недели войны смутная тревога, не дававшая покоя, обрела словесную форму: неожиданно мозг выдал короткую отрывистую фразу. Сначала Мага принял ее за обрывок сегодняшнего разговора: то ли Роман, то ли Кэмел что-то упоминали об этом. «Меня ведь могут здесь убить…» Мага отогнал ее, пытаясь сосредоточиться на консервах, но чем больше он боролся с ней, тем прочнее она въедалась в сознание.
Слова не относились к действию, перед глазами не возникало их конкретного отражения в реальности. Мысль воспринималась отвлеченно, как вырванная из памяти часть чьего-то уже забытого диалога.
«Убить, убить…» Мысль не уходила. Мага повторял слова в такт движению челюстей, надеясь уловить мотив… Песня?.. «Убить, меня убить… Меня могут здесь убить…»
Из глубин памяти поднялось ощущение, что слова были когда-то услышаны… Очень давно… Или прочитаны?..
Фраза назойливо вертелась в голове. «Убить, меня убить… Почему меня?» Мага напрягся.
Мысль о нависшей угрозе не отпускала. Сознание упорно продолжало проецировать ее на себя. «Меня убить… Где же я это слышал?.. О, господи… Меня же могут убить здесь!» Ладони похолодели… Он посмотрел по сторонам. Как назло, рядом никого, с кем можно отвести душу…
Потом стало уже не до этого… Полностью осмыслить те слова он смог намного позже, в госпитале. Только там он понял, что был всего на волосок от смерти…

Улицы, как близнецы-братья, были похожи одна на другую. Уже впоследствии, часто задумываясь о том, где его ранили, он натыкался на массу деталей, казавшихся инородными даже на фоне одинаковых груд кирпича и закоптившихся хмурых стен.
Лишь много позже с головной болью и бессонницей приходила реальная картина того места. Воспоминание наваливалось незаметно и сразу давило всей тяжестью. Оставалось отдаться ему и ждать конца.
С каждым новым разом вспоминать становилось все труднее, и чем труднее становилось, тем чаще память играла с ним злую шутку.
Прокручивать в голове тот день всегда было для него изнурительно тяжело. Обычно он выдыхался к середине. Концовка расплющивала и тело, и сознание. Чтобы полностью прийти в себя, требовалось иногда несколько часов…
Картинки, как в калейдоскопе, складывались и раскладывались мгновенно, казалось, даже без малейшей связи друг с другом: Социалистическая улица, где от пуль приходилось прятаться за трупами, несколько дней в парке по уши в грязи, в нервном и наивном ожидании отъезда назад в Ставрополь, Филиал Нефтехимического института, откуда делались вылазки в город, институтский компьютерный класс, разграбленный в течение одного утра, железнодорожное депо, взятое духами у какой-то части, пьющими нарзан на радостях. Почти четыре часа сплошного боя, здание с разбитыми окнами, выщербленными полами, с пустыми бутылками, гильзами, банками из-под консервов на нем…
Стертые ступеньки выходили на лестничную площадку. Стены не было, лишь огромная дыра. Обломки кирпичей, торчавшие из нее, сиротливо жались один к другому. Выстрел танка?
Он перегнулся через перила: Роман сидел в углу, хмуро посматривая в оконный проем. Сзади простуженно дышал комбат. Устав наблюдать за улицей, Мага перевел взгляд на столб, за которым стоял: синяя краска местами потрескалась. Он подцепил ее ногтем. Сухо захрустев, отвалился целый пласт, открывая побеленную неровную поверхность.
Внезапно появилось знакомое чувство, будто кто-то целится в спину. Полностью не доверяя ощущениям, он все же боялся относиться к ним пренебрежительно. Внизу живота резко похолодело, напряглась спина, словно ожидая удара. Кожа подмышек противно вспотела… Презирая себя за мутный беспредельный страх, он все же не повернулся, подрагивающим пальцем водя по обнажившейся побелке.
Сколько раз после того дня в парке, когда он вдруг понял, что смерть может коснуться и его, он испытывал дикий истерический ужас. Сколько? Он и сам не смог бы ответить твердо. Иногда казалось, страх играл с ним долгую партию, как кошка с мышью, приходя извне, казалось, что страх — постоянно сопровождающее его чувство. Причем выиграть у него было заведомо невозможно. Можно было лишь обмануть, оттянув время перед неизбежной встречей…
Надежда была только на скорое возвращение домой, но и в это уже верилось с трудом. Война стала единственно возможной реальностью. Прежняя жизнь вспоминалась все менее отчетливо и, кроме жалости к себе, не вызывала ничего. Да и была ли она, прежняя жизнь? Была ли ? На этот вопрос он уже боялся отвечать утвердительно.
Ощущение неудобства и пристального взгляда, жгущего спину, не уходило. Но уверенность, что он прикрыт сзади, не давала вырваться за рамки здравого смысла.
На верхнем этаже Ивашкин с Нартовым что-то перетаскивали, слышался злобный мат.
Мага не шевелился. Предчувствие надвигающейся беды все сильнее давило на психику. Он чувствовал, что если повернется сейчас, то всю жизнь будет презирать себя за секундную слабость…
— Гражданские, — тихий голос Романа долетел будто издалека.
— Что? — хрипло переспросил комбат.
— Гражданские…
«Гражданские? Какие здесь гражданские?» — Мага злился на себя за то, что мысли медленно поворачивались в голове. Приходилось по нескольку раз повторять почти каждую фразу и подолгу осмысливать ее значение. «Какие еще гражданские? Там же духи…» Чуть двинувшись вперед, он осторожно выглянул в пролом.
«Откуда здесь гражданские?» — мысль билась в виски вместе с толчками крови. Смысла в ней было не больше, чем в любой другой фразе — за формой не угадывалось содержания. Бездумно повторяемые слова нужны были, чтобы не поддаться страху.
Улицу перебегал молодой парень в кожаной куртке. Только теперь слух уловил звуки разраставшейся стрельбы. Мага вскинул автомат и, почти не целясь, выстрелил.
Страх ушел, пропали наконец и слова, давно потерявшие смысл. Исчезли наносные слои морали, заботливо накопленные для него цивилизацией в течение тысячелетий. Осталось обнаженное звериное «я», знавшее, что если не убьешь ты, убьют тебя. Перспективы были не нужны, выжить сейчас нужно было лишь для того, чтобы жить.
Парень споткнулся о бордюр и с разбега ударился головой о стену дома. Затем, уже лежа, судорожно цеплялся пальцами за асфальт и вдруг, нелепо прогнувшись, затих…
Из-за угла дома, метрах в тридцати впереди, вышел, ухмыляясь, рыжий бородатый мужик с винтовкой в руке… Уже позже Мага не раз задумывался о причине той ухмылки. Что было в ней? Презрение к смерти? Не успевшая сойти с лица гримаса веселья от сказанной за углом шутки? Или ему просто показалось?
Он никогда не испытывал угрызений совести за убитых им людей. От того времени осталось лишь изредка появлявшееся безумное желание убивать.
В той ухмылке была его смерть. Впервые она подобралась так близко, а он, в который раз уже, переиграл ее.
Всхлипнув от животного ужаса, он вскинул автомат и, когда дуло уперлось в лицо духа, нажал на спуск. Палец занемел на курке. Руки больше не дрожали.
Со смутной радостью он увидел, как духа отбросило на стену, как на размыто-оранжевую поверхность брызнули густые бордовые капли. Автомат рванулся в последний раз и замолчал. Мага внимательно посмотрел на неподвижную фигуру: винтовка валялась на тротуаре, рыжая когда-то борода превратилась в бурое месиво из крови и мозгов. Верхней части головы не было. «Наемник... с Украины…» — отрешенно, словно оправдываясь перед кем-то, произнес Мага. Голос сел. Он с удивлением услышал собственное хрипение и, облизав сухие губы, сплюнул в сторону.
Дальнейшее рисовалось смутно и распадалось на отдельные, самостоятельные эпизоды. Звенья, связующие их, пропали и, как он ни старался, восстановить их не удавалось.
Мысль о том, что надо перезарядить магазин, совпала со взрывом за спиной. Он выронил автомат и полез за гранатой в карман. «Все». Мысль была веской и оглушающей. Сейчас она включала в себя мир вокруг, его самого, тех двоих убитых, выстрелы, уже не имеющие значения, его прошлое, будущее и настоящее.
Последнее, что он увидел, было белое лицо комбата, лежавшего у стены, кровь из пробитого плеча, заливающую бронежилет…
Пуля раскаленным свинцом врезалась в шею, срубая нервы, ломая позвонки, отрывая голову от туловища… Уже падая, видя приближающийся пол, он успел подумать о том, что Вика теперь осталась одна, и еще о том, что отец не переживет его смерти — сердце не выдержит второго инфаркта.

...В кафе было темно и пыльно. Полуподвальное помещение, зеленые гардины на окнах, убогий ассортимент.
Скупые воспоминания, неумело выражаемые словами… Вино было выпито, темы исчерпаны. Оставалось встать и уйти. Ни сил, ни цели не было. Мы вернулись туда, куда так долго стремились и теперь сидели вместе, запертые памятью в своем маленьком мире.
Мага укачивал плетью свисавшую руку, нервно доставал из пачки сигарету и закуривал. Глубоко затягивался и, отгоняя боль, начинал о чем-нибудь говорить. Всегда сумбурно, перескакивая с темы на тему, подчиняясь не логике рассказа, а чувствам.
— Рука и шея все время ноют… В плохую погоду так скручивает — разогнуться не могу. Постоянно война снится, кошмары всякие. Теперь боюсь уже спать ложиться, — он жадно втягивал в себя дым, запинаясь после каждой фразы.
Кэмел сидел неподвижно, крутя в пальцах пустой стакан.
— ...В мае, девятого, шел с Викой… в форме… с орденом, — он с трудом выдавливал слова, стесняясь своего же голоса, — подошли двое, говорят, за что орден получил? Мусульман убивал? Издеваются, с-суки. Видят, сделать ничего не могу.
Пальцы Кэмела задрожали. Он отставил стакан в сторону и сжал кулаки.
— ...чуть не заплакал от обиды… шакалы, — последнее слово он произнес уже с ненавистью.

Мы долго и бесцельно бродили по городу, пока очередное кафе не засосало нас в свою утробу.
И опять вино и воспоминания, редкие и осторожные планы на будущее. Война научила не бояться смерти, отучив доверять жизни.
Пьяные лица кружились вокруг в табачном дыму. Опустела еще одна бутылка, еще одна пепельница наполнилась окурками, еще раз воспоминания достигли пика и пошли на убыль.
И вдруг что-то сместилось, и неожиданно запахло войной и смертью. Бокал в руке Кэмела жалобно треснул. От края к основанию протянулись две тонкие полупрозрачные жилки. Ощущение опасности было таким же ярким, как на ночных улицах Грозного.
Мы нерешительно переглянулись, сомневаясь в реальности происходящего.
— Лезгинка… — обессилено прошептал Кэмел. Руки тряслись. Он сжал кулаки до хруста в суставах.
У Маги беспомощно задрожали губы. Правую щеку мучительно забило нервным тиком. На глазах показались слезы.
Подняться и уйти не было сил. Мышцы словно занемели. А музыка продолжала переливаться, напоминая о войне, которую мы навсегда проиграли.

Улица лицемерно распахнула объятия, обдав запахом весны и бензиновой гари. Дальше идти было некуда. За нас сделали выбор, за нас прожили жизнь, сыграв на самом безотказном — на нашем страхе и нашем чувстве ответственности. И теперь нам было некуда идти, кроме своего прошлого.
Фигура Кэмела осунулась. Он чересчур медленно и спокойно надел темные очки и отвернулся. Мага достал сигарету, но прикурить не смог — неумело затрясшись, уткнулся лицом мне в грудь и заплакал.
— За что, Игорек, за что?!
— Все будет в порядке, Мага… все будет в порядке, — говорил я, не веря этому сам. Что еще я мог сказать? — Все будет в порядке.
Лица, фигуры, размытые болью, проносились в памяти с оглушительным звоном. Сознание было не в силах сфокусироваться на них. Поток образов захлестывал, и он начинал тонуть в этом мутном, непрерывном движении.
Он уже не был созерцателем, становясь частью небытия, уносившего его к смерти. Сотни миров проходили мимо, лишь боль и запах крови плотно окутывали его, не давая оторваться от физической оболочки.
Постепенно отмирали мысли и чувства. Пропадали желания, с ними и потребности в их исполнении. Не было ни радости, ни грусти — полная гармония с миром растворяла в себе, тончайшим слоем размазывала по вселенной…
Но привычный мир снова надвинулся, и Мага рванулся ему навстречу, стремительно наполняясь памятью, чувствами и болью. Ивашкин ухватился за правую руку, Нартов освобождал голову, застрявшую в перилах.
— Нартыч, он жив? — Ивашкин силился перекричать окружающий грохот.
— Не знаю.
Мага приоткрыл глаза:
— Ребята, не тяните, рука оторвана.
Нартов с трудом услышал шепот, наклонившись к самым губам.
— Мага… Все хорошо, Мага. Только шею чуть зацепило.
— И все?
— Все… Держись, Мага…
Боль достигла высшей точки. Мага захрипел, судорога прошла по мышцам. Он снова провалился в звенящую пустоту. И снова мутный поток образов подхватил и понес его.
…Он пришел в себя в развалинах за домом. Рядом сидел Ворожанин и раз за разом вгонял ему в бедро шприц, наполненный промедолом.
Боль нехотя отступала. Лишь увидев широко открытые глаза Маги, Ворожанин облегченно откинулся на стену. С полминуты они, не отрываясь, смотрели друг на друга. Потом Мага тихо произнес:
— Товарищ старший лейтенант, дайте руку.
Ворожанин молча протянул ладонь.
— Вы говорили, что я аборт, а я двоих завалил…
На глазах Ворожанина показались слезы. Он отвернулся и несколько раз глубоко вдохнул.
— Ты красавчик, Мага… — Ворожанин запнулся. Теплые и нежные слова всегда казались ему отдающими фальшью. Со временем он совсем перестал употреблять их. И теперь молчал, от неумения выразить свои чувства.
Мага опустил веки.
— Мага? — испуганно позвал Ворожанин.
— Курить охота, товарищ старший лейтенант…
Ворожанин сразу же повернулся к Ивашкину:
— Дайте ему сигарету.
Мага затягивался табачным дымом, не чувствуя его вкуса. Серые стены домов уходили в прозрачное небо, становясь все более расплывчатыми. Наркотик не спеша поглощал его, оставляя реальности все меньше места.
…Последнее, что он увидел на этой войне, было склоненное над ним лицо Ворожанина…


 

Глава 3

Андреев


Все, что от него осталось — лишь несколько отрывистых, несвязных воспоминаний и пожелтевшая, наполовину засвеченная фотография. Еще, пожалуй, стыд и смущение оттого, что не ценил его живым так, как ценю мертвым.
Чувства давно огрубели. Память же оставалась просто памятью: те месяцы после войны, когда любой резкий звук вызывал спазмы в желудке, а предстоящие ночи пугали кошмарными снами, остались в прошлом. Не стоило, наверно, большого труда перечеркнуть его и навсегда похоронить в себе. Но я намеренно возвращался назад и, чем дальше удалялся от реальных событий, тем упрямее цеплялся за воспоминания. Это было потворство себе, и я сознавал это — чувства были насквозь фальшивыми. Я цинично играл роль, придуманную мной самим, предпочитая ее всем остальным.

Как же мы познакомились? Нет, теперь уже не вспомнишь. Видно, все прошло слишком незаметно, если не появляется даже желания придумать какое-нибудь начало, а затем, со свойственной воображению легкостью, самому уверовать в него.
Да, все прошло слишком незаметно. А жаль. Может, это и стоило того, чтобы остаться в памяти.
Первое, что приходит в голову — весна девяносто четвертого и леса под Краснодаром, заваленные талым снегом, перемешанным с грязью. Рота разведки, сутками почти на подножном корму, короткий сон в месиве под ногами и под холодным дождем. Жалкие, приземленные желания — наесться досыта и выспаться. Требовалось лишь несколько дней, чтобы привести человека в первобытное состояние. Деревянный пол, на котором можно спать, и крыша над головой в десяти километрах, вызывали эйфорию.
Хотя это было уже позже. А сначала. Он был самым слабым и наивным. Именно два этих бесформенных качества, как ни странно, и отличали его ото всех.
Где-то там мы и сблизились. Почему? Кто знает. В нем не было ничего особенного, никаких ярких черт и талантов. Впрочем, нет, что-то в нем было. Точнее — не было. В нем не было злобы и усталости, уже осевших в остальных. Еще не было.
Иногда мне казалось, я мог бы убедить его не ехать на войну во второй раз — никто не мог сказать, наверное, где закончатся запасы везения, отпущенного судьбой. Но не сделал этого. Не сделал потому, что завидовал. Война все еще была наркотиком для нас. И я завидовал тому, что он, не думая о будущем, смог порвать с настоящим.
Несмотря на отсутствие броской индивидуальности, в нем было гораздо большее: он был моим другом. И едва ли не самым лучшим. Только понять это пришлось, как и многое другое, слишком поздно. Раскаяние всегда приходит лишь после смерти близкого человека. Оттого, наверно, и любить мертвых проще, чем живых.
Несколько раз вечерами я подходил к Вечному огню и, подолгу простаивая там, разговаривал с ним. Хриплые слова сливались с мерным гудением огня и пугающе тонули в тишине. Но и здесь я не был искренен. Говоря, я формально отдавал долг, не веря, что он меня слышит. Не веря даже в то, что что-то должен. И тем не менее раз за разом я возвращался туда — в его смерти была законченность и определенность, как раз то, чего не хватало мне.
В феврале девяносто шестого, спустя несколько месяцев после того как для нас все уже окончилось, пришло первое письмо от него. Собственно говоря, это было не письмо, а скорее записка, бестолковая и сумбурная. Время причесало и разгладило воспоминания. И все же прошлое не отпускало, постоянно прорываясь сквозь наслоения последних событий.
Время словно остановилось и повернуло назад…
«Привет, Игорь! Давно собирался тебе написать, да все откладывал — то некогда, то недосуг. Но все-таки нашел время, а то, думаю, могу так всех армейских друзей растерять.
Я сейчас уже год как работаю в одной части и… Хотя сам знаешь, как в армии работать: ничего не делаешь, а деньги получаешь.
Пока не женился, но гуляю сразу с тремя женщинами. Скажу, не так это просто — дома приходится ночевать всего раз в неделю. Вот, в общем, и все. Да и рассказывать больше нечего.
Игорь, напиши мне обязательно. Ведь ты мой, наверно, самый первый армейский друг. Если надумаешь когда-нибудь приехать, то сам знаешь, я тебе буду всегда рад.
До свидания,
твой друг Дима!
P.S. Да, забыл сказать — если я надумаю все-таки жениться, то ты будешь первым человеком, которого я приглашу!!!»

…Он часто повторял, нисколько не успокаивая окружающих, что когда-нибудь все это дерьмо закончится и начнется нормальная жизнь. Скорее, это были просто мысли вслух. Тогда не возникало даже желания посмеяться над их банальностью.
И все же он был лучше прочих — у него хватило ума и характера не поддаться общему настроению. А когда он почувствовал, что может сломаться, перешел в другое подразделение.
Те леса… При всем равнодушии к воспоминаниям, они что-то будили в памяти. Хотя, определить, что именно, уже не получалось. Может, контраст, который они рождали с жестокостью и ненавистью, наполнявшими нас в то время. Тогда ненависть старательно взращивалась, неторопливо и систематически вытесняя прочие чувства. А когда пришло время расстаться с ней, оказалось, что, кроме пустоты внутри, ничего не осталось.
…Бесконечные кроссы, высасывающие все силы. И один особенно тяжелый, когда пришлось почти пять километров тащить его на себе потому, что он в кровь разбил ноги армейскими сапогами. Ни на секунду не появлялось искушения бросить его. Он был не из того мира, переполненного жестокостью и болью, и бросить его — означало порвать последние нити с прежней жизнью…
Но иногда казалось, вся предыдущая жизнь была не реальностью, а лишь беспорядочным синтезом идей из книг, прочитанных раньше. Многие события не вписывались в ее последовательный ряд и громоздились одно на другое. Нетрудно было поверить в этот книжный, эфемерный мир, но стройной, равнозначной замены ему не было. Поэтому оставалось мириться с тем, что есть — с судьбой, оставленной позади…
Через две недели, в ответ на мое письмо, пришла вторая его записка. Такая же короткая, но полная тоски, злости и обреченности. А потом было молчание… Целый год…

«Привет, Игорек! Получил твой ответ. Я, честно говоря, не очень-то и рассчитывал его получить так скоро: ведь пришел он за неделю. Ты, конечно, извини за прямоту, Игорек, но тебе я признаться могу, хотя ни мать, ни сестра и никто не знает — я решил ехать в Ичкерию. Крышу у меня уже сорвало со всех крепежей. Когда я тебе писал первое письмо, то об этом даже не думал. Но за те дни, что ждал твоего ответа, кое с кем повздорил. Сам понимаешь — прав тот, у кого есть деньги. Они сунули, кому надо, и все заглохло, а мне мой участковый (хороший, кстати, мужик) сказал: — Диман, выбирай сам: или уезжай из города, или едь, спусти пар на войне, или тебе придется их всех уничтожить. — Вот я и решил, что пора поправить свою крышу на чеченской земле.
Я подписал контракт на полгода. Приеду домой где-то в конце августа — начале сентября. В это время у нас как раз грибы, ягоды… Я тебя буду очень ждать тогда у себя. Ты же знаешь, у меня душа для всех вас открыта, и любого, с кем служил и воевал, буду принимать как родных. Особенно тебя, ведь ты мне как брат…
До свидания,
твой Диман».

Потом было молчание…
Иногда память натыкалась на его образ: отдельные эпизоды, обрывки разговоров — ничего цельного. Но происходило это все реже — каждый шел своей дорогой, осторожно нащупывая будущее под ногами…
…Минут пятнадцать я тупо смотрел на конверт. Я уже знал, что в нем, но отказывался верить.
После первых же слов надеяться было уже не на что…
«Здравствуйте, Игорь! Пишет Вам мама Димы Андреева. В Диминых бумагах давно нашла Ваши письма, знала, что надо написать, но не могла. И сейчас пишу с большим трудом. Вы догадываетесь, о чем я хочу сообщить. Да! Нет больше моего сынуленьки. Скоро годовщина его гибели. Двадцать пятого марта.
Простилась я с ним одиннадцатого марта и не знала, что вижу его в последний раз. Мне ведь он не сказал, что едет в Чечню.
Я надеюсь, что Вы получите мое письмо и двадцать пятого марта помянете моего сынулю и Вашего друга. Фотографию его я постараюсь поискать: армейская у него была всего одна, с нее мы и сделали его портрет. Извините, если она будет плохой, но его добрые глаза будут говорить Вам о его душе, отзывчивой и преданной дружбе. Если летом буду фотографировать его могилу, то вышлю и Вам ее снимок.
Игорюша, береги себя, не доставляй маме столько хлопот, сколько их у меня. Я знаю, не хотел сыночек видеть моих слез, не хочет он их и сейчас, а материнское сердце…
Простите, если что-то не так написала. Может, будет желание ответить, я хоть буду знать, что в далеком Воронеже двадцать пятого марта поминают моего роднуленьку».
28/2/97 г.
Андреева Нина Олеговна.
P.S. Погиб он в разведбатальоне. Говорят, что снял снайпер. В свидетельстве о смерти написано: «Пулевое ранение в грудь навылет, с повреждением правого легкого».
Получила его награды за те бои, в которых вы были вместе. «Медаль Суворова» и медаль «За отвагу». Но никто не вернет мне моего сыночка».

Я пил и не мог опьянеть, постоянно возвращаясь в мыслях к письму. Все, что я имел, осталось в прошлом. Остальное уже не имело значения…

 

 

 


 

 

 


Виталий ЛОЗОВИЧ


УБОЙНЫЙ СНЕГ

 

Повесть

 

 

Убой — наст, плотный снег, твердая дорога на снегу. Убойный снег —
плотный, крепкий. (Север, Сибирь, Дальний Восток)  
Э. М. Мурзаев «Словарь народных  географических терминов»


Когда Сашке в конце девяностых исполнилось тридцать пять лет, его выгнали с работы. Выгнали, в сущности, ни за что — за трехдневное отсутствие. Открыли трудовое законодательство, нашли «статью» и выгнали. Причина отсутствия была крайне заурядная — затяжной день рождения. Имеющиеся в наличии когда-то заработанные отгулы не помогли — отговорка постфактум. Пятнадцать лет Сашка отдал местному телевидению. Пятнадцать лет морозился на своем Крайнем Севере с кино и телекамерами в любую погоду, в любых условиях, начиная от теплых кабинетов начальства и заканчивая Арктическим побережьем, островами в Ледовитом океане, промысловиками, рыбаками, пограничниками или стойбищами оленеводов.
Теперь второй месяц сидел Сашка на овсяной каше и сухих лепешках, которые пек без масла на муке. Его кот Моська и среднеазиатский волкодав Хан жили много лучше, им Сашкина тетка пару раз в неделю приносила остатки обедов из заводской столовой. Заканчивалось двадцатое столетие — время в России для честных людей не очень денежное.
Иногда Сашка ходил на овощную базу разгружать вагоны с продуктами. За это давали сетку картошки или капусты да немного денег, которые уходили на оплату квартиры и прочих жилищных услуг. Как-то он пробовал звонить на работу — покаяться, но директор остался непреклонен:
— А зачем мне четвертый оператор? Мне хватает трех. Работы у нас не так и много.
Однажды, когда на овощной базе не было работы почти целую неделю, Сашка достал охотничье ружье, взял лыжи и ушел в тундру. Через двенадцать часов он вернулся домой с увесистым зайцем.
Время от времени звонили знакомые дамы. Узнав, что Сашка без работы, а в холодильнике у него лишь мороз трескучий, говорили одни и те же слова:
— Никуда не уходи! — потом на столе у Сашки появлялись колбаса, хлеб, огурцы, яблоки, конфеты, пельмени в пакетах, водка в бутылках, а на подушке — очаровательное женское личико. Утром личико исчезало, а еда оставалась.
Когда он принес из тундры зайца, разделал его и поставил варить чуть не целый килограмм, зазвонил телефон. Сашка поначалу даже и трубку поднимать не хотел: надоели ему сочувственные слова очаровательных созданий. Время шло, и надо было уже не соболезнования принимать да «гуманитарную помощь», а действенные меры, вплоть до смены профессии. В этом Сашка больше всего надеялся на своего бывшего «шефа» по телестудии, кинооператора с тридцатилетним стажем. Тот давно уже работал преподавателем кино-фото-видео в местном Дворце пионеров и обещал Сашке подыскать хотя бы что-нибудь, связанное с «объективом». Специальность, может быть, другая, но все же родственная. Телефон звонил долго и настойчиво. Сашка не сдержался, снял трубку и голосом очень занятого человека, немного нервно произнес:
— Алло.
И в трубке нежно произнесли:
— Здравствуй, Саша.
Сашка едва не упал. А когда не упал, услышал вновь:
— Саша, это я. Ты где?
У него моментально заболело горло, а язык охватил паралич.
— Алло?
— Да, да, — сказал он, — я слышу.
Это была Ксюша. В это было трудно поверить, но это была Ксюша. Сашка познакомился с ней около года назад, подружил пару месяцев без особых претензий, да так и не сдружился по-серьезному. Ксюша была моложе его на пятнадцать лет. Тогда ей было девятнадцать. Ее увлечение своей персоной Сашка принял как должное. Но потом она вдруг пропала, на звонки не отвечала, дома застать стало невозможным. Сашка занервничал… Но вокруг было столько прекрасных утешительниц, что исчезновение Ксюши сгладилось и позабылось уже через сутки. А через месяц она позвонила ему и сообщила, что выходит замуж за парня, с которым ходила еще вместе в детский сад. Там все серьезно, там уже чуть ли не готовая семья. Детей только не хватает. Сашка хотел было удариться от злости в запой, но не смог, шел июль — месяц отпусков, он остался один на студии в операторском цехе. Надо было работать.
Сейчас Сашка, растеряв все слова и мысли, лихорадочно соображал, что бы спросить? «Как семейная жизнь? Ожидаем приплода?.. Тьфу! Нет, этого, потомства?.. Или нет...»
— Саша, это я, — сказала Ксюша.
— Что-нибудь случилось? — вылетело у него машинально.
— Случилось, — тихо подтвердила она, — мы разошлись.
У Сашки едва не вырвалось по привычке: ну, ничего страшного, разошлись — не убились, в конце концов.
— Я могу чем-то помочь? — спросил он.
— Конечно, можешь. Поговори со мной.
Они проговорили полтора часа. Сашка рассказал всю свою историю и даже пригласил на зайчатину, но Ксюша вежливо отказалась под предлогом плохого самочувствия. Сама она ничего особенного не рассказывала — так, разошлись и все, больше слушала Сашку, о его горестном положении да пробовала дать хоть какой-нибудь совет. Когда разговор закончился, Сашка посмотрел в окно — укрытый снегом зимний город уже спал. На улице было тихо и хорошо. Желтоватые фонари и освещенные окна домов рисовали какую-то теплую, уютную картину. Никто не стрелял, не звал на помощь, не горланил пьяные песни, не включал на пустынных улицах милицейскую сирену…
Через день Ксюша позвонила опять, и после этого милого, в сущности, бессодержательного разговора Сашке вдруг стало невыразимо стыдно. Сначала он даже не мог понять, а за что ему так необъяснимо стыдно? Он перебрал в уме все возможные варианты, связанные с Ксюшей и со всеми остальными дамами, но не нашел ничего особенного, ничего отвратительного в своем поведении. Но странное дело, как только закончилась зайчатина, а последние хрящи и кости слопали Хан и Моська, Сашка вмиг объяснил себе свое беспокойство. Он был сейчас просто жалок. Он вызывал сострадание у того человека, перед которым хотел выглядеть надежным, обеспеченным и более всего — материально независимым. Хотя бы как тогда, когда имел работу. Он так привык, что она есть, эта работа, и думал, она будет всегда. Жизнь распорядилась иначе. Хорошо, хоть Моська и Хан особенно от этого не страдали.
Нет, нет, надо срочно искать работу, хоть кем, хоть где, только иметь постоянный заработок... постоянный. Хватит перебиваться с картошки на капусту. Хватит жаловаться своим дамам на холодильник, в котором, кроме «зимы», ничего нет.
Он встал, открыл ящичек письменного стола, достал записную книжку и в который раз стал перебирать фамилии знакомых и полузнакомых людей, которые могли хоть как-то поспособствовать его устройству. Ждать больше нечего. Все сроки вышли, и на своей бывшей работе он теперь не нужен. Надейся — не надейся, никто не вспомнит, никто не позовет. Пролистав несколько страниц, он наткнулся на фамилию одного давнего товарища, бывшего одноклассника, имевшего нынче три продовольственных магазина. Кем он к нему?.. Хоть кем. Это если еще возьмет. Сашка подошел к телефону, вспомнил все нужные слова в такой ситуации, создал легкость, непринужденность настроения… и тут телефон зазвонил сам. Сашка вздрогнул, поднял трубку и нетерпеливо, чтоб не сбить настрой, сказал:
— Слушаю.
Сейчас ни с кем особенно говорить не хотелось. Хотелось быстрее получить хоть какой-нибудь результат, какую-нибудь информацию.
— Ну здравствуй, дорогой! — проговорили в трубке.
Сашка присел на кровать — это был бывший шеф и учитель, кинооператор, обещавший устроить его хоть на какую работу, похожую на основную.
— У меня такое впечатление, Саша, что тебе немного повезло, — загадочно произнес он после взаимных приветствий, — если твое положение все такое же, то сразу главный вопрос — как дела с «кино»?
— Кто сейчас помнит это слово? — вяло ответил Сашка.
— Тогда слушай внимательно. В город прилетели американцы. Они снимают малочисленные коренные народы Севера. Снимают они на «кино», никакого «видео». У них оператор свалился с аппендицитом, его спасли, но он в больнице. Ждать его выздоровления группа не может. Время — деньги. Бросились искать здесь, а у нас каждый, хоть и «мэтр», но с кино дела не имел. Обратились через городское начальство ко мне, а мне лень… Я им рекомендовал тебя. Вопросы?
— На сколько дней?
— Дня три, может, четыре, может, и в два уложитесь. Они платят в долларах и прилично, Два дня полета и пятьсот баксов у тебя в кармане, представляешь?.. По сегодняшнему курсу? А если в рубли?.. Ты у себя на работе сколько в долларах получал? Ну-ка вспомни?..
— Баксов сто... или сто пятьдесят.
— Видишь? Почти за пять месяцев платят.
— Когда ехать?
— Вылет завтра.
— Как мне с ними встретиться?
— Сейчас садишься, едешь в гостиницу «Центральная», я от них звоню. Все. Встретимся в холле.
Сашка положил трубку и тупо уставился в телефон. Записная книжка захлопнулась сама. Кино! Мечта жизни! В последние годы он забросил это дело. Кино превратилось в экзотику. Видео — более оперативно, более дешево. Оно и вытеснило кино. И вот надо же такому случиться?
Знакомство прошло в считанные минуты. Группа состояла из трех человек: руководителем была Элизабет, женщина лет двадцати — тридцати, автор и журналист. Русским языком она владела в совершенстве, но говорила с легким акцентом, иногда смягчая согласные звуки. Двое других — звукооператор Фрэнк и Макс — режиссер — ничего особенного из себя не представляли, говорили плохо, но понимали русский язык хорошо. Они были какие-то одинаковые: коренастые, немногословные, даже замкнутые. Все больше молчали и внимательно разглядывали Сашку. Впрочем, его это волновало меньше всего. Он внимательно оглядел Элизабет и вспомнил Ксюшу… американка все же была ничего… Показали кинокамеру — одну из последних моделей французской марки «Эклер».
— Что это американцы начали европейской техникой снимать? — тихо спросил Сашка.
— Я так понял, оператор у них канадец, французского происхождения, из Квебека, — ответил столь же тихо шеф, — но патриот своей исторической родины.
— И они канадцы?
— Нет, — шеф поморщился от его несообразительности, — это же Америка, откуда захотели, оттуда и взяли. И вообще, они мне не нравятся. Девчонка заносчивая какая-то…
— Девчонка ничего, — протянул плотоядно Сашка.
— А, — иронично посмотрел на него шеф, — тебе все одно.
Когда он познакомился с камерой и выяснил все детали, Элизабет оглядела Сашку едва ли не с ног до головы, нисколько не смущаясь, словно товар, потом спросила:
— Как мне можно вас называть? Александр? Или просто Алекс?
— Да нет, — ответил ей таким же пристальным взглядом Сашка, — называйте меня просто — Саша.
— Сашья?
Он ухмыльнулся.
— Пусть будет Сашья.
— Мы вылетаем завтра, Сашья, утром, в десять. У нас зафрахтован самолет. За полчаса мы ждем вас здесь. Характер съемки я объясню вам в дороге. Главное — Север должен быть красивым, а не брошенным. Понимаете? Мне не нужен пьяный российский Север. У нас другая задача.
Элизабет произносила слова практически так же, как они пишутся, переводя буквы в звуки. Получалось неплохо и очень даже мило. Даже... беззащитно.
— А как мне вас называть? — спросил Сашка.
— Можете, Лиз, — она обернулась на своих спутников, — а их — Фрэнк и Макс. Годится?
Сашка не ответил, и Элизабет немного дольше задержала на нем взгляд. Потом они распрощались, и Сашка вышел из номера с задумчивым видом. На крыльце гостиницы, пожимая руку шефу, он мотнул головой, как бы возвращаясь в реальность, и сразу спросил:
— У вас пары сотен не будет? Гонорар получу, отдам.
Шеф достал двести рублей и спросил:
— Почем нынче доллар?
— Дорого, — ответил Сашка, потом поправился, — или просто рубль слишком дешев.
— Огромные деньги получишь.
На двести рублей в ночном магазине Сашка купил свой постоянный личный НЗ — бутылку спирта, галеты, кубики бульонные и сухой корм Хану с Моськой. Дома он погладил одновременно две подставленные морды — Моськи и Хана, только тут вспомнил:
— Интересно, а вас куда?
Вообще-то на самый крайний случай оставалась тетка, но уж очень не хотелось ее беспокоить. И так ей «по горло» обязан кругом. Сашка опять достал записную книжку. Сняв телефонную трубку, он посмотрел на часы — двадцать два ноль-ноль. Не так уж и поздно. Где-то далеко, в городской ночи, за одним из освещенных окон раздался звонок и спустя долгие, томительные мгновения Сашка услышал мягкий, до боли знакомый женский голос:
— Алло.
На секунду он испытал сомнение.
— Привет, Ксюша, — как-то виновато промямлил он.
— А-а, — обрадовалась она, — привет. Мне почему-то сегодня весь день казалось, что ты позвонишь.
Сашка покусал губы. Ксюша не выдержала и двух секунд.
— Что у тебя случилось?
— У меня работа случилась, — оправдался Сашка и все так же нерешительно и смущенно выложил ей весь свой «американский» контракт.
— Ой, Саша, — очаровательно сказала Ксюша, — так ведь это же здорово!
— Здорово, здорово, — пробурчал Сашка, — а «собак» своих я куда дену?
— Так давай я за ними присмотрю, — предложила она, — буду заходить до работы и после, хватит?
— Ты что, собак моих не помнишь? Хан в первый вечер все ножки у мебели перегрызет…
— …а Моська раздерет ковер, — дополнила она, — я помню.
Они помолчали. После Ксюша осторожно спросила:
— Ты хочешь, чтоб я на время твоего отсутствия пожила в твоей квартире?
— Меня же не будет...
Ксюша помедлила. Тишина в трубке давила на уши.
— Ой, да что я думаю, конечно, смогу, — решительно сказала она.
— А родители твои?
— Да что родители? У тебя, может, такой шанс один будет? Собирайся, когда мне приходить?
— Завтра в девять я должен выйти.
— Спи спокойно. Завтра к девяти я буду.
На следующий день к девяти утра сомнения Сашки не улеглись, а даже где-то обострились. Ксюшу он встретил с бегающими глазами и некоторой суетой в поведении. За прошедший год она явно повзрослела. Сашка старался не смотреть на нее и сразу повел по квартире показывать, где у него кто ест, где ошейники да поводки, где у Моськи туалет…
— Саша, — осторожно остановила она его, — я все помню. Я ведь не первый раз у тебя.
— Тут тетка может прийти вечером…
— Я ее помню.
— Да, конечно, — потерялся вконец тот.
— Так здорово, — оглянулась она вокруг, — ничего не изменилась.
— Родители что сказали?
— Кажется, они не поверили.
— Скандал был?
— Да нет, — она пожала плечами, — так… Поезжай, все будет в порядке.
Самолет, ожидавший съемочную группу в аэропорту, оказался обычным «кукурузником». Вместо колес к шасси были прикреплены огромные лыжи. Самолет стоял отдельно от всех своих собратьев да и взлетать, судя по всему, тоже должен был отдельно. Основная полоса была вычищена до бетона. Пилот был весьма крупным дядей с добрым лицом полярника, дожившего наконец до пенсионного возраста, и имел самый настоящий арктический вид: летная куртка, брезентовые утепленные штаны, заправленные в унты с рыжим мехом и такая же рыжая пушистая шапка. Он пожал Сашке руку и сказал:
— Меня звать дядя Миша, сынок. Тебе как — дядя Миша? Ты наш?
— Я наш, — признался Сашка.
— Это хорошо, — потеплел дядя Миша, — а вот дамочка, — он кивнул на стоящую в стороне Элизабет, — знаешь как меня называет? Дядья Мишья!
— А меня Сашья, — поделился тот.
— Ах, вот оно что, — брови дяди Миши приподнялись вместе с шапкой, — нам надо держаться вместе. Ты что у них делаешь?
— Кино снимаю.
— Ясно. Тогда, Сашья, забирайся в моего динозавра, скоро летим.
— А вы будете один пилот?..
Брови дяди Миши опять ушли вверх.
— Ты никак сомневаешься?
— Я так, из любопытства.
— Можешь помочь, — брови его остались вверху, уголки рта опустились вниз, — сядешь рядом.
Когда Сашка устроился на месте со своей поклажей, состоявшей из его личного мятого рюкзака, кофра с кинокамерой и двух сумок с принадлежностями к ней, в кабину заглянул дядя Миша, обернулся в салон к иностранцам и негромко, голосом бывалого заговорщика спросил:
— Ты вообще как, мужик бывалый? В Арктике топтался?
— Приходилось.
— Хочешь тайну? — он загадочно улыбнулся, — А то меня всего распирает, рассказать хочется, а этим… чудакам заморским не могу, не имею права. Но ты-то наш!
— Давайте, — беззаботно позволил Сашка.
— Это у «кукурузника» последний рейс, — он таинственно подмигнул и состроил гримасу, что, мол, теперь поделаешь, — понял?..
— Понял. А что тут таинственного? По одному его виду понятно.
— Понятно, да? — дядя Миша едва не обиделся, — а знаешь что бывает, — он воздел глаза к небу, — что бывает в последнем рейсе?
И ушел.
Сашка задумчиво посмотрел на дверь. Бывает всякое.
Вопреки своему внешнему виду самолет очень быстро набрал обороты, легко заскользил по снегу и ни с того ни с сего взял да и полетел.
Под его брюхом уныло поплыл серый снежный город, за ним светлой извилистой полосой ушла река, мелькнул небольшой, стоящий поодаль поселок с темной ниткой автодороги и полетела под крылом однообразная белая тундра. Впереди перед ними висело солнце — злое, колючее и холодное. Внизу по снегу бежала от него сверкающая дорожка, почти такая же, какая бывает на воде вечером, с той лишь разницей, что смотреть на нее было мучительно больно. Американцы тут же достали темные очки, а Сашка просто отвернулся, что он, «дорожки» не видел? Откинувшись в кресле, насколько это было возможно, он прикрыл глаза и попробовал обдумать предстоящую съемку. Думалось с трудом. Малочисленные народы Севера превращались в его воображении чуть ли не в исчезающие. Сашку охватила легкая дрема, сопротивляться ей не хотелось.
— Не спи, — услышал он сквозь пелену, — а то вывалишься на вираже.
Сашка приоткрыл один глаз и увидел улыбающегося дядю Мишу, который тут же наклонил корпус вбок вместе со штурвалом и самолет дал крен на правое крыло.
— Меняем курс, — сказал громко на это дядя Миша, — юго-восток! Это хулиганство, понял!
— А зачем?
— Если женщина просит!.. — кивнул он через плечо в салон.
— А как же хребет?
— Ишь, ты! — мотнул головой тот. — Горы — знаешь. Как подлетим — увидишь!
Подлетели к горам довольно быстро. Не успел Сашка еще разок задремать, как увидел проплывающую под ними невысокую сопку. Он глянул в окно — сопки громоздились одна над другой, дальше на востоке разливаясь в горную цепь. За ними темнел огромной монолитной массой сам «хребет». Даже издали было видно, что хребет не имел ни ущелий, ни, тем более, долин, вырастал из земли как стена, созданная из одного, невиданных размеров, камня. Местные кочевники его и звали — Красный Камень.
Американцы сгрудились возле окна, что-то оживленно обсуждая, и поочередно тыкали пальцем в горный, отвесный массив. Самолет летел прямо на отвесную стену. На ее поверхности не было никакой растительности. Лишь несколько небольших ледников приютилось в громадных трещинах хребта да толстенные каменные «зубья», называемые «болванами», вырастали на вершине Красного Камня, у подножий они были укутаны воздушной припорошью снега. Перед самой стеной самолет сделал вираж и пошел вдоль этой каменной громадины на юг. В местах этих Сашка никогда не был и потому был готов к любому сюрпризу. Очень скоро в горе показался разлом, небольшой, но очень глубокий, ровный по краям. Глубиной он уходил практически в самую середину хребта.
Дядя Миша повел машину прямо в разлом. Когда самолет вошел в этот каменный коридор, дядя Миша торжествующе посмотрел на Сашку и подмигнул — видал? Потом кивнул через плечо — глянь-ка, парень, назад. Сашка обернулся и увидел, что Фрэнк перекрестился, Макс впился глазами в иллюминатор, и лишь бесстрашная Элизабет носилась от одного борта к другому с небольшим фотоаппаратом и щелкала им, прижимая объектив вплотную к стеклу.
Дядя Миша вновь весело посмотрел на Сашку, тот продемонстрировал символическое рукопожатие. Молодец дядя Миша, пусть знают наших! Самолет шел в теснине меж двух отвесных стен. Вокруг было сумрачно, угрюмо и довольно жутковато. Солнце сюда заглядывало редко и очень ненадолго. Внизу, среди разбросанных валунов лежал неестественно синий снег. На стенах снежников не было, только небольшая белая паутинка в скальных трещинках как-то умудрилась зацепиться с одного бока. Впереди синело небо и угадывался горизонт.
Миновав хребет, самолет вышел из каменной горловины и пошел над белыми остроконечными высотками. Небольшие ложбины между ними были усеяны густой хвойной растительностью. Очевидно, летом здесь вовсю бурлили ручьи и бежали небольшие речки. Вершины многих высоток были щедро утыканы рядами пирамидальных лиственниц. Все вокруг дышало первозданностью и ощущением какой-то затерянности этого снежно-каменного мира. Самолет вновь повернул на восток, и опять перед ними зависло солнце. Горы понемногу мельчали, снега на отрогах становилось все больше. Проплыли внизу два небольших озера, светлыми вдавленными лепешками. С севера на юг рассекала сопки заснеженная лента горной реки. Под ними раскинулась Азия.
Вскоре горный ландшафт отступил и во все стороны потянулась все та же необозримая тундра. Самолет полетел над белой и с виду совершенно безжизненной равниной. Снег, снег, бесконечный снег. Очень быстро Сашка устал смотреть на эту однородную, одноцветную массу кристаллизованной воды, закрыл глаза и, недолго думая, опять уснул. Не помешали ни воздушные «ямы», ни шум мотора. За свою многолетнюю операторскую практику Сашка столько раз бороздил просторы Арктики в вездеходах, вертолетах, самолетах, речных катерах, что уже выработал в себе в ожидании чего-то умение спать в любых условиях. Под монотонный гул мотора спалось всегда спокойно и хорошо. Сашке снились доллары, обращенные в рубли, и рубли, обращенные в продукты. Просто целый, полный холодильник самых разнообразных продуктов. Больше не снилось ничего, одна сплошная еда… Внезапно Сашку дернуло вперед, и холодильник исчез. Он открыл глаза, увидел ту же белую тундру и то же синее небо. Часы показывали полдень. Сашка посмотрел на дядю Мишу и вмиг прочитал на его лице крайнее напряжение. Американцы в салоне по каким-то своим неуловимым признакам тоже испытывали некоторую тревогу. Сашка посмотрел в окно, но ничего противоестественного не увидел. Он проспал чуть больше часа, и, очевидно, что-то произошло… Ровный гул мотора внезапно оборвался, что-то там впереди «чихнуло», и самолет опять зарокотал привычным звуком. Дядя Миша дернул нервно головой. Глаза его пробежали по приборам… похоже, сейчас это было столь же полезным, как поводить пальцем по стеклу. Самолет вздрогнул и провалился вниз. Мотор затарахтел очень безалаберно, как бы нехотя, потом вдруг заревел, и машину потянуло вверх, но тут же сквозь рев двигателя стал пробиваться какой-то посторонний стук, после чего самолет уже явно пошел на снижение. Машина планировала, постоянно проваливаясь в «ямы». Это походило на спуск по невидимой небесной «лестнице». А снег, этот холодный, необозримый и бесконечный снег приближался к ним с каждой «ступенькой», с каждой секундой. Сейчас, неотвратимо, страшно, с какой-то фатальной неизбежностью. Руки людей вцепились во что попало, взгляды не отрывались от занесенной снегом земли, у всех билась одна и та же мысль: «Тундра ровная, сядет самолет на снег, у него и лыжи… дядя Миша посадит… не имеет права не посадить…»
Уже можно было различить, что внизу тундра была довольно холмистая, земля всклокочена огромными кочками. И чем ближе они приближались к ней, тем все очевиднее становилось, что сесть между ними не было никакой возможности. Мотор окончательно заглох, лопасти замерзли. Вокруг стало тихо. Свист ветра за окном да яркое солнце… Самолет зацепил лыжей вершину одного холма, его подбросило вверх с жутким металлическим треском, и за стеклами взлетел вихрь снега. Людей подбросило под потолок, кто-то крикнул, кто-то застонал. Через пару секунд самолет уже планировал на следующую «кочку», казалось, он вот-вот врежется в нее своей тупой «мордой», но машина умудрилась продержаться в воздухе лишнее мгновение, и лыжи вроде как сами сели на снег, самолет скрипнул и легко покатил вниз по склону этой «кочки». Со стороны дяди Миши донеслось радостное мычание. В салоне послышалось такое же оживление. Но радость была недолгой, хоть «кочки» и кончились и самолет мчался на скорости уже по запорошенному снегом льду небольшого озера. Озеро тоже было крошечным... не озеро, а болото какое-то, не разгонишься. С трех сторон его окружал обрывистый берег, впереди надвигался слоистый каменный утес. Огромная сила инерции несла их на прибрежные скалы. Перед самым берегом дядя Миша попытался увести машину в сторону, совершив поворот… ничего не получилось. Самолет ударился одним крылом об обрыв, повалился на бок, тут же затрещала другая плоскость, и сопровождаемый жутким треском и хрустом хвост самолета начало задирать в небо… Машина встала вертикально на мотор, качнулась, секунду простояла и рухнула обратно, пробив снег до самого льда.
Все, что могло передвигаться и летать внутри салона, сгрудилось возле пилота. В самолете воцарилась тишина, тишина первого шока. За бортом журчал ручеек…
— Все живы? — глухо спросил дядя Миши. В ответ прозвучало известное всему миру американское ругательство. Пассажиры зашевелились.
— А как мне определить, живая я или нет? — очень спокойно и трезво спросила Элизабет. Похоже, шока она не испытала и говорила больше для других, чем для себя.
— Руками пощупай, — прохрипел дядя Миша.
— Бобик сдох, — зачем-то сказал Сашка.
Дядя Миша осторожно встал с кресла и, ничего никому не сказав, пошатываясь, вышел наружу. Лицо его было в крови, одной рукой он осторожно смахивал с воротника осколки стекла, другую так же осторожно прижимал к груди. Сашка потрогал свою челюсть, обернулся на американцев — те сидели спокойно, слегка шевелясь и осматривая себя. Элизабет безучастно смотрела в разбитое окно. Похоже, иностранные гости, за исключением разбитых носов и царапин на коже, испытали лишь легкий испуг. Сашка поднялся, хрустя стеклом, и вышел за дядей Мишей. Тот стоял рядом с самолетом, бессмысленно и грустно глядел под фюзеляж. Там, мило журча, на лед вытекало горючее, образуя на нем узоры бледно-розового цвета.
— Надо бы немного набрать, — кивнул Сашка, — может пригодиться… для костра. Посуда есть?
— Что? — вздрогнул дядя Миша. — Ах, да, конечно. Это верно.
И ушел в салон. Распластанный самолет лежал брюхом на разметавшемся снегу. Шасси были сломаны под корень. Покалеченный винт, вернее то, что от него осталось, походил на куцую металлическую фигу. Правое крыло, трещавшее на повороте, обломилось обоими плоскостями по самый корпус. Левое выглядело не лучше. Вид у машины был довольно жалкий и безнадежный.
По каменным уступам скал Сашка взобрался наверх и осмотрелся. Во все стороны света тундра уходила белым полотном за горизонт. Повсюду были разбросаны вдавленные светлые пятна заметенных снегом озер да оставшиеся с западной стороны горные отроги. Над головой синело холодное небо заполярной весны и слепило глаза злое мартовское солнце. Загореть под таким солнцем можно, согреться — никогда. Сашка спустился вниз.
Дядя Миша сидел на корточках возле разбитого самолета и завинчивал крышечки на двух пластмассовых бутылках, доверху наполненных авиационной горючкой.
— Гости не выходили? — спросил Сашка.
Дядя Миша помотал угрюмо головой, зачерпнул горсть снега и обтер им руки.
— Они там… меня костерят. Красиво! По-англиийски…
— С чего ты взял?
— Слышал, — проворчал он, — эта Лизка пищала: «Дядья Миша, дядья Миша!..» Иностранча, сучья порода!
Он еще зачерпнул снег и вытер лицо, потом осмотрелся кругом, словно определяя место нахождения, и, не глядя на Сашку, спросил:
— Как думаешь, сынок, куда двинем?
— Думаю, на север.
— Молодец, — как-то ни к месту похвалил он, — не сиропишься и думаешь верно. На вот, глянь, — он достал из-за пазухи карту, — я тут прикинул, километров пятьдесят на север есть зимовье на озере… Халембой. Выйти несложно, через реку — не ошибемся. Озеро большое — рыболовное.
Сашка глянул карту — запад, юг, восток действительно отпадали, везде голая тундра, ничего вокруг. На севере же голубым пятном вокруг зелени, обозначавшей равнинную тундру, находилось озеро, рядом черная точка со словом «изба».
— Халембой-то, — прочитал Сашка вслух название озера, — это что-то наподобие «довольно рыбное озеро»?.. Что у нас с тобой есть, дядь Миш?
— С собой? — прикинул тот — Да ничего. Тормозок у меня есть. Тулуп овечий старый в салоне валяется…
Он смущенно пожал плечами.
— Ясно, — пробормотал понимающе Сашка, — пойду к американцам. Пусть собираются.
В салоне самолета он увидел полное решимости лицо Элизабет и рядом по бокам группу поддержки.
— От имени Соединенных штатов мы заявляем решительный протест вашей авиакомпании и муниципальным властям!..
— Стоп, стоп! — поднял руку Сашка.
Элизабет остановилась на полувыдохе.
— Значит, так, — Сашка шмыгнул носом, коснувшись его указательным и большим пальцами, — давай, если вначале мы живы останемся, потом будет протест, декларация и контрибуция. Годится?
— Как живы останемся? — Элизабет изменилась в лице. — Разве?..
— Разве мы не по вашей просьбе изменили маршрут? — воспользовался он информацией. — Искать нас будут много севернее. Когда найдут и… и… в каком виде — одному Богу известно. Здесь оставаться нельзя, окна выбиты, заделать их нечем, — он подумал и добавил от себя, — бак течет… лед тает, через час самолет уйдет на дно озера, связи с материком нет. Андестенд? Собирайтесь быстро. Времени у вас нет. Вопросы?
Американцы молчали.
— Что вы можете нам обещать? — спросила требовательно Элизабет.
— Пообещать могу. Через час чудесное весеннее солнце могут скрыть свинцовые низкие тучи и здесь на неделю завоет пурга. Больше ничего.
— И куда мы должны идти? — не унималась американка.
— Полсотни километров на север. Собирайтесь.
Он моргнул им обоими глазами, кивнув при этом головой. Жест этот выражал что-то наподобие — держись, мол, Америка!
Через час пешей прогулки Сашка понял, что пятьдесят километров на север — это будет тяжело и долго. Фрэнк в минуту натер ногу, Макс тут же вслед сообщил, что у него открылись «старые раны» и в подтверждение сказанному захромал, припадая в коленном суставе на свою правую конечность. Одна лишь Элизабет была неутомима и неуязвима для очередного испытания. За весь час она не проронила ни слова, шла вслед за дядей Мишей, ни разу не обернулась ни на стонущего Фрэнка, ни на охающего Макса. Сашка шел замыкающим, неся в рюкзаке аккумуляторы и кассеты, а на плече кофр с кинокамерой.
Снег был прочен, как бетон, следы на нем практически не «читались». Белое полотно бескрайней тундры мягкими изгибами перекатывалось с одного подъема на другой, от одного овражистого ручья к следующему. В оврагах, на заметенных руслах, из-под снежного покрова выглядывали разлапистые кусты. Снег был рыхлый, мягкий, с неисчислимыми вереницами куропаточных следов. Кое-где можно было встретить заячью «петлю» и ровную дорожку пробежавшего по своим делам песца. Тундра жила здесь так же, как и тысячу лет назад — ровно, холодно и спокойно. Как и тысячу лет назад поднималось на южной стороне солнце. Морозное, стылое, мартовское солнце. Под солнцем снег искрился, переливался, создавая приветливый северный экзотический пейзаж. Хорошо на него смотреть из кабины или салона теплой машины.
Дядя Миша шел, набросив на себя старый длинный овечий тулуп, что залежался в самолете, уложив в карманы пластиковые бутылки с горючим, и издали походил на горца в потрепанной бурке. Он шел неторопливо, чуть ли не медленно, явно щадя прихрамывающих Фрэнка и Макса. Иногда озирался по сторонам, словно пытаясь узнать окружающую местность. Но она, увы, была везде одинаковая — белая, белая и белая.
Часа через три маленький отряд остановился. Точнее, остановил его дядя Миша, а остальные остановились автоматически. Макс тут же сел на снег и принялся осторожно массировать больное колено, Фрэнк снял обувь и внимательно ее изучал, пытаясь найти причину неудобства. Сашка подошел к дяде Мише.
— Привал? — он снял с плеча камеру.
— Да нет, — дядя Миша посмотрел назад, — смотрю, верно ли идем…
— Верно, — выдохнул Сашка, — я иногда контролирую.
— У тебя компас есть?
— Я по солнцу… и по часам, — Сашка обнажил запястье, — по циферблату.
— Лихо, — усмехнулся дядя Миша, — а верно?
— Не сбивался еще, — тоже оглядывался Сашка.
— Голь на выдумки хитра, — донеслось от Элизабет.
Дядя Миша и Сашка переглянулись.
— Видал, как шпарит? — улыбнулся беззлобно дядя Миша.
К восемнадцати часам, когда солнце садилось, горизонт заливался оранжевым светом, а в другой стороне небо начинало меркнуть, группа порядком уставших людей вновь остановилась. Через два часа наступит ночь. Она будет не из коротких — с шести до шести. Вполне вероятно, может задуть ветер и даже подняться метель и уж, без сомнения, на все двенадцать часов, а то и более, температура понизится на десяток градусов. Надо было думать о ночлеге.
— Ровно все, — печально заключил дядя Миша, — не приткнешься. Хоть яму рой.
Американцы промолчали. Элизабет сняла свои темные очки, чудом уцелевшие при посадке, и тяжело взглянула на Сашку, как бы ожидая от него решения. Фрэнк и Макс, позабыв о своих болячках, бессмысленно смотрели то на снег, то на уходящее солнце. День закончился. Впереди была ночь. Морозная, совершенно не предсказуемая ночь.
Сашка снял рюкзак, поставил рядом кофр с камерой. Осмотрев совершенно спокойно своих спутников, ровно спросил:
— Ножи у кого есть?
Американцы помотали отрицательно головами. Дядя Миша достал небольшой складной ножик, показал Сашке:
— Такой подойдет?
Тот вздохнул громко, развязал рюкзак и вынул оттуда охотничий тесак чуть ли не в локоть длиной.
— Вот такой пойдет, — негромко сказал он, вынул тесак из ножен двумя пальцами и с уровня груди отпустил — нож вошел в наст лишь наполовину. Сашка опустился на колени, взялся за ручку ножа и вырезал в снегу кубик размером полметра на полметра. Аккуратно вонзил по бокам ладони и достал кубик снега наружу.
— Дядь Миш, — Сашка посмотрел на него, — будешь такие вот кубики нарезать. Учиться некогда, так что старайся. А вы втроем будете их ко мне носить.
Сашка поднялся, оглядел ближайшую местность.
— Сюда вот носить будете, — кивнул он, посмотрел, как реагируют американцы, и договорил, — снежную и́глу* будем строить. Эскимосскую.
И ушел с кубиком снега на место, что определил. Там громко сказал:
— Времени нет. Начинаем сразу.
На месте построения ледяного жилища, Сашка протоптал круг диаметром около трех метров, прикинул в какую сторону делать вход-выход и аккуратно положил в круговую борозду первый снежный кирпич. Уложенные по кругу такие кирпичи должны были по каменным уступам прибрежных скал на высоте человеческого роста образовывать купол, держась друга за друга. Если после постройки иглу внутри зажечь что-либо наподобие паяльной лампы или крошечного костерка из сухого горючего, то внутренняя сторона снежных стен подтаивает, и и́глу как бы спрессовывается и может выдержать любую пургу, любой по силе ветер. Температура в ней достигает плюсовой. Сашка много раз с друзьями участвовал в построении таких снежных домов, но сам лично стены не возводил никогда. Однако учиться времени не было. Дядя Миша, стоя на коленях, аккуратно вырезал кирпич за кирпичом, американцы носили их к Сашке. Все происходило в абсолютной тишине. Лишь скрип снега да изредка чье-то сорвавшееся дыхание. Солнце уходило. По горизонту разливалась заря. Заря была светлая, сильного мороза не ожидалось. Севернее заката зажглась на небе первая звезда. «Звезда» была планетой Юпитер.
За два часа работы Сашка возвел стены и уже принялся заводить купол. И́глу получалась хоть и не очень ровная, но, похоже, крепкая и устойчивая. А посреди голой, пустой тундры вообще выглядела как дом.
Дядя Миша, ползая на коленях, истоптал площадь в несколько десятков квадратных метров, резал кубики быстро, автоматически. За все время от него лишь один раз донеслось что-то наподобие: «снегу наколупал, ровно олень на пастбище».
Американцы работали методично, равномерно, как три призрака, безмолвно перемещаясь от дяди Миши к Сашке и обратно. Минута за минутой, кирпич за кирпичом, взрез снега ножом, скрип под ногами, монотонное, чуть хрипловатое на морозе дыхание, тающий на глазах свет, темнеющее небо и уже взошедшая, еще желтая, большая и пока бесполезная над горизонтом луна.
Не успела луна набрать полную силу, как Сашка вышел из снежной «юрты», осмотрел ее со всех сторон, прорезал аккуратно отверстие сверху, для выхода гари от огня, кое-где подмазал неровности на стенах, похлопал довольно рука об руку и оглянулся на своих помощников. Дядя Миша встал с колен, американцы остановились.
— Готово, — как можно радостнее улыбнулся Сашка, — можно ночевать.
Улыбки никто не увидел, Элизабет бросила очередной «кирпич», стряхнула с себя снег и молча вползла в иглу. Фрэнк и Макс последовали за ней. Дядя Миша подошел к Сашке и тихо сказал:
— Устали они… непривычные. Пойдем?
Они впихнули внутрь свою поклажу и вползли сами, причем тучный дядя Миша слегка расширил собой вход-выход. Внутри иглу было темно, едва угадывались контуры людей, однако, словно сговорившись, все уселись на снег по кругу возле стен. Дядя Миша плеснул в какую-то срезанную узкую посудину наподобие пластиковой бутылки горючее, бросил туда тряпку, поставил в центр и поджег. Иглу озарилась красноватым светом, огонь выхватил изможденные лица, не выражавшие ничего, кроме усталости и безразличия.
Сашка взял свой тесак и быстро отхватил от старого тулупа, что нес на себе дядя Миша, оба рукава. После распорол их вдоль, получилось два маленьких коврика. Один отдал Максу, другой Фрэнку.
— Это под себя, — пояснил он, — а остальной тулуп под барышню. Приподнимись, — попросил он Элизабет.
Усадив иностранцев, он оглянулся на дядю Мишу, тот мгновенно среагировал:
— У меня меховые штаны. Сам-то как?
Сашка перевернул на бок кассетницу от кинокамеры и сел на нее как на большую коробку. Часы показывали двадцать ноль-ноль. Впереди было еще десять часов полной темноты, ночного особенного холода и утомительной борьбы со сном. Он — все одно, сморит каждого. Каждого в свое время — кого сразу, кого — через час, кого — под утро. Первым будет мучительнее всех. Борись потом с постоянно падающей головой, слипающимися глазами, затекающими конечностями и пробирающим насквозь ознобом. Человек во сне да под снегом остывает быстро.
Первое время они сидели молча, попеременно протягивая руки к огню, хотя никто еще не успел замерзнуть. Это было интуитивно. Плошка с горючим слегка коптила, дым волнистыми линиями поднимался к куполу и там вырывался легкими, сизыми хвостами наружу, внутри иглу разливался специфический аромат авиационного топлива. Макс что-то быстро шептал себе под нос, сложив руки у пояса в замок. Дядя Миша легонько толкнул Сашку локтем в бок, стараясь привлечь его внимание.
— С ним все в порядке, — внезапно сказала Элизабет, даже не подняв на них глаза, — Макс читает вечернюю молитву.
— А что он ее втихаря читает? — спросил дядя Миша. — Читал бы вслух.
— Когда говоришь с Богом, совсем необязательно кричать, — ответила она.
— Скажи ему, пусть и за нас помолится, — проворчал дружелюбно дядя Миша, повернулся к Сашке, — тормозок когда съедим?
Тормозок оказался тремя бутербродами с маслом и колбасой. Поначалу один бутерброд хотели целиком отдать Элизабет, а два других разделить между мужчинами, но Элизабет наотрез отказалась от своей женской привилегии и потребовала разделить поровну между всеми. Трапеза оказалась очень короткой и молчаливой. Каждый пытался за три укуса обмануть себя, свой организм и пустой желудок. Не получилось ни у кого. Все пятеро остались практически голодными. О взятом НЗ Сашка промолчал, неизвестно сколько еще по тундре бродить.
Сохранилась ли изба на благословенном озере Халембой — никто не знает. А если и сохранилась, кто поручится, что там может быть запас хоть чего-то съестного? Крупы да сухарей, к примеру. О людях, о рыбаках… даже и мечтать не надо.
Ночь выдалась тихая. Луна набрала силу, поднялась в зенит и через небольшую дыру в потолке иглу была видна часть темного небосвода, облитого ее светом. Пламя огня в плошке слегка покачивалось от дыхания людей, черные тени за их спинами дрожали и дергались. Огонь был слабым, но честно и добросовестно грел протянутые к нему руки. Сидеть на снегу, мягко говоря, было не очень удобно. Американцы устроились на своих ковриках по-турецки, скрестив под собой ноги, Сашка ерзал на кассетнице, а дядя Миша вообще прилег на бок, облокотившись плечом о снежную стену. Вход закрыли кофром с камерой и рюкзаками. Понемногу температура стала повышаться.
— Когда будет рассвет? — негромко спросила Элизабет, не поднимая глаз от огня.
— После шести утра, — столь же тихо ответил Сашка.
Элизабет посмотрела на часы, помолчала и вновь поинтересовалась:
— Мы спать не будем?
— Как сможем. Если выдержите, не спите часов до двух-трех ночи. Меньше вероятности простудиться.
— Только простудиться?
Сашка горьковато усмехнулся.
— Живы, конечно, останемся... — он запнулся, — если волки не съедят.
Американцы подняли головы.
— Есть вероятность, что на нас нападут волки? — спросила тревожно Элизабет.
— Бывает. Здесь все бывает. Забредет какая-нибудь стая… с «дикого запада».
— У нас нечем защищаться? — совершенно ничего не услышала Элизабет. Сашка помотал головой. В иглу повисла тишина. Очень нехорошая, зловещая, черная тишина человеческого напряжения от внезапно появившейся опасности. Страх стоял рядом. Американцы, как сговорившись, подняли на Сашку глаза. Про стаю Сашка не врал, и все это поняли. Дядя Миша не проронил ни слова.
— Да ладно вам, — спохватился Сашка, — волки ночью спят.
Тут же понял, что сморозил глупость и быстро добавил:
— Да и весна уже. У них сейчас брачный период. Им не до нас.
Поверили американцы или нет, осталось неизвестным, но руки, протянутые к огню, шевельнулись разом, и ощутимая обреченность незаметно растаяла. Дядя Миша приподнялся на локте и поведал назидательно:
— Я двадцать пять лет отлетал в тундре. Волки зимой всегда возле оленей держатся. А оленей здесь на сто верст не сыщешь.
Это сообщение почти полностью успокоило американцев, лица их смягчились.
— У вас есть какой-нибудь план на завтра? — спросила Элизабет.
Сашка только сейчас понял, что не замечает ее легкого, скользящего акцента. Похоже, к выговору по мере общения с человеком, привыкаешь так же, как к походке, и такая деталь в разговоре даже становится какой-то неотъемлемой индивидуальной особенностью.
— План один — добраться до озера Халембой. Там должно быть зимовье.
— Зимовье?
— Избушка… дом.
— Дом, — Элизабет хотела обрадоваться. — Там есть связь?
Сашка тяжело вздохнул.
— Хорошо, если там хоть печка целая.
— Было бы неплохо, если бы там были рыбаки, — донеслось от дяди Миши.
На том разговор и закончился. Американцы, как по команде, опустили головы, очевидно рассуждая, отчего в России на охотничьих и рыбачьих заимках рушатся печки?..
За стенами иглу, над тундрой, лежала полная ночь. От горизонта до горизонта распростерлось черное небо с неяркими переливающимися точками звезд, а над самой южной стороной, набрав высоту, сияла луна, заливая вокруг себя светом чуть ли не половину небосвода. Снег уходил под всей этой красотой в необозримую даль тундровой ночи. Там он чернел, сливаясь с небом, незримо и неразличимо черное уходило в черное, земля соединялась с космосом и, казалось, низкие звезды своими лучами касаются ее краев. Тишина стояла необыкновенная.
Время шло медленно. Слабый огонь едва успевал согревать иглу. Раз от разу дядя Миша, кряхтя, поднимался с очередного отлежанного бока, добавляя в плошку горючее, и, так же кряхтя, заваливался обратно. Элизабет долго сопротивлялась усталости, но в конце концов свернулась калачиком на своем меховом коврике, поджав ноги к самому подбородку. Макс уткнулся в сложенные руки на коленях, а Фрэнк откинулся на снежную стену и единственный, кто спал, потому как сопел столь громко, протяжно и старательно, что колыхалось пламя огня. Сашка не сомкнул глаз ни на секунду. Он знал, что не сможет сейчас уснуть, он вообще мог не спать по трое — четверо суток, совершенно не теряя при этом энергии, пока какая-либо экстремальная ситуация не разрешалась благополучным исходом. Потом он, конечно, уснет, уснет где угодно: на снегу, на полу, в холоде, в жаре… Организм выдохнется, и он отключится. Он обычный человек без спецподготовки. Он знал свои возможности и потому не должен был израсходовать их до того времени, когда условия для людей станут безопасными. В тундре для него это был закон номер один. Героизма при этом Сашка не испытывал.
Часа за два до рассвета проснулись все — и кто спал, и кто безуспешно пытался это сделать или просто убедить себя в том, что спал. Проснулись от холода. Сидеть, а то и лежать на снегу, пусть даже под вами овечий тулуп, все одно — зябко. Скованный, недвижимый человек замерзает очень быстро. Маленький огонек, плясавший всю ночь посреди иглу и заботливо поддерживаемый дядей Мишей, был единственным островком тепла и возможности продержаться столь долго в утомительной полярной ночи.
Элизабет села на колени, посмотрела на Сашку и передернула плечами:
— Холод собачий. А вы, Сашья, совсем не спали?
Он помотал головой.
— И не хотите?
Сашка мотнул еще раз.
— Это правильно.
Сашка согласно кивнул.
— А почему вы молчите?
— Берегу силы.
Элизабет потянулась, как кошка, запрокинув голову и вытянув в стороны руки, тут же вновь передернулась и обхватила себя за плечи.
— У нас небо зеленое, — сказала она просто.
Сашка глянул вверх в отверстие купола иглу, глянул хитровато на замерзшую Элизабет, схватил ее крепко за руку и потянул за собой, едва не опрокинув плошку с огнем.
— Быстро выходим, — скомандовал он, отодвигая камеру от входа и выбираясь из иглу наружу.
— К-куда выходим, — запищала она, — там холод собачий!
— Сейчас согреешься, — бросил он на ходу и выдернул ее из иглу.
Над тундрой полыхало северное сияние. Оно раскинулось на полнеба, было зеленым и немного волнистым. Если приглядеться, можно было заметить, что волны эти изредка перекатывались друг на друга. Сквозь сияние мерцали звезды, мерцали обычно, неброско, даже бледновато, по-северному. Сашка, недолго думая, заставил Элизабет прыгать вокруг себя, что выглядело довольно глупо и по-ребячьи смешно в такой экзотической ситуации. Потом взял девушку под локотки и подбросил пару раз вверх, что вызвало у Элизабет небольшой взрыв веселья, она даже завизжала.
— Теперь ори что-нибудь! — приказал он, прихлопывая ее по плечам и рукам.
Она вскинула на него глаза, и Сашка увидел в них отражение луны — дьявольщина какая-то.
— Как это — ори что-нибудь? — поинтересовалась Элизабет с американской деловитостью.
— А так… ори и все тут!
Она замешкалась, ее взор метнулся вниз, пронесся по темному снегу.
— И что мне орать?
— Ори… — Сашка подумал, — мир, я люблю тебя!
Элизабет тоже подумала.
— Не хочу я это орать, — сказала она, — я вообще ничего не хочу.
— Вот же, чучело, — пробормотал Сашка, подхватил Элизабет на руки в один миг и пару раз прилично подбросил вверх.
— Сашья! — заорала во все горло та. — Ненормальный! Уронишь!..
— Наконец-то, — ответил он, опустив ее на снег, — теплее, правда?
— Русские шутки? — несколько в замешательстве спросила Элизабет.
— Глянь на небо, как играет.
Северное сияние начало колыхаться. Едва заметные волны превратились в длинные хвосты и разливались по небу во все стороны.
— В твоем Нью-Йорке есть такое?
— Нью-Йорк южный город, Сашья. Там нет такого, там есть многое другое. А что вы… ты... так радуешься?
— Жизнь люблю.
— Мило, — посмотрела она ему в глаза, — и вовремя.
— Ты вокруг оглянись... «америка».
— Вы с ума посходили, вопить так ночью, — вылез из иглу на четвереньках дядя Миша. Поднялся на ноги, похлопал себя по бедрам, попрыгал чуть и разрешил, — а впрочем орите, все веселее.
— А вы тоже крикните, — посоветовала Элизабет, — теплее будет…
— Прямо. Уже жара вокруг от меня пошла! Сейчас раздеваться начну. Ты, девочка, куда смотреть будешь?
— Зачем смотреть? — не поняла Элизабет.
— Затем, — проворчал дядя Миша и скрылся у нее за спиной, — надо мне тут недалеко пописать. Не оборачивайся, а то в обморок бухнешься.
Сашка весело фыркнул, а Элизабет пожала плечами. Чтоб никуда не смотреть, она запрокинула голову и рассматривала удивительную картину, нарисованную природой. Сияние как будто только и ждало этого — начало вовсю колыхаться, играть, перестраиваться. Длинные хлысты его то сворачивались, то медленным «ударом» кнута простирались поперек всего неба.
— Такое редко бывает, — сказал Сашка, — чтоб почти на все небо.
Сияние тут же свернулось, как по команде, и ушло к горизонту, там поиграло чуть-чуть и пропало совсем.
— Эй, ты куда? — сказала ему вслед Элизабет. — Оно всегда у вас зеленое?
— А в Америке оно желтое? — съехидничал Сашка.
— В Канаде я видела еще и красное.
— Бывает и красное.
— А вон Полярная звезда, — ткнула пальцем в зенит Элизабет, — а вон… Большая Медведица, а вот рядом что — я не знаю. Ты знаешь?..
— Где? — подошел Сашка вплотную сзади, склонил голову к ее плечу, коснувшись своей щекой ее вязаной шапочки.
— Да вот, чуть пониже Полярной, — сказала она, обернувшись к нему. Сашка взял руку Элизабет в свою и провел ею по небу сверху вниз.
— Если вон то, — сказал он, — то это Приполярная.
— Ой, как интересно, — чуть ли с неподдельным восхищением сказала она.
«Кокетничает», — подумал Сашка. Выпустил ее ладонь демонстративно легко и зачем-то, совсем, в сущности, ни к чему, вспомнил Ксюшу. Настроение мигом изменилось. Игривость исчезла.
— Воркуете? — прошел обратно в сторону иглу дядя Миша. — Голуби тундровые, куропатки ученые.
— У вас небо другое, — сказала Элизабет просто.
— У нас его просто больше, — ответил Сашка уверенно-нахально и глянул на американку сверху.
Светало медленно. Почти незаметно. Небо светлело с восточной стороны, разбавляя черноту густой синевой. Потом от горизонта до горизонта синеву растворяло белесой полоской, уводя ночь, гася звезды и прогоняя сумрак на запад.
Рассвет на севере всегда долгий, такой долгий, что и ждать устаешь. Иногда даже не поймешь — то ли уже светло, то ли еще темно. Причина тому — снег. От горизонта до горизонта один снег… белое все. Через час из иглу один за другим вылезли Макс и Фрэнк, чуть погодя в снежном проеме показалась большая голова дяди Миши. Дядя Миша сразу сказал, как определил:
— Воркуете всё? Дружба народов.
Макс и Фрэнк, стуча зубами, носились вокруг иглу галопом и трясли задами в прыжках не хуже австралийских кенгуру. Макс что-то бормотал себе негромко под нос, чем сразу вызвал неподдельную заинтересованность дяди Миши.
— О! — крикнул он ему. — Макс читает утреннюю молитву! Про нас не забыл, а?
Макс не ответил. Фрэнк остановился и спросил осторожно:
— Вы атеист? — понять его произношение было столь трудно, как почти невозможно.
— По-русски спроси, — попросил дядя Миша.
— Он спрашивает, верите ли вы в Бога? — подсказала Элизабет.
— Я, сынок, — ответил ему дядя Миша, — полвека в коммунизм верил… и строил его вдобавок. Понял меня? Нет. Тогда скажу тебе по-англицки: ночь ты продрых в российской гостинице, а за постель ни гроша не взяли... а?.. Понял теперь что такое коммунизьм по-русски?
— Это… гостиница? — не поверил Фрэнк.
— А как ты думал? — сощурился на него дядя Миша. — Ты сопел всю ночь без «задних» ног, а я тебе огонь держал…
— Без каких ног? — переспросил Фрэнк.
— Он серьезно? — спросила Элизабет у Сашки.
— Русский юмор, — ответил тот, усмехаясь.
— Что, товарищи, остановились? — обратился дядя Миша к американцам. — Бегайте, бегайте. Я пока за вами белье соберу. Трясуны американские. Го-ости заморские!
Когда на востоке погасли первые звезды, маленький отряд выстроился перед иглу. Элизабет достала фотоаппарат, все переснимались в полумраке под дерзкими лучами вспышки и ушли дальше на север. Там, выше по широте, должна была стоять изба, а в ней должны были находиться рыбаки — единственная надежда, потому что Халембой-то так и переводится с местного наречия — «довольно рыбное озеро».
Иглу оставалась позади. В пути кто-нибудь обязательно оборачивался раз от разу назад и смотрел на свое ночное пристанище. Человек всегда нелегко расстается со своим ночлегом в такой ситуации, пусть даже и с холодным ночлегом. Неказистая постройка уменьшалась на глазах, пока совсем не превратилась в маленький белый холмик, в конце концов растворившийся в бесконечном снежном поле. Вокруг стало совсем одиноко.
Появившееся солнце немного смягчило состояние затерянности, но особой радости не прибавило. Мысли о полярных волках преследовали каждого. Каждый незаметно смотрел вокруг, каждый вглядывался в далекий снег, каждый вспоминал вчерашний разговор, представлял голодную стаю и внутренне содрогался. Однако вслух об этом не говорил никто. По дороге ни стонов, ни жалоб на неудобную обувь или старые раны не раздавалось.
Перед выходом Сашка очень доходчиво объяснил всем, что, если не дойти до озера в один переход, не пройти оставшиеся… сколько там километров… сдохнем все. Строить еще одну и́глу к вечеру сил не будет, ночевать на открытом снегу — скорее всего, замерзнем, потому как никто не даст гарантию, что к вечеру мороз не усилится. Кто не хочет сдохнуть, должен идти вместе со всеми и терпеть все, что на них может обрушиться в пути. Жаловаться некому, медперсонал отсутствует, вокруг снег, волки, росомахи, холод и… то, что из всего этого вытекает. Больше ему сказать нечего, надо просто попробовать выжить.
Первым опять пошел дядя Миша. Сашка попросил его не торопиться. Если изба на озере цела, они успеют дойти до нее и в полшага. Главное — под вечер не проглядеть. Обычно такие строения к весне заметает по самую крышу.
Ближе к полудню солнце перечертило небосвод, переместилось на южную сторону и «грело» в спину. С северо-востока дул слабый ветер, совсем не ощутимый при ходьбе. Пару раз в синеве неба показывалась полярная сова. Люди, не останавливаясь, на ходу поднимали головы и любовались грациозным полетом птицы. Элизабет умудрилась успеть достать свой фотоаппарат и сфотографировать ее, пока северный небесный хищник не уплыл в сторону. В некоторых местах снег был просто испещрен норками леммингов и многочисленными вереницами их следов. На этом твердом насте они были видны в виде россыпи точек от коготков их лапок. На Севере, в Сибири такой наст называют убойным снегом. В него не проваливаются ни колеса машины, ни гусеницы тяжелых тягачей. Под зимними морозами снег прессуется в бетон.
Сашка озирался в пути каждые пять минут. Шел и думал — это как же им повезло! Так везет раз и на всю жизнь: самолет умудрился чудом сесть на склон холма, чудом не разбился о скалы, чудом не загорелся при перевороте, они переночевали в иглу, которую построили сами, хотя никто из них этим никогда не занимался. А еще не ударил мороз под сорок и ниже, не завыла пурга, ветер и тот стих, не дует, под Богом идут…
— О чем вы сейчас думаете, Сашья?
Он поднял голову и увидел остановившуюся Элизабет. Она ждала, когда они поравняются и пошла рядом с ним.
— Думаю, как хорошо, что мы не упали в джунглях.
— В джунглях? — чуть не рассмеялась она — В джунглях я бы вытащила вас всех в два счета. Я пять лет проработала в Восточной Африке, корпункт «Найроби».
— И вас не сожрали крокодилы?
— Нет. Меня хотели сожрать браконьеры.
— Что — никак?
— Никак, — вздохнула она и несколько задумчиво доложила, — одному я прострелила плечо навылет, другому голову... навылет.
— Вы, Лиз, так ровно называете оба эти органа…
— Результат, Сашья, один. Оба… как там? Сдохли.
— В плечо? — не поверил он.
— А пуля такая в автомате… дум-дум, в плечо вошла, а лопатку выбила.
— Веселые воспоминания.
— Вам их жалко?
— Трудно сказать.
— Они бросили в меня гранату. Она попала в дерево… в дырку… в дупло в самом низу дерева, понимаете?.. Когда взорвалась — дерево рухнуло, мне придавило левую руку… я стреляла с одной руки, как из пистолета… попала, — она помолчала и потом как вспомнила, — этот автомат был, знаете, какого производства? Правильно — российский. Хорошее оружие.
— Откуда вы так хорошо знаете русский язык?
— Я шпиенка, — улыбнулась она, смотря на снег.
— Так вы после джунглей на север?
— Год работала на Аляске. Пробовали международный проект «Белый медведь».
— Медведей видели?
— Видела. Один раз. Они желтые. Такие — бледно-бледно-желтые.
— Экология плохая?
Элизабет пожала плечами.
— Не знаю, может у них окрас такой. Я мало их видела. Мое дело не за медведями гоняться, а с людьми разговаривать. Гонялся оператор.
— Жив остался?
— Он сейчас в вашей клинике, — чуть не рассмеялась она.
— Тогда — вопрос спорный, — повернулся к ней Сашка.
— Как спорный? Шутите?
— Шучу, — спокойно ответил он, — но с голодухи прикончить могут. Любишь его?
— Конечно, — она посмотрела на Сашку очень внимательно, — он ведь муж моей сестры.
— Ах, вот как, — сказал Сашка и пробормотал что-то наподобие «семейный телевизионный подряд».
Потом остановился, как в очень нужном месте, оглядел горизонт и, поправив на плече кофр с камерой, пошел дальше, смотря под ноги. Элизабет все эти секунды стояла молча рядом и ждала, когда эта процедура окончится.
— Что будете делать, когда «их» увидите?
— Кого?
— Кого… волков ваших полярных.
— Да ничего особенного. Выдам каждому по напильнику.
— Не понимаю. Зачем нам всем по напильнику?
— Зубы точить будем… каждый сам свои…
— У Вас, Сашья, шутки дурацкие.
— Ого, — только и сказал Сашка.
Элизабет ушла вперед. Сашка догнал ее через несколько шагов.
— Я так говорю, потому что в это не верю, — примирительно сказал он.
— Не верите? — Элизабет вновь остановилась, внимательно посмотрела на него. — Почему? Хотите сказать что-нибудь ободряющее?
— Нет, просто не верю. Думаю об этом и этого не вижу.
— Вы обладаете таким даром?
— Не знаю. Но когда я что-нибудь не вижу, того и нет.
— Неплохо, — похвалила уже весело Элизабет, — а что вы видите?
— Халембой.
— Озеро?
— И еще избушку… на курьих ножках.
— Русские сказки, — как самой себе сказала Элизабет, — а еще что?
— Пойдемте, — предложил он и зашагал, догоняя остальных, подхватив на первых шагах Элизабет под локоть.
— Так и все же? — на ходу переспросила она.
— И все же?.. Думаю, там жить придется. Не боитесь?
— Что я должна бояться? — довольно пренебрежительно спросила она. — Голода? Смерти? С ума сойти?..
— Да вообще, — несколько абстрактно проговорил он.
— Вы служили в армии?
— Конечно.
— Проходили курс на выживание?
— В моих войсках этого не было.
— Ясно. Вы просто любитель острых ситуаций.
— Почему?
— Раз вы знаете, как строится эскимосская иглу. Нож у вас, как у настоящего охотника за пушниной.
— Я и есть охотник.
— Убиваете зверей?
— Бывало.
— Нравится?
— Когда хочется есть.
— Перебои со снабжением? — улыбнулась она.
— Перебои с работой.
— А где вы работаете?
— До вас нигде, а до «нигде» — на телевидении.
— Жалеете, что ушли?
— Я не ушел, — просто сказал Сашка, — меня «ушли».
— Вас ушли? За что? — неподдельно удивилась та.
— За пьянство.
Солнце медленно тянулось к западу. Тундра была белая, как лист бумаги. Пространство было настолько безжизненным, что напоминало пустыню — ни песцов, ни зайцев, ни куропаток даже. Ничего вокруг. Мышиные норы да совы летающие.
Уже к вечеру они вышли к руслу заметенной узкой реки с высоким, густым кустарником по берегам. Снег на реке был мягкий. Все заросли кустарника были исхожены куропатками, пара спугнутых стай затрещала крыльями столь громко, что люди опешили и остановились. Тут же Сашка увидел ровную «дорожку» песца, рядом другую, ее пересекала заячья «петля». Волчьих следов, этих четвероногих «санитаров», видно не было. Может, и вправду повезет?.. Американцы охали, ахали, тыкали пальцами в следы и что-то лопотали на своем американском языке. Дядя Миша подошел к Сашке и негромко произнес:
— Еды, похоже, навалом. Было бы чем ее ловить.
Сашка кивнул, не останавливаясь. Понемногу он выдыхался. Камера, рюкзак, кассеты, аккумуляторы, прочие принадлежности — килограмм шестнадцать будет. Перейдя реку, они поднялись на невысокий, но крутой берег и пошли дальше по такому же привычному убойному снегу, по нескончаемому тундровому подъему, уходящему куда-то в небо. Сашка все чаще стал сверять часы с солнцем. Дядя Миша постоянно доставал карту. Американцы хромали необыкновенно, Элизабет молчала и шла последнее время как заведенная — ничего не видя, ничего не слыша.
Солнце сидело на самом горизонте, нижний край его уже опускался за далекую земную кромку, когда люди вышли на подъем… Дальше раскинулась та же тундра. До ночной темноты оставалось чуть больше часа. Светло-желтая луна зависла напротив. День уходил на запад, с востока на них шла ночь. Длинная, темная и холодная ночь, с таким же холодным, неконтролируемым человеческим ужасом. Люди с тоской посмотрели на солнце. Солнце таяло. Перед ним лежала тундра, тундра, тундра. Сашка снял шапку и тихо сказал:
— Пришли.
Дядя Миша тут же заглянул в карту и даже поводил по ней пальцем.
— Куда? — выдохнула Элизабет.
— Халембой, — ответил Сашка — вы что хотели увидеть? Голубую гладь воды в окружении седовласых гор, что отражаются снежными шапками?..
— Так где же озеро? — смотрела перед собой вниз с подъема Элизабет.
— Вон внизу кромка снега темного, видишь? С километр.
— Кромку вижу.
— А больше ничего и не увидишь. Озеро под снегом, другая сторона за горизонтом…
— А дом? — дрогнул голос у Элизабет.
— Дом? — удивился Сашка. — Так вон же собачья конура с двумя окнами…
— Конура? — переспросила она.
— Он пустой, как мертвец, — сказал дядя Миша.
— Ничего, — Сашка приободрился, — был бы цел да печь работала.
Озеро, действительно, ничем на первый взгляд не отличалось от тундры — низкий берег, кое-где даже не тронутый снегом, столь же крепкий наст на поверхности льда, все одноликое, унылое, безжизненное. Дом стоял недалеко от озера и представлял собой сборно-щитовое строение с полувековым стажем. В нем было две комнаты: в одной находились нары, сколоченные от стены до стены, стол с ножками крест-накрест, две чудом сохранившиеся табуретки, сварная железная печь, лавка рядом. В другой комнате ничего не было, кроме мелкого мусора, некоторого количества дров, разбросанных кусков угля, досок, мятого таза и такого же мятого ведра. Самым ценным, что сразу нашел Сашка, была едва начатая пачка соли, находившаяся в совершенно целой кастрюле с оторванными ручками. На всем лежала печать запустения и одичания домашней утвари. По обеим сторонам входной двери, ко всеобщему удивлению, имевшей засов, находилось два окна — одно чудом сохранило латаные — перелатаные стекла, другое было заколочено досками и затянуто плотным полиэтиленом двадцатилетней давности.
— Занимайте места, — объявил Сашка, когда все осмотрелись, и задвинул всю аппаратуру под нары вместе со своим рюкзаком. После внимательно осмотрел печь, заглянул в ее нутро, тихонько сказал что-то самому себе и вышел наружу. Через минуту, за которую остальные еще не успели как следует осмотреться и слышали топот по крыше, Сашка появился с огромным ржавым цилиндром в руках.
— Хорошо, хозяин крышкой трубу закрыл, — сообщил он, — будем пробовать.
— Можно я? — внезапно спросил дядя Миша. — Огонь — моя страсть, из меня всегда был хороший костровой на пикниках. Дай-ка мне свой тесак, Сашка, в той комнатенке дровишки есть. Пойду постругаю.
Отдав дяде Мише свой нож, Сашка взял кастрюлю без ручек и вышел наружу мыть да чистить. Американцы сидели на нарах, тупо наблюдая за всеми этими хозяйственными приготовлениями. Весь вид их говорил: а зачем это все?.. Обойдя дом, Сашка нашел один незаметенный угол, похоже, находившийся на продувном месте, разгреб легкую припорошь и бросил горсть песка и мелкой гальки в кастрюлю. Вернувшись к крыльцу, он увидел Элизабет. Она протянула руку к кастрюле и устало, но твердо произнесла:
— Давайте, Сашья, я вымою.
Он остановился в нерешительности.
— Да тут скоблить надо... — начал он как бы в оправдание. Элизабет довольно энергично взяла у него из рук посудину и, присев на корточки, яростно заскребла по дну. Кастрюля завизжала от песка и алюминия.
— Я умею скоблить, — тихо сказала она.
— Ты не спрашиваешь, для чего кастрюля?
— Если ты пошел, Сашья, скоблить — значит, пригодится.
Сашка несколько озадаченно глянул от этих слов на темнеющий далекий горизонт, первые выстраивающиеся на небе созвездия и, испытав несколько странное чувство, ушел в дом. Ему вдруг очень захотелось, хоть на себе, но вытащить, дотащить из этих снегов ее живую и невредимую в город, в цивилизацию. Обо всех остальных он сейчас забыл.
В избе дядя Миша уже заправлял печку дровами. Каждую щепочку дядя Миша укладывал, словно домик строил — лучинка к лучинке, хворостинка к хворостинке, крест — накрест, да чтоб по размеру подходили. Под самый потолок этой деревянной пирамиды дядя Миша затолкал пару приличных поленьев. Поднес спичку. Огонь перескочил с нее на хворостинку, слабо пошел по ней вверх, потом пламя вытянулось, ушло внутрь, метнулось по щепкам, разошлось по краям и тут же охватило всю деревянную конструкцию. Печка загудела.
Дядя Миша повернулся с победным выражением лица к американцам, достал не спеша из пачки сигарет одну, прикурил от лучины, опустив ту предварительно в самый печной огонь, и, попыхивая дымком, сказал, как подвел итог всем:
— Каюк, господа!
Фрэнк и Макс удивленно переглянулись.
Вошедший Сашка полез под нары, вынул свой рюкзак, развязал его и вытащил пакет с НЗ. Высыпав на стол содержимое, Сашка задумался: на сколько дней ему теперь делить все это? Все это состояло из трех пачек галет, по двадцать штук в каждой, да трех пачек бульонных кубиков, по восьми штук в каждой. В рюкзаке оставалась еще фляжка со спиртом, но спирт — еда тяжелая и заводная… оставим до лучших времен. Сашка прикинул, на сколько дней можно растянуть такие «запасы»? Если дней на шесть, то выходило по две галетины на человека в день. Бульон? Бульон — штука разводимая водой… Спиной Сашка почувствовал что-то неладное, повернулся, там стояли американцы, дядя Миша и смотрели на стол.
— Сашя, — сказал тихо, очень нормально Макс, — вы не продадите мне один кубик? Я имею сто долларов.
Хлопнула дверь, вошла Элизабет с кастрюлей в руках и поставила ее на печку. Кастрюля была доверху набита снегом.
— Правильно? — повернулась она к Сашке.
— Правильно, — сказал тот, — подходи сюда.
В двух словах Сашка объяснил всем: «сколько» можно есть в день и на сколько дней тогда всего этого хватит. Несколько секунд стояла тишина. Потом Элизабет присела напротив Сашки на лавку:
— Значит, у нас в запасе шесть дней?
Он кивнул.
— Потом?
— Потом наступят трудные времена, — ответил Сашка.
Она была невозмутима, только спросила:
— Сегодня будем есть?
Во время ужина оказалось, что посуды в доме нет никакой. Самым запасливым вновь был Сашка. У него была и ложка, были и две кружки. Одну он в поездках всегда использовал как миску, другую как рюмку. Ложку он отдал Элизабет. Кружками мужчины черпали бульон и пили, как чай, маленькими глотками, стараясь растянуть удовольствие. Элизабет ела ложкой прямо из кастрюли. В избе становилось тепло, и сцена ужина была довольно семейной и милой.
В эту ночь Сашка долго не мог уснуть. Мысли постоянно возвращались в город. Он закрывал глаза и видел Ксюшу. Она сидела в кресле, Моська лежала у нее на коленях, Хан развалился у ног на полу. По комнате мягко разливался свет от торшера, негромко говорил телевизор. За окном тишина ночной улицы изредка нарушалась шумом редких машин, ругались нижние соседи: муж опять пьяный пришел, звонил телефон… Город спал, укрытый снегом. Город спал в лунном сиянии…
Сашка лежал на нарах у самой стены, под окном, рядом лежал Макс, через него Элизабет, за ней Фрэнк и завершал это лежбище — дядя Миша. Дрова в печке почти прогорели, перестали трещать. Печь перестала гудеть, дверца ее, слегка вечером раскрасневшаяся от жара, потемнела, только из небольшой щели вырывался тусклый свет от остывающих древесных углей и немного освещал неуютную, грязноватую комнату рыбацкой хижины. Сашка разглядывал закопченный потолок из фанеры, где не было ни единого живого места, и, отвлекаясь ежеминутно от приятных мыслей, понимал: если их не спасет счастливая случайность, надеяться им, в сущности, не на что. Один раз у него мелькнула мысль: «Лишь бы сдохнуть по-человечески… А какая может быть случайность? Вертолет, вездеход, оленевод?.. Что еще?.. Бестолочь тоже, не взял свое ружье… С ним хоть что-то можно предпринять. Был бы он один… Об этом лучше не думать, он не один. Интересно, сколько лет этому дому?.. Завтра наступит утро, и все они решат… с дядей Мишей. Как там Ксюша? Наверное, думает, что он уже наснимал кучу пленки, заработал кучу денег… Там сейчас тоже ночь. Сколько отсюда до города? Километров триста… чуть больше? Рядом совсем. Там цивилизация. Там помощь можно ждать отовсюду. Американцы эти еще, как в нагрузку… И Ксюша, наверное, уже спит. Спит и видит третий, может пятый сон. Может, Моська свернулся рядом клубком и тоже спит тихонько… и Хан улегся… спят все… и город спит, укрытый ночным мраком.
А среди бескрайней снежной равнины, среди холода и мрака, между голодом и неизвестностью, во владениях неуловимых, как призраки, полярных хищников стоял крошечный, неказистый домишко, с небольшой невзрачной печкой, дымил трубой и сам себе не ведал, что уже одним своим присутствием уберег, а может, даже и спас пятерых человек.
На следующее утро Сашка проснулся раньше всех. Солнце поднялось, и в избе даже с одним окошком было довольно светло. Тундра с вечера не изменилась — белое во все стороны света сливалось у горизонта со светло-синим. Выйдя наружу, Сашка забрался на плоскую, но покатую в обе стороны крышу избы и осмотрелся. Недалеко от них с южной и западной сторон серели извилистые полоски кустов, похоже, там проходили русла ручьев с тальником. А где тальник, там и куропатка. Уже при первых шагах по снежному руслу Сашка обнаружил следы куропаточьей «ночевки». Стая была очень приличная и, очевидно, после утренней кормежки снялась с места. Это было уже хоть что-то. Оставалось только придумать, чем «бить» эту куропатку. Или ловить?..
Днем он обшарил всю избу, но не нашел ничего годного для изготовления охотничьих снастей. Ни проволоки, ни лески рыболовной, ничего, чтоб хотя бы «петлю» на куропатку поставить. Не зная, как и чем себя занять, он исходил все окрестности, все близлежащие места обитания живности, береговую линию озера и ближе к вечеру вновь перевернул все в доме, пристально обследовав даже стены и потолки. Результат был нулевым.
Вечером вторая трапеза прошла в жуткой тишине. Сашке даже показалось, что все считали, сколько глотков бульона он сделал, сколько Элизабет залезла ложкой в кастрюлю, да и сам он вроде тоже считал и то и другое. Пара галет хрустела у каждого на зубах, словно треск падающего сухостоя в глухом лесу. За весь ужин никто даже не взглянул друг на друга.
После трапезы Сашка вышел из дома, прошелся немного вокруг избы и с тоской глянул на запад. Там, в стороне светлого, оранжевого заката лежал за горами его Северск. Там осталось все. Совершенно все. Как теперь туда вернуться?..
Когда на тундру опустилась ночь, а от луны на снег легли мутные, неестественные тени, местность обрела жутковатый, мистический облик. Неказистая изба возникала из мертвого, белого покрова, словно заколдованный замок, брошенный обитателями в страшную годину чумы или холеры. Слегка покосившаяся труба торчала на крыше жерлом артиллерийского орудия, ударившего в последний раз по неприятелю и теперь беспомощно дымившегося на фоне бездонного, звездного неба. В единственном уцелевшем окне вспыхивали отдаленные блики огня — блики походных костров, а может, горящих факелов в низких сводах каменных коридоров...
«Что-то я рановато начал с ума сходить», — подумал Сашка. Он уже два часа топтал снег возле жилища, взгляд его отчего-то постоянно возвращался и упирался в озеро. Он мысленно повторял: «Халембой, Халембой, «довольно рыбный»…
Однако рыбы от этого не прибавлялось, а есть хотелось еще больше. Впереди четыре дня, а дальше? Даже в самую отвратительную пору своей жизни Сашка не знал, что такое голод. Плохое питание, однообразное питание... ну, недоедание, наконец, но голод? Так само собой и напрашивалось: а что это? Может, то, что уже болел немного желудок? Подташнивало. Сашка начал вспоминать все, что видел и слышал о подобных случаях: один уходит в маршрут до ближайшего селения, а остальные остаются на месте и ждут спасательной экспедиции. На словах красиво. А вот если он не дойдет?.. Что тогда ждут остальные?..
Из дома вышел дядя Миша, пролив на темную тундру узкую полоску света от горящей печки, хлопнул дверью и, присев на крыльцо, достал из кармана мятую пачку сигарет. Аккуратно пересчитал во тьме содержимое и доложил:
— Двенадцать штук. Каждую перед сном… одну в день. Двенадцать дней…
— Потом что? — отвлекся Сашка от своих мыслей.
— Вертолет прилетит, — уверенно сказал дядя Миша.
— Табак привезет?
— И табак. Я загадал.
— Поделись?
— Нет, — дядя Миша прикурил, — ты ничего не придумал?
Сашка молча помотал головой.
— За двенадцать дней можно и «дуба» врезать, — порассуждал дядя Миша, — это тебе не лечебная голодовка.
— Дались тебе эти двенадцать дней. Гости как?
— Завалились на нары. Лопочут там по-своему.
— Что-нибудь похожее на леску, нитку капроновую не встречал случаем? Проволоку, может?
— Я бы, Сашка, сам сразу побежал «петли» ставить на куропаток, кабы так.
— Хожу, места себе найти не могу. Чувствую: здесь, где-то рядом... решение, вот рядом крутится… в голове, а уловить не могу… Можно что-то придумать. Не может такого быть, чтоб выхода не было…
Он глянул в темноту и добавил:
— К озеру все время тянет. Хоть руками лови.
— Ты ловил подо льдом?
— Нет. Я вообще не рыбак. Так, на общих основаниях. Больше охотник.
— Я тоже не рыбак. Однако могу тебе сказать: лед на озерах — до двух метров, повезет — полтора. Рубить прорубь чем будешь?
Рубить было нечем. Ловить тоже.
— Ты лучше в избу иди, — как проворчал дядя Миша, — я там «станок» припас… и мыло. Побрейся уже, а то зарос хуже лешего. Нечего опускаться.
— Откуда у тебя станок?
— Всегда вожу. Везде. В кармане вожу. Не люблю неряшливости. Иди, иди. Американцы и те бритые сидят... сверкают своими мордами буржуйскими, лужеными.
В эту ночь Сашка спал совсем плохо. Он то проваливался в черноту, то в одно мгновение открывал глаза и лунном полумраке видел единственное уцелевшее грязное окно, сотканное из осколков, а за ним тускло мерцающую далекую звезду. Сразу вспоминал: Халембой, «довольно рыбный». Вспоминал и не мог остановиться от закипающей в нем злости. Почему рыба? Ее так же не достанешь, как и любую куропатку, как зайца, что там еще?.. Оленя? Да луну с неба!.. Дался ему этот Халембой!
Рядом сопел Макс. Сашка приподнялся на локте, за Максом ровно дышала Элизабет, дальше Фрэнк нервно подергивал во сне ногой, и у другой стены, как большой буйвол, тихо спал дядя Миша. Сашка сел. Везучие — спят, ни о чем не думают.
Он посмотрел в окно. Тишина в тундре стояла зловещая, с черного неба лился совсем осязаемый жуткий лунный свет и все огромное пространство за окном дышало безысходностью, пустотой и гибелью. Надежды осталось на четыре дня. Четыре дня по две галетины и по кружке воды, закрашенной под бульон. А потом не будет и этого. Ничего не будет. Они останутся один на один с голодом, страхом, холодом…
«Может, все же в маршрут? По карте отсюда полторы сотни километров, это два дня пути. Дойти можно. А если заметет пурга? Тучи и те могут испортить дело, закроют солнце и пропал ориентир. Сидеть, ждать здесь — тоже дело дохлое».
Сашка подтянул к себе колени и уткнулся в них лицом. Что-то он совсем не годен к выживанию. А в городе жаловался, что без работы сидит… голодный… го… голодный?.. Его начал разбирать смех. Тихий, какой-то внутренний смех подошедшей истерики.
Сашка поднял голову и посмотрел в окно — лицо мгновенно преобразилось, и смех пропал. Он даже про голод забыл и про их безнадежное положение. Метрах в ста от дома, по озеру шли, вытянувшись цепочкой, шесть гибких, темных волчьих фигур. Шли спокойно, уверенно, иногда останавливались, легко сбивались в кучу, водили мордами, видно, учуяв запах близкой гари от печки и всего прочего человеческого, потом вновь пригибали морды к земле и шли дальше. Судя по всему, волки не собирались подходить к дому, человек — всегда опасность. Луна проводила их до горизонта. Там волки исчезли. А может, все же показалось? Он лег на спину и закрыл глаза. Маршрут в сто пятьдесят километров отменялся.
Утром Сашка проснулся позже всех. Проснулся от невероятного шума голосов. Когда он наконец проснулся и смог отличить дядю Мишу от Элизабет, то увидел довольно трагикомичную картину: дядя Миша возбужденно ходил по избе, орал и махал руками, Элизабет стояла у дверей и явно закрывала собой выход, Макс сидел на нарах ближе всех и тупо разглядывал пустые пакеты из-под галет. Положение было более, чем явное, и все же Сашка спросил:
— Что произошло?
Дядя Миша остановился, Элизабет замерла, с надеждой обернулась на Сашку, а Макс тихо, стыдливо и вдруг чисто по-русски сказал:
— Вот. Фрэнк галет со… сожрал.
Последнее слово он, вероятно, услышал совсем недавно.
— Сожрал, конечно, морда нерусская! — тут же подхватил дядя Миша. — Ну-ка, девочка, свали отсюда! Я все равно найду этого паскудника!
Элизабет не сдвинулась. И дядя Миша, похоже, потерял желание с ней бороться.
— Сашья! — позвала она. — Сашья, остановите его.
Дядя Миша подошел к Элизабет вплотную, посмотрел сердито и сказал, как прорычал:
— Уйди с дороги, маленькая американская коза.
— Не уй-ду! — ответила она по слогам.
— Вот, пацанка, — кивнул не нее дядя Миша Сашке, — еще защищает этого сучонка!
В душе Сашке тоже захотелось найти этого сучонка. Ситуация изменилась раньше, чем он ожидал. Надо было что-то предпринимать, пока обстановка не взорвалась окончательно. Сашка поднялся, достал из-под нар свой рюкзак, облегченный на две пачки галет, нашарил в нем фляжку и одному дяде Мише сказал:
— Кружку дай.
Тот неторопливо отошел от Элизабет, как бы давая ей передохнуть, подал ему кружку с редкими застывшими по краям каплями бульона. Сашка открутил колпачок фляжки и налил ему в немытую посудину немного спирта. Протянул дяде Мише.
— Держи.
— Что это? — боясь обмануться в ожиданиях, спросил дядя Миша. Галеты и сучонок Фрэнк были забыты.
— Успокоительное. Разбавлять не будешь?
Дядя Миша аккуратно выпил чистого спирта, крякнул и понюхал аппетитно свой изгиб локтя. Потом выдохнул огорченно:
— Вот ведь, подсвинок заморский, сожрал закусь.
Сел рядом с Сашкой на нары, с независимым видом вынул пачку сигарет и закурил. Выражение лица стало умиротворенным.
— И вот что, — сказал ему тут же Сашка, — считай, дядя Миша, галет не было.
— Как не было? Ели же вчера?
— Показалось тебе, — вздохнул Сашка, — с голода это.
Дядя Миша выразительно посмотрел на Сашку, поднял брови, опустив глаза на огонек сигареты, и согласно кивнул.
— Где Фрэнк? — спросил Сашка у Элизабет.
— Он… убежал. На озеро, наверное.
Сашка неторопливо обулся и, выходя из дома, объявил:
— Далеко от зимовья не ходите. Ночью по озеру стая прошла… шесть голов.
И оставив их, онемевших от ужаса, хлопнул дверью. На озере он Фрэнка не нашел. Да и по всей округе, сколько хватало глаз, не было видно ничего, похожего на человека. Походив немного в близлежащих кустах и не найдя и там никаких признаков пребывания Фрэнка, Сашка вернулся к жилищу. Возле дома, облокотившись на стену, стояла Элизабет и, похоже, ждала его. Когда Сашка подошел, она негромко сказала, стараясь, чтоб не услышали внутри:
— Вы, Сашья, свой нож при себе держите. Это оружие.
Он услышал, но вида не подал. На свитере Элизабет, чуть ниже плеча, под распахнувшейся полой куртки, в лучах солнца сверкнул какой-то значок. Сашка сделал шаг, не сводя глаз со значка, Элизабет тут же провела рукой по волосам у виска, упрятав их за ухо, вроде как они мешали, и автоматически опустила руки в карманы.
— Есть опасность какая-то? — спросил Сашка.
Она пожала плечами, опустив лицо вниз, потом очень задумчиво взглянула на Сашку и негромко проговорила, поглядывая на дверь:
— Ваш дядя Миша, когда узнал, сказал, что сейчас найдет этот… тесак и зарежет Фрэнки. Разрежет его на куски и будет кушать его вечером вместо печенья. Он сильнее Фрэнки. Он, наверное, сильнее нас всех. Надо быть…
— Не бойся, — не очень ласково прервал ее Сашка, — надо будет, дядя Миша первый подставится за вашего Фрэнки. Куда этот дурачок убежал?
— Я думаю, он скоро появится. Куда здесь бежать?
— Красивый у тебя значок, — кивнул Сашка, так запросто, что американка даже глазами поморгала.
— Это? — непонятно чему удивилась она. — Это «кленовый лист» — символ Канады. Мне его подарил Поль, который сейчас у вас в больнице.
— Муж твоей сестры? — вспомнил Сашка.
— Да перед нашим отъездом… сказал, он принесет мне удачу. Вот видите, пока живы все…
Элизабет вдруг молниеносно, аккуратно сжала свой свитер левой рукой, правой рукой вынула значок и протянула Сашке.
— Возьмите, Сашья. Возьмите себе, на удачу.
Сашка даже улыбнулся такой искренности, взял значок, посмотрел — обычный металлический желтый листик на длинной, острой ножке. У острия была заусеница. Все очень напоминало конструкцию русского багра — острие с крошечным крючком в обратную сторону.
— Это, — заметила Элизабет, как он пристально рассматривал заусеницу, — это чтоб держался крепче, правда, снимать тяжело, зато прочно. Возьмите...
— Не надо, — отдал он значок, — выберемся когда, другое дело. Сейчас не надо.
Фрэнк явился только под вечер. Взошел на крыльцо, как на эшафот, решительно открыл дверь, переступил мужественно порог, аккуратно, но твердо закрыл дверь, прошел к нарам, снял обувь и, ни слова не сказав, завалился на «боковую». Все промолчали. Дядя Миша кипятил воду для бульона, поддерживая нужный огонь в печи, Макс, сидя на лавке у стола, тихонько шевелил губами, читая вечернюю молитву, Элизабет сидела на месте Сашки на нарах у окна и бесцельно смотрела куда-то в тундру, сам Сашка столь же бесцельно катал по столу, сидя на табуретке, небольшую ниточку, то скручивая ее колечком, то разворачивая в жгутик.
Ужин в тот день состоял из одного бульона. Фрэнк к столу не встал. Когда его позвали, он даже не пошевелился. Тогда дядя Миша зачерпнул кружкой бульон из кастрюли, подошел к Фрэнку, присел рядом и потормошил его за колено.
— Вставай, парень, — почти ласково сказал он, — так никому ничего не докажешь.
Фрэнк не пошевелился.
— Ты на меня не серчай, — продолжил дядя Миша, — это я сгоряча… утром. На-ка, вот, хлебни бульончика, полегчает.
— Я не хотел! — вскочил внезапно Фрэнк. — Я сам не знать, как сделать!
И быстро продолжил на родном языке.
— Я имею больной желудок, — вернулся он русскому языку, — я не могу без еда! Он болит…
Ткнул себе пальцем в живот и вновь заговорил на английском.
— Да шут с ними, с галетами, — дядя Миша протянул ему кружку, — похлебай бульончика, раз желудок больной.
Фрэнк остановился. Глаза блестели. Он взял кружку, и дядя Миша вернулся за стол.
Пришла ночь. Взошла луна. Сашка сидел на нарах возле окна, опять отрешенно смотрел сквозь грязное, битое стекло и опять ничего не мог придумать. А время с этого дня пошло быстрее. Жалкий, скудный паек и тот был потерян. Сашка пытался обдумать все мыслимые и немыслимые возможности добыть пропитание. Он даже прикидывал вероятность применения одежды в изготовлении орудий лова для живности. К примеру, расплести шарф, или шапочку Элизабет, наделать «петли»… Но очень быстро от этого пришлось отказаться, все было связано из шерсти, все было абсолютно непригодно и технически неприменимо. Даже обувь была без шнурков, сплошные «липучки» да «замки». Сашка злился на свою беспомощность, вновь и вновь перебирая в голове их совершенно нулевые шансы. Результат был один и тот же — все тщетно и бесполезно.
Когда следующий день прошел без еды... когда день следующий прошел так же, а потом и третий — люди начали несколько беспокойно себя вести. Фрэнк стонал по ночам, днями сидел, скрючившись, подавленный. Макс молчал, ежеминутно выходил на улицу и ходил, как сторож, вокруг избы. Элизабет старалась лишний раз не вставать с нар. Дядя Миша либо топил потихоньку печку, стараясь как можно экономнее расходовать дрова и куски разбросанного угля, либо просто сидел у той же печки, открыв дверцу, и смотрел на огонь. Сашка бродил в окрестностях, но чаще всего стоял на льду озера, покрытого снегом и задумчиво смотрел вниз, под ноги. Бульон кончился, пили теплую воду талого снега. На четвертый день без еды Сашка заметил, что всех их немного пошатывает и глаза у всех смотрят как сквозь, не задерживаясь нигде, ни на ком, ни на чем. Он достал свой рюкзак, в надежде, что, может, там хоть что-то завалялось, но нашел только фляжку и аптечку. Сашка был не особенно силен в медицине, но лекарства, что брал с собой, знал хорошо. Он тут же достал одну пачку и дал Фрэнку. Тот удивленно повертел таблетки и спросил уже совсем неживым голосом:
— Что это, Сашя?
— Анестезин. Не вылечит, но боль уйдет на время.
На этот же четвертый день дядя Миша подошел к Сашке, когда тот стоял на озере, и в сердцах сказал то ли ему, то ли себе:
— Не могу смотреть, хоть меня зарежьте, что ли?.. Подыхаем потихоньку.
Сашка качнулся от этого, но ничего не сказал. Голова уже не переключалась с мысли — как достать еду? И времени прошло — всего ничего. Голодали люди и намного больше. Что же они?.. Он вспоминал рассказы своей матери о голоде в военное время. Тогда есть было просто нечего. А сейчас? Сейчас ждать нечего. И тут Сашку встряхнуло от неожиданно пришедшей мысли — безысходность… Безысходность. Сознание убивает быстрее. Обычный человеческий страх и представление того, что с ним скоро может случиться, торопили в голове каждого исход этого события. И принудительная голодовка зачастую вызывает еще и самоотравление организма, жди тут чего угодно. На этот же четвертый день, ночью, Элизабет, до этого мирно спавшая, вдруг вскочила с нар и бросилась без обуви на улицу. Дядя Миша, выкуривавший в это время свою «ночную» сигарету, схватил ее в охапку, быстро заговорил, пытаясь привести в чувство:
— Подожди, подожди! Сдурела, девка!.. Сашка…
Элизабет сказала что-то грубое на своем языке, потом вроде как увидела, что это дядя Миша перед ней, и уже по-русски выпалила:
— Да пустите же, вы!.. Там же!.. Там…
Все повскакивали с нар. Макс и Фрэнк схватили Элизабет за руки, о чем-то заговорили с ней, Сашка бросился к своему рюкзаку, опять достал аптечку, нашел там что-то, открыл, насыпал немного таблеток в ладонь, тут же очень жестко схватил Элизабет за плечо, притянул к себе и приложив ладонь с лекарством к ее губам, почти крикнул:
— Ешь, быстро! Быстро, сказал!
Элизабет, словно по приказу, проглотила таблетки даже без воды, Сашка легонько хлопнул ее промеж лопаток.
— Пролезло? — развернул к себе лицом.
Она кивнула, сразу приходя в себя, и спросила:
— Что это? Валиум?
— Валиум, — ответил твердо он, — подожди полчаса, не беги и не дергайся. Слышишь? Сядь. Сейчас подействует.
Когда все успокоились и снова улеглись, дядя Миша приблизился к сидящему с опущенной головой за столом Сашке и поинтересовался с легкой тревогой в голосе:
— Ты что ей дал?
— А? — вскинул голову тот. — Ах, да… транквилизатор, тазепам, что ли?
— Это что?
— Это такое успокоительное… давит отрицательные эмоции.
Дядя Миша ткнул пальцем с седыми волосками ему в лоб и очень уверенно, словно выход из положения нашел, произнес:
— У тебя хватит ума нас спасти.
Сашка опешил, а потом, как полный идиот, спросил:
— А как?
Дядя Миша посмотрел ему в глаза:
— Найдешь.
Искал Сашка всю ночь. Искал, не нашел. Выйдя из дома утром, тоже не нашел. Негде было искать. Все было исхожено и осмотрено десятки раз. В голове бились слова дяди Миши… бились друг о друга, больше никаких сдвигов в положительную сторону. Он шел по снегу, непонятно куда, непонятно зачем, да и, вообще не зная, в какую сторону. Впрочем, ему сейчас можно было идти в любую сторону. Он очнулся посреди белоснежной бесконечной пустыни, оглянулся вокруг, нашел на снегу маленькую точку — оставшуюся избушку, сорвал с себя мохнатую шапку, упал на колени, смотрел в это синее, зимнее небо с неимоверно сверкающим солнцем, смотрел и вдруг закричал вверх… вверх на самое небо:
— Господи! Ну, помоги же ты нам! Ну, я не знаю что мне говорить!.. Ну, дай же нам шанс!.. Один шанс!.. Ну, елки…
С неба ничего не обрушилось. Сашка поднялся с колен и зашатался назад в избу. Придя, он сел на табуретку за стол и уткнулся лицом в сложенные руки. Внутри была такая опустошенность, что не хотелось уже ничего… совсем… даже есть…
— Я знаю, вы меня осуждаете, — раздалось сверху.
Сашка вскинул голову — перед ним стоял Фрэнк.
— Да нет, дорогой мой американец, — ответил он, — не осуждаю я тебя. Просто устал.
— Вы, Сашя — загадочная русская душа?..
— Если б это еще помогало, — вздохнул Сашка.
— Скажите, Сашя, — надругался над произношением русской речи Фрэнк, — а я могу чем-нибудь помочь?
— А чем? — Сашка даже не сумел улыбнуться на его такое простодушное предложение. Глаза его скользнули по костюму Фрэнка и тут случилось то, отчего у Сашки даже кровь ударила в голову — он увидел вылезший из ткани у самого лацкана, маленький кусочек лески. Как он мог забыть?.. Фрэнк — единственный, кто в костюме. Бортовка пиджака!.. Зачастую она пронизана леской.
— Это, — привстал Сашка, — это… что это у тебя?
И потянулся к Фрэнку через стол. Фрэнк немного опешил, посмотрел на свой пиджак, увидел леску, выдернул ее и безразлично сказал:
— А-а, это постоянно выходит. Наверное, плохо сшит.
— Матерь Божья, — достал из-за пояса свой большой тесак Сашка и еще больше перегнулся через стол к Фрэнку, — как это… хорошо, что плохо сшит…
Тут вдруг мгновенно, очень резко и властно крикнул:
— Снимай пиджак! — и схватил Фрэнка за рукав одной рукой, другая так и сжимала рукоять ножа. Все в избе замерли и, таясь от страха, ждали развязки. Фрэнк зашептал беззвучно губами, как заведенная кукла, стянул с себя пиджак и отдал Сашке. Тот плюхнулся обратно на лавку, мастерски полоснул лезвием по пиджаку. «Вот, почему Халембой — пронеслось у него в голове, — довольно рыбный... довольно… значок у Элизабет… если согнуть... это же крючок, блесна почти… дальше, дальше… полтора, два метра льда… чем, чем? Ножом. Конечно, ножом... воронку конусом вниз… можно пробить, можно...»
Он обвел всех стеклянными глазами и ровно доложил:
— Кажется, живем, только не надо суетиться. Лизка, — обернулся он к Элизабет, — где твой «кленовый лист»?
Обескураженная Лизка тут же отцепила значок, вырвав из свитера изрядный клок, поднялась и отдала его Сашке.
— Так, дорогая моя, — пофамильярничал Сашка, — у тебя тонкие пальчики?
Голос у него немного хрипел от волнения:
— Нам нужны очень тонкие пальчики... нам надо вязать очень тонкие узелки… Сможешь?
— Похоже, смогу, — неуверенно ответила она.
— Дядь Миш, ножик свой не потерял? Надо бортовку резать... леску вытаскивать.
— Подожди, — веско оборвал его тот, — ты кого ловить собрался?
— Не знаю, — не испугался Сашка. — Щука какая-нибудь должна же быть?
— Щука? — дядя Миша обвел глазами присутствующих. — Она вмиг твою леску перекусит, а «крючок», я так понял, у нас один?
Макс молча вынул из кармана круглые часы на цепочке и положил на стол. Рядом с часами змейкой уложилась тонкая цепочка.
— Выдержит? — спросил дядя Миша.
— Это, — Макс подумал, подбирая слова, — это сталь... цельная… литая…
Цепочку оторвали с корнем.
— Если вы не против меня, — страшно картавя, сказал Макс, — я бы мог помочь, я... как это… профессиональный рыбак. Спортсмен. Правда, подо льдом никогда не ловил. Но-о, снасти... так? Сделать могу.
— Тебе и карты в руки, — сказал ему Сашка, схватил шапку и бросился вон из дома.
— Ты-то куда? — крикнул вдогонку дядя Миша.
— Прорубь рубить! — донеслось уже снаружи.
Рубил прорубь Сашка до ночи. Рубил воронкой конусом вниз. Лед бил в лицо. Он разлетался мелкими кусками во все стороны, резал кожу, впивался в глаза. Было больно. Но это было только больно и больше ничего. При каждом ударе Сашка жмурился интуитивно, отворачивая лицо, что не помогало. И опять бил, бил и бил с каким-то радостным остервенением. Лед дробился быстро, не успел он заметить, как нож уже по рукоять скрывался в воронке. Потом он рубил лед лежа на животе, опустившись в низ образовавшейся воронки по грудь. Он не боялся, что устанет или не дойдет до воды. Он боялся, что по неопытности выбрал мелкое место и здесь озеро промерзло до дна. Он боялся, что нож лопнет поперек лезвия и тогда уже совсем ничего не сделаешь. Он боялся, что люди, только что поверившие в него, пострадают от его неумелости и неискушенности. Несколько раз к нему приходили. Все по очереди. Просили отдохнуть. Отдохнуть и хотелось, и не хотелось. Есть тоже хотелось. Тоже всем. Сашка, отговариваясь, только говорил: леску вяжите.
Они вязали леску до ночи. Дядя Миша, вытаскивая кусочки из пиджака, помогал себе парой ругательств под нос, так было легче и быстрее. Макс изготовил крючок из «кленового листа», подогнув его в боках, пытаясь хоть немного подделать под блесну, соединил с цепочкой, все проверил не один раз, после чего проконтролировал каждый узелок, завязанный Элизабет. Дядя Миша нашел в стене две крупные картечины, выковырял их, и Макс приспособил их как грузило у «крючка». Потом дядя Миша осмотрел всю конструкцию, пока без лески, цокнул языком и пробормотал неуверенно:
— Или мы… или рыба здесь глупая…
Чем глубже становилась воронка, тем больше сужалась ее горловина, тем рубить было тяжелее. Когда стемнело, возле воронки появился Макс, посмотрел на Сашку, предложил заменить его, Сашка отказался, тогда Макс очень уверенно сказал:
— Я буду доставать лед, а вы, Сашя, колите его…
— Это правильно, — согласился тот, кураж первых часов прошел, вместо него пришла обычная усталость, — лезь вниз.
Вдвоем воронка «пошла» много быстрее. Можно сказать, она углублялась на глазах. В темноте работать было не очень радостно и уютно, то Сашка, то Макс, регулярно озирались вокруг себя: первый вспоминал, кого видел здесь недавно из окна, второй вспоминал, что ему недавно говорил Сашка. На небе уже сияла луна, разгорались во всю силу созвездия, снег вновь мерцал ночными огоньками на своих кристалликах, тундра покрывалась чернотой ночного неба, и как спасительный маяк в этом снежном океане горело красноватыми отблесками грязное окошко рыбацкой избушки.
— Вы живете в страшной стране, Сашя, — выглядывал Макс из ледяной дыры и печально смотрел на Сашку.
— Это почему это? — нисколь не обижаясь, спрашивал тот, едва не засыпая но ходу.
— Я вчера, — Макс обернулся вокруг себя, как профессиональный подпольщик из своего «укрытия», — я вчера видел три солнца… и столбы красные… Вот, вот и вот…
И показал руками что-то очень большое, толстое и круглое.
— И только?
— Вам этого мало? — спросил Макс испуганно.
— Нам всегда мало, Макс, — проговорил назидательно Сашка, — такой уж мы народ.
— И вы не боитесь?
— Нет. Выгребай быстрее. Рыбки поешь, и ты бояться перестанешь.
Макс заработал руками, выбрасывая лед наружу и осторожно спросил:
— А вы мне дадите тоже таблеток... как Элизабет. Я тоже… боюсь. Этих…
— Глюки видишь? — спросил Сашка.
— Нет. Я стрессов боюсь. Нервы.
— Ты мужик. Переживешь. Выгребай и пойдем. Отдохнуть надо. Завтра закончим.
Сашка проговорил все так, словно прочитал по слогам, по бумаге, кем-то написанное. Макс выгреб остатки колотого льда, Сашка помог ему выбраться из воронки, уже достигшей внутрь более метра, и оба тяжело и неторопливо побрели к дымящему трубой, теплому дому. Горящие звезды померцали им на прощание своим далеким светом, луна, забравшись в самый зенит, осветила дорогу — похоже, там, «наверху», все было в порядке. А в избе, под светом огня из открытой печки, крутили узелки. Бортовка отдавала леску с трудом. Небольшие кусочки, сантиметров по двадцать, выходили из нее неохотно. Элизабет вязала узелки, предварительно опуская пальчики в теплую воду. Так леска крутилась легче. Уснули все очень поздно. Уснули, когда «снасти» рыболовные были готовы к применению.
Среди ночи Сашка проснулся. До рассвета было еще далеко. Он посмотрел в окно, потом встал и ушел на озеро. Он и сам не знал, зачем это делает. Себе доказать? Им доказать? Посмотрел во тьме на спящих, взял нож и ушел. Ничего, никому он доказывать не собирался, просто не хотел проснуться и увидеть лица людей в этом проклятом ожидании. Хорошо ждать сытым.
Придя на место, осмотрелся, вновь вспомнил стаю в шесть голов, опустился в ледяную яму… и удар за ударом, и лед наверх… С каждым сантиметром вниз, с каждым сантиметром, приближавшим их к воде, бить было все сложнее и сложнее, работать, выбирая лед из-под ног, — едва ли удобнее.
Рано утром, когда на кромке его ямы показались первые лучи солнца, которые Сашка вначале и не заметил... Он увидел воду. Увидел ее подо льдом — темную, долгожданную, благословенную воду, которая своим появлением еще ничего не обещала. Первой мыслью был вопрос: вода есть, а где рыба?.. Сашка ругнулся. «Как бы не свихнуться преждевременно». Он продолжал бить ножом до тех пор, пока вдруг не подумал, что он может и провалиться в свою прорубь... если осторожным не будет. Вода ведь рядом, под ним. Вот она, под ногой сразу, черная какая-то...
Он провалился через секунды, с грохотом и треском льда, коротким, как выстрел, страшным и тяжелым... он провалился вместе со всей своей ледяной площадкой, на которой стоял... но горловина была узкая, он ушел по пояс в воду, быстро оперся руками о стены воронки и, помогая себе ножом, выбрался наружу. Вода пошла наверх. Темная, черная, беспросветная, кружащаяся по центру проруби, сразу разглаживала стены воронки, как бы расправляя острые ледяные куски... она шла и шла, как будто вырвавшись из ледяного плена, но чем выше она поднималась, тем скорость ее заполнения снижалась, поверхность затихала, и, когда луч солнца, скользящий по снегу, коснулся ее, вода остановилась…
Сашка не мог двинуться, он стоял и смотрел на воду, как зачарованный. Очнулся от холода... очнулся и мокрый наполовину побежал к избе. Ноги не гнулись, штаны превратились на морозе в панцирь и передвигались, как ходули. Ворвался в избу он очень громко. Началось с того, что запнулся о порог, упал на пол, попробовал встать да не очень вышло, проснулись все остальные… Дядя Миша первым все понял и крикнул:
— Снимай штаны, сучонок паршивый!
Сашку раздели насильно. Было и смешно и горько — штаны стояли на полу колом. Фрэнк начал тоже раздеваться, никто ничего не понял, потом увидели, что он в теплых кальсонах, которые тут же стащил и отдал Сашке… Сашка не увидел этого жеста и с некоторым пафосом произнес:
— Я пробил воронку...
Тут же получил подзатыльник от дяди Миши и… отключился. Он отключился не от холода, просто устал. Он выдохся и просто отключился. Он обычный человек без спецподготовки.
Очнулся Сашка в кальсонах Фрэнка и объятиях Элизабет. Еще плохо соображая, он принял ее за Ксюшу, а нары за кровать родную. Голос ее прозвучал вовремя:
— Согрелся?
Сашка приподнялся, автоматически глянул в окно — там была ночь, после оценил обстановку в комнате. Похоже, за прошедшее время изменилось что-то очень важное в их жизни. Вместо привычного напряжения в отношениях, неуловимого страха в каждом, вместо охватившего всех безразличия ко всему и какой-то ажитированной депрессии, в доме царило полное согласие, теплота и безмятежность. Дядя Миша покуривал сигарету возле печки, разглядывая пляшущие языки пламени, Макс сидел за столом и старался подточить их «крючок» о небольшой камень, неизвестно как появившийся в избе, Фрэнк находился через стол напротив и неторопливо и осторожно проверял узелки на леске.
— Тебя трясло всего, — сказала Элизабет как вдогонку.
— Да, ладно, ерунда, — попробовал отшутиться Сашка, сел как следует, — сколько времени?
— Уже вечер, — ответила Элизабет из-за его спины, — ты спал десять часов... даже больше.
— Случилось что?
— Макс поймал десять щук. Мы все объелись. Ты будешь? — объяснила она и зачем-то взяла его за руку. — Уже вечер.
Сашка обернулся, посмотрел на американку, взгляд Элизабет показался ему несколько откровенно нежным, потому он сказал тут же немного пренебрежительно:
— В сортир забегаетесь.
— Это ничего, — ответила она, очаровательно улыбаясь, — принести тебе?
— Что принести? — в самом деле не понял он.
— Рыбы, — ответила она терпеливо, — или бульон будешь?
— Надо прорубь проверить, — хотел встать с нар Сашка, но очень внезапно Элизабет проявила неженскую твердость и остановила его, ухватив за локоть. Сашка плюхнулся на нары, едва не рассмеявшись от своего неловкого положения. Элизабет мягко и нежно спросила:
— Не дури. Все уже проверили. Макс и Фрэнк только вернулись. Полежи спокойно. Ты пять часов трясся, как мышонок… и бредил… у тебя наверняка температура высокая… Вылечись вначале, потом пойдешь на прорубь. Слышишь меня?
Сашка, что называется, диву дался: никто из присутствующих на ее слова даже не пошевелился, не повернулся и вообще никак не прореагировал. Опять он проснулся, и опять в мире что-то изменилось. Спать ему просто категорически нельзя. Один лишь дядя Миша коротко глянул на него и сердечно похвалил:
— Живой? Вот и молодец. А ночью ши-ибко зубами-то колотил!
Затянулся вкусно, выпустил дым и уставился на огонь.
Сашку бил озноб, и нижняя челюсть пощелкала зубами, как при переохлаждении. Он передернулся, и в голове тут же застонало так, что Сашка едва не завыл от боли.
— Сашя, — негромко произнес Макс назидательно, — слушайтесь Элизабет, у нас все под контролем.
— Смотри-ка ты, — проворчал Сашка, — атаманшу себе нашли, — посмотрел на Элизабет и почти попросил: — Отпусти, пожалуйста, локоть, я рюкзак достану, у меня там лекарство. Я не буду вставать.
Локоть его отпустили, но взгляда не отвели. Сашка достал рюкзак, нашел в аптечке лекарство и проглотил две таблетки просто так, без воды.
— Анальгетик? — спросила Элизабет.
— Анальгетик, — ответил Сашка нервно, — что ты на меня так смотришь?
Она улыбнулась ему еще раз, очень мило, по-женски так совсем, что Сашке показалось, он начинает краснеть, потом взяла его руку в свою ладошку, накрыла сверху другой и очень просто, без тени смущения, не глядя ни на Макса, ни на Фрэнка и уж тем более на дядю Мишу, позвала:
— Сашья, поехали со мной… в Америку?..
Здесь Сашке стало совсем плохо. Плохо, потому что он где-то все понял, плохо потому, что он не собирался в Америку и-и... вообще никуда не собирался, потому что там, в далеком Северске осталась Ксюша. Он суетливо озирнулся, выдав себя с головой, не зная, где остановить свой взгляд, от этого занервничал еще больше и наконец, не выдержав, вскочил с места и чуть не закричал:
— Да... да… на кой мне хрен твоя Америка?!. На кой мне хрен твоя Америка?.. Кто я там?.. В твоей Америке?..
— В Америке живет много русских, — тихо, вразумительно сказала она, — будешь работать со мной в группе…
— Нет у вас русских!.. Ясно? — Сашка склонился к ней. — Русские есть только в России!.. И-и… в этом… бывшем Союзе еще… А это… это просто эмигранты. Ясно? И больше никто!
— Успокойся, — ровно попросила она. Сашка мгновенно умолк. Посидел чуть и сказал:
— Прости, не хотел.
— Ничего, — опустила она глаза, — ничего. Знаешь, Сашья, я в первый раз позавидовала…
— … мне? — не поверил он.
— … девушке твоей, — подняла она на него глаза.
Сашка тяжело посмотрел на американку. Она так спокойно встретила его взгляд, что даже не моргнула, и в лице не дрогнул ни единый мускул.
— А с чего ты взяла, что у меня есть девушка? — простовато и грубовато спросил он.
— Это не я взяла. Смотришь так.
— Как?
— Отчаянно холодно.
— Трясет меня... вот и смотрю так, — пробормотал он, потянул на себя все тот же разрезанный тулуп, укрылся им и улегся на свое место, независимо и очень одиноко.
Элизабет положила ему ладонь на лоб, подержала немного и уверенным голосом объявила всем:
— Заболел.
В комнате, на удивление, сразу все зашевелились. Первым подошел дядя Миша, держа руки в карманах, посмотрел сверху на Сашку, кивнул на него и, словно тот был без сознания и не слышал ничего, спросил у Элизабет:
— Температура?
Сашка на это зашелся кашлем, сотрясаясь всем телом. Элизабет положила ему руку на плечо под тулупом, как бы удерживая от этих приступов и попросила подошедших Макса и Фрэнка достать рюкзак с лекарством. Макс полез вниз под нары, а Сашка на этот произвол вдруг воспротивился.
— Я уже выпил лекарство, — сказал он, справившись с кашлем, — больше не буду.
— А тебя никто не будет спрашивать, Сашья, — сказала ему Элизабет. У Сашки на такую фразу отвалилась челюсть. Он вылез из-под своего тулупа, глянул на американку, опустил глаза на копошившегося в рюкзаке Макса и спросил:
— Насильно будете поить?
— Если надо будет, — ответила она твердо.
— Да не надо его травить этими таблетками, — посмотрел на Сашку дядя Миша как на кролика подопытного, — давай-ка я его, Лизка, спиртом разотру... спину… первое русское лекарство.
Элизабет задумалась на секунду и согласно кивнула головой. Дядя Миша достал фляжку, отвинтил колпачок, понюхал и пожалел о своем предложении. Поднес к носу горлышко, втянул воздух и пробормотал недовольно:
— Переводим добро. Ну, раз надо… — и тут же остальным: — Брысь все отсюда.
Тер Сашке спину дядя Миша на совесть. Так тер, что непонятно было: хотел ли он спирт в Сашку втереть, или Сашку в нары, или просто на сухую пытался растереть того, чтобы сохранить побольше «добра»? Тер и сам с собой говорил:
— Переводим добро… и спина у тебя вон какая здоровая… хоть всю флягу вылей, не хватит.
— Ты себе налей «полста», — как молния для дяди Миши прорезался голос Сашки.
— А? — даже встрепенулся он.
— Символично. За мое выздоровление, — приободрил его тот. Дядя Миша оторвался от его спины, привычно вскинул брови, сдвинул глаза на то место, где должна была виднеться сигарета и нехотя, раздумывая, «едва-едва» согласился:
— Нет… если только за выздоровление… Может, и ты?..
— После анальгетика алкоголь пить нельзя, — тут же подлетела к ним Элизабет, села между Сашкой и дядей Мишей.
— Вы сами пейте, а Сашью оставьте в покое. Ему надо отдыхать, — и подала одевающемуся Сашке его свитер.
Дядя Миша задумчиво и где-то бестолково опустил глаза на бесценное свое сокровище во фляжке и осуждающе выложил:
— Вот ведь, Сашка, какой ты все же? На двести верст вокруг ни единой живой души, ты Бог знает где... а с бабой!..
За окном едва приметным пятнышком темнела на озере прорубь. Очень осторожно тундру охватывала ночь. Еще одна ночь среди миллионов других. Ничем не примечательная, похожая на все остальные. Столь же темная, холодная и снежная. Столь же томительная и гнетущая. Та же луна взошла на черный небосвод, среди тех же звезд, и та же луна заглянула в окно одинокой рыбацкой избушки, пролив свой сумеречный свет на лица спящих ее обитателей.
У них нынешний вечер не был похож на все остальные: все они спали сытым сном. Сашка лежал на своем привычном месте — возле фанерной обивки стены под окном, рядом так и осталась Элизабет, и уже за ней находились Макс с Фрэнком да дядя Миша. Все мирно и ровно сопели во сне.
Сашка лежал на спине, закрыв глаза, но уснуть не мог никак. Растирание дяди Миши уже поослабло, и его несколько знобило. Старый тулуп не спасал, наброшенный сверху, он едва доходил ему до груди. Руки Сашка пытался спрятать в подмышках, но это помогало мало, ладони стыли, словно находились в ледяной воде.
Элизабет лежала лицом к Сашке, под своей пуховой курткой, иногда открывала глаза, смотрела на его страдания... но что-то останавливало ее от помощи. Может быть, недавний взрыв его негодования?.. А может, старательно поддерживаемое им состояние своей независимости?.. Ни от кого. Она старалась об этом не задумываться. По меньшей мере, сейчас. Сейчас самое главное — вылечить Сашку. Болеть им, а ему особенно, просто нельзя. В таких условиях это опасно для всех. Только вот как его лечить?.. Сопротивляется на каждом шагу…
Сашка кашлянул в подтверждение мысли Элизабет, потом еще, более надрывно и громко, сел на нары и зашелся в приступе, зажимая рот рукой.
— Лекарство у меня, Сашья, — произнесла она сразу, как он остановился, — будешь пить?
Сашка кивнул, не поворачиваясь, выглянул в окно — луна, снег, тундра без границ. Элизабет достала из кармана своей куртки Сашкины таблетки, протянула ему две штуки, сбросила с себя куртку и легко, бесшумно соскочила на пол. Принесла ему кружку с водой. Сашка посмотрел на эту заботу со свойственным ему смущением, сказал:
— Я бы и так проглотил…
Но кружку взял и запил таблетки. Элизабет присела рядом на колено, осторожно положила Сашке на лоб свою ладошку.
— Горячий, — тихо сказала она.
— Лоб горячий, — проворчал он на самого себя, — руки холодные... как отмерзли.
И опять спрятал ладони в подмышках, скрестив руки на груди. Элизабет унесла обратно воду, вернулась, села рядом с Сашкой, достала руку его и зажала в своих ладонях.
— Это лед, Сашья. Щука из озера и то была теплее.
— Выживу, — как можно более безразлично сказал на это он.
— Конечно, выживешь, — согласилась Элизабет, — лишний раз страдать совсем ни к чему.
— Я не страдаю.
Элизабет это заметила и снисходительно, но проявляя все ту же твердость, пояснила:
— Чтоб не страдать, надо в первую очередь относиться ко всему здраво... а не с позиции «большого героя», — глянула в окно и кивнула Сашке, — смотри, луны только половина осталась. Скоро луны не будет. Тогда вообще ничего не видно?
Сашка не стал поворачиваться и разглядывать половину луны, а ей в тон рассказал:
— Зимой в тундре полной темноты не бывает. От снега даже свет звезд отражается, — и тут же, как бы уличив ее в неправде: — Ты же была на Аляске?
— Я была на Аляске, — подтвердила она, — только в безлунную ночь не бродила по тундре. Согреть тебе бульон?.. Или холодной рыбы?
— Не надо ничего. Я, правда, не хочу.
— Ты не ел несколько дней… от анальгетика может быть плохо... желудок разболится.
— Ладно, — громче положенного вздохнул Сашка, — в кружке бульон принеси, я выпью.
— Счастье какое, — пробормотала Элизабет, соскочила с нар и бесшумно пронеслась до стола, где была кастрюля и кружки. Там зачерпнула бульона и принесла Сашке: — Удержишь? Или с рук кормить?..
— Где ж ты так хорошо русский язык выучила? — не сводя с нее глаз, взял он кружку: — Словно и не из Америки совсем… шпиёнка.
— Сейчас без разницы, — ответила она, — все братья и друзья, когда беда одна и цель одна. Пей.
— Сколько тебе лет, Лиз? — в несколько глотков он выпил всю кружку.
— Не скажу, — мило улыбнулась она, забрала посудину, унесла ее обратно и, вернувшись на место, взяла вновь его руку в свои ладони: — Так тепло?..
— Тепло, — отбрехался он.
— Как ее звать?
— К-кого звать? — даже опешил Сашка.
— Девушку твою, — терпеливо подсказала Элизабет, взяла в ладони и вторую его руку, — у нее есть имя?
— Да она не моя девушка. Мы друзья…
— Я понимаю, — согласилась она, чуть ли не с состраданием, — так бывает. Ты не расстраивайся, она будет твоей девушкой.
— А я и не расстраиваюсь, — похорохорился Сашка, — у нас дрова с углем заканчиваются... вот с чего расстраиваться надо. А то…
— Когда закончатся дрова, чем будем топить печку? — довольно вяло поинтересовалась Элизабет.
— Придумаем. Кустов много…
— Сашья, — Элизабет слегка сжала его руку, — как думаешь, нас найдут?
Он кивнул едва заметно куда-то в сторону и туда же в сторону сказал:
— Думаю, найдут.
— Долго ждать?
— Не знаю. Будем надеяться, что недолго.
— Может, надо уже что-то предпринимать?
— Надо.
Сашка чуть помолчал.
— Рыбу надо заготавливать… и дрова…
— Заготавливать?..
— Начнет мести пурга, — посмотрел Сашка на нее, — на два метра от избушки не выйдешь. А прорубь так просто не найдешь.
— А почему на два метра?
— Дальше уйдешь — заблудишься. Пурга — это молоко. Руку протяни — не видно. Ветер свалит и будешь лежать в снегу. Или бултыхаться как шарик по насту... куда покатит.
— А если крикнуть?
— В пургу?.. — он даже заулыбался. — Кричи.
— Ты знаешь, Сашья, — очень уверенно произнесла Элизабет, — тебе до пурги надо обязательно поправиться. Понимаешь меня?
— Понимаешь, — отвернулся он, увидев ее тот же нежный и прямой взгляд, — я постараюсь.
— Ты не «постараюсь», а поправляйся… и чтоб ел… не будешь есть, будем тебя кормить насильно… и лечить насильно.
— Успехов, — попробовал пошутить он.
— Что?
— Это пожелание удачи.
— Ты ложись… и болей. Разговариваешь много, — и отпустила его ладони.
Болеть Сашка не любил и не умел. Болел в своей жизни он редко, а потому состояние температурной слабости было для него крайне непривычным и тягостным. Ощущать себя таковым в их драматичном положении было тяжелее вдвойне. А в присутствии даже одной женщины так вообще хотелось выглядеть только мужественным, железным и героическим до дерзости. А она тебе — ложись и болей?..
Сашка опустился на спину, подложив себе под голову руку. Иногда бывает много полезнее сказаться покладистым и принять ситуацию, какая она есть на самом деле. Хотят лечить? Пусть лечат. Ухаживают, кормят... с рук… что там еще положено?
— Ты наш талисман, Сашья... — сказала внезапно Элизабет, — на удачу.
И посмотрела сверху на него тем же нежным и откровенным взглядом. Сашка не растерялся, ему не стало плохо, он перевел свой «каменный» взор с потолка на Элизабет, как бы проверяя искренность сказанного, кивнул едва заметно и проговорил медленно и вдумчиво:
— Тогда вам обязательно повезет.
Она на это согласно улыбнулась одними губами и легла рядом с Сашкой на спину, так же, как и он, подложив себе руку под голову. Из окошка на них лился ровный лунный свет, выхватывая их лица из темноты комнатушки. Печка к тому времени перестала трещать и понемногу остывала. Тишина, охватившая рыбацкую хижину изнутри и снаружи, говорила о наступившей глубокой ночи. Тихое дыхание спящих американцев и дяди Миши можно было прослушать отдельно от каждого. В такой тишине в деревенских избах слышен даже скрип половиц под лапами кошки.
— Скажи, Сашья, — услышал он шепот Элизабет и немного скосил на нее глаза... она замолчала, может, обдумывая... Сашка повернулся к ней лицом.
— Скажи, Сашья, — так же тихо повторила она, — а если бы у тебя не было той женщины... я могла бы тебе понравиться?
«Вот же бабы, — в силу своего российского менталитета подумал он, — неизвестно что с нами завтра… даже сегодня... а у них все одно на уме».
— Что молчишь? Думаешь?
— Что тут думать, — ответил он, не зная что и сказать, отвернулся к окну и на всякий случай сказал: — Ты далеко живешь.
— Мне предлагали работать в корпункте... в Москве, — очень ровно ответила на это она.
Вот те на! Сказать «нет» он совсем не хотел, сказать «да» не мог. Получалось как-то не совсем честно. А с другой стороны — перед кем нечестно? Он вроде никому ничем не обязан… Ксюша? А что Ксюша?.. Ксюша дом сторожит… и все. Других обязательств у них друг перед другом нет. И все же…
— Почему ты эмигрантов не считаешь русскими? — пришла ему на выручку Элизабет.
— Мигрировать не надо.
— Каждый человек вправе выбирать себе место проживания на земле. Это записано в «Декларации прав».
— Выбрал себе место, — недобрым голосом ответил Сашка, — и называйся тем местом.
— Надо быть добрее, Сашья.
— Ага, — злобно промычал он.
Элизабет повернулась на бок, к Сашке лицом.
— Многие американцы живут в Европе, Австралии, Азии. И остаются гражданами Соединенных Шатов… и мы их считаем американцами, и от них не отказываемся.
— Мы, — выделил Сашка, — тоже не отказываемся. Это Я отказываюсь. А вам... флаг в руки!
Элизабет взяла его ладонь в свои руки и, поднеся к лицу, немножко подышала. Сашка едва не сомлел. Но с собой справился и принял это как лекарство.
— У нас в Штатах, кто имеет свою землю... держит перед домом флагшток с национальным флагом Америки. Утром его поднимают, иногда гимн поют. И это считается нормальным. У вас…
— У нас мало кто землю имеет…
— ...у вас почему-то считается смешным лишний раз показать свое отношение к родине.
— Мы свое отношение показываем не перед флагштоком.
Она лишь хмыкнула.
— Сашья, — тихо позвала Элизабет, чуть-чуть потянув на себя Сашкину руку, — что бы ты хотел сейчас больше всего?
— Водки, хлеба и мяса, — отрезал он сразу.
— А я…
— …ты — кофе и горячую ванну.
— Точно. Ты — цивилизованный, — несколько удивленно и игриво произнесла она.
— Смотрю американские фильмы.
— Вот как?.. О чем сейчас думаешь?
— О бейсболе, конечно, — продолжил он в том же духе.
— Похоже, ты еще и комиксы читаешь, — немного разочарованно донеслось от Элизабет.
Сашка промолчал, убрал свою руку из ее ладоней, перевернулся на бок лицом к ней, ни слова не говоря, поднял ее голову и положил к себе на плечо. Элизабет не двинулась. Устроив ее куртку себе наподобие подушки, он укрыл обоих тулупом, причем Элизабет пришлось притянуть столь близко, что она уткнулась ему в шею своим чудным носиком. Элизабет не проронила ни звука. Свободную руку Сашка положил ей сверху на талию и коротко сказал, как бросил:
— Спи.
Элизабет подышала ему безмолвно в горло, чуть погодя, тихонько спросила:
— Полетишь со мной еще в Арктику?
— Вначале, может, назад вернемся?
— Ты же обещал? — вспомнила она. — Значит, вернемся.
— Тогда и поговорим.
— Ты сейчас скажи. Представь, что уже вернулись.
— Хорошо, — промычал Сашка.
— Так не пойдет, — и толкнула его легонько в грудь, — говори…
— Что я еще должен говорить?.. Я сплю уже.
— Говори, что полетишь со мной в Арктику. Так и говори: полечу.
— Полечу, — сразу сказал в темноту комнаты, а сам подумал: «Вот же бабы, неизвестно, что с нами завтра…»
Луна обошла одинокий дом на берегу большого и довольно рыбного озера и спряталась на небосводе со стороны глухой, зашитой досками стены. Лунный рисунок от окна в избушке вначале скользил по лицам спящих людей, постепенно вытягиваясь в углах и сжимаясь с боков, после превратился в узкую полоску, пока совсем не исчез в черноте натопленной и уже обжитой комнаты.
Элизабет уснула в Сашкиных руках. Дыхание ее стало ровным и спокойным. Она спала тихо, безмятежно, как спят наигравшиеся дети. Сашка долго в сумраке смотрел на ее лицо, боясь пошевелиться и нарушить ее сон. Он не заметил и не почувствовал, как уснул сам. Руки ослабли, Элизабет сразу чуть ли не выкатилась из его объятий, открыла глаза, быстро села на колени, посмотрела в окно, на Сашку, тут же свернулась калачиком, положила голову ему на плечо и так же сразу уснула.
Утром следующего дня Сашка переоделся в свою высохшую одежду, проглотил на всякий случай пару таблеток анальгетика для все еще горячей головы и вышел из дома на воздух. В это утро Сашка проснулся последним, все его обитатели к этому времени занимались каждый своим делом.
Макс с Фрэнком находились у проруби. Взломав молодой лед, схватившийся за ночь, они вылавливали его небольшой доской и вынимали на снег, чтоб не мешали рыбалке. Макс называл это «крутить воду». Дядя Миша, похоже, ушел на ручей за хворостом, как и обещал накануне. Элизабет сидела у крыльца и чистила снегом и песком кастрюлю. Увидев Сашку, она остановилась, поулыбалась ему приветливо, с некоторым победным огнем в глазах, и спросила ласково, но требовательно:
— Температура как?
— Все в порядке, — довольно бодро ответил он, — температуры нет. Прошла.
Сашка сразу повернулся и быстро зашагал к ручью. Дядю Мишу он нашел в самой чаще кустов по пояс в снегу. Хворост тот заготавливал руками, разрывая вначале снег и стараясь обломать ствол как можно ниже.
Увидев Сашку, дядя Миша осуждающе помотал головой:
— Лежал бы ты, парень, без тебя управимся.
— Да все нормально.
— Нормально, — проворчал дядя Миша, — ты уже на месяц вперед настрадался.
— Давай помогу, — поторопился Сашка перевести разговор, — нож у тебя?
— Нож, нож… плетка тебе нужна, а не нож. Вот твой нож… режь там вот, в снег не лезь… паршивец.
Дядя Миша со злости схватил куст потолще, крутанул его, надломил подле руки, резко дернул на себя и оторвал, размочалив ствол в лохмотья.
— Вон, — сказал он, выбрасывая его к Сашке, — лучше носи их к избе. Промокнешь... опять на тебя спирт изводить, — здесь он выпрямился, повернулся к Сашке, как вспомнив что-то, и сказал:
— Да, слышь, я тут штуку видел странную. Ты ведь охотник? Пойдем-ка, посмотри, я не пойму.
Они прошли на более-менее чистое место, где кусты были поменьше, а снег потверже. Дядя Миша склонился к подножью торчащих во все стороны веток и, ткнув рукой, удивленно вымолвил:
— Смотри, вот песец бежал, так? Его дорожка. А вот глянь, как боролся с кем, кусты примяты, покусаны, ветки вот разбросал... это вот слюна, да? Вот, замерзшая… А с кем дрался? Других следов нет. Видишь? Он здесь прямо передо мной прошел. Недавно совсем.
Он действительно прошел здесь прямо перед дядей Мишей. Он катался, злился, рычал, рвал все подряд... он кусал бы и камни, если б они здесь были, у него течет слюна, что даже замерзает сосульками на ветках… Сашка просчитал все в секунду… следы зверя вели в сторону их зимовья.
— Бежим домой! — крикнул он и рванулся со скоростью, несвойственной больным людям. Дядя Миша столь же быстро выбрался из снега и, прихватив с собой пару длинных ветвистых кустов, побежал за Сашкой, так ничего и не поняв толком.
Возле дома они увидели вполне мирную картину: под лучами весеннего солнца у крыльца Элизабет чистила кастрюлю, невдалеке Макс и Фрэнк, забросив в прорубь свою удочку, безотрывно смотрели на поверхность воды. Сашка завертел головой по сторонам. Ничего. Может, зверь ушел в другую сторону? Так не бывает. Зараженный зверь всегда пойдет к человеку… Со стороны Макса и Фрэнка раздался собачий лай… Американцы отвлеклись от своей проруби и увидели совсем рядом бегущую к ним белую пушистую собаку. Ни тот, ни другой и на секунду не поняли, что может нести с собой этот красивый зверек. Макс, как раз в это время подхвативший доской одну льдинку, зачерпнул ее вместе с водой и выплеснул на песца. Плетка воды развернулась в воздухе и ударила зверя по ушам и спине. Тундру огласил дикий звериный скулеж, и песец бросился прочь. Он бросился в сторону избы… прямо к Элизабет.
— Во орет, — обескураженно произнес дядя Миша. Сашка его не услышал. Он побежал к дому, к его глухой стене, схватил руками одну слегка отошедшую доску и рванул на себя. Доска треснула на самом углу дома, и у него в руках оказался плоский двухметровый деревянный обрубок. Элизабет остановилась — с одной стороны к ней бежала очаровательная собачка, с другой — Сашка с доской в руках. В голове ее успела пронестись только одна мысль: они что, и собак едят? Как в последний момент она различила эти страшные, дикие и безумные глаза животного... Элизабет вскрикнула, инстинктивно выставив кастрюлю вперед себя, и тут на собаку очень точно опустилась Сашкина доска… Доска ударила зверя плашмя, по всему телу, отбросив от крыльца на несколько метров. Песец покатился по снегу кувырком, тут же вскочил, бросился обратно. Сашка ткнул ему доской в обметанную пеной морду, тот увернулся, схватил ее зубами, как будто укусить хотел.
— Быстро в дом! — крикнул Сашка Элизабет.
Подбежал дядя Миша с кустом в руках, недолго думая, чисто по наитию замолотил остервенело своим кустом зверя справа, слева, сверху, со всей силы, что была, да с такой скоростью и злостью, что Сашка от этой борьбы даже остановился, не зная, как тут подступиться, чтобы помочь… Очевидно, дядя Миша забил бы катающегося по снегу зверя до смерти, если бы тот не умудрился вскочить на лапы и сразу уйти в тундру… Сколько хватало глаз, они видели, что песец бежал по насту, даже не оглядываясь на избушку. Потом он растворился в далеких снегах. Тяжело дыша, дядя Миша обернулся к Сашке:
— Что это было?
Первый раз за всю поездку Сашка видел обескураженного и немного испуганного дядю Мишу.
— Бешенство, дядь Миш... слышал?
— Слышать слышал. Вижу впервые. Злой, сучара.
Элизабет, так и не успевшая уйти в дом, стояла на крыльце, прижимая к себе кастрюлю, и боялась пошевелиться. Глаза ее выражали ужас и восторг одновременно. Сашка бросил укушенную зверем доску на куст, которым дядя Миша охаживал песца, и попросил его принести оставшийся авиационный керосин. Горючим они облили все это вместе, дядя Миша бросил туда «до кучи» и второй принесенный куст, сказал:
— Нехай и это сгорит, — и поднес спичку.
— Ты сосульки эти трогал? — спросил Сашка, указывая на заледеневшую, едва приметную пену зверя на ветках.
— Да было, — дядя Миша отвечал, словно вспоминал что-то очень давнее.
— Снимай перчатки, — ровно сказал на это Сашка, — аккуратно снимай и бросай в костер. Ветки придется ломать теперь на другом ручье…
— Да уж, Бог с ним, — согласился тот, — лишь бы заразу не подхватить.
На разгоравшийся костер подошли Макс и Фрэнк. Издали они видели всю борьбу, но понять не могли, чем так не угодила русским эта маленькая визгливая собачонка с пушистым хвостиком. В руках Макс держал за жабры только что выловленного крупного сига.
— Ну и щука у тебя сегодня, — устало кивнул ему Сашка на рыбину.
— Это не щука, — закартавил Макс на своем русском, — Это лосось… глупый лосось… он не должен был ловиться. А что случилось?
— Собачка никого не цапнула? — спросил Сашка.
Макс и Фрэнк переглянулись. Элизабет тут же подсказала по-английски.
— Нет, — ответил Фрэнк, — Макс ее водой облил… она испугалась. Очень противная.
— Ее нельзя было прогонять? — спросил Макс.
— Прогонять как раз и нужно, — Сашка посмотрел на американцев: говорить — не говорить? — бешеная она... заразная. В другой раз осторожнее будьте.
Огонь быстро охватил разлапистые кусты, и, пока горел керосин, языки пламени высоко поднимались вверх, пожирая ветку за веткой, а на них и кожаные перчатки дяди Миши. Зрелище было коротким. Макс и Фрэнк отдали свою рыбину Элизабет и, получив короткий, внятный инструктаж от Сашки по части болезни бешенства, ушли обратно к проруби ловить своих щук и глупых лососей. Элизабет ушла в дом, а Сашка с дядей Мишей отправились искать дрова в противоположной стороне от их злополучного ручья.
В этот вечер из-за горизонта тонкой неровной полосой поползли тучи и скрыли за собой склонившееся к земле розовое солнце. Тундра потемнела. В один момент снег перестал искриться, стал серым и безликим. Заря же над ним разлилась красная, очертив края облаков огненным, пронзительным светом. Погода менялась. После ужина дядя Миша вышел из дома выкурить свою очередную сигарету, а когда вернулся, одному Сашке негромко сказал:
— Ветерок подул, дело плохо.
Американцы на зарю не обратили никакого внимания. Прочитав вечернюю молитву, поужинав, они занялись ежевечерним делом — проверкой надежности узелков на леске и подводкой крючка, шлифуя его на камне. Дядя Миша развалился на нарах, заложив руки под голову и смотрел в потолок. Старый полярный волк знал, к чему ведет перемена погоды... хорошей погоды. Однако свои мысли дядя Миша держал при себе. Лишний раз волновать гостей не стоило. Элизабет сидела на Сашкином месте у окна, смотрела в темнеющую даль, на первые загорающиеся звезды и убывающую с каждым днем луну.
Пока было светло, Сашка ходил несколько раз к проруби, проверяя ледяную воронку. Возвращаясь к дому, задумчиво смотрел на идущие по горизонту тучи. Ветерок уже был довольно ощутимый, но при не очень низкой температуре вреда собой не представлял. Однако долго так тоже продолжаться не может, и Сашка уже ждал холода.… а потом может и пурги… Пурга бывает не только в оттепель. Пурга в мороз — это гибель. За хворостом на ручей не сходишь. Рыбалка в снежной кутерьме — занятие практически невозможное. Заготавливать заранее?.. За прошедшее время у них ничего ни разу не получилось. Рыбы, выловленной Максом, едва хватало на сутки, собранного хвороста дядей Мишей и Сашкой едва хватало на день и немного ночи, к утру все просыпались в холодной избе — окошко подергивалось ледком, а на печке образовывался легкий узорчатый иней. Оставалась одна надежда, что пурга продлится недолго. Надежда слабая.
Ночью, засыпая в Сашкиных руках, Элизабет негромко сказала ему:
— Я была права: ты у нас талисман на удачу… никто даже и не подумал, что этот песец болен… Здесь часто животные болеют бешенством? Сашья…
— Я здесь впервые, — пробормотал Сашка очень тихо.
Утром следующего дня задула поземка. В воздухе крутились поднятые ветром легкие крупинки снега. В солнечных лучах они искрились, как грибной дождь на рассвете. Изредка эти крупинки собирались в целые облака и, подхваченные порывами ветра, развевались волнами по тундре. Солнце сквозь такие снежные вихри выглядело еще более холодным и колючим. Снег намело в прорубь, и на воде воронки образовалась легкая, вязкая «каша». Сашка уже точно ждал пурги.
С переменой погоды куда-то пропала рыба. За весь день Макс поймал полдюжины небольших щук, которых едва хватило, чтобы все хоть уснуть могли спокойно. Кустарник на другом, не зараженном ручье был не столь густой, и собранного за день хвороста едва хватило протопить печь до полуночи.
Беспокойство понемногу опять подкрадывалось к ним. Тучи поднимались по небу все выше и выше, и к вечеру солнце спряталось в них задолго до того, как село за горизонт. Весь день Сашка глотал свой анальгетик, и к вечеру состояние его заметно улучшилось: температуры, по крайней мере, не было точно. Ночью он вновь долго не мог уснуть. Смотрел в окошко на озеро, раздумывая, что можно будет сделать, если задует пурга. Ничего особенного не придумывалось. Осторожно, чтоб не побеспокоить других, он оделся и вышел наружу. Первое, что он ощутил почти сразу в одну секунду — мороз… Да, самый настоящий зимний мороз. Это было не минус пять или десять... это были самые коварные все тридцать... не меньше. С востока дул несильный, но обжигающий ветерок, срывая с наста крупинки снега. В противоположной стороне, по горизонту, плыли едва различимые рваные тучи, облитые светом уже небольшого месяца. Сашка вернулся в дом, взял доску, которой Фрэнк вылавливал из проруби льдинки и ушел к их воронке. Там он разбил корку льда, успевшую затянуть прорубь, повыбрасывал лед на снег и вернулся обратно. Холод был весьма ощутимым — руки замерзли в минуты, брызги воды, попадавшие на лицо, леденели и щипали кожу. Положение их начинало опять катиться к безысходности. «А что он хотел? Чтоб месяц в тундре светило солнце и температура держалась, как на горнолыжном курорте? Сразу надо было думать, сразу предугадать и хоть что-то предпринять».
Посидев час-другой за столом, уткнувшись лицом в сложенные кулаки, он снова ушел к проруби. Лед был слабым, ломался легко, схватиться еще не успел. Так он ходил к озеру всю ночь. Ближе к утру Сашка уснул, сидя за столом. Его разбудил поднявшийся дядя Миша, спросил негромко:
— Случилось что?
— Мороз понизился, — тряхнул головой Сашка, протер глаза и добавил: — Льдом затягивает. И ветер восточный... даже северо-восточный. Пурга, дядь Миш, будет.
— Дрянь дело, — проговорил тот, — ладно, я пойду хворост поломаю, а ты вздремни хоть немного-то… девчонка твоя вона замерзла совсем… одна-то.
Улыбнулся ему по-отечески и вышел. Сашка тихонько забрался на свое место, проспал пару часов, встал и ушел помогать дяде Мише заготавливать топливо. Все слабые доводы Элизабет о болезни были отвергнуты. Элизабет ушла вместе с ним и таскала хворост до вечера. В этот день Макс и Фрэнк обморозили на рыбалке свои носы, и Макс опять бормотал что-то наподобие: «страшная страна Россия...» Рыбы на этот раз они принесли немного больше.
С пришедшей темнотой и взошедшей луной все легли спать. Напряжение в доме было уже довольно различимым. Макс и Фрэнк в этот раз не стали проверять годность лески на их удочке. Через два часа сна Сашка, как по команде, поднялся и, съев свою таблетку, ушел к проруби ломать лед. Проснулся он утром за столом. Хотел пойти на прорубь, но увидел там Макса и Фрэнка и пошел к дяде Мише на ручей. По пути ему встретилась Элизабет с охапкой хвороста.
Этим утром тучи собрались с силами и поползли на солнце. К обеду они затянули полнеба, ветер усилился, поземка понемногу переходила в низовую метель. «Каша» на воде проруби образовывалась все быстрее. Пока Фрэнк убирал ее с одной стороны воронки, Макс рыбачил с другой, потом они менялись местами и так весь день с небольшими перерывами на обогрев в избе. Изба же остывала очень быстро, топить ее приходилось без перерыва, ломать кусты тоже приходилось без перерыва, носить их в дом… Дядя Миша не приходил с ручья до вечера. Ломал кусты от зари до зари. А вечером все та же рыба… хорошо хоть рыба. А ночью Сашка тихонько вставал и шел к проруби.
Тучи закрыли узкий серп месяца, и было очень темно. Идти приходилось почти на ощупь. Дом на снегу за спиной хорошо читался черной глыбой, по нему и ориентировался. Темное пятно проруби тоже отличалось от общей массы снега. Сашка ломал лед, выбрасывал его на снег и шел обратно к дому. Делал он все автоматически. Засыпая под утро за столом, просыпался, падал на нары, спал час-другой и шел помогать дяде Мише. Элизабет уже ничего не говорила, она и сама двигалась от дома к ручью за хворостом и обратно, как заводная. Пока все были заняты делом, говорить никто не хотел. Говорить было и не о чем. Все ждали пурги. Ждали как наказания… Но пурга где-то запаздывала.
А на четвертый день ожидания запаздывающей стихии случилось то, что никто и ждать уже не ждал… Пришел «борт». «Борт» пришел с неба в виде вертолета МИ-8. Совершенно темно-зеленого вертолета с яркой красной звездой и номером 57 на фюзеляже.
Стояло раннее утро, еще никто не успел выйти из дома на свою трудовую вахту. Дядя Миша задержался, растапливая печь, Макс с Фрэнком проверяли свою удочку, Элизабет куталась в пуховик и бесцельно водила глазами по нехитрой утвари избы, а Сашка в эту ночь так и не умудрился заснуть даже на пару часов, прикидывая, какую стену в соседней комнате можно будет разбирать на доски, когда начнет мести пурга.
Рокот вертолета, монотонный и не очень шумный, все поначалу приняли за слуховые галлюцинации. Повернулись и посмотрели друг на друга. Всем сразу одновременно одно и то же казаться не может… Все пятеро тут же высыпали из дома на крыльцо… Каждый потом сам себе признавался, что не видел в своей жизни зрелища более красивого и захватывающего. Тундра была как тундра. Молочное небо, низовая метель, снег, снег… тучи рваные, летящие по небу, снег, и сквозь эту непонятную низовую метель изредка прорывалось солнце… И отовсюду холод, холод, холод… И звук. Настойчивый, ровный звук мотора… Потом звук пропал. Словно и не было. Все снова посмотрели друг на друга. Показалось?.. И опять на озеро. За ним, за озером, там за тундровым крутым подъемом было слышно… И вдруг здесь небо как взорвалось. Взорвалось ревом винтокрылой машины, и вслед за этим ревом из-за этого тундрового подъема на высоте каких-нибудь тридцати метров вырвался темно-зеленый МИ-8. Он вырвался, как на вираже, куда-то вверх, тут же выровнял маршрут, очевидно заметив показавшуюся избу, и, перевалившись на другой бок, с оглушающим грохотом пронесся над крышей.
Сашка почувствовал, что земля уходит у него из-под ног. Не оборачиваясь, он осторожно сел на крыльцо. Все замерли. Смотрели на машину и глаз отвести от нее не могли. Никто не кричал, не визжал, не прыгал от радости, не обнимался друг с другом, не махал пилотам руками… Все стояли на крыльце рядом с Сашкой, смотрели на эту самую прекрасную машину в мире, самое удивительное изобретение человека. А машина, сделав круг над их домом, остановилась у озера и стала снижаться. Шасси его коснулись земли и погрузились в снег, винт крутил вовсю, но уже не с той силой и воем.
Дядя Миша присел возле Сашки и сказал на ухо:
— Мы победили, Сашка.
Сашка кивнул. Потом подергал дядю Мишу за рукав и заторможенно, также на ухо ответил:
— Ты трубу закрой… и дверь подопри… Пурга будет… чтоб не надуло в дом…
Из вертолета выбежали люди. Военные, штатский, в летной форме… Подбежали, что-то спрашивали, перекрывая голосами двигатель вертолета, Сашка ничего не слышал. Элизабет уткнулась Фрэнку в плечо и, вздрагивая всем телом, тихонько плакала, а может, она рыдала навзрыд... но незаметно. Макс что-то говорил ей и держал под руку. Очень быстро все разобрались, что случилось, и штатский в темном длинном пальто позвал всех в вертолет. Времени, мол, нет. Дядя Миша вернулся с крыши, забрал все вещи и потащил их к вертолету. Американцы пошли за ним. Летчик что-то крикнул Сашке и пошел следом. Сашка хотел подняться, но… не смог. Он попытался вновь, но ноги не слушались. Более глупого, страшного и смешного положения для себя он и представить не мог. Сразу пропал куда-то вертолет, пропали люди, пропал дом и тундра вместе с ним. Сашка остался один, один со своей бедой, с навязчивыми, пугающими мыслями и пустым, бегающим по снегу взором.
— Сынок, ты что? — услышал он сверху, поднял голову и увидел дядю Мишу.
— Я не знаю, — промямлил безвольно, даже потерянно, — встать не могу.
— Сынок, да ты что, — засуетился дядя Миша, зачем-то потрогал его за ногу и убежал к вертолету. Там он что-то попытался объяснить прилетевшим людям и уже через минуту шел к Сашке вместе с человеком в гражданской одежде. Однако их обогнала Элизабет, первая быстро подбежала к нему, бухнулась на колени, обхватила ладошками его ноги и громко крикнула:
— Где болит, Сашья?
— Да нигде не болит, — глупо и тихо ответил он, больше себе, чем ей, — встать не могу.
Но Элизабет умудрилась услышать.
— Как не м-могу? — ужаснулась она.
Сашка пожал плечами. Подошел дядя Миша с человеком в штатском. Тот что-то шепнул дяде Мише, и он быстро оттащил Элизабет от Сашки. Она сопротивлялась, но дядя Миша был сильнее. «В штатском» взял Сашку за запястье и пощупал пульс, потом вздернул его лицо за подбородок и как будто приказал, стуча себе пальцем по переносице:
— Сюда внимательно.
Заглянул ему в глаза и незаметно кивнул. Повернулся и ушел к вертолету. Там все засуетились, нашли Сашкин рюкзак, достали заветную дядьмишину фляжку, долго лили в кружку спирт, потом лили туда же минералку летчиков. Весь этот коктейль тот что «в штатском» принес Сашке и громко приказал:
— Пей!
— Что это? — тяжело спросил он.
— «Шило». Спирт с водой, один к одному. Осилишь?
— Что тут осиливать, — сказал Сашка самому себе.
— Пей.
— А в-вы врач? — засомневался Сашка.
— Врач.
— Все бы так лечили, — пробурчал тот и вылил в себя все содержимое кружки. Его передернуло от такой гадости. «В штатском» удовлетворённо кивнул головой и дал ему дешевую карамельку закусить. Сашка понюхал конфетку, не разворачивая, и отдал кружку обратно. Элизабет неслышно лила слезы, смотря на него скорбными глазами, губы что-то шептали. Дядя Миша стоял рядом и на всякий случай держал ее за руку. От вертолета уже шли все подряд, впереди почти бежали Макс и Фрэнк. Когда все обступили Сашку полукругом, он был не в силах от стыда поднять глаза. «В штатском» посмотрел на часы, взял Сашку за руку, проверил пульс.
— Готов! — громко скомандовал он. — Вставай, пошли.
Сашка встал. Удивленно посмотрел на «врача». Хоть его и шатало, но ходить он мог.
— А что было? Я не понял.
— Нервы, парень, лечить надо! — сказал тот. — Больше ничего.
Пьяного Сашку увели в вертолет. Красивая винтокрылая машина взмыла вверх и ушла прочь от пурги и безысходности в далекий город. В салоне Сашка совсем захмелел, что-то болтал Элизабет на ухо, она улыбалась, глаза ее высохли и иногда коварно сверкали. Потом Сашка повернулся к дяде Мише и прокричал под рев вертолета:
— А врач хороший, грамотный!
Дядя Миша рассмеялся, махнул рукой и на самое ухо Сашке ответил:
— Какой он тебе врач? Это… особый отдел погранцов. Понял? Гэбэшник это главный у них. Рот держи на замке! Они уже в город шли... а он предложил проверить Халембой. Вот как бывает! — и выразительно раскинул брови.
Когда ближе к вечеру частное такси привезло Сашку к дому, когда Элизабет вытащила его оттуда и довела до квартиры, потом чуть ли не насильно впихнула ему в карман доллары, позвонила в дверь и, оставив Сашку одного, с обещанием, что они обязательно снимут этот фильм и она скоро прилетит сюда обратно, Сашка, держась за дверной косяк, предстал перед Ксюшей.
Хан и Моська встретили его радостно. Первый устроил тихий скулёж, а второй терся о что попало и мурлыкал на всю квартиру. Ксюша обхватила его за шею и прошептала:
— Сашка, Сашка… в городе говорили: ваш самолет разбился в горах…

 

 

 


 

 

 


Валентина БИННАР


За закрытой дверью

Рассказ

 

 

Если бежишь, однажды захочешь остановиться. Каждое утро, осваивая новый круг, я спрашиваю, как алкоголик за барной стойкой: еще на посошок? Главное, вовремя сказать «стоп», и ты получишь удовольствие от пробежки, а не только благодарную усталость и одышку. Бежать — не то что убегать: от себя не убежать, даже если никогда не останавливаться.
Мы познакомились летом на благотворительной выставке. Я долго не могла оторваться от картины, где слепой художник изобразил ветряную мельницу. Если забыть, что это мельница, можно увидеть проступающее лицо седовласого старика. Я не сомневалась, что это моя картина, несмотря на то что не была готова вкладывать такие деньги в искусство.
Город полнился слухами. Те, кто был знаком с его картинами, отказывались верить в инвалидность художника. В число скептиков входила и я,  мне было все равно: если прическа стала причиной зависти подруг — вам важно, имеет парикмахер руки или нет?
Я обратилась к девушке за дежурным столом, объявив номер картины. Глаза ее забегали, и она попросила подождать, приложив к уху телефон. Ну что ж, я отвернулась и бросила взгляд в толпу. Люди перетекали от одной картины к другой. А в мою сторону направился молодой человек в черных очках.
В груди образовался огненный шар, готовый в любой момент всплыть пятнами на щеках. Я повернулась к девушке (шариковой ручкой она кому-то указывала на меня) и приказала себе успокоиться. Откуда пришло неожиданное волнение, готовое спутать статичные фразы?
Хозяин черных очков представился. Вежливость сродни таланту, кто-то с ним рождается, кто-то с ним и умирает. Спокойствие. Холод. Тайна. Три странных ипостаси отразились в кривом зеркале очков, когда художник назвал свое имя.
Горло порезала сухая пленка волнения. Вместо заготовленной фразы я зашлась сухим кашлем. Готовность номер один — «провалиться сквозь землю» — не сработала. Он терпеливо ждал окончания нервного приступа кашля.
Наконец я произнесла нужную фразу, попросив завернуть покупку. Но художник не собирался отпускать меня.  Он поинтересовался, почему именно эта картина. Я поняла, откуда вопрос. В зале «Мельница» не пользовалась успехом. Он признался, что до конца сомневался, стоило ли ему выставлять эту картину. Настояла его помощница. Он не сказал, откуда такая баснословная цена, мне оставалось только догадываться.

 

 

***

Быть самостоятельной для меня — это не только зарабатывать на хлеб и красивую одежду своим трудом. Когда ты вешаешь полку в ванной без посторонней помощи, то можешь кричать об эмансипации. И на это у меня было особое право.
Картина заняла свое место в моем доме, и я продолжила зарабатывать словом, будто без картины слепого художника работа не смогла бы сдвинуться с мертвой точки. Я много думала о нем. И это неудивительно: картина висела в комнате, обозначая его присутствие. Но когда он стал занимать большую площадь мыслей, я не выдержала. Художник на всякий случай оставил номер телефона. Возможно, на тот случай, если станет являться во снах.
У нас не было общих знакомых. Все, что могло нас связать, это картина. Когда он поднял трубку, я была просто уверена, что он ждал звонка больше, чем когда-то первого щедрого покупателя. Его низкий голос и холодный тон не испугали меня, наоборот, они словно убеждали, что я двигаюсь в верном направлении.
После того как я представилась, собеседник замолк. Я слышала, как легкий шорох ладони накрыл микрофон, но это не помешало услышать обрывок разговора. Но услышать — мало, главное понять. Художник о чем-то горячо умолял собеседника на немецком языке. Я терпеливо ждала, когда внимание будет принадлежать мне. Увы, он попросил, чтобы я снова представилась.


***

Мы встретились в его мастерской. Обычная квартира с тремя комнатами, в одной из которых работал художник. Я застала его за мольбертом. Среди художественного беспорядка он стоял спиной, обнаженный по пояс. Другие работы были небрежно накрыты простынями, в комнате стояла тишина, которую нарушала возня заоконных мух.
Когда я вошла, его кисть замерла. Я почувствовала себя воровкой, что пришла отобрать у мастера драгоценное время. Художник попросил пройти в главную комнату, пообещав в скором времени подойти. Он не поздоровался и не спросил, кто пришел, а лишь холодно попросил.
Руки, сжимавшие клатч, поддались мелкой дрожи, а ладони вспотели. Я сделала неуверенный шаг назад и столкнулась с его помощницей. Язвительно фыркнув, она напомнила мне, что уже просила пройти в другую комнату.
Проводив меня в просторную залу, помощница тут же ушла. Пошарив взглядом по стенам,  я не обнаружила картин. Было все что угодно, но только не они. Через долгих пять минут с подносом появилась помощница.
Следом — художник в домашних брюках и очках. Он мягко приземлился в глубокое кресло.
Нас разделял стеклянный столик и мрачный вид художника. Я обратила внимание на его губы, будто вскользь пробежавшиеся по ровному контуру, чтобы утонуть в образовавшихся ямочках на щеках. Он улыбнулся и поздоровался.
Помощница под любым предлогом готова была задержаться, но хозяин квартиры сделал едва уловимый воздушный жест, и она вышла. Какое же облегчение я испытала, когда девушка ушла. Или она видела во мне соперницу?
Нависшая тишина терзала и посылала колючие фразы. Еще секунда-другая, и я готова была с позором убежать. Но все решилось довольно быстро.
Я отвернулась на непонятный шорох и вздрогнула от его прикосновения.
Он осторожно взял мою ладонь и поднес к губам. Я замерла, ощущая волну новых чувств, но художник мягко выпустил руку и запустил палец в чайное ушко. Наконец он спросил меня о цели визита. Я едва не поперхнулась чаем, в итоге придя в себя. Он играл со мной.
Нарушив негласные условия, я честно призналась, что не верю и не понимаю: откуда у слепого художника есть право быть?
Он усмехнулся и ответил, что он абсолютно слепой и что зрение — это один из способов получения информации о мире вокруг. Но это не значит, что оно единственное. Также он добавил: его методика позволит слепым иметь возможность видеть, как и он. Для этого он и устраивает благотворительные выставки-продажи картин.
Тогда я спросила, что это значит — видеть, как он?
— Что такое зрение? (Я была уверена, он сотни раз говорил эту речь.) Что значит — видеть глазами? Глаза — это устройство, которое кодирует информацию, а мозг декодирует. Глаза принимают картинку, мозг распознает. Картинка, к которой привык здоровый человек и лишен слепой, живет в голове.
Художник говорил, что информацию можно получить и иным способом. Иным способом направить в мозг и видеть картину, которую никогда больше не увидят глаза.
Трудно было поверить, но желание довериться ему только росло. В довершение он снял очки, демонстрируя молочные глаза. А затем добавил, что очки не для него, а для людей, которые бояться заразиться слепотой.
Люди не жалеют уродцев, они просто не хотят оказаться на их месте.
Он вернул очки на место, придавив пальцем у основания. Он тут же описал мою внешность и одежду, отчего стало неловко. Знай, что он действительно хорошо видит, уделила бы гардеробу больше времени.
Художник рассказал, что причиной его слепоты стала пневмония. Последний раз он видел мир глазами ребенка. И десять лет пребывал в информационной темноте.
Случайность или судьба свела юношу с немецким эмигрантом. Старик владел посудной лавкой. На тот момент он уволил продавца, что заставило его на некоторое время занять место у кассы. Когда он увидел слепого юношу в торговом зале, что гулял под руку с матерью, то обратился к ним.
Между матерью и хозяином лавки завязалась беседа. Иностранец услышал то, что хотел услышать — никакие операции мальчику не помогли. Это был как раз тот случай, когда он хотел протянуть руку помощи. Старик предложил свои услуги по исцелению за необременительную стоимость — юноша должен стать его помощником.
Протесты матери оборвал будущий художник. Мать переживала за дорогие черепицы, которые ей придется оплачивать. А слепому наскучило состояние вечной компаньонки. Все, что требовалось от матери, это какое-то время сопровождать сына до места работы. Остальное старик готов был взять на себя.
С первых дней он поставил юношу в равные условия, сказав ему прямо, что придется несладко. Но, если он хочет вернуть зрение, предстоит много работать. Художник с улыбкой вспоминал первые шишки и отборную немецкую брань за расколоченный товар.
Через несколько месяцев эскорт матери не требовался. Но овладение новым зрением требовало доработок. Однажды старик вручил ему кисть и поручил рисовать плакат для стенда, чтобы поставить у входа на распорку для привлечения покупателей. Надо ли говорить — продажи возросли вдвое! Уже тогда его первые и неуверенные мазки завораживали людей.
Постепенно художник поведал о той жизни, куда пускал не всех. Это была часть его благодарности за доверие. Он закончил тем, что пришлось уехать из города. Местный представитель духовенства организовал травлю его и предпринимателя. Художник улыбнулся воспоминаниям о священнике, который хотел изгнать из него бесов, а потом погрустнел.
Сердце старика не выдержало. Его методика исцеления без операций и больших денег ждала армию слепых. И художник взял на себя это право, пообещав хозяину лавки осуществить мечту. А его внучка, своеобразная часть наследства, стала помощницей художника. Он тут же поспешил оправдать ее грубость и, пожав плечами, заметил, что трудно находиться рядом с таким человеком, как он.
Конечно, мечте гениального художника не суждено было сбыться. Метод, что сделал его полноценным человеком, слишком хорош для остальных. Я спросила его про мельницу. Хотя после истории с немецким лавочником, я не сомневалась, чье лицо угадывалось на картине. Художник нахмурил брови и проглотил улыбку. Он признался, что только поэтому принял меня сегодня.
Оставить номер телефона и не попросить моих контактов — стало большой ошибкой. Признал и другое: он не должен был выставлять мельницу и поэтому извиняется и просит вернуть картину.
Огонек в моих глазах, кажется, начал постепенно затухать, и я приняла защитную позу, скрестив руки на груди. Художник покачал головой и объяснил, что не думал, что кто-то заметит старика. Его фамилия происходила от слова «мельница». Эта, на первый взгляд, скучная картина — память о нем, и он готов вернуть деньги, которые наверняка очень бы пригодились.
Выслушав историю его жизни,  я не могла просто встать и сказать «нет». Я согласилась заменить картину на другую. И деньги забирать не собиралась.
Художник обрадовался, что не пришлось тратить много времени на уговоры, и предложил вернуться в мастерскую.
Я выбрала мрачную картину: деревеньку заливали дожди, а трое мужчин на одно лицо в смешных шароварах и деревенских туниках тянули из пучины облаков радугу как спасательный шланг во время пожара.



***

Он проводил меня до двери, и я, вдохновленная новыми чувствами, позволила пустить в сердце эти сладкие корни. На другой день я сняла «Мельницу» со стены, заменив образовавшуюся пустоту «Радугой».
На улице хлестал дождь, и от вчерашней духоты остались одни воспоминания.
Я вернула картину, как обещала. Оказавшись в его руках, она словно ожила, напитавшись энергией разлуки. Или мне показалось, будто взгляд старика изменился.
Прогнав тревожные мысли, я мысленно похвалила себя за мудрое решение.
Той ночью сна не было. Странная жажда, которую не удалось утолить водой, туманила рассудок. Я постоянно думала о нем. Но это были не просто мысли женщины о мужчине. Работа, что спасала меня, отторгалась, обрастая стеной из мутного стекла.
Он почти сразу прогнал меня. Получив картину, художник сделал воздушный всплеск рукой. Я думала, магия этого жеста принадлежит его помощнице. Она же с радостью проводила меня до дверей. И она же сделала контрольный выстрел в самый центр сердца, сказав, что в его мире нет никого.
Слишком тоскливыми выдались последние дни лета, как и дожди, которые так торопились расставить декорации осени.
Я замерла в теплом кресле, как кошка, охотясь за тишиной, выстроив баррикады из пледа. Боялась пошевелиться. Запретила размножаться мыслям.
Любая из них обходными путями приводила к художнику. Под утро, причалив к берегу и запутавшись в скользких водорослях, я погрузилась в мутные воды сна.
Разбудил меня скрип, отозвавшись выстрелом боли из-за неудобной позы, в которой я провела остаток ночи.
Окно заволокло молоко тумана. Холодок сосредоточился на кончике носа. Запах сырости напоминал море. Скрип повторился. Противный скрип принадлежал калитке. Я откладывала эту проблему на потом по непонятным причинам. Смазать петли и обратить в тишину мерзкий скрип.
Когда я неловко встала и оказалась у окна, мелькнувший силуэт, спрятавшись от моего взгляда, утонул в тумане. Но я заметила нечто интересное. Натянув толстовку, я вышла во двор.
Когда-то в журнале для интерьера я увидела занимательную вещь: кованую башню с горшками для цветов. Я заказала такую же, добавив флюгер с заостренной пикой на одной из главных башен. Восточный ветер трепал белый конверт, насаженный, как билет, на контрольный гвоздь. Это мой билет.
Конверт успел напитаться влагой тумана и легко сошел с крючка. «Парк».
Это все, о чем сообщало письмо, поэтому, не теряя ни минуты, я вернулась в дом. Освободив из заточения велосипед, я отправилась в парк. Все лето новый транспорт оставался нетронутым. Откладывая велопутешествия то из-за жары, то из-за проливных дождей, я обратилась к нему незамедлительно.
Парк Первооткрывателей был пуст, за исключением фигуры в черном в закутке под лапами акаций. Мне вновь досталась спина. Я осторожно спустилась на землю, направляя велосипед рядом как верного коня, и почти подкралась к одинокой фигуре. Теребя от волнения звонок, я выдала себя нервной трелью.
Художник обернулся. Я опять ощутила лихорадку вежливости. Он давно слышал шорох шин и поступь ног. Звонок был ни при чём.
Улыбка. Я сказала, что могла и не прийти. Он ответил, что все равно бы ждал. И что только сюда его отпускает без сопровождения вездесущая помощница. Он пробормотал, что только сюда можно попасть, не боясь лишних взглядов. Слепой без сопровождения поводыря или собаки все равно, что опасный преступник. Только здесь мы могли побыть наедине.
В будни город пустовал. Работы в городе почти не было. Ранним утром автобусы увозили людей за город. И только вечером городок оживал.
Я не знала, что держало меня в этом странном городке. Но теперь я знала причину, по которой захочу остаться.
Установив велосипед на подпорку, я разделила с ним сырую скамейку. Так мы стали встречаться каждый день. Художник оказался человеком, приобщенным к таинству искусства и знаний. Он признался, что, когда смог читать, уже не мог остановиться. Но иное видение мира подтолкнуло к живописи. Он признал, что его способ видеть далеко не тот, который использует обычный человек. Он хотел договорить еще что-то, но неожиданно сорвался и, ударив мохнатую лапу акации, быстро ушел.
На другой день он не появился.



***

На звонок ответила помощница. Я положила трубку, не желая вести разговоры с этой особой. Но она всегда была рядом с ним. Еще несколько дней проверяла место наших встреч, но оно пустовало.
Я окончательно сдалась на четвертый день тишины, когда оказалась на пороге его квартиры. Мне долго не открывали. Но я решила, что не сойду с места, пока не получу ответ.
Когда появилась помощница, испуг ящерицей залез за воротник — больше своего художника не увижу, вернее, это она приложит много усилий, чтобы разлучить нас. Я приготовилась к тому, что она прогонит меня. Именно это читалось между строчек сморщенного носика. Вместо этого помощница предложила войти. Но у самого входа она предупредила, что хозяин отсутствует. И я все еще имею право воспользоваться дверью. Я спросила, когда он вернется, и девушка ответила, что не знает.
— Как давно? — прозвучал второй вопрос.
— Несколько дней назад, — ответила девушка.
«Вот почему наша скамейка пустовала».
Как и в тот день, когда я впервые пришла сюда, помощница приготовила чай. После этого она заняла место хозяина и закурила. Сладкий дымок легким пером защекотал в носу. Я бросила курить. Одному Богу известно, каких усилий это стоило.
Помощница терпеливо отвечала на мои вопросы.
— Куда же уехал художник?
Не сводя с меня паучьих глаз, она сказала, что нашелся покупатель, готовый купить сувенирную лавку. Деньги, вырученные с продажи, еще на один шаг приблизят их к мечте.
Потом она совершенно неожиданно попросила оставить художника в покое.
Она уверяла, что больше не перенесет драм.
Так уж повелось, наигранно вздыхая, говорила она: избавляться от мусора приходится ей. А штопать сердечные прорехи никогда не входило в ее обязанности.
Именно это я ожидала услышать и, получив свое, направилась к выходу.
Девушка, не утруждаясь проводить меня, крикнула, что неплохо бы поблагодарить за хороший совет. Крикнув спасибо, я покинула квартиру художника.


***

От прояснившейся картины настроение медленно поднималось. По пути я зашла в магазин. Брякнув подвесными колокольчиками, я попросила торт-мороженое и поспешила домой, чтобы посмотреть какой-нибудь сериал.



***

Тишина — не мой союзник. Писать в тишине — это как отказаться от иммунитета, избегая скопления людей. В студенческие годы я сочиняла на шумных парах, спрятавшись на последнем ряду, создавая видимость работы.
Бывали времена, когда приходилось убегать из опустевшего общежития в переполненное кафе. Все свободное время я посвящала прозе — чаще оно было отведено урокам.
Мне не было дела до славы и денег, я просто получала удовольствие от процесса. Но сейчас, испытав искушение свободного времени, я перестала ценить его щедрость. Преодолев мнимую занятость, я все же садилась перед монитором, но, увы, не могла написать ни строчки.
Именно поэтому здесь стала посещать скучные поэтические вечера, массовые гуляния, что больше походили на школьные собрания, а также выставки. Мне нужно было отбросить тень в другую сторону. Я знала, что кризис — явление временное.
Но любовь не входила в мои планы. Едва кто-то может это спланировать. Последний опыт убедил, что любовь — это повод потуже затянуть веревку вокруг шеи. И, когда будет поздно что-либо менять, она надломит ножку у стула и затаится в ожидании.
Так вот я успела скинуть петлю в последний момент. День окончательной свободы пришелся на день свадьбы. Я сбежала. Позже я поняла, что любить нужно как-то иначе. Не прикидываясь и не выкраивая, жалея кусок с маринованной вишенкой, а целиком дарить себя.
Сейчас хотелось быть пустой, как ваза на подоконнике, которая никогда не знала цветов и не поила застоявшиеся стебли водой. И которая никогда не узнает о смерти, однажды обнаружив сухой веник вместо роскошного букета.


***

Я стала бегать по утрам, жалея о том, что эта идея не возникла раньше.
Наблюдать за мной было некому. Любимый парк пустовал, лишь иногда нарушая это правило зазевавшейся женщиной с коляской. Кто-то любит сравнивать жизнь с коробкой шоколадных конфет, а по мне, это бег на короткие и длинные дистанции. Кому как повезет. Несколько кругов вокруг парка каждое утро, с короткими передышками, постепенно возвращали меня к работе.
Я уже вышла на финишную прямую вымученного черновика, пока в одну из пробежек не увидела художника. Сердце забилось так сильно, что натруженное за несколько недель, могло просто не выдержать.
Вместо того чтобы подойти к нему и устроить допрос, я свернула с дорожки.
Я бежала, прокручивая возможный сценарий нашей встречи, в одном из которых позволила художнику сказать, что он скучал по мне. Я задыхалась. Невозможность наладить дыхание требовала остановиться. Дорогу домой я преодолела неспешными шагами.
Он вернулся. Но не позвонил. Я чувствовала, что нас тянет друг к другу с одинаковой силой. Меня никогда не обманывали подобные чувства.
В этот раз я хотела ошибиться. Ведь это означало одно — была причина не подпускать меня ближе, чем он успел это сделать.


***

Остаток дня я провела, как тигр, расхаживая по дому, очерчивая границы своей клетки. Ни одно дело не спорилось. Все торопилось ускользнуть, выпасть, протечь.
Когда красивая, но такая простая мысль возникла в голове, беспорядки прекратились. Порядок, возникший в голове, сложил трудную картину из пазлов. Эксперимент провалился. Я не могла разделять тишину с тишиной. Большой город позволил взять короткую передышку и снова звал в железные объятия. Настал момент, когда поняла, что место, которое я однажды провозгласила своим домом, им и оставалось. И я должна вернуться в тот мир, который породил моих чудовищ.
Слишком просто. Я набрала номер и забронировала билет на утренний рейс.
В таком месте легко забыть, что провода цивилизации тянутся совсем рядом.

 

 

***

Упаковывая вещи, я уже решила, что остальное заберет одна из подруг. Думаю, им понравится мое решение не жить больше в глухомани, и они согласятся помочь. За все время пребывания скопилось много полезного мусора, который не мог принести пользы в городе.
Я уже выставила большую коробку у входа, когда вдруг вспомнила о «Радуге», что нависала над рабочим пространством. Она едва соприкасалась со временем, готовая разделить вечность с остальными нетленными шедеврами. Я сняла картину и прислонила ее к стене у входа рядом с коробкой.
Солнце задержалось на границе дня и ночи, бессильно пропуская последние лучи в мои окна, мечтая лизнуть соленую краску с полотна «Радуги». Мечтая о чашке кофе, я задержала взгляд на картине, к которой тянулись тающие полосы света. Изучая привычные образы, я смутно догадывалась, что что-то не так.
Я могла сломать глаза, как ребенок, которому предложили впервые разгадать головоломку и найти отличия. Когда же я решила провести время с пользой в кухне, догадка ударила простым арифметическим числом. Я искала на полке любимую чашку, когда до меня наконец дошло. Их было трое! Они тянули радугу, и их было трое!
Я отставила чашку и вернулась к картине. Трудно было убедить себя в том, что я не сошла с ума. Теперь людей с одинаковым лицом и неопределенным полом осталось только двое. Я замерла, пытаясь убедить себя в том, что «о нет же — их и было двое!» Безумная улыбка поплыла по лицу, и я медленно вернулась к истокам раковин и очагу газовой плиты, запретив себе упрямые мысли на этот счет.


***

Он вошел без стука, как примерная тень. Скрип дверей тревожно предупредил, что в квартире гость. Даже ветер оставался снаружи, чтобы поиграть с флюгером, а не скучать со мной за чашкой чая, боясь распугать бумаги на письменном столе.
Я знала, кому принадлежат осторожные шаги, и поэтому постаралась со спокойным видом выйти навстречу. Хотя стрелки внутреннего компаса бешено крутились, как на рудниках, это мне удалось.
Художник в проходе виновато жевал соломинку, которая вполне спасала его в тот момент, придавая ему дурацкий вид.
Моя душа улыбалась так широко, что коснулась волшебной силой плотно сжатых губ. Гость же пытался сохранить официальный тон, углубившись в карманы серого пальто в поисках нужного слова.
Я, подражая его манере все делать руками, жестом пригласила войти. Но вместо того чтобы принять предложение, художник вытащил травинку изо рта, скомкал и кинул в коробку для мусора.
Ему явно не понравилось, что картина стояла на одной черте с коробкой. Оставалось только сгрести все в кучу и прилепить печать «На свалку до востребования». Хотелось оправдать себя, объяснить. Но слова не слушались, застревая в горле противным комком. От бессилия я даже ударила о дверной косяк и метнулась в кухню.
Если он хочет оправдания, пусть ищет их во всемирном банке ложных показаний. А мне оправдываться было не в чем. Это ему стоило кое-что объяснить мне.
Хотя нет, и он был чист передо мной. Почему люди не стыдятся брать в долг объяснения? Если хочешь, чтобы тебе были все должны, — открой кредитный отдел.
Пока я запивала нелепый вечер новой чашкой кофе, художник осторожно снял обувь и воспользовался недавним приглашением. Тот, кто придумал правило — не пить кофе на ночь, скорее всего, не доверяет своей совести. Она-то уж сильнее кофеина и других бодрящих веществ.
Заразные свойства других вещей, которые при появлении гостя стояли по местам — стол, два стула, холодильник и даже ваза на подоконнике, передались и мне. Мелкая дрожь, сковавшая ладони, осталась незамеченной. Долгое общение с бесшумным холодильником преподало неплохой урок, и я оставила волнение при себе. Кровь, подобно фризу, заморозила сердце, и я наконец успокоилась.
Когда художник заговорил, под кожу снова закрались сомнения. Он сказал, что не стал продавать лавку, а потом попросил угостить его кофе. Лимит вежливости в наших отношения истек и требовал пополнения счета на картах личного доверия.
Не воруй, не убий, не прелюбодействуй — гласили основные правила, но в тот вечер я по-своему нарушила каждое из них. Украв художника у немецкой подружки, я убила в нем желание жить по схеме должника. А прелюбодеяние состояло в том, что с него начинались самые плохие сказки. Хорошие сказки им заканчивались, отрубая хвост продолжения.
Передо мной сидел растерянный молодой мужчина с необычными способностями, словно пытаясь заслужить прощение за все свои чудеса. Спросив, почему он так поступил, я поставила перед ним чашку и села напротив. Художник вспомнил наш последний вечер. Он вспылил оттого, что не мог дать внятного ответа: что значит — видеть, как он? Он сказал, что ему страшно. Что у этого дара есть побочный эффект, который не проявлялся раньше. Художник сделал вывод, что остальные умения подтягиваются со временем, поэтому он не сможет ручаться за здоровье и жизни слепых. Указав пальцем на пустое место у окна, гость неожиданно произнес, что раньше там стоял старый журнальный столик. Судя по всему, меньше недели назад его убрали.
Пока я не успела подтвердить или опровергнуть его слова, он продолжал. В вазе никогда не стояли цветы. Над головой висела сломанная люстра, а не лампочка, как сейчас. И что здесь когда-то жил кот. Художник вертел головой, рассказывая то, что я и так знала. Вазу я купила в дешевом магазинчике из-за необычной формы. Ремонт начался и закончился на том, что я открутила люстру и отправила отдыхать ее скелет на помойку.
И да. Здесь жил кот, но я боялась, что любопытство сыграет с ним плохую шутку, и отправила кота к маме. Он сказал: чтобы наследить в вечности, достаточно однажды явить себя миру. Все оставляют следы, которые никогда не исчезают. Когда я перестала тараторить и восстанавливать хронологию, он продолжил, заявив Нечто, отчего мурашки пронеслись по сухой спине на водопой. Он говорил, что видения были и раньше — их он мог легко отделить от тех, что не относились к настоящему, но он не думал, что они могут быть настоящими. Я хотела поделиться наблюдениями о «Радуге», но художник попросил не перебивать, ибо мог в отчаянье сорваться. На самом деле, на картине с мельницей нет никакого старика, он появился потом. И скорее всего, я первая, кто увидел его наставника. Он назвал их сущностями, которые пробиваются в мир через его картины, через его видение.
Тогда художник задал вопрос, на который я и так спешила ответить, не заметила ли я странного в «Радуге». Я почувствовала, как нехорошее предчувствие склонилось у самого уха, чтобы нашептать нехорошее предположение. Когда я сказала, что один из радужных бурлаков пропал, художник не просто изменился в лице, он побелел, напугав меня досмерти.
Попытки оживить впечатлительного творца не увенчались успехом, и я заметалась по кухне в поисках нашатыря. Мои вещи были чемпионами по игре в прятки, особенно самые необходимые. Когда я нашла зловонный пузырек и готова была вывести художника из ступора, тот поймал мою руку на полпути. Всех смешила моя особенность выпячивать нижнюю губу в момент глубокой обиды. Но я ничего не могла с собой поделать.
Я убрала нашатырь на самое видное место, отрезав пути к новым играм, а затем отвернулась от гостя к раковине и открыла кран. Художник спросил, зачем я так делаю. Я переспросила, ослабив мощность потока.
Он повторил, однако я до сих пор оставалась в неведении, теперь от смысла вопроса. Он встал, снял с крючка на стене полотенце и предложил помощь, сократив между нами расстояние.
Впервые я пожалела, что испачкала так мало посуды. Я готова была перемыть горы посуды, лишь бы просто ощущать его близость. Мы молчали, за нас говорил шум.
Чтобы видеть меня, ему не нужно было смотреть на меня в упор — в этом было наше первое различие. Хотя в тот момент я как раз перед собой не видела ничего.
Когда последняя тарелка издала скрип чистоты, я принялась вытирать залитый стол, а художник по-прежнему оставался рядом. Он почти всегда смотрел в никуда, но в тот момент повернул голову в мою сторону, уподобляясь обычному человеку, чтобы сделать замечание по поводу моей выпятившейся губы.
В подтверждение слов он прикоснулся пальцами к моим губам. Действительно, она едва заметно съехала с заданной точки. Это я ощутила благодаря ему. Я замерла, боясь дышать. Сердце, которое в этот раз могло действительно не выдержать, замерло, скованное теснотой груди, причиняя немыслимую боль.
Художник снял очки и посмотрел на меня. Но я не испугалась. Он очень мягко притянул меня к себе и поцеловал. Я ощутила успокаивающее тепло его тела и ответила на поцелуй. Расслабившись, я позволила себе раствориться в волшебном песке, что ангелы сыпали нам на головы.
Я едва не испортила все, когда он подхватил меня на руки и спросил, где моя комната. На что я ответила, словно мы разговаривали по телефону с очень плохой связью, что я завтра уезжаю, навсегда.
Он замер, а потом прошептал, что еще сумеет меня переубедить. Я притянула его лицо и подумала, как хорошо, что у меня есть спальня. Проводя ночи в другой комнате, я исправно меняла постельное белье и взбивала подушки. Я приказала себе прекратить думать о разной ерунде, чтобы почувствовать все вина, что вливались в меня из чудесных мехов. Ощущения первой близости невозможно испытать дважды, как нельзя подумать дважды одной и той же мыслью. Так я перестала думать. А когда вернулись мысли, его рядом не было. И мне предстояло думать о другом.
Прекрасная ночь могла плавно перетечь в прекрасное утро, но игра оборвалась, когда я заснула в крепких объятьях. Потом поспешила успокоить себя, заверив, что он вернется, как возвращался много раз.
Так никуда не улетев, не стала распаковывать чемоданы, чтобы в любой понравившийся момент сбежать отсюда. День прошел в вялой борьбе с собой за право поверить, что я еще увижу художника.
Картина с пропавшим персонажем служила неприятной подсказкой, и я, накрыв тканью, спрятала ее в чулан.
За целый день я делала несколько подходов к ноутбуку, но очень быстро закрывала бесполезную машину. Вечер и ночь принесли еще больше страданий — на каждый скрип и шорох реагировала остро — а сон все не шел.
Второй день стал прототипом первого и, когда мне стало действительно страшно, я решила вернуться к утренним пробежкам. Они спасли меня тогда, спасут и на этот раз. Хотя, кого я обманывала?
Когда непослушные ноги несли меня по привычному маршруту, я свернула, с ужасом осознав, что бегу к порогу его квартиры. Неожиданно мне стало плевать на то, что может пострадать моя гордость, ведь мое счастье ставилось под жирный знак вопроса. Поэтому я бежала все быстрее, ругая себя за то, что не поступила так раньше.
Его руки, что обнимали меня, не могли лгать.
Когда я постучала, меня не заботил ранний час. Застать его и попросить ответа. Неважно, каким станет ответ — я могла пострадать от разрывной пули неизвестности.
Я не осознавала, какой уверенностью горели мои глаза, когда увидела его помощницу, но этого было достаточно, чтобы она впустила меня.
Если она утверждала, что привыкла к такому — пусть отвечает за свои слова. Также я не хотела слышать сонного бормотания по поводу того, что художника нет. Более того, она сказала, что его нет уже два дня и… Я ворвалась в мастерскую, в которой было слишком много света, чтобы верить в то, что я увидела потом. Когда я наконец поняла, поняла все, о чем он говорил, по щекам побежали слезы.
За спиной стояла помощница и наблюдала, источая сок ядовитого гнева. А я видела только картину, которую художник прислонил к стене, и на которой была нарисована открытая дверь. Он зашел слишком далеко в своем таланте. И только одному Создателю было известно, где сейчас был мой горе-художник, и в какой из миров впустила его эта дверь.

А я по-прежнему люблю утренние пробежки. Люблю утро и ночи, в которых очень мало сна. После того как художника объявили без вести пропавшим, я выкупила картину с дверью у помощницы, которая наспех распродавала все творения направо и налево. После этого случая внимание к моему художнику только возросло.
А эту картину я поставила в спальне, там, где последний раз могла любить. Знаете, о чем мои короткие сны? О том, что художник вернулся, шагнув ко мне навстречу с проклятого полотна.
А о чем жалею, знаете? Я никогда не смогу открыть эту дверь.

 

 

 


 

 

 


Евгений ОРЛОВ


Фенька


Рассказ

 

 

Феньку никто не ждал, она появилась вопреки отраве и работе — чтобы извести ее, мама рвала жилы на сплаве. Ноябрь сорок четвертого трещал морозами. Одноглазый учитель нервно теребил шапку, то и дело бил о голенище, из-под телогрейки тускло выглянула медалька «За отвагу». Он рванулся на скрипнувшую дверь.
— Тимофеевна, че?!
Баба оперлась на стену, окатила недобрым взглядом.
— Че «че»?
— Матрена как?
— Опросталась, — баба отерла руки. — Пляши, кобель — девка.
— Как «девка»? — учитель выкатил единственный глаз.
— Как надо — без хера.
— Ты же… — он растерянно оглянулся. — Не может… Обещала, старая карга!
— Чего выкатился, циклоп? — баба подбоченилась, нижняя губа нервно затряслась. — Обещала. Забирай свою консерву. Нечего шипеть, сам знай, куда писюн совать. Ванька с того света ее спихнул — злится, собака. Говорили люди… — Фенька за стенкой подала голос, женщина сплюнула в грязь, нехотя перекрестилась в небеса. — Прости меня, Господи.
Учитель глядел на ветхий домишко: желваки играют, кирза тонет в грязи. Дернулась занавесочка, под узорами — перепуганное лицо. Учитель сжал кулаки, показал спину.
— Вот же ж сука! — рявкнул он. Фенька перекричала мат. Сутулая фигура учителя зашаталась вдоль обочины.
— Вот сука!
А баба, втянув холодный воздух, засобиралась обратно. Консерву жаль. Не взяла отрава — живучая писюха. Или, правда, покойничек решил неверной женке насолить? С тремя детьми… Сдохнет, точно сдохнет.



***

Феоньей назвала соседка-ведьма. Девочка слепо тыкалась в сухую грудь и разрывалась ором. Мать безразлично глядела на нее. Накатили слезы — жива… Что теперь?
— Фенька, — мать коснулась лиловой головки, внутри сухо — не тронуло. — Зачем ты… — Рев скатывался в хрип. Иванова дочь, Файка, привстав на цыпочки, изучала страшного звереныша.
— Ма, ляля, — глубокомысленно заметила она, сын Сандей спрятался на печи — глаза блестят, нос шмыгает.
— Дай сиську, не бери греха, — ведьма покосилась в угол — иконы здесь отродясь не было (Ванька до фронта Бога клял). Маши не маши комсомольским значком — все у черта на рогах. Ведьма перекрестилась: — Прости, Господи!
— Ма, ляля, — Файка скривилась, вот-вот разревется.
— Ну, тише! — мать дала сосок младенцу. — На, чтоб тебе, на… Ммм!
Она охнула, Фенька вцепилась деснами. Матрена прошипела сквозь слезы:
— Ну, нету, нету!
Девочка обиженно закряхтела и вновь закричала. Мать опустилась на подушку, закрывая уши.
— Господи-и…



***

Декабрь, январь… Матрена поняла — одна. Соседи чурались, учитель Фрол обходил дом стороной, а к февралю и вовсе сгинул. Не стало его, Тимофеевна говорила: утёк в город. Папаша, кулацкая морда, вернул письмо, да приложил к бумаге «б…». Матрена смотрела на тетрадный лоскут, перечеркнутый крепким словом, хотелось разреветься — не смогла. Фенька выпила остатки жалости. Тупая горечь повешенницы обвязала Матрену. Каждый день Ванечка смотрит из Файки да Сандея. Корит — не дождалась.
— Убили тебя, Ванюшко-о, — взвыла она, пальцы царапают фото. — Убили-и.
Под стеклом — чубатый красавец, голубые глаза. За эти глаза бросила богатый дом и поселилась в землянке, среди полыни. Если бы не война…
— Ма, — Сандей тянет рукав, — ма, я кушать хочу. Ма.
Матрена опомнилась, вытерла слезу.
— Сейчас, Санюшко, сейчас…
— Ма, а Феня не умерла? — малыш шмыгнул носом. Матрена посмотрела на крохотный кулек: тряпье на тряпье — собрала, что могла. Синюшний носик едва дрожит. Мать вздрогнула — испугало сожаление.
— Нет, Санюшко, не умерла, — она притянула мальца, обняла.
— Ма, я кушать хочу, — робко напомнил он.
— Сейчас, сынок, мама что-нибудь придумает.
В хате холодно, едва томится печь, земляной пол промерз. На кровати Файка, запеленатая, как капуста, играет с куклой. Время от времени дочь дышит на руки. На стенах иней. В единственное оконце едва пробивается свет. Остальные заколочены чем попало. Темно, как в могиле. Могиле…
— Санечка, — она заглянула малышу в глаза. — Поедем в город?
— Не хочу! — закапризничал он.
— Там кушать будет, — пообещала она. — Там дядя Фрол… Помнишь дядю Фрола? Он леденец приносил.
— Да, — глаза Сандея загорелись, парок оторвался ото рта, — там, правда, кушать будет?
— Помнишь, Фрол… дядя Фрол рассказывал про магазины, вокзал? Ты хочешь на вокзал?
— Угу, — Сандей поставил в тупик. — А па? Можно ему тоже вокзал? Он у деды, да?
Земля опрокинулась, рука едва поймала угол печи. Голос задрожал.
— Санечка… У деды.


***

Потеплело, с крыш закапало, вылезли полудохлые воробьи. Матрена дернула замок — брякнула на гвозде уключина.
— Ну, скоро? — Онисим глянул исподлобья, рука нащупала плату — отрез сукна.
— Ща, — отозвалась Матрена, колени задрожали, ладони прилипли к замку. — Ща, проверю…
— Давай шибче! До вечера поспеть бы.
— Ща, — Матрена закрыла глаза, переставила ватные ноги. Под валенками заскрипел снег, пахло гарью и лошадью. Рыжая кобыла-«старушка» повела ушами. Фыркнула.
— «Ща, ща», — передразнил Онисим. — К вечеру не поспеем — брошу в поле с выводком (карие глаза дополнили: «Курва»). — Где ссыкуху-то оставила? — возница подул на руки, надел рукавицы. — У соседей, че ли?
— У соседей.
Спина встала колом, сердце давит под горло. Матрена машинально вцепилась в подол — ссыканул мочевой пузырь. Онисим смекнул по-своему.
— Горит передок? А то гляди…
— Сам гляди, — Матрена подсадила Файку (из-под платка одни глаза). Сандей давно увлечен лошадью, щупает вожжи, пока дядька засматривается на мамку. Матрена с усилием отвела глаза от окна. — Поехали.
— Ну, поехали, — согласился Онисим, шлепнул Рыжуху по крупу. — Но-о, пошла, зараза!
Лошадка переступила с ноги на ногу, потянула оглобли.
— Ну, с Богом, — Онисим перекрестился.
— С Бо… — Матрена осеклась, спрятала лицо под рукавицей. Сзади прижались Файка и Сандей.
Вдруг возница натянул поводья.
— Тпру!!! — телега встала. В щебечущем воздухе тихонько «квакало».
— Что случилось? — не поняла мать.
— Ребенок, кажись, — Онисим заломил шапку на затылок.
— Ма, ляля? — переспросила Файка. Платок покрылся инеем, как белой бородой. Матрена еле вскрикнула: сердце вот-вот выскочит, язык онемел.
— Поехали, че ты? — пробормотала она.
— Слышь, баба — точно дитя! — Онисим недобро оглянулся. Фенька уже не кряхтела, крик пробивался сквозь одеяло на окне.
— Тимофеевна с ним. Поехали! — потребовала мать.
— Тимофеевна? — они оба смотрели на замок.
— Тимофеевна…
— Ну, Матрена… — потянул возница. — Мне че — плевать…
— Мама, там ляля? — Файка заглянула в лицо. Матрена не выдержала, брызнула слюной.
— Заткнись! Заткнись! Мы сдохнем с ней, сдохнем! — она вырвала вожжи, хлестнула по лошадиной спине. Рыжуха, дернув сани, засеменила рысью. — Сдохнем…
Плач Феньки кромсал под лопатку, мать лупила и лупила лошадь, пока Онисим, прыгнув на сани, не отобрал повод. Так Феньку убивали во второй раз.



***

Матвей жену побаивался, плевать, что ведьма — люди до ерунды охочи — больно на руку тяжела. Но за полночь не выдержал.
— Мань, че это, а?
Баба заворочалась, зло уколола локтем. Матвей хрюкнул. Собаки за околицей надрывно кашляли — со двора на двор. Сон как рукой смело, Матвей обиженно вякнул.
— Че эта? — вдруг неожиданно предположил. — А можь, фрицы, а?
По спине пробежал холодок, ужасно захотелось «до ветру».
— Какие, б…, фрицы?! — сетка под Тимофеевной заскрипела. — Спи!
— Так невмочь, — обиделся Матвей.
— Невмочь… — пробурчала баба. Плоскостопого Матвея на фронт не взяли, но немчура донимала того по ночам — дед повизгивал даже на ведро. Ведьма съязвила: — Топор возьми — глянь.
— А как шлепнут?
— А и ладно — отдашь Богу душу.
— Чаво ты?! — старый сел, сунул ноги в валенки.
— Да надоел.
— Ведьма, — Матвей дотянулся до телогрейки. — Бес тебя приберет.
— Так нету его, — хихикнула баба, — Карл Маркс один — с ним и поцелуешься.
Он долго целился через окно, ночь — глаз выколи, дома пялятся мертвыми глазницами. Матвей обернулся.
— Мань, дитё надрывается…
— У Скалкиных, че ль? — Тимофеевна зевнула. — И че ль?
Матвей задрал брови.
— Нет же ее!
— Как нет? — удивилась баба.
— Онисим в город забрал… Всех, — старый охнул. — Ох, прошмандовка!
Он вернулся под одеяло, кряхтя, устроился.
— Вот, люди-то! Наплодят котят… Что ж это деется, а, Мань?
Баба закусила губу.
Ребенок не унимался, собаки едва перелаивали визг. Через полчаса стало ясно: на помощь никто не придет.
— Сидят за печками, ждут, кто ж... первым оторвет, — выругалась Тимофеевна. Фенька повизгивала с хрипом.
— Так и мы сидим, а, Мань? — робко вмешался Матвей.
— А нам надо?
— Жалко ж, Мань. Не по-людски…
— О людях вспомнил, — пробурчала баба. — Пусть председатель думает. Он за попа…
Фенька захлебнулась, старый приподнялся на локте.
— Можь, я схожу?
— Лежи! Другие сходят…
Они вцепились в одеяло, псы постепенно затихли. Прошел еще час, сон не шел.
— Преставилась? — шепнул Матвей. Тимофеевна дернула плечами. Старый вздохнул: — Оно и к лучшему — измучилась бы с такой матерью…
— Да заткнись ты! — шикнула баба, Матвей обиженно вперился в потолок. Старый будильник отсчитал набатом новые полчаса. Старый прикорнул, вдруг одеяло дернулось, он раскрыл глаза. Баба повязала платок.
— Мань, куда? — встрепенулся Матвей.
— В срамные пруда! Спи! — цыкнула баба, накинула тулуп.
— Так параша…
Дверь захлопнулась, окатив хату морозным паром. Матвей подслеповато изучил будильник. Четыре. Можно чего-нить кинуть в печь. Нехотя выбрался из постели, не расставаясь с одеялом. Доковылял к дровам. Холодок жалил под исподнее.
— Ща, — пообещал себе Матвей, уселся под печью. Из-под топора поползла первая стружка. — Ща.
Чугунок с картохой мозолил глаз, требовал пустить туда руку, но Матвей с опаской зыркнул на дверь. Как заклинание повторил: — Ща.
Огонек пробежался по березовым «вихрам», лизнул дрова, горький дым ущипнул глаза. Старый вытер слезу, вслепую запер топку. Весело затрещало. Можно обратно в койку. Он застыл, в сенях заскрипели половицы, ведьма ворвалась в дом — расхристанная, волосы выбились из-под платка. Ну, чисто ведьма!
— Че, Мань? — спросил Матвей.
— Топор! — Тимофеевна протянула руку.
— Зачем? — Матвей наклонился, поднял его с пола. Ему стало жутко. — Че там, Мань? Ты чего это, а? Может, эта — я?
Ведьма отобрала инструмент.
— Живо оно еще! — крикнула Тимофеевна, прежде чем уйти.
— Кто?!
— Да дитё!
— Маня-а! — заголосил Матвей, хватаясь за сердце. — Можь, оно само, не бери греха-а!
Ведьма остановилась в проеме, словила ртом воздух.
— Ты белены объелся, старый? — съязвила она. — Замок сбить… Воды нагрей. Снегурочка теперь у тебя.
И захлопнула дверь.



***

Фельдшера не дождались, ветеринар Савелий, запыхавшись, притопал со скотного двора.
— Крепко вы…
Повесил пальто, круглые очечки заблестели. Следом ввалился Матвей.
— Маня, ну че там? — он обошел ветеринара, наклонился над свертком. Пальцы зажали нос. — Че-та вонят.
— Ты, вон, ромашками серешь, — пробурчала Тимофеевна. — Утром не продохнуть.
— Че ты, Мань?
Ветеринар брякнул умывальником, неторопливо вытер руки.
— Давали ему чего? — поинтересовался он.
— Ага, титьку свою, — отбрехалась баба. — Думай, что говоришь!
— Не приучён.
Савелий трепетно, одними пальцами развернул бельишко. Фенька кряхтела, из открытого рта раздавался сип.
— Чья ж? — он обернулся к старикам.
— Известно чья, Матренкина.
Они переглянулись.
— Так она…
— Ага, — кивнул с готовностью Матвей, хотел прибавить крепче, но ойкнул.
— Квелая совсем — помрёть, — подытожил Савелий, не заметив. — К участковому надо…
— Ну тя! — вскинулась бабка. — Баба-дура перебесится, что она не человек? Не в себе.
— Живое дитя холодом морозить — человек? — Савелий нахмурил брови. — Не телок, чай. Да и того жалко.
— Ты-то больно бежал! — напомнила Тимофеевна.
— Не слышал я… — Савелий поправился. — Не думал я!
Фенька вдруг очнулась, прорезался писк. Савелий потрогал шейку — вздулись венки.
— Надорвалась, бедная, — пробормотал он.
— Не квохчи. Скажи — поможешь? — надавила Тимофеевна.
— Ты же ведьма, вот и наколдуй.
— Что она — курица? — взбесилась Тимофеевна. Старый опасливо отодвинулся.
— Вот и я говорю — не курица, — Савелий вздохнул. — Попробую…


***

Минула четвертая весна, Фенька росла смышленой. Она уже многое понимала. Баба Маня больше не материлась. Сразу после смерти дедушки Матвея в горнице появилась икона. Из светлого угла смотрела добрая тетя с лялькой. Баба Маня часто прикладывалась к ней и нашептывала.
— Что же ты, Митя-а…
Дедушка праздновал Победу и провалился в прорубь. Тетя за ним не углядела.
Однажды Феня подтащила табурет, едва не опрокинув лампадку, забралась в заветный угол. Маленькие пальчики потрогали лицо, Феня собралась с духом.
— Мама?
Тетенька смотрела ласково, немного в сторону. Фенька погладила ляльку.
— Холосая.
Слова пропали — захотелось расплакаться. Фенька побоялась не успеть.
— Ма, плиежай, — всхлипнула она и поцеловала краску. За спиной охнули, Феня обернулась, готовая драпануть. Баба Маня. Старуха уронила веник, нижняя губа дрогнула.
— Ба, я… — Фенька села на коленки, глянула по-щенячьи.
— Фенечка, — запричитала Тимофеевна, — что ж это ты?
— Ба, можно гулять?
— Горюшко ты мое, — старуха обняла Феньку, чуть не придушив пахучей телогрейкой.
— Можно, ба?


***

Она играла. За забором — белая степь, грязная колея скачет по холмам, бурые проталины прорезались через снег. Фенька перелезла через дровяник, вцепилась в забор. Бабушка перемотала егозу пуховым платком, драповое пальтишко великовато и цепляется за коленки, ноги не гнутся в огромных валенках. Девочка вцепилась в штакетник, глазенки уставились на горизонт. Сейчас… Час, два…
— Фенечка! — зовет от крыльца баба Маня. Фенька прильнула носом к доске, ноги дрожат — тяжело на цыпочках. Бабушка прикрикнула:
— Фенька, выдеру!
«Не выдерет, обещает только. Баба добрая». Сердце вдруг заколотилось: от сгоревшего хутора отделилась точка. Подвода. Варежки вцепились в доски, Фенька замерла и, пока не прояснилось, начала играть. Она представила: лошадка весело перебирает копытами, салазки шлепают в мокром снегу, а на санях сидит добрая женщина. Она правит подводу к крайней хате, на глазах слезы и грустная улыбка не сходит с лица. Мама.

 

 


 

 


Ольга МАХНО


Три рассказа

 

 

 

ВЬЮГЕ БЫТЬ НЫНЧЕ!


Был у меня закадычный друг. Слегка глуховатый, отменно бородатый, с большим подвижным носом, перегаром и шапкой-ушанкой. О таких говорят: ну, лубочный мужик! Но Степан Игнатьич был, скорее, не лубочный, а луковичный. Горем луковым и простуду лечил, и хандру, и раны сердечные.
Бабушка моя, добрая душа, все его раньше в гости зазывала. Положит, бывало, краюху хлеба на стол, в тарелку особо глыбокую борща нальет, капнет прямо в сердцевинку сметанный островок и осторонь, как особое лакомство, луку положит. Хвалил же ее Степан Игнатьич! Да вот только слаба старушка стала, теперь ей не до борщевых дел…
Но рассказ мой не об том пойдет. Нынче, едва только свет сгустился и первые синие тучи к ночи бока склонили, пришел мой приятель совсем во хмелю. Кажет — на радостях, а на коих именно — умалчивает, глаз мутный щурит по-кошачьи и бороденку скребет. Нос в прожилках, щеки дряблые, а уши, как у лошади: где скажут — туда и повернутся, вот только проку нет — глух валенок! Вот и сейчас — хохотнет да и прислушается, опять хохотнет… Хоть плюнь в рожу! Но я-то друга знаю, надобно его молчанку перетерпеть: сижу, гречку давлю сухомятную, кипятком крутым заливаю. Может, и я, когда секретничаю, некрасив так, да только миловал Господь — не девица, по люстеркам не заглядываюсь.
— Степ Петрович, чтоб тебе дух вон! Че в кашу, как на барышню, зыркаешь?
Вот тебе и кончил молчать! Толку, что обоих Степанами звать, вишь, разные мы какие: он как скажет, ты и не спозорился, а стыд на рожу лезет.
— Степан Игнатьич, да ведь это ты в молчанку играешь! — попытался я отбиться, но снова в кашу уставился.
— Э-э, друг, дела серьезные… Значит, я, вишь...
— Женишься?
— Ну… — засучил в бороде Игнатьич, засвербил глазами.
Неужель взаправду угадал? Я-то как подзадорюсь:
— На Дашке, что ли? Лицо — яйцо сорочиное! Э-э, Степан… Ну, даешь, мужик! …Или на Нюре?! Лучше с морды, конечно, но тощая, как хворост плохой… Ты бы на Люськин зад обратил…
— Дом я нашел, вишь… — и уронил глаза в пол.

Бабушка выглянула из-за печи: «Весть кака славная! Очень прекрасная! Больно уже весело дом найти!» Кошка мяукнула, вьюга завьюжила.
Хворь найти, дурь найти, бабу найти, но…
…ДОМ!?

— Как так? Дома не валяются! Завилял я на лавке, надеясь на лучшее. Авось, друг пошутил или с пьяного глазу на хату чужую решил, что своя.
— Дом я нашел… А не хочешь — не верь…
…С дымом в трубе, лежанкой и печкой, лавой вдоль стенки, бабой и луком. Снег на окошках и вдоль порога, светится свечка под ликом Великим…
— Пьяный, мать твою! Пьяный! — визжу.
— Да ну! Коли хочешь — идем!
Встали мы оба в край недовольные, валенки снова сырые напялили и во вьюгу пошли. Тут не до россказней! Снег под ногами, как липкая мазь лечебная, за ногой тянется и шагу не пускает. Идем-бредем, как на месте топчемся. С такой погодой и помириться недолго: я Игнатьича под локоть держу, а он меня — за воротник. Прогуливаемся, будто свиданничаем, а снег глаза забивает, и нос, и рот. А в поднебесье словно птицы белые отпевают!
— Где ж тут дом искать, коли носа твоего красного…
«Шмяк!» — упал Игнатьич рожей в снег… Да как закричит:
— Вот!
Возликовал друг и давай разгребать снег руками… Роет-роет, а руки уж огнем горят, без рукавиц пропитых. Ну, не давать же свои — холодно! Помялся я и тоже — на коленки: снег рыть, другу помогать. И вот будто пар от земли пошел…
Вначале труба показалась с мизинец, дымок колечками клубится, и тепло по озябшим рукам идет. Мы еще поднатужились да подналегли — и окошко выклюнулось! Окошко малёванное, что кулак мой размером… Нет, меньше трошки! Я к нему глаз приставил — а там…
…Кот-мурлыка с лежанком и печкой, лавки вдоль стен и баба румяная, лук на столе и хлеб на окошке. Светится свечка под ликом Великим!

Вернулся я поздно. В доме простыло, а в горле першит, как будто от горести… Бабушка тихо ходит, как ежик: «Вьюге быть, люди! Вьюге быть нынче!»



У МОРЯ ПОГОДЫ


Несколько дюймов до солнца осталось,
Но кончились силы ждать большего:
Небо вдруг манить перестало,
И вышло из-за спины прошлое…

— И как вам? — спросил Михаил, положив на колени тетрадь.
— Ничего поэма, — сказала Ксения. Она ловким движением плеснула из кофейника ароматный душистый напиток в аккуратную беленькую чашечку и быстро отпила пару мелких глотков. На фаянсовом ободке остался оранжевый полумесяц помады:
— Вот только про синюю птицу мне нравилось больше… — подумав, добавила она. — Хотя, в той или иной степени, все, о чем вы пишете, касается прошлого, что пробивает некую брешь в будущем и протискивается туда сначала одним, затем другим плечом. А потом встает в полный рост: большое, неуклюжее, неправдоподобно гипертрофированное. Словом, абсолютно несуразное. Стоит оно посреди этого самого будущего и ехидно так ухмыляется. Чем оно вас так пугает?
— Просто я не вижу в нем ничего хорошего. Наоборот… Стόит прошлому всплыть на поверхность, как оно, будто разложившийся труп, начинает испускать зловоние на всю округу…
— И что толку от зеленой весны, когда такой смрад повсюду? — Михаил улыбнулся и многозначительно развел руками.
Ксения подала ему кофе. Он отхлебнул, поперхал и сделал еще пару жадных глотков. В окно падали целые снопы света и без всякой гармонии распадались белесыми пятнами. Казалось, за окном бушует апрель, но февраль пока не дошел и до середины… Простуда вовсе измучила Михаила: кашель явно имел тенденцию стать хроническим:
— А зима в этом году затянулась… — сказал он. — «Достать чернил и плакать!»
Ксения кивнула. Михаилу уже было за шестьдесят, но он прекрасно выглядел. Не обрюзг, не замшел и только слегка сутулился, что придавало его движениям некую таинственность. Будто он все время от кого-то прятался, будто ходил, боясь разбудить что-то… На цыпочках.
Девушка любовалась тем, как в глазах собеседника то и дело блуждал луч солнца, от которого глубоко зеленая радужка загоралась салатным. Таким, как в детских книжках рисуют глаза лесных волшебников, эльфов и магов…
Заходить к Михаилу в гости было всегда приятно. При мысли о его квартире первое, что приходило в голову, — это вкусный кофе. Он варил его на песке в маленьком медном кофейнике, от чего горьковато-шоколадный запах наполнялся смолистыми нотками и обретал нечто ценное, в мебели называемое патиной, а в кофе Ксения называла это… «привкусом жаркого лета».
Южный берег Черного моря, маленькие кафе, где на песке подогреваются крохотные прокопченные турки на одну чашку… Воздух, полный йода и терпкости, раздирающий грудь своей свежестью, оставляющий внутри, в легких, мятную прохладу и легкий тревожный мотив скрипки. На море всегда тревожно: даже подспудно в таких местах всегда ждешь чего-то: паруса вдалеке, шторма, улова… Ждать у моря погоды… — не зря, не зря говорят…
Второе, что так манило к этому чудаковатому преподавателю латыни, была его непохожесть ни на кого. Учить мертвому языку, знать мертвый язык, любить его, как любят собак или лошадей, — это, действительно, странно. Мертвая любовь и поэмы о прошлом. Весьма неплохие, печальные и тревожные, как заводские гудки. Такого лестно иметь в друзьях! А в неполные двадцать пять — лестно любить… Это как создание себе алиби: тебя никто не назовет посредственностью, не осудят за плохой вкус, даже не попробуют ославить…

Крылья расправив над спящим Аидом,
Сирин кружит, навевая преданья.
В мертвом царстве синие птицы,
Птицы удачи несут наказанье…

Она, красиво интонируя, прочитала отрывок на память и задумалась. Уж очень похоже на Старшую Эдду…
— Первый вариант — приносят страданье — тоже был не плох. Хотя наказанье — это за дело, а страданье — это не за что, муки во имя рая. Совсем другой оттенок!
Михаил улыбнулся:
— Изо всех моих поэм ты любишь самую зловещую.
— Отчего она такой стала, Миша? О чем вы думали? — Ксения взяла из хрустальной вазочки кусочек рафинаду и отправила за щеку.
— Ты — моя первая знакомая, что пьет сладкий кофе по отдельности: сначала кофе, потом — сладость… А поэма сама написалась, как всегда и пишутся любые поэмы. На Чистый Четверг было тягостное настроение (не грустное, а именно тягостное, когда минуты тянутся, словно жженый сахар), я сидел и глядел, как за окном небо подернулось призрачно серой дымкой, потом стало эмалево-бирюзовым, а затем спокойно и с достоинством ушло под темно-синюю вуаль. День безвозвратно ушел, и я сел писать…

Кирпично-красные тени лягут
На воды черные, где герои
Спят, качаясь, как в лоне матери,
Воспоминая падение Трои…

Прочитала она еще отрывок и зажмурилась. Странные тени плыли перед ее глазами, кровавые тени героев прошлого. Она — в свободном вязаном платье цвета глины, роскошном изумрудном плаще плыла вместе с ними, выныривая из Виноградного переулка, забывая о заснеженном дворике и желании постричь и окрасить волосы… И было ли то страшное таким манящим, и было ли это настоящее таким уже пресным? Она плыла и ни о чем не думала… Заснув на софе перед кофейным столиком, Ксения неслась реками забвения, и ее черные длинные волосы разметались на красном батисте ворохом жестких проволочек… Полуоткрытые губы ловили полуденный сон и мечтали… А герои боялись прошлого, а герои бежали от него на войны и сражения, под чужой кров и меч, прячась в женские ласки и вино, попадая в плен и наслаждаясь пленом, ограждающим от погони случившегося.

Из чаши, разбитой давеча,
Пить не придется больше Артуру,
Меч потерян и дар речи,
Прошлое стало пред ним…

— Сдуру… — продолжила Ксения в полусне и тут же очнулась. — Вот нелепое слово! — она тряхнула головой. — Черт, как же там было? Как же… Фигуру… Дуру…
Она потянулась и увидела, что Михаил тоже спит, скрестив на столе руки и положив на них голову. Ксения улыбнулась.
— Миша, ну что же вы? Это я ночи напролет работаю, и разморило от тепла, а вам спать негоже! — и она потрепала его по плечу. Ей нравилось говорить с ним, как с равным и даже родным. Чувствовать себя мудрой, чуть уставшей, ищущей...
«Ищите да обрящете», — подумала она и сильнее потрясла Михаила за плечо. Он не ответил. Ксения шире улыбнулась и потрясла сильнее. Но он никак не мог проснуться. Он умер во сне от кровоизлияния в мозг и был похоронен через три дня на Старопролетском кладбище, в правом ряду, на двести пятьдесят четвертом месте. Все имущество отошло Ксюше, как указано было в завещании.
«Удивляться — плохая примета», — говорила она завистникам и нервно смеялась. «Что же было в его прошлом?» — думала Ксения, живя в центре столицы, в тихом дворике с липами.
«Каков же он, перевозчик душ?» — представляла она, заваривая кофе в медном кофейнике. — «Что за слово там все-таки было в конце?» — спрашивала и спрашивала себя она, читая подряд все его стихи, кроме потерянных «Синих птиц».
— Что же за слово? Нет, точно не «сдуру»!
Во дворе бушевал апрель, а Ксения никак не могла вспомнить единственно точное, потерянное в прошлом слово. Никак не могла — и решила остричь волосы.



НЕ БЫЛО ПЕЧАЛИ


Не было печали вот уже четыре года. Жизнь потихоньку вошла в спокойное русло и шла день за днем без всяких происшествий. Что могло случиться еще?
Аня вышла замуж и стала забывать о прошлых бедах. Сергей уехал в Измаил, а Женя спился и умер в одной из маленьких клиник Подмосковья. Время все расставило по местам.
«Но по верным ли?» — часто задавались этим вопросом оставшиеся в живых. «Верных решений вообще не существует!» — вспоминали они философию Жени, но со вздохом откладывали до горших времен. То ли из-за его кончины, то ли из-за кончин вообще, хотелось думать о чем-то правильном (прямолинейном), будничном, удачно сложившемся. Так Сергей забывался, глядя по выходным телевизор и мастеря на продажу самопальные антенны.
Анна вязала и пыталась по-умному воспитывать своих и соседских детей. Только антенны ломались, а дети росли, грубели, половозрели и ругались отчаянным матом. Жизнь разлаживалась и расползалась, как клеенный из ДВП ящик. Тут бы клей новый купить, тут бы древесину получше! Но все орудие было — привычные молитвы да немного водки за ужином. Слабое русское орудие, бесхитростное!
Муж Ани, конечно, был человеком дельным. Однако все его дело тоже никак не выгорало. Бывают такие люди: делают много, вертятся много, а на выходе — только пшик. Словно от петарды. Зато он не пил, был оптимистом и верил, что все хорошее — впереди. «У кого только впереди?» — часто задавалась вопросом Аня. И не знала сама, что же придумать себе в утешение.
Четыре года назад она тоже не знала, что сказать. Времени до ее несостоявшегося замужества было часа два от силы. В нарядном платье, кружевной фате и лаковых лодочках Анна сидела на скамейке перед домом и, собираясь с мыслями, лузгала семечки. А мыслей все не было. Ни печали, ни тревоги. Просто короткое замыкание. Такой же пшик. Она сидела и, бездумно плюя шелуху под ноги, смотрела на ветку черемухи: ветка качалась и качалась, качалась и качалась, как проклятая. Когда подошли Сережа и Женя, она посмотрела на них и виновато улыбнулась:
— Ну, как я вам?
И тут Аня замерла. Приставшая к губе лузга несколько раз дернулась на ветру и упала. Вместо жениха (чернявого, с чуть вздернутым носом и маленьким шрамом на левой скуле) и простоватого дружка Сережи на нее смотрели глупые, напрочь лишенные выражения огородные чучела. Они неловко ерзали на месте своими деревянными подпорками, а затем одно из них упало…
«Пугало…» — подумала Аня и, нервно хохотнув, закрыла ладонью глаза. Заново взглянув, она ничего не увидела: кривенький, неухоженный сад, угол побеленного по старинке дома и ветка азалии:
— Бред. Во бред, а? Бывают же такие тупые кошмары!.. — мотнула она головой, осознавая, как дурной сон переходит в гулкую загрудинную боль. — Да… и сон в руку. Замуж иду за сущее чучело!
Аня с досадой отряхнула упавшие на белое платье семечки и пошла в дом. Там, под иконой, сидели заплаканные родители и перепуганные гости.

Когда Сережа и Женя увидели издалека Анну, та сидела на лавочке и уныло раскачивалась.
— Не боись! — рассмеялся Сережа. — Нервничает и все. Как все гости соберутся, повеселеет!
Он хлопнул друга по плечу, и Женя, слегка приободрившись, несколько раз нервно тряхнул плечами, сбрасывая с них тяжесть волнения. Улыбаясь, он подошел к подруге. Она обернулась, и Женя испуганно, словно «по передаче», оглянулся на свидетеля.
Вместо невесты на скамейке сидело страшное огородное чучело из прелой, черненой дождями соломы. Сидело и качалось в такт порывам ветра, что теребили старую черемуху. Чуть вперед и вбок. И так ритмично-ритмично. Пружинисто даже. Свадебное платье, все в шелухе от семечек, нелепо западало в местах, где должна была быть девичья грудь, гладкие плечи и бедра. Маленькие туфельки стояли рядом, слегка завернувшись носочками внутрь. Женя вскрикнул и попятился на пару шагов назад. Схватив за руку оцепеневшего друга, он стал тихонечко приседать на корточки. А чучело вдруг резко остановилось и медленно улыбнулось разорванной линией рта. Тихонечко так, застенчиво:
— И как? Нравлюсь!
После этого начался переполох. Свадьбу отменили вопреки всем уговорам родителей. «Никакой белой горячки, ни в одном глазу!» — божились Сережа и Женя, уверяя, что все было наяву, взаправду, как нельзя более. «И пусть все к чертям, ноги в проклятом доме не будет!»
Анна же о том своем сне молчала, и молчала вообще еще несколько месяцев. Только смотрела как-то задумчиво в сторону сада, за угол дома и качала головой, словно говаривала: «Ая-я-й!..» Затем она так же тихо уехала из города, поступила в институт и занялась вязанием. А потом, гуляя по осеннему парку, встретила Иннокентия и неожиданно для себя вышла замуж.
Женя же больше никогда ее не видел. Начал пить взахлеб, с горя женился на другой и, сбежав от той другой, женился на третьей, а потом совсем уж ушел в запой. Потом гонял детей и бил супругу, вспоминая о первой несостоявшейся, и совсем-совсем потом — умер. С тоски и жалости.
Что стало с Сергеем? Ничего. Суеверие спасло его от удара.
— Наверное, кто-то наговорил, подстроил, — убеждал он себя, когда мучила бессонница. — Аня ведь так хороша была: светло-каштановые волосы, белая кожа и монгольские, чуть выдающиеся вперед, скулы. Глаза совсем необычные, как чай с лимоном, лучистые, игривые. Вот кто-то и позавидовал. Да, да, зависть людская и не на то пойдет!
Однако верно ли они поступили, что разбежались? Что судьба, так странно и нелепо ворвавшаяся в мерное течение обыденной жизни, все превратила в фарс, — об этом он тоже думал, но совсем редко, когда предательская память подсовывала картинки счастливых друзей, купанья на реке, стареньких родителей, веселого мальчишника… Такие мысли, словно долгий запой, затягивали все дальше и ниже в темные, неведомые впадины души, и Сережа скрепя сердце отбрасывал их в дальний угол, за поломанные антенны и старую жизнь.
«Чего я испугался?» — думал он.
«Чего я испугался?» — думал в свою очередь Женя, спустив ноги с больничной койки и глядя через окно на неизменную серую стену соседнего дома.
— Вот чего, а? Мог же увидеться потом, поговорить, прикоснуться? Падаль я, не мужик… Виноват, виноват-то как! Все ж могло быть иначе! Верных решений вообще нет! — сам ведь всегда говорил, — а вот подумал, что поступаю правильно…
Он думал, что поступил правильно, убегая от неведомого, ограждая себя от этой дьявольщины, спасаясь от всего, что человеческому уму не осилить... Бежал эти несколько лет, бежал, что есть мочи, страдая одышкой, ревностью, болью… И только перед самой смертью понял, что мог сделать один шаг — слегка вбок — и взглянуть на все по-другому.
«Может, все мы такие, если иначе взглянуть? Чего ж мы знаем о свете? — пришло ему в голову и разлилось беспросветной тоской. — Чучело я сам, чучело!..»
Ведь изменить ничего нельзя, когда сам уже изменен временем, что так уверенно расставляет все по местам, которые ему кажутся наиболее верными. И у человека один только шанс — сделать свой ход быстрее.
«Чучело он, чучело», — думала красивая Анна, с каждым годом убеждаясь в верном знамении. «Чучело преглупое, и смерть его чучельная!» И досада подпирала к горлу. И шли годы, не принося печали. И менялись герои, и приходили другие… И шло мимо Анны уверенными шагами вперед новое время.

 

 


 

 

ВОСТОЧНАЯ ТЕТРАДЬ

 

 


Александр ЕФИМОВ


Письма из Китая

 

Привет, дружище! Я тебе напишу про Китай. Как я туда попал? Очень просто, по интернету. Приглашение принять участие в Международном скульптурном симпозиуме в Китае было распространено по всему миру. В основном использовались крупные арт- и веб-сайты, предлагалось присылать по три скульптурных проекта на рассмотрение комисии. Условия жесткие: отбирался один участник от каждой страны. Мои работы, видно, приглянулись. Всего было отобрано сто восемь скульпторов. Особенно много испаноязычных, это хорошо заметно, например, в ресторане по языковому шуму. Но куда им! Русскоязычные в конце концов их подавили. На удивление, нас, талантливых, еще не так и мало осталось по всему свету. К тому же бывшие соцстраны мало-мальски объясняются на русском...

А вообще по поводу скульптуры китайцы в Чанчуне просто «сумасшедшие». Они решили, что сейчас в этом парке не хватет еще пяти скульптур больших размеров: четыре — по двадцать метров высотой, а одна — тридцать метров! В соседнем городе на основных развязках планируется поставить еще шесть скульптур. Такой размах даже в период расцвета монументальной скульптуры в СССР нам и не снился.

Но теперь по порядку. Я готов был увидеть современный Китай, но он превзошел мои ожидания! Там, где я предполагал увидеть пять-десять строительных кранов, оказалось пятнадцать-двадцать. Вокруг строится все кварталами и городками. Архитектура разнообразная: у меня поначалу было ощущение некоторого гигантизма и тяжести. Все масштабно, и скульптура тоже. А менталитет у населения, как сказал Саша с Украины, напоминает ему семидесятые годы в Советском Союзе. Все работают и отдыхают — просто живут, люди очень доброжелательны. Сразу же бросается в глаза, что у каждого мало-мальски уважающего себя учреждения стоит гранитный блок с иероглифами на шершавом боку, и, естественно, чем серьезней и больше учреждение, тем огромней эта глыба. Гранит, вероятно, должен внушать ощущение вечности, стабильности и надежности. И он это делает убедительно.
Возле учреждений, ресторанов и больших магазинов у входа ставят скульптуры львов, потому царя зверей здесь огромное, неисчислимое количество с разнообразным выражением «лица»: от угрожающего, страшного до ужасно кислого, как бы лев с больными зубами. Я увидел даже в лесу двух львов, наполовину заросших плющом. Они, вероятно, сбежали от какого-то шумного ресторана в тишину и покой. Это я о китайском городе Чанчунь.
Вчера было торжественное открытие симпозиума: полная площадь народу, президиум во главе с заместителем мэра, речи, марширующие солдаты, военный оркестр, салюты и поднятие флагов, телевидение и фотокорреспонденты. В общем, маленькие олимпийские игры в одном городе. И китайцы умеют это делать. Пригласили более ста художников со всего мира, и все будут «строить» для этого города скульптуры из бронзы и камня. Девушка из правительственной газеты взяла у меня интервью. Начала с вопроса о том, проводится ли в других странах такое. Я сказал, что в таких грандиозных масштабах не бывает, это возможно только в Китае, потому что страна стремится стать и становится не только экономическим, но и культурным мировым центром. Ну, и сказал ей, что желаю Китаю успехов. А еще сообщил о том, что живу сейчас в Новой Зеландии, но я русский и прежде был близким их соседом. Вырос и прожил лучшие годы в СССР, и сейчас вдруг, как только замелькали передо мной красные флаги со звездами, с серпом и молотом, я ощутил, будто попал в свою молодость, в свою прежнюю жизнь. Журналистка расцвела. В общем, все хорошо, претензий к устроителям нет. И помощник попался хороший, и переводчица, они — студенты-волонтеры. Моя переводчица учится русскому, а я стараюсь понимать китайский (трудно, нужна какая-то система). Способная девушка хорошо осваивает язык, красиво, чисто поет песню «Александра» из кинофильма «Москва слезам не верит». Говорит, что они смотрят этот фильм и изучают по нему русский; а также фильм «С легким паром» и еще что-то из тех давних времен. К своему удивлению, я понял, что они изучают страну под названием СССР! А как же действительность?! Ведь эти девочки столкнутся совсем с другим миром! Но, с другой стороны, их русских учителей понять можно. Я обещал, что попозже научу ее хорошо материться. То-то будет, когда она вернется в свой универ. Там у них преподают две училки с Волгограда. Живут на одиннадцатом этаже, на двери табличка с крупно написанным именем на двух языках. Душ. Ванна, телевизор плоский с большим экраном, кровать размером «на троих» с четырьмя подушками, малюсенький холодильник и даже сейф в шкафу стоит, он пуст и открыт нараспашку.
На втором этаже в ресторане отлично кормят, шведский стол, но не надо переедать. А вот с рыбными блюдами здесь некоторая натяжка, а рыбу я люблю в любом виде.
На площади лежат глыбы гранита и мрамора, их уже пилят и долбят, пыль столбом. На огромном крытом стадионе разложены щиты с фамилиями для скульптуры в глине (в дальнейшем это будет бронза). Стоит страшный гул от резки металла для каркасов и вонь жженого металла от сварки. И полно народу: рабочие, скульпторы, их переводчицы. В общем, все кипит и бурлит...
Да, слышал, что некоторые девочки-переводчицы «вырубились» в такой обстановке, где и свою-то речь не разберешь, они перестали понимать иностранную речь, особенно с утра.
Вот интересный пример. Утро, я поднимаюсь в автобус (мы отправляемся на работу). Говорю девочке-переводчице на первом кресле: «Цау шанг хау!» (это «доброе утро» по-китайски). Она смотрит на меня непонимающе, я повторил три раза эту фразу! И здесь она говорит: «Сори, ай спик инглиш онли!» (я говорю только по-английски). А я ей со смехом говорю: «Бат ай спик чайнис онли!»(я говорю только по-китайски). Потом наконец до нее дошло, что европеец, оказывается, сказал фразу по-китайски.
Скажу несколько слов о скульпторах. Нас больше сотни, от каждой страны приглашено по одному специалисту. Каждый должен делать свою, комиссия отобрала ее из трех предложенных ранее. Скульптуры могут быть в камне, в сварном металле и в бронзе, для бронзы мы лепим ее сначала в глине. Размеры монументальные, минимум три метра высотой.
Посетили то место, где будут стоять наши работы. Это Центр Регионального Развития. Пока вокруг — стройки и пустые пространства, но есть уже новые качественные широкие трассы с автономным освещением. У каждого дизайнерски решенного фонаря свой маленький винт — ветрячок и батарея фотоэлементов.
А в здании Центра, можно сказать, музей будущего. Нам показали на площадке размером в большой спортивный зал макет целого города, который переливался огоньками. Показали парки и озера, где будут расположены наши скульптуры. Озеро имеет силуэт дракона, а другое — птицы Феникс, это оказалось важно и в современном Китае. Посмотрели стереофильм в кинозале о будущем этого города. Научно-исследовательские центры, университеты, высокотехнологичные производства, жилые комплексы, парки с живописными озерами. Вот здесь и будут наши скульптуры, в этом городе будущего, в главном его парке. Мы тоже работаем на будущее Китая!
Когда было открытие нашего Парка скульптуры, сдернули красную материю с гранитного обелиска, и там оказалось сто семь имен скульпторов на китайском и английском, так что мы теперь вписаны в Город Будущего навечно.
Ну, вот — доработался, долепился до того, что уже и не пойму, иностранец ли я здесь, и китайцы ли мой помощник и переводчица... Молодежь хорошая, несмотря на всякие любови и переживания комсомольско-студенческого возраста. Наша работа успешно двигалась вперед. Я заметил: что-то почти неуловимое роднит меня с этой молодежью, и, кажется, я понял, что. В них есть нечто от тех нас, прежних, рожденных и выросших в СССР! Сделав некоторые наблюдения, я пришел к выводу, что еще одно поколение Китая, которое пока еще студенты, будет уверенно двигаться вперед к светлому будущему. Ну, а там что будет — я не знаю, но вот это поколение будет строить свою страну, а это уже очень немало!
Вот, например, одно частное наблюдение. У меня бутылка пива, пока думал и искал, чем ее открыть, одну девочку успел остановить, она сделала попытку... открыть зубами, но другая, когда я отвернулся, моментально зубами и открыла бутылку. (Да, еще они палочками для еды лихо открывают). Я отругал Анюту (Ани), и она обещала беречь свои красивые зубы. И что удивительно: эти девушки в рот пива не берут (ну, очень редко), это они для мужчины так старались! Говорю нашему армянину Тиграну:
— Вот я придумал тост: «Выпьем за тех девушек, которые могут открыть для мужчины бутылку зубами, но сами ни капли в рот не берут!» Cпросят тебя: «А где это такие? Да не бывает таких!» — Есть такая страна Китай, и там есть такие девушки, потому Китай и великая страна!
— Моя Нина (настоящие имя Сён — медведь, двадцать два года назад ее назвали в честь Азиатских Олимпийских Игр) говорит, что у них в университетском общежитии она не видела курящих девушек! Симпатичные девушки крутят педали велосипеда, одной рукой придерживая маленький зонтик, для них это нормально, они еще могут спокойно обойтись без прогулки на мерсе... Я спросил у Нины, была ли она пионеркой, комсомолкой. — Да, была. — А хочет ли она вступить в партию? — Да, надеется, что станет коммунисткой. — А трудно ли это — стать коммунистом? — Вообще нелегко. Нужно доказать свою любовь к родине, знать хорошо историю и многое другое, что она еще не знает. Переводчица Нина приехала учить русский язык из богатого южнокитайского города. У нее есть папа, мама и брат шестнадцати лет, который тоже уже скоро начнет скитаться по общежитиям при разных школах. Нина уже шесть лет так живет. Родители имеют магазин и три многоэтажных дома, которые купили за свои деньги, а не в кредит. Нина учится в частном дорогом университете — платит двенадцать тысяч юаней в год. Многие университеты значительно дешевле, всего несколько тысяч юаней, или такие, где платить не надо, но нужно будет отработать на государство там, куда оно направит.
В каждом квартале есть улицы со своими ресторанами и дешевыми ресторанчиками, вечером выставляется много столов прямо вдоль всей улицы. Юаней за тридцать пара человек здесь может хорошо посидеть. В них тебе все зажарят и сварят — первое, второе и третье, поставят пиво. В более серьезном ресторане хорошо поесть и выпить паре обойдется уже под сотню юаней. А там, где тебе выловят хорошего карпа из аквариума и тут же зажарят, а потом подадут в соусе с травами на блюде, под которым тлеют угли — это обойдется юаней в семьдесят. При том, что чашка риса стоит один юань.
Дальше, если пройти по улице, увидишь: дворы нередко превращены в плотно засаженные огороды. Грядки густо растущего лука, картофеля; нечто неизвестное с густой листвой на деревянной конструкции из жердей. Рестораны ресторанами — честно говоря, они уже надоели. Крутящийся стеклянный круг по центру стола, все завалено едой, но, как поставят большую рыбину на блюде в центр, мгновенно от нее остаются хвосты и косточки, а чуть погодя — и голова исчезает. Я пошарю немножко палочками в соусе с травами, в надежде подцепить кусочек, но тщетно, и грустно принимаюсь за другие блюда. Рыбу кушать буду дома. А вообще, в ресторанах — обжираловка, много остается еды. Да, в этом китайцы точно на нас похожи. Есть у них фраза (подобное, наверное, было и у нас, но уже забылось, а жаль) «Ни чи лэ ма?» — переводится просто: «Вы уже поели?» Но исторически так уж сложилось, что вложено в нее много. Это как особый знак уважения, внимания и заботы о ком-либо. Я ее проверил на нескольких китайцах, реакция очень серьезная. Знакомая официантка даже сложила ладони, как в молитве, отвечая мне, что она скоро покушает, спасибо.
Чам Пин — мой помощник, студент скульптурного факультета, высокий, большеглазый. Для Китая это красавец абсолютный, так что девочки в него неизбежно влюблялись. И Нина моя, конечно, не устояла, да и права у нее как бы на Чам Пина некоторые, все-таки — одна команда. Правда, слух пронесся, что есть у него девушка из тех же мест, с побережья рядом с Далянем, и, вероятно, с такими же большими глазами. Не зря же он, приглашая меня в свою деревню погостить, говорил, что там красивые девушки. А большие глаза в Китае — это редкость! Нам трудно представить, что это значит.
Ну так вот, были там и слезы, вроде как Чам Пин голос на Нину повысил, а чтобы слезы не были видны, девушка демонстративно надела черную маску, которую китайцы зимой то ли от мороза надевают, то ли от гриппа, то ли от всего сразу. Так вот, Нина в ней была до конца дня, и в автобусе так же ехала. Я ей говорю: «Так весь город в окно видит, что ты плачешь, раз в маске в такую жару сидишь». Чем я смог, тем Нине и помог, можно сказать, «расписал» их навечно. На плоском основании законченной трехметровой скульптуры в глине они с Чам Пином расписались огромными иероглифами и оттиснули рядом свои ладони, в общем, скреплено печатями! Потом это все будет отлито в бронзе.
Ладно, но речь сейчас о Чам Пине. Он из какой-то небольшой народности. Как-то мы с Ниной про нашего армянина Тиграна разговаривали и про армянское радио. Нина и говорит: «Вот и Чам Пин из такой народности, он как начнет шутить на своем языке, так я его сразу останавливаю!» Хотя у Нины родная речь тоже своеобразная, она из Южного Китая. Слышал я, как она с мамой по сотику разговаривала. Закончила и сообщила мне: «Вот так разговаривают у нас, в Южном Китае!» Все, теперь о рыбе. Чам Пин со своим однокурсником ходят утром рыбачить на речку, которая протекает рядом с университетом. (Для справки: университетские городки — в основном на окраине города, население Чанчуня — семь с половиной миллионов, студентов — триста тысяч). Встают в четыре утра и ловят на речке каких-то рыбех типа карасей. А потом по соседству в кафешке заказывают хозяйке вкусно их приготовить к обеду. Вот Чам Пин и пригласил меня пообедать вместе в студенческой компании. Такая мне выпала честь.
Студенты! Это вам не банкеты в доме правительства, всякие там открытия и закрытия. Студенты выбирают гостей сами! На два сдвинутых стола было подано несколько блюд, все было вкусно. Центральной, конечно, была рыба в красном соусе с семенами со вкусом тмина в брюшках. Открыли несколько бутылок пива. Два студента справа даже водочку помаленьку наливали себе, все остальные от нее отказались, в том числе и я. Водку студенты пили из простой зеленоватой бутылки, конечно, народную. Многое в Китае называется народным, это значит — самое дешевое, но вовсе не значит, что плохое. Проверено, хоть на вкус водка не очень, но голова не болит. В таких бутылках бывает водка и по пятьдесят шесть градусов.
Как-то Нина купила мне такую бутылку, ну, вероятно, в знак признательности — я ее тортиками из нашего ресторана периодически угощал. А бутылка мне, и правда, потом пригодилась. Студенты наблюдали за тем, как я ем палочками. Кто-то спросил, а возьму ли я ими фасолину? Я лихо ухватил ее палочками и, будто подбросив в воздух, поймал ее ртом, чем вызвал одобрительный смех. В процессе выпивания пива и поедания рыбы и других блюд, состоящих в основном из обжаренных в соусах овощей, плоской лапши и миски риса, мне сказали, что я как китаец, в общем, свой человек. Я ответил, что в прошлой жизни был, вероятно, китайцем. Чам Пин вылил мне в стакан остатки пива из бутылки и положил последнюю рыбку. Нина объяснила, что это большой знак уважения ко мне и пожелание счастья.
В кафе стоял страшный шум, мы и наши соседи разговаривали громко и смеялись. Подметил еще одну бытовую национальную особенность: все косточки сплевываются прямо на стол, даже в приличных ресторанах. Если вокруг тебя костей уже гора, то официант украдкой начинает выгребать их из-под тебя. Один симпатичный студент, который не пил пиво, потому не чокался со мной, извинился, сказав, что сегодня он не может пить потому то у него болит живот, но в следующий раз он обязательно со мной чокнется, он уважает меня. Даже захотелось передать всем комсомольский привет из Китая!
Ну вот, неожиданно появилось свободное время, и я решил поехать в Пекин, как раз и гид подвернулся. Одна из наших переводчиц возвращалась на учебу в университет и предложила за три дня столицу показать. Но оказалось, что билетов на Пекин уже нет до тридцать первого августа: студенты возвращаются на учебу, а первокурсники даже с родителями, так что и с гостиницами напряженка... Тогда я решил поехать в Харбин со своей переводчицей, она владеет русским языком и должна через месяц участвовать во Всекитайском конкурсе русского языка. Я обещал ей помочь, что постоянно и делал.
Джалин считается кукурузной провинцией, и потому пространство, которое мы пересекали от Чанчуня до Харбина, можно назвать кукурузным морем, в котором просматриваются полузатопленные кукурузными волнами деревеньки. Селения удивили меня тем, что состояли они в основном из стандартных домов с большими окнами, похоже, всего на две семьи, потому что имели две печные трубы. Глядя на их потертые, не знавшие свежей побелки стены, думалось, что все они построены лет тридцать назад. Может быть, отсюда, из села, и началась Китайская Перестройка.
Были мы в Харбине два дня. Он меня поразил. Что это был русский город, я знал, но судил о нем только по серым картинкам. А когда идешь по пешеходной мощеной улице и вокруг тебя история — это другое дело. Например, среди русских домов начала ХХ века (на них размещены каменные доски с информацией на английском и китайском языках). А если здание построено евреем, то это обязательно указывается. На одной из улиц стоит бронзовая скульптура в натуральную величину: ямщик на своей повозке придремал, видать, с похмелья, и лошадка его понурая. Сидение повозки отполировано, много народу присаживается, особенно детей. Уши лошадки сияют золотом, потому что все теребят и гладят их. И кажется: вот проснется ямщик, как раз через сто лет, и повезет он, на удивление, уже китайцев.
Недалеко три музыканта играют русскую музыку. Везде вывески и этикетки гласят, что все производится здесь прямо-таки с 1900-го года: и пиво, и хлеб, и мороженое. Не выдержал, купил здоровенную булку хлеба, утверждали, что русский, заплатил тридцать четыре юаня, а это огромные деньги. Для справки: цены на водку начинаются с четырех и заканчиваются сотней юаней. Три палочки копченой колбасы мы уплели с хлебом и пивом.
Есть вывески на русском или на трех языках, но есть только одни иероглифы: это как бы русский для китайцев (там подобраны иероглифы, которые звучат, как русское слово). Нина смеется: — Смотри, смотри! На ресторане написано «Люсия», но это же неправильно. «Россия» по-китайски звучит, как э-росс!
— Ха-ха, — смеюсь я, — ну, это почти как бог, значит, придет время — возродится э-э-Росс!
— А вон, смотри, вывеска, — говорит Нина, — написано иероглифами «Лёша — Северо-Восточная торговая компания!»
Весь вечер допоздна Русская улица полна народу. На набережной у Сунгари народ играет в спортивные игры и танцует, очень праздничная атмосфера, хоть это и понедельник. Игры, например такие: через сетку ракеткой надо послать мяч, но и успеть с поворотом под музыку сделать танцевальные движения до приема мяча. Или игра как бы в нашу «зоську», только командой — в круг, и «зоська» не баранья шкурка со свинцом, а мяч с оперением.
Пожилые танцуют с веерами плавные танцы, а широкий проулок рядом с основной мощеной пешеходной улицей превращен в настоящую танцплощадку, там танцует больше сотни пар. И это понедельник!
Еще меня поразило рисование водой на каменной мостовой древних стихов о чиновнике, который очень болел за свою страну. Большой кистью красивыми иероглифами пишет мастер — пожилой седовласый мужчина в шляпе. Тут же стараются дети, даже совсем маленькие. Стихи быстро исчезают с нагретых солнцем каменных плит, испаряются и становятся частью проплывающих облаков, которые медленно движутся в недалекую Россию, но там их уже никто не увидит и не прочтет, а мастер будет писать их снова и снова... Посетили мы также красивый собор св. Софии, теперь это музей с массой фотографий и макетов об ушедшем русском периоде. Да, город был богатый, процветающий, одних православных соборов было больше десятка, и каждый — оригинальной архитектуры... Рядом с нашей гостиницей на стене — мемориальная доска, посвященная генералу, и улица его имени, здесь же выше этажом — музей с материалами о нем. Имя, к сожалению, не помню. Решили посмотреть, потому что генерал служил в период борьбы с Японией и погиб в сорок пятом молодым.
— Не дожил до Победы, — говорит Нина. И до меня дошло: Победа в Китай пришла позже.
Я все время искал информацию о дружбе и взаимодействии наших культур, наших народов и считал это полезным не только для себя, но и для переводчицы Нины. На банкете в доме Правительства Чанчуня за столом почетных гостей я обнаружил трех русскоговорящих гостей. Искусствоведы — муж с женой и скульптор. Все они учились в Ленинграде в семидесятых годах. Затем я представил им Нину, и все они поговорили по-русски. Нина была поражена, эта встреча подтвердила мои слова:
— Если ты в Китае, и у тебя проблемы с русским, обращайся к старшему поколению.
Любопытных материалов в музее оказалось достаточно. Копии фотографий, на которых советские войска освобождают Харбин, даже пара картин на тему, как наши и китайские войска громят японцев.
Например, Чанчунь, где будет Парк скульптур, как раз и был столицей государства Маньчжоу-го, там был дворец императора и вся японская администрация. И именно здесь, в Чанчуне, к японцам, если мягко сказать, самое неблагожелательное отношение. Хотя и во всем Китае, я так думаю, к ним относятся не очень. Бывали случаи, когда таксисты отказывались везти японцев. Обычно переводчик договаривается с таксистом, но если уже в пути таксист вдруг услышит японскую речь, то стоп машина. То-то у нашего японца на симпозиуме были проблемы, он уж куда-то и жалобные письма писал. Ну, это не нашего ума дело, а хороший мужик, нравился он мне.
Трудно сразу сказать, что же меня в Китае особенно удивило, наверное, всё, о чем я пишу. Если говорить об иностранцах-европейцах, то в Китае их все еще мизер. Например, в огромном международном аэропорту, где я проторчал несколько часов, заметил человек десять европейцев.
На большой Сельскохозяйственной выставке, которая занимала огромные площади на воздухе и во множестве огромных павильонов, количество китайцев исчислялось, наверно, сотнями тысяч, я не встретил ни одного европейца, кроме себя (ха-ха!). И здесь был единственный негр (ха-ха), с которым мы и ходили по выставке, потому что у него переводчицей была Анюта (Ани), подруга моей Нины. Китайцы выбегали из-за прилавков, из толпы и приглашали нас сфотографироваться вместе, но чаще, конечно, приглашался человек из Африки. Я понял, что для Китая это абсолютная экзотика.
Но больше всего на Сельскохозяйственной выставке меня поразили два коттеджа разной планировки, предназначенные для сельских жителей. Окна большие, в центре — просторный холл, в обе стороны — коридоры с дверями в просторные спальни, большие ванна и кухня. И еще в придачу — энергосберегающие системы, ветряк с генератором и солнечные батареи фотоэлементов. И все это стоит сто пятьдесят тысяч юаней! Нина сказала, что для их богатого юга это тоже фантастика, там все цены на жилье давно высокие.
Пора возвращаться в Чанчунь, а вот и звонок от моей доброй помощницы-переводчицы: «Сейчас 23.10, я позвонила вам, но вы уже закрыли телефон. Надеюсь, что у вас все у порядке. Мой номер skype... Я уже сказала соответственному начальнику, как сделать с нашей скульптурой. Чувствую, что сейчас только я, как сестра, забочусь о нашей скульптуре. Ее дед ушел, брат еще ранее ушел. Какая одинокая она, хочу плакать для нее. Еще раз спасибо за ваше терпение за это время. Непослушная Нина».
Тема моей скульптуры «Coтворение». Это образ Танивха, как бы создающего человека (мужчину и женщину). Танивхи — это мифологические существа из легенд маори, меняющие свои формы (начиная от бревна и заканчивая драконом) и живущие в глубинах океана, в реках и пещерах. Они прибыли в Новую Зеландию с первыми людьми (с первыми каноэ). Разные Танивхи вели себя по-разному. Одни защищали определенные племена, другие их уничтожали. В общем, Танивхи — это часть окружающей нас природы...
Моя работа останется в Чанчуне. Это один из нескольких городов Китая с высокоразвитой тяжелой промышленностью. Здесь производятся поезда и трамваи, здесь самая мощная автомобильная промышленность, а также электронная, оптическая, крупнейшая киностудия, наиболее высокая доля людей с высшим образованием. Сама провинция Джалинь — единственная в Китае — производит столько кукурузы и риса, что отправляет зерно на экспорт. В этой провинции самое большое количество лесов и чистых озер. Даже в ее названии присутствует иероглиф «два дерева», обозначающий лес.
В финале симпозиума «пиршества скульптур» не получилось, у многих работа продолжалась, так как у некоторых скульптур были очень большие объемы. Состоялось открытие парка со скульптурами участников, именами авторов, которые вырубили навечно на гранитном обелиске. На торжественных мероприятиях присутствовали представители посольств нескольких стран.
Парк скульптур огромный, мы разъезжали по нему, много ходили. Это громадная территория, через протоки перекинуто много красивых мостов из натурального камня, они тоже строились, все было в процессе работы. Местом для моей скульптуры я доволен. Она стоит рядом с леском, тут же недалеко сооружается здание и рядом красивый мост. Если скульптуры в нержавеющей стали или в камне, то они уже встали навечно. Устроители у нас спрашивали, какое мы желаем цветовое освещение, сколько светильников и где их расположить. А скульптуры, которые должны быть в бронзе (в том числе и моя), пока стоят пластмассовые, тонированные под бронзу, но в течение года будут переведены в металл на литейном заводе в Даляне.
И вот здесь появится с нашей помощью Международный Парк скульптуры (камень и бронза — вечные материалы), окажется соперником соседнего Харбина, где Парк скульптуры из снега и льда недолговечен и появляется только раз в году — зимой.

 

 


 

 


Елена ШЕВИЧ


Цвет вишни

 

 

Часть 1


При раскопках постройки времен императорской династии... найден тайник, в нем предмет, обернутый тканью цвета вишни. Ткань от прикосновения рассыпалась, обнаружена перламутровая шкатулка, внутри лежали  дырявый шелковый веер и рукопись. Бумага цела, слова отчетливы.


***

Господин уехал по неотложным делам. Сердце мое осталось лежать в дорожной пыли.
Бессонная холодная ночь. Бесконечно ожидание встречи.
Звякнул колокольчик, вздрогнуло сердце — вдруг вы? Ветер — баловник.
Услышала краем уха, что вы хотели послать мне цветы. Я не получила их. Кому-то достался букет...
В тот день, когда сломался мой зонтик, я во сне все искала дорогу к вам... Вы больше не рады нашим встречам. Жаждет новой любви ваше сердце. Торжествующий взгляд, насмешливая улыбка — на ваш зов спешила она.
Ревность... отрывает от сердца кусочки, бросает их на раскаленную сковороду. Когда зажгли фонари, померкли звезды — ушли безропотно в синеву неба.
Одеваюсь тщательно, подбираю в тон украшения, никто не узнает, что теперь мне не для кого наряжаться.
Часто вижу на улице, как проезжаете мимо. Колесами — прямо по моему сердцу.
Бесстрастно взираю на вас, а внутри все гремит: ненаглядный мой, ненаглядный...
Подбежал ребенок, обхватил меня крепко за шею — и сладко, и больно.


***

Который год пытаюсь вынуть занозу из своего сердца, она все глубже. Безответно влюбленные немы. Не отвечающие на любовь слепы и глухи.

Пришел сборщик податей. Сказал: «Платите за дом, за землю, за воздух, за солнце... или уезжайте отсюда».
Разве я могу? Отдала последнее...
Ссыпаю остатки риса из детской чашки в свою — вот мы и сыты.
Завтра поеду к ювелиру в северный пригород — продам драгоценности. Нет, не те, что дарили мне вы, с ними не расстанусь под страхом смерти. Еду всего на полдня, но больно даже думать о разлуке с вами... На дне дорожной сумки — засохшая кожура мандарина.
Где же ты, радость души моей?
Ураган сегодня. Скрипят и стонут сосны, воет ветер. Никто не услышит, как я плачу.

Прибыли барабанщики показать свое искусство. Весь город собрался послушать. Сердце мое билось громче, чем барабаны, от радости, что вы были неподалеку.
Вечером не могла уснуть. Смотрела, как мерцают угли во тьме, — остывала жаровня. Все никак не остынет к вам мое сердце.
Снова слезы — как больно отвергнутой быть. Не найти мне покоя — ко всему миру ревную вас.


***

Старые шелковые занавеси выцвели, кое-где пошли пятнами. Вспомнить пытаюсь, почему я выбрала именно эти.
Грязная беззубая торговка рыбой охорашивается, все поглядывает по сторонам — видно, ждет кого-то. Молодая, счастливая...
Вчера посетил меня ваш друг — господин У., он всегда был так добр ко мне. Оглядев мое жилище, он предложил мне... Я не смогла сдержать слез от горькой обиды. Он все понял и удалился. Позже его слуга принес мне деньги и игрушки для мальчика. Так много дел... Не знаю, за какое взяться... Сижу и ничего не делаю.
Малы снежинки, в свете фонаря едва различимы. Но к утру побелела земля.
Задувает ветер в широкие рукава. Как ни кутайся, от памяти не укрыться.
Какой день сегодня! Я видела вас! В городском саду вы созерцали камни, что окружают маленький пруд. Как вы были грустны — у меня сжалось сердце. Неужели вы несчастливы с ней? Умеет ли она развеселить вас? Если она неловко ласкает вас, пришлите ее ко мне, я обучу.
Едва потеплело, как дружно и весело запели птицы. Хватит! Закрываю руками голову, слишком красиво.
Соседские дети на лужайке выложили иероглиф «весна» из лепестков вишни. Подует ветер — больше его не увидим.
Лекарь снадобье дал, сказал — все пройдет. По-прежнему сердце болит.


***

Пробегаю мимо торговых рядов. Ужасен запах еды. Мутит от голода.
Простите, что побеспокоила вас, но вашему сыну нечего есть.
Пришли служанки из вашего дома забрать мальчика. Как он плакал при расставании, мой драгоценный сыночек, а я все твердила ему: «Как тебе повезло, родной мой». Небо рухнуло и почернело солнце, когда я поняла, что больше его не увижу.
Возлюбленный мой, отдаю вам самое дорогое, что у меня есть, единственную мою радость. Я знаю, ему будет хорошо у вас, вы его многому научите. Одна только просьба — пусть он не забывает обо мне.
Удар за ударом, как терпишь ты, сердце мое.
Тяжко дышу, поднявшись на гору. С высоты ясно дорога видна. Как обычно, у храма — просящие подаяние. Кто же нищий из них?
Господин мой едет в повозке со старшей наложницей. На ухабе тряхнуло — дрогнули дряблые груди.
Голубь вспорхнул из-под ног, ринулся в небо. Сверху летит мне навстречу белое перышко, теперь чужое ему.
Миска горячего супа да свиток старинных стихов согреют тело и душу. День заглушит грусть тысячей разных дел. Страшен вечер. Клонит ко сну. Успеть бы молитвы слова прошептать.
После счастливого сна страшно вдвойне. От желания остаться Там. От необходимости оставаться здесь.
Замерзла в чаше вода. Сколько дней я уже не встаю... Едва шевельнусь — словно вонзают в сердце костяную шпильку. Почти рассвело, увижу ли солнце напоследок? Любимый мой, сыночек мой, обещайте, что никогда не...



Часть 2


Черновики отчетов господина Н. — наместника императора в провинции, найденные в архиве канцелярии города О.

Нашей провинции грозит голод. На севере начались волнения. Посланник императора господин У. пожелал лично оценить происходящее. Я должен сопровождать его в поездке.
Положение в горных районах действительно ужасное. Чуть легче жителям побережья, море спасает их от верной смерти, но и там — по несколько недель не видят риса. Неурожаи последних лет уничтожили все припасы, склады опустошены.
Валуны, увязшие в прибрежном песке, равнодушны к ударам волн. Пронзительно чайка кричит.
Жители побережья сворачивают в свитки высохшую капусту. Позже прочтут, что начертало им море.
Ваши хокку всегда удачнее моих. Мы, соревнуясь, писали об одних и тех же вещах. Вы все пропускаете через сердце. Но разумно ли это — выставлять напоказ свою душу?
Как вы глупы и неосмотрительны! Вы не умеете скрывать своих чувств. Господин У. милостиво разговаривал с вами, но когда он увидел, как вы смотрите на меня, лицо его побелело, а руки задрожали. Мы не можем доставлять ему неудовольствие, от него слишком многое зависит. Мою карьеру он может разрушить одним словом — его влияние при дворе огромно. Я решил не посещать вас больше.
Начались поставки продовольствия из центральных районов. Наконец — покой в моем сердце.
С чего это вам вздумалось так наряжаться? Если бы я не знал, что в этот час вы идете на рынок — купить бобы к ужину, я бы подумал... (зачеркнуто) К кому вы идете? Ничего, есть и моложе, и куда красивее вас.
Вам было бы разумнее отбыть к родственникам на юг. Налоги будут повышены. Кто заплатит за стихи, если не  на что купить рис.
Сегодня выступали барабанщики. Вы ни разу не взглянули на меня. Не видели... или не хотели видеть... Как быстро вы обо мне забыли. Опять весь вечер думал о вас, будьте вы... (зачеркнуто).
Представляю, сколько бумаги вы исписали за эти месяцы. А я... я не могу сочинить ни строчки. Вчера гулял в городском саду... и понял, что даже камни у пруда — и те живее, чем мое сердце. Что-то умерло в душе, ничто меня не радует.
Посыльный принес ваше письмо. Как вы могли скрывать от меня такое? Все ваша безмерная гордыня и неподобающая женщине независимость. Уж не думаете ли вы, что я стану посылать вам деньги, чтобы вы ублажали своих любовников? Или... мальчик подрос и мешает вам развлекаться? Хорошо, я освобожу вас от него. Таким, как вы... (зачеркнуто).
Старшая наложница, чувствуя, что дни ее на исходе, попросила сопроводить ее в храм. Вереница верующих поднималась на гору. Дорога вымощена камнем, но все равно крута и опасна. Заныло вдруг сердце, словно вы где-то рядом.
Какой холод сегодня. Помните, в такой же зимний вечер мы сидели у жаровни, вы укрыли мои ноги одеялом и сели напротив. Мы только смотрели друг другу в глаза или разговаривали о чем-то? Мне казалось, если я вспомню, то пойму что-то важное — то, что всегда ускользает. Не вспомнил.
Ночью ворвались в дом слуги господина У. и похитили мальчика. Служанки до сих пор ревут от страха. Еле дождался рассвета, поспешил в ваш дом. Он пуст, холоден, на полу — дырявые циновки и тряпье. Выгоревшая шелковая занавесь разорвана. Вы... (зачеркнуто). Где вы?



Часть 3

Записи господина У., хранящиеся в его дворце (теперь музей истории города М.).

Отдельные листки с вашими стихами дошли и до нас. При дворе высоко оценили их. Мой секретарь переписал их для меня на пергаменты. Какая это была радость — найти родственную душу. В ваших словах — все, что я чувствую, только не могу выразить. Я почти закончил черновик письма к вам, когда до столицы дошли известия о волнениях на севере вашей провинции и вероятности голодных бунтов. Я нижайше просил императора направить меня с инспекцией в ваши края.
Господин Н. устроил нашу встречу. По моей просьбе он не назвал моего сана, а представил своим другом.
Я был поражен в самое сердце. Какой пожар бушевал у меня в душе, боюсь, что не смог скрыть своего волнения.
Скоро прибудут обозы с продовольствием из южных и центральных провинций. Я безмерно рад, что вам и вашему ребенку не грозит голод.
Любовь по ошибке пришла ко мне. Разве не видела морщины на моем лице? Не помню вашего лица, помню только ваши глаза. Они, как огонь, прожигают мне сердце. А лица не помню, и всё.
Лето влетело в окно тополиной пушинкой. Безжалостно краток цветения миг. В том городе, где полюбил в первый раз, каждый камень бесценен.
Выписал из столицы музыкантов, пообещав им хорошее вознаграждение. Артисты не любят глухие голодные провинции, все хотят быть поближе к власти и деньгам. Я знал, знал, что вы придете! Вы радовались, как дитя, просто сияли! Как я был счастлив! Ваш мальчик похож на господина Н. как две капли воды. Мне докладывают, что он больше не посещает вас, а вы бедствуете. Примете ли вы помощь от меня? Я люблю вас всем сердцем, хотя и понимаю: скорее, гора Фудзи придет ко мне на поклон, чем вы позволите мне прикоснуться к поясу вашего кимоно.
Вы отдали сына в дом господина Н., наверное — это был единственный способ спасти его от голода. Сколько же в вас мужества. Господин Н. нанял для мальчика лучших учителей, рассказывает всем о его успехах. Но меня гнетет тревога о вас. Здоровы ли вы? Меня отзывают в столицу. Кто позаботится о вас? Я отдал некоторые распоряжения, но я не так богат, как принято думать. С какой радостью остался бы здесь, но я не волен.
Стучусь в ваше сердце, как в окно летний дождь. Откроют ли мне?
Я живу так, словно, кроме вас, никого нет на свете. Вы живете так, словно меня не существует вовсе.
Как мало мне надо. Одно слово, один взгляд, если б вы знали... Слышите, это неправильно... Почему не рушится этот мир, если мы не вместе.
И все же я не смог уехать, не простившись с вами. Дом заперт, на стук молотка никто не вышел. Я уже хотел удалиться, но что-то побудило меня войти... До сих пор не могу вспомнить без волнения то, что увидел тогда — на полу ваше бездыханное тело. Ох, глупец, почему не пришел раньше? Я подхватил вас на руки — мой боевой меч тяжелее, чем вы были тогда, — и бросился прочь оттуда. Шелковая занавесь зацепилась за мой рукав, словно пытаясь удержать нас. Ветхая ткань разорвалась, как паутина... Едва вы пришли в себя — слезы хлынули из ваших глаз, и первое, что я услышал — вы звали сына. Я тотчас послал своих слуг в дом господина Н.
...Сегодня с рассветом мы отбываем в столицу. Уже погружен алтарь, слуги выносят вещи. Как звонко смеется ваш сын! Сколько радости в нашем доме!