2013 год № 2
H X M

Публикации

Подписаться на публикации

Наши партнеры

2013 год № 2 Печать E-mail

Светлана КАПИНОС. Жостер, рассказ

Андрей РАСТВОРЦЕВ. Бирюк, рассказ

 

 

 


 

 

 



Светлана КАПИНОС

Жостер


Рассказ

 

Если хочешь, чтобы у тебя
был друг, приручи меня!
Антуан де Сент-Экзюпери
«Маленький принц»


Мы встретились, когда мне минуло пятнадцать лет, а ему едва исполнилось полтора месяца.
Девочка-подросток и щенок овчарки.
Сколько себя помню, я мечтала о большой собаке. Едва ли не самое первое воспоминание: иду за руку с мамой из детского сада и представляю, что другой рукой держусь за ошейник собаки выше меня ростом.
Увы, щенок восточноевропейской овчарки — предел моих мечтаний — был родителям не по карману. В четвертом классе я принесла домой рыжую дворняжку и, к моему великому счастью, мама разрешила ее оставить. Щенок, названный Тявой, напоминал лисичку, на языке у него красовалось большое фиолетовое пятно. Тогда я еще не видела китайских собак чау-чау, иначе сочла бы Тяву их родственницей: такая она вся была пушистая, ярко-рыжая, опять же с пятном на языке… Свою первую собаку я выдрессировала как настоящую овчарку. Тява безукоризненно выполняла весь общий курс дрессировки и даже освоила отдельные элементы из защитно-караульной службы: отыскивала и охраняла мои тапочки.
Но мечта о серьезной собаке по-прежнему не оставляла меня. В «застойные» семидесятые на щенков овчарки в Клубе служебного собаководства записывались в очередь. А главное — негде мне было взять пятьдесят рублей, чтобы купить самого дешевого овчаренка.
Не помню уже, от кого узнала о Клубе юных собаководов. Его начальница Светлана Федоровна заключила договор с одной из погранзастав, и во Владивосток из питомника привозили ослабленных овчарят, как правило, «последышей», которые все равно подлежали уничтожению. Школьники, члены клуба, разбирали щенков по домам, обязуясь их за год выходить, вырастить и выдрессировать. А затем торжественно передать пограничникам, чтобы они охраняли рубежи нашей великой Родины от коварных китайских диверсантов.
Желание стать хозяйкой настоящей овчарки, пусть и на время, настолько владело мной, что я без раздумий вступила в КЮС и вскоре даже стала его председателем. С великим нетерпением ждала дня, когда наконец мечта сбудется.
Зимой пограничный чин с большими звездами вручил мне махонький пушистый комочек — моего Жостера. Экзотичную кличку подсказала Светлана Федоровна. Стоял февраль, я спрятала щенка под тяжелое драповое пальто и пошла — нет! — полетела домой.
Счастье мое с первых дней омрачилось тем, что у Жорика оказался больной желудок. Его часто рвало, поносы сменялись запорами, и я поочередно отпаивала его то белым, то красным вином, вперемешку с лекарствами. Несмотря на все наши с мамой усилия, щенок долго балансировал между жизнью и смертью: у него отсутствовал аппетит, и каждое кормление превращалось в пытку. Когда я гуляла с Жориком возле дома, соседи сочувственно косились, а прохожие тыкали пальцем: доходяга! Возразить было нечего: тусклая светло-серая шерсть не могла скрыть торчащие ребра.
Зато Жорик отличался необыкновенным умом и сообразительностью. Уже в три месяца без единой запинки выполнял общий курс дрессировки, состоящий из шестнадцати команд (естественно, исключались прыжки через двухметровый барьер и полутораметровый штакетник). Весной щенок участвовал в показательных выступлениях, которые проходили в актовых залах городских школ, а летом мы всем клубом ездили по пионерским лагерям, прививая, по словам Светланы Федоровны, «чувство здорового патриотизма».
Жостер никогда не лаял. Совсем. Возможно, это была черта, унаследованная от пограничных овчарок. Даже команду «фас» он выполнял молча: делал рывок, стараясь ухватить зубами за плечо или шею — поближе к горлу. Однажды ранним утром мы с ним прогуливались вдоль реки Объяснения, романтическое название которой никак не сочеталось с ее сварливым нравом и смрадным запахом. Речка протекала слева, а справа вдоль дороги возвышался беленый бетонный забор флотского стадиона. Я неторопливо брела в густом тумане, пока Жорик исследовал росистые травяные джунгли вдоль забора.
Навстречу, как призрак, вынырнула мужская фигура в телогрейке. Но не успел прохожий поравняться со мной, как Жорик стремительно прыгнул и вцепился ему в плечо. Миновав меня, они почти растворились в тумане, и только тогда пес, развернувшись по ходу движения, разжал пасть и спрыгнул на землю. Все произошло в абсолютной тишине: ни я, ни встречный, ни собака не проронили ни звука. Испугаться и удивиться я просто не успела. Что до Жорика — так он себя не вел ни до, ни после. Загадка…
В конце лета мы с подругой Наташей, Жориком и бело-черной дворнягой Найдой отправились отдыхать в деревню к знакомым моих родителей. По нашей просьбе поселили нас на чердаке среди душистых охапок сена. Забирались мы по деревянной лестнице с гладкими и круглыми, как у шведской стенки, перекладинами. И вслед за нами, старательно пыхтя, карабкались наши собаки. Жара стояла неимоверная, но днем они самоотверженно сопровождали нас на речку и, высунув до земли языки, ни на шаг не отставали от велосипедов.


***

В конце сентября мне исполнилось шестнадцать. И вместе с осенним похолоданием душу окатило ледяной волной: собаку придется отдать… Не то, чтобы я не думала об этом раньше, но тяжелые мысли удавалось обуздать, отодвинуть: «я подумаю об этом завтра». Теперь «завтра» неумолимо отсчитывало не месяцы, а дни: в ноябре пограничники должны были забрать у нас овчарок.
Жостеру едва исполнилось десять месяцев, но мне казалось, что он был в моей жизни всегда. Никогда ни с одним существом не было у меня такой молчаливой близости. Когда в день моего шестнадцатилетия мама сказала, что я им с папой не родная дочь, а подкидыш, Жостер стал единственным свидетелем моего горя. Я плакала в парке, на скошенной жесткой траве, а овчар сидел рядом и следил, чтобы ко мне никто не приближался. Только с ним я могла разделить неподъемное свое одиночество, отчаяние, обиду на судьбу и маму: зачем она все это рассказала? День был промозглый, ветреный, Жостер сидел на сырой земле и вздрагивал от озноба. Наконец мне стало жаль его, и мы побрели домой: гражданка Советского Союза, только что получившая паспорт, и почти взрослая овчарка.
С приближением ноября отчаяние мое нарастало. Я не могла больше думать ни о чем, кроме разлуки с Жостером. Пыталась заикнуться, чтобы собаку оставили мне, хотела даже отдать за нее какие-то деньги. Но начальница клуба была неумолима: ты — председатель и должна подавать пример, иначе другие ребята тоже не захотят расставаться со своими питомцами. Не знаю, что чувствовали другие кюсовцы — вместе со мной овчарок должны были отдать еще трое или четверо человек — но я рыдала все чаще и горше. Наташа советовала мне где-нибудь спрятаться с Жостером на время:
— Ну его на фиг, этот КЮС, вместе со Светланой Федоровной!
Наташа недолюбливала начальницу, впрочем, неприязнь была обоюдной. До сих пор я жалею, что не послушала подругу. Наверное, причиной тому было взращенное советскими книгами и наставниками чувство долга. Патриотического долга — без всяких кавычек, всерьез. Даже сегодня я наизусть помню стихотворение Зинаиды Александровой «Дозор»: тоненькую брошюрку из серии «Мои первые книжки» с мальчиком и овчаркой на обложке:

Я нашел в канаве
Серого щенка,
Я ему на блюдце
Налил молока…

Из спасеныша вырос необыкновенно умный пес Дозор. Он очень понравился старшему брату-пограничнику, приехавшему в отпуск. «Подари», — попросил он младшего.

Будем с ним границу
Вместе охранять. —
Пес, наверно, понял —
Стал хвостом вилять.

Говорят ребята:

— Правда, подари! —
Закусил я губы
И сказал: — Бери!

Я не знала, что такое «двойной стандарт». Но мое сердце, которому громко твердили о долге, упрямо и тихо шептало: «Это предательство».
И все-таки жертвоприношение состоялось. На сцене городского дворца имени В. И. Ленина под ослепительным светом софитов мы передали поводки наших собак пограничникам. В награду нам вручили часы в коробочках — наши тридцать сребреников. Прекрасно помню: позолоченный удлиненный корпус, синий циферблат, римские цифры, фабрика «Заря». Я их сразу хотела выкинуть, но Наташа не позволила: пускай останутся… на память.
Когда ко мне на сцене подошел молодой кинолог-пограничник, Жостер напрягся и хотел броситься на него. Но я осадила: «фу!». Передала поводок. Помню недоуменный собачий взгляд: ты чего, хозяйка?
Я шла домой, не различая дороги, в буквальном смысле ослепнув от слез. Увидев меня, мама вздохнула и отсчитала шестьдесят рублей — на нового овчаренка. Он вскоре появился в нашем доме. Но с ним, Сенком, связана совсем другая история.
Заменить Жостера он не смог.
И никто бы не смог.



***

Спустя три месяца Светлана Федоровна организовала поездку на погранзаставу. Программу концерта было поручено составить мне. Но до концерта ли мне было в канун встречи с Жостером! В плацкартном вагоне мы куролесили всю ночь: шумели, веселились, распевали песни. Пограничники встретили нас на станции, привезли на заставу, накормили солдатской кашей. Я донимала начальство одним и тем же вопросом: когда мы пойдем к вольерам?
При виде незнакомых людей все овчарки начали лаять и бросаться на металлическую сетку, натянутую поверх ограждения. Жостер молча следил, как приближаемся мы с Наташей. Я неуверенно окликнула его. Он развернулся и ушел в будку. И сколько ни звали, не показался. Наконец подруга решительно отворила дверцу вольера, я вошла за ней следом. Жостер затаился. Опустившись перед будкой на колени, Наташа ухватила его за ошейник и выволокла наружу, хотя пес упирался всеми лапами.
Я обнимала Жостера за шею, рыдала, просила прощения, а он с силой отворачивался. И все же… простил. Мы вместе вышли из вольера и отправились на дрессплощадку. Жостер семенил слева от меня, точно привязанный. Он никогда не нуждался в поводке. На площадке молча, безукоризненно выполнял все мои команды по жесту руки. Словно подчеркивал, что ничего не забыл из моих уроков.
Пока мы занимались, подошли офицеры со Светланой Федоровной, собрались все наши ребята со своими питомцами. Для нас было разыграно эффектное представление с задержанием диверсантов. Потом началась подготовка к концерту, и овчарок снова развели по вольерам. По глазам Жостера я видела: он уверен в том, что я его заберу. А у меня разрывалось сердце, и слезы струились по распухшему лицу. Какой там концерт!
Светлана Федоровна меня отчитала:
— Что ты себе позволяешь? Думаешь, только тебе тяжело? А ну, прекрати сейчас же!
Но я была не властна над собой. Конечно, провела концерт, в котором наши номера чередовались с выступлениями пограничников. Даже читала наизусть «Балладу о прокуренном вагоне»:

Как больно, милая, как странно,
Сроднясь в земле, сплетясь ветвями,
Как больно, милая, как странно
Раздваиваться под пилой…
Сразу после выступления уговорила капитана погранвойск, который оказался хозяином отца Жостера, отвести нас к собакам попрощаться. Капитан сначала упирался: не положено, ночь на дворе. Но я настояла, и втроем — пограничник, я и Наташа — мы снова очутились перед вольером Жостера. Он обрадовался, припал на передние лапы, как в детстве. Невзирая на протест капитана, я отворила дверцу и выпустила пса…
Потом я его снова завела в вольер. Закрыла. Обернулась, уходя. От фонарей было светло, как днем, овчарки заходились лаем. И только Жостер, опираясь передними лапами о сетку, неподвижно стоял и смотрел мне вслед. Таким он и остался в моей памяти.


***

После этой поездки я вышла из клуба и более со Светланой Федоровной не общалась.
Судьба свела нас тридцать лет спустя. Я, Светлана Федоровна и Наташа договорились встретиться в ресторане «Скандинавия». Бывшая наша начальница, конечно, изменилась, но не настолько, чтобы ее нельзя было узнать. Те же прозрачно-голубые глаза истинной арийки, светлые, слегка завитые волосы. Только теперь она казалась невысокой, и даже строгое черное платье не придавало ей стройности. Оказалось, что Светлана Федоровна — подполковник милиции, на пенсии, не замужем. Из двоих ее сыновей один трагически погиб. Выйдя на пенсию, она задумала написать книгу об истории Клуба юных собаководов, разумеется, «с целью воспитания подрастающего поколения».
Говорить особо нам было не о чем и, несмотря на ее настойчивые звонки, общение само собой сошло на нет.
А тогда, вернувшись с заставы, я два года переписывалась с новым хозяином Жостера. Он писал, что пограничники говорят про собаку: «Мал золотник, да дорог». Как все последыши, Жорик так и остался малорослым. Однажды в краевой газете появилась небольшая статья об овчарке по кличке Жостер, которая задержала нарушителя советско-китайской границы. Эту газетную вырезку я храню.
Даже сейчас мне трудно писать о нем. Такие раны не рубцуются: память сердца сильнее памяти рассудка, потому что она точней и безжалостней. Оттого и тускнеют любые слова под взглядом безмолвной собаки, понимавшей меня без слов…

Если я когда-нибудь окажусь на новой земле под новым небом, то мне бы очень хотелось, чтобы у ног апостола Петра, которого изображают непременно со связкой ключей от жемчужных городских ворот, меня встречала небольшая светло-чепрачная овчарка.
И я бы осталась там.
Навсегда.

 

 


 

 


Андрей РАСТВОРЦЕВ

Бирюк


Рассказ

 

У него была плохая память. Не то, чтобы он что-то плохо запоминал или не помнил — наоборот, он все очень хорошо помнил, но только плохое...
Можно было жить спокойно рядом, дружить с ним, пить из одного стакана и абсолютно не подозревать о том, что, улыбаясь тебе, в уме он держал все твои старые грехи и огрехи, которые ты совершил по отношению к нему (чаще всего, мнимые грехи, рожденные его воспаленным воображением).
И выстрел, выплеск его накопленных обид происходил неожиданно, ничем не спровоцированно, повергая собеседника в дикое недоумение. В недоумение даже не оттого, что говорилось, а как говорилось — с необычайным воодушевлением, азартной злостью.
С каждым словом, распаляясь все больше и больше, он припоминал собеседнику слова и поступки, о которых тот и думать забыл за их мелкостью и незначительностью. С каким упоительным злорадством сотоварищ разносил его в пух и прах!
От дикой несправедливости и незаслуженной обиды собеседник, потеряв всякие остатки интеллигентности (если это был интеллигент), уравновешенности, тоже взрывался. Налившись всклянь злостью и обидой, он тоже начинал орать, а если дело происходило за выпивкой, частенько, израсходовав словесные оскорбления, сотоварищи переходили врукопашную.
Остыв, оскорбленная сторона сожалела о случившимся — но было поздно. С момента происшествия оскорбленный записывался во враги.
Время шло — враги все копились. И пришло время, когда врагами для него числилось все взрослое мужское население деревни и даже часть женского...
Ходил-бродил он по деревне один, ни с кем не общаясь, никого не замечая, оттого и прозвище мужики дали ему Бирюк.
В деревне с ним уже мало кто здоровался, а уж тем более выпивал — упаси боже! Бабу его, женщину тихую и когда-то красивую, жалели, да и детей тоже, которые, слава богу, уродились характером не в него.
Летом прошлого года, когда поспела черника, мужики деревенские с детьми и бабами в тайгу подались. На несколько дней — чего, мол, бегать туда-сюда с ведрами, соберем ягоду враз и домой. И Бирюк со всем своим семейством тоже с ними.
У черничника разбили табор, шалаши поставили, какой-никакой стол соорудили, бревна вместо скамеек, двух баб кашеварить определили, да малых детей под присмотр им. С тем в тайгу и наладились. Первый-то день уж как ладно-то все сложилось, и погода не подвела, да черничник ядреный попался — ягодой крупный, рясный. Ягоду не поштучно в горсточку брали, «комбайном» обирали (кое-где совком это приспособление называют). Ведро в час наполнялось. Дети челноками сновали — в табор с полными ведрами, обратно с пустыми. Прямо жатва! Комар, правда, одолевал, но когда дело в радость, на комаров и внимания ноль. Под вечер в таборе собрались, друг перед дружкой добычей хвастались. Решили, что завтрева за день остальную тару заполнят и домой.
На другой день, до обеда, оно так и шло. Ягоды было много, тара наполнялась, а близость завершения утомительного дела только прибавляла сил.
И надо же такому случиться, завхоз колхозный, Иван Зиновьевич, медвежонка малого в черничнике углядел. И нет бы углядел и углядел, порадовался да подивился, нет, ему — вот ведь дурья голова — и с остальными радостью поделиться захотелось. Ухватил медвежонка за загривок, тот только крякнул от неожиданности, да в рюкзак его. А дело к обеду было, ведро последнее наполнил да к табору-то и подался. А следом и остальные потянулись. Обедать так уж враз всем.
Их-х-х, ребятня-то как обрадовалась, когда Иван Зиновьевич со смехом из рюкзака к столу медвежонка вывалил. Бабы — в визг, а пацанве в радость. Треплют медвежонка, целуют, гладят, а тот только со страху повизгивает по-щенячьи. Мужики стоят, посмеиваются, по душе им детская радость. Пусть к зверью привыкают, чай не в городе живут, в тайге.
Потом долго сами себе удивлялись: половина-то как есть охотники бывалые, а мозгов не хватило сообразить, что медвежонок один в лесу быть не может, мамка где-то рядом гуляет. А кто и сообразил, да сказать ничего не успел — в табор медведица пришла. Огромная. Разъяренная. Да не одна — с пестуном-двухлеткой...
К табору вышли они со стороны распадка и прямым ходом на голос медвежонка. Встав на дыбы, медведица с диким ревом разносила шалаши, переломила стол, а пестун топтал и раскидывал тару с ягодой. В таборе стоял сплошной крик и ор! Орали все — бабы, скликая детей, дети от испуга, мужики от непонимания: что же делать!?
А потом все рванули с сопки вниз, сшибая друг друга, деревья и сучья. Очухались под горой. Отдышавшись, стали считать синяки и шишки да, переглядываясь, соображать: все ли на месте. Долго пересчитывались и перекликались, пока не поняли — нет двух ребятишек, матери их Клавдии да Бирюка. Ну, за Бирюка-то мало кто обеспокоился, а вот где затерялась Клавдия с детьми?! Ежели, пока бежали с пути, сбились — это одно, а если на таборе остались?
Бабы стали орать на мужиков, что те не мужики, а зайцы трусливые, впереди детей бежали да и жен своих забыли, а уж тем более, ни один из них не вспомнил о ружьях, что в шалашах лежали. Мужики и не оправдывались, стояли понуро, головы чесали — так ведь и было — впереди детей драпали. Какие уж тут оправдания...
Ну, дак, чеши не чеши репу, а дитев-то искать надо да и матку их тоже. Единственным топором, что в панике брошен не был, вырубили несколько кольев да рогатин и, перекрестясь, подались мужики вверх по сопочке к табору. Шли медленно, с опаской — страхуя друг дружку. Сбежали-то быстро, а обратно часа через два добрались.
Разор на таборе был страшный, казалась, медведица задалась целью изничтожить все, что хоть какое-то отношение имело к людям. Раскиданные бревна, обрушенные шалаши, разметенное костровище, смятые в лепешку ведра, растоптанные горбовики и рассыпанная, перетоптанная ягода...
Ни бабы, ни детей, ни Бирюка в таборе не было. До позднего вечера собирали мужики рассыпанную ягоду, матеря Зиновьевича за его подарок. Тот молчал, понимая — виноват кругом...
Из трех ружей под разваленными шалашами нашли два. Одно целое, другое с переломанным прикладом. Третьего ружья, как ни искали, не нашли.
В темноте уж, навьюченные мешками и ведрами, спустились к подножью. Часть баб с детьми давно ушли в деревню, плюнув и на ягоды, и на мужиков заодно (да какие это мужики? Зайцы!), и только самые упорные дождались кормильцев. Но ни среди пришедших, ни среди дождавшихся Клавдии с детьми не было. Не было и Бирюка...
В деревню шли понуро, вяло переругиваясь и надеясь, что пропавшие давно дома. Но и в деревне пропавшие не объявились...
Поделив собранную ягоду, не забыв отсыпать доли Клавдии и Бирюка, подались по домам, условившись утром встретиться и, если пропавшие не объявятся, идти на их поиски...
Утро выдалось сочным, солнечным, с глубокой прозрачной тишиной, с небом бездонным и синим, без единого облачка. День сулил быть жарким. Заспанные мужики не спеша подгребали к дому Клавдии. Но дом встречал их закрытыми на щеколду воротами и подпертой голиком дверью. У дома стояла жена Бирюка. Мужики виновато здоровкались и, чуть отойдя в сторону, закуривали.
Значит, не объявились... Обматерив в очередной раз Зиновьевича, через часок, гуртом, десятка полтора мужиков и молодых парней с ружьями подались в тайгу искать пропавших. За Бирюка не беспокоились: мужик он, конечно, вредный, но таежник бывалый — не пропадет, ежели, конечно, медведица его не поломала. Но это вряд ли, скорее он ее поломает. А вот за Клавдию с детьми — страшно. Баба тайги совсем не знает, пока мужик-то ее жив был, еще ходила в тайгу, а как погиб тот, в тайгу ни шагу; да и дети ее еще не того возраста, чтобы одним по тайге шарахаться.
Искать долго не пришлось — встретили их всех, и Клавдию, и Бирюка, и детей верстах в трех от деревни.
Домой они шли.
Клавдия, как людей углядела, кинулась обнимать всех да целовать, мужики только уворачивались. Оборванная, грязная, со всклоченными волосами, она причитала да подвывала, слова нормального сказать не могла. Ну, а Бирюк и так молчун молчуном, а здесь и вообще ни слова, ни полслова. Только видно было, и ему крепко перепало: рука левая то ли сломана, то ли вывихнута, на Клавкином платке к груди подвязана, через пол-лица рваный, с подсохшей кровью, шрам, из-под брови левый глаз, кровью налитый, на людей таращится. На плечах у него сын Клавкин, младший: видать, сильно умаялся, даже вой Клавдии его не разбудил. Другой парнишка (тот, что постарше) шел сам и нес ружье, которое почти волочилось прикладом по земле. Было видно — горд до невозможности. Мужики, вину свою чуя, быстро младшего с плеч Бирюка сняли, у старшего ружье забрали, чем очень его обидели — так уж тому хотелось с ружьем на плече в деревню войти. Каждый из мужиков в душе перекрестился — слава богу, живы, а с остальным уж потом разобраться можно.
Разобрались вечером, когда за накрытым столом в саду у Зиновьевича собрались. Зиновьевич вину заглаживал. Да и остальные неуютно после всего происшедшего себя чувствовали. Одна радость — живы все. В кои веки и Бирюка за стол зазвали, да тот и не упирался — натерпелся, видать...
Разговорились после третьей, Клавдию да Бирюка пытать стали: что да как. Бирюк только рукой махнул да налил себе еще. А Клавдия, вперемешку с пьяными слезами, все и обсказала.
Когда медведица с пестуном разор в таборе учиняли, с медвежонком как раз Клавкины дети играли, а Клавдия у костра кашеварила. Медведица к медвежонку кинулась, а Клавдия к детям. Лоб в лоб и сошлись! В тот момент в таборе уж никого и не осталось, окромя Бирюка, он только-только из лесу вышел да ведро с ягодой в шалаш ставил — тот у него крайний был. Успел-то ружье из шалаша выдернуть и к медведице! Щелк-щелк — пусто. Ружье-то не заряжено! Перехватил ружье за стволы да по хребту ей! По хребту ей! Приклад вдребезги! Та про Клавку-то и забыла, обернулась к Бирюку да как хлобыстнет того лапой! Тот в кусты и улетел. Только кровища брызнула! Клавдия хвать младшего на руки, старшему пинка и айда в тайгу! Да не туда, куда все ломанулись, а в распадок, да и не видала она, куда бежит — только бы подальше. А медведица, не будь дурой, своему медвежонку стала тумаков отвешивать да тоже в распадок его гнать. Так друг за дружкой и кинулись — впереди Клавдия с детьми, за нею медведица с медвежонком! А пестун по табору мечется, все корежит и ломает.
Бирюк (слава богу, что ему медведица мозги враз не вышибла) как это углядел, к шалашу Зиновьевича кинулся, знал, что у того ружье там. Сообразил ведь, что и оно не заряжено, патронташ успел из своего шалаша выхватить, в оба ствола вогнал патроны, не глядя, чем они заряжены, да по пестуну дуплетом! Тот только мотнул башкой и в лес!
Тут только Бирюк сообразил, что на мир одним глазом глядит, рукой по морде — кровь, протер глаз, вроде видит, да следом за медведицей и Клавдией и кинулся.
А в распадке крик! Это Клавдия, обернувшись, медведицу углядела — детей собою прикрыла и ну орать! Медведица тоже! Встала на задние лапы и прет на Клавдию. Чисто две бабы посередь деревенской улицы космы друг дружке дерут. А тут и Бирюк подоспел, по медведице стрелять не стал: не дай бог, Клавку или детей заденешь, в воздух — раз да два, перезарядил и снова! Только после четвертого выстрела медведица ушла с тропы в чащу и медвежонок за нею. Долго еще ее утробное порыкивание по распадку разносилось.
Дети ревут, Клавдию колотит, да и у Бирюка голова не на месте, звон в ушах и кровища по всей морде — хорошо медведица приложилась, а тут еще с левой рукой непонятки. Пока в запале — не чуял, а сейчас висит плетью да мозжит.
Вроде надо в табор идти, а Клавдия — ни в какую! Ревет, детей к себе прижимает, а те ей вторят. Тут уж и Бирюк рыкнул — замолкла Клавдия. Вывел всех на полянку у родника, не в чаще же ночевать — дело-то к ночи. Одной рукою лапника наломал, детей спать уложил. Клавдия ему морду от кровищи оттерла да руку своим платком подвязала, вроде не сломана — вывих. Да так до утра у костерка вдвоем и прокуковали. А уж утром-то в деревню и подались...
Мужики да бабы слушали Клавкин рассказ и головой качали. Вот ведь как жизнь иной раз заворачивает, чего только дурного о человеке не думаешь, а он вон как! Это ж каким надо быть, чтобы за чужих детей и бабу не свою с незаряженным ружьем на медведей кинуться?!
Быстро опьяневшая, даже не столько от выпитого, сколько от пережитого, Клавдия Бирюка крестным называла да все порывалась его расцеловать. Мужики, расчувствовавшись, руку ему жали да просили забыть прошлые обиды. Бирюк только молчком отмахивался да подливал и подливал себе водочки. Видать, сильно разволновался мужик...





 

Архив номеров

Новости Дальнего Востока