2014 год № 6 Печать


Галина Якунина

Одиночество перед словом

Страницы странствий Михаила Гутмана

 

Выбор слова, как выбор судьбы — всегда таинство.
Можно возразить, что судьбу не выбирают. Но кто из нас не стоял на распутье, выбирая нравственным зрением единственную дорогу, а с нею — жизненный путь? Выбор слова столь же мучителен и неисповедим.

Поэт, он изначально одинок
в своих исканьях истиннаго слова…

Средь тысяч строчек Михаила Гутмана совсем немного слов, которые он выделит заглавной буквой: Страна, Невстреченная Женщина, Творец… Синонимы их отнюдь не сенсационны: Россия, Любовь, Бог.

Когда он был отмечен своей музой, вольной дочерью двух стихий, моря и поэзии? В пятнадцать лет, когда победил на городском поэтическом конкурсе в родном Ленинграде? Или еще раньше, в мае сорок четвертого, когда «счастливым криком оглушил войну вторую мировую»? Какие бы звезды ни диктовали судьбу, тяжесть своего жребия Михаил Гутман осознал рано.

…искать былое в небылом,
в непостижимом постижимое,
добро отыскивать во зле,
где вдруг постичь за гранью ужаса,
что быть поэтом на земле —
скорей проклятие, чем мужество…

Сложность, наверное, даже не в том, чтобы постигнутое перенести на бумагу. Стократ труднее доказать обратное: поэзия — удел мужественных людей. Иначе как одолеть проклятие?

«Спустись на землю», — мне твердили.
Я внял однажды просьбе сей…
Подняли. Крылья обрубили,
чтоб не мешали нашей были.
С тех пор живу такой, как все.

Но жить «как все» еще не значит — стать таким, как все. Даже обрубив крылья, попробуйте отлучить моряка от моря, а поэта — от поэзии! Как там у Грина: «Он потерял все, кроме главного: своей странной летящей души».
Он — поэт и уже поэтому странен. Своей отстраненностью, взглядом со стороны. Обойдет он все страны света или сохранит пожизненную верность родной сторонке — разница невелика. Все равно на челе — печать странника. Человека нездешнего.

«Странник странствовать должен», —
Сказала одна домоседка.
Не Кассандра. Не важно.
Не женщина даже моя.
Суть не в том, кто сказал,
а что сказано было-то метко.
Уходя, ухожу.
Возвращаясь на круги своя.

А если так, то почему не покориться року и не сделать странствия профессией? Ходить «по волнам, по морям» от одного берега к другому, не оставляя попыток осмыслить эти странствия посредством поэзии.
География мира не столь обширна, когда сужается до одного моря — жизненного. И берегов всего два: родной и чужой. Другое дело, какой из них считать родным: берег Балтики, где родился, или побережье Тихого океана, куда «морем-горем занесло»? Вопрос не праздный.

Остался в прошлом Ленинград,
таком далеком, что не боле,
чем сожаленья легкий вздох
порою душу потревожит…
Сижу, гляжу себе в окно
в сверхдальнем городе Находка.
А мог бы жить в Париже. Но
не то, чтобы не суждено,
а, как ни странно,
неохота…

О Париже сказано без бравады: мог бы. Не случайно первый сборник стихов Михаила Гутмана был издан во Франции. Но в коротком слове «неохота» сращено все: родовая мощь ленинградских культурных корней, упорное желание моряка иметь портом приписки русский город, даже если он «сверхдальний», и главное — сознание себя русским поэтом, для которого нет для жизни другой страны, кроме России.

Небеса легли на плечи.
А какой с меня Атлант,
если грудь вовнутрь, а печень
вылезла на первый план?
Я б убрал, конечно, плечи,
но ведь я чего боюсь —
ладно, враз отчеловечим,
ну а если только Русь?
И от этой мысли самой
так обидно стало мне,
что воспрял я с небесами
и — служу своей Стране!

Сдержанно-ироничную интонацию на глазах изумленного читателя взрывает заключительная строка: назвать Россию Cтраной с большой буквы, да еще закрепить бессомненную искренность восклицательным знаком! И это в то время, когда в России царит «безумное взаимомщенье», когда витии и мессии, того гляди, «проговорят» страну, как в октябре семнадцатого, если, конечно, не пропьют ее раньше. Время, которое Валентин Курбатов назвал «всеобщим радостным предательством дела отцов и дедов, готовностью перерезать пуповину, как в 1917 году, и на этот раз уже без возврата, без всякой надежды обрести родину».

Но все же — Боже упаси! —
подумать страшно мне, признаться,
о том, что как бы всей Руси
за рубежом не оказаться.

Признание знаменательное. Не только для моряка, который «весь мир излазил, мореходствуя», но и для человека, в жилах которого течет «кровь двух наций». Раскол в мультинациональной стране проходит, как всегда, через сердце поэта, заставляя его чувствовать себя эмигрантом в любой точке земного шара и в любом отрезке времени:

Эмигрант из ниоткуда,
пропиваю я покуда
на Руси свои года.
А когда пропью их честно,
эмигрирую, конечно,
как и прежде, в никуда.

Чтобы сохранить душу, остается клин вышибать клином, или, говоря словами поэта Александра Шипицына, «эмигрировать в себя». И вести диалог с вечностью, окликая Данте и Вергилия, Пастернака и Ахматову, Рильке и Мандельштама.

Нет, не хандра, но подай мне чего поцианистей.
Где ж это видано, чтоб на Руси да без крайностей?
Нет, не хандра, а кручина — российская, лютая.
Ужли и впрямь несть числа легионам малютовым?

«Большие города обречены небесным карам…» Большие поэты, заметим, — тоже. Но, для того чтобы соединить расходящиеся берега отчизны, они, как мосты, встают поперек течения. Противостоят и «радостному предательству», и «взаимомщению», и самоубийственной «смуте ради смуты». При этом вовсе не производят впечатления бойцов или трибунов. Просто поэзия становится тем невидимым фронтом, где насмерть сражаются любовь и ненависть, высокая нравственность и духовное убожество.

Когда звонят колокола,
Господь взирает с высей горних
не на слова, но на дела.
Молитесь сердцем, но не горлом.
Довольно всуе вопрошать:
доколе, Господи, доколе?
Пока неискренна душа,
Бог не услышит нашей боли.

Примечательно, что ни в одном сборнике Гутмана не найти жалобы или просьбы, обращенной к Богу. За сочувствием он обратится, скорее, к Ахматовой: «Почто такую душу дали мне?..» А перед Богом заступится за других: «Почто обидел Каина, Господь?» И это неожиданное заступничество выльется в парадоксальный вопрос: «Злодей, он потому лишь и злодей, что вынужден средь нас жить, средь людей?»
Нет, доверительные беседы поэта с Творцом мало напоминают исповеди, и еще меньше — молитвы. Бог для него, прежде всего — Творец, произведения которого не оценены и не поняты в мире людей. «Цари природы» не только не стремятся постичь Божий замысел, но в гордыне своей отходят от него все дальше. И понять это способен тот, кто сам познал муки творчества. Вот когда приходит потрясение «всеодиночества». И стихи высветляет непередаваемая, неслыханная интонация: человек сочувствует Богу, сознавая глубину Его трагедии. Этим со-чувствием продиктованы многие стихотворения. Например, навеянное детскими воспоминаниями про Колю-Нему, глухонемого деревенского могильщика, встречавшего докучливый рой дразнящих его мальчишек тихой улыбкой:

В далеком детстве босоногом,
не ведали в пылу проказ,
что зрили мы улыбку Бога,
вотще прощающего нас…

Отношения с Богом строятся у Гутмана не на поклонении — на доверии. Он, человек, готов нести свой крест, не утруждая Всевышнего мольбами и упреками. Но считает своим долгом донести до человечества вздох Божий:

Что тебе надо еще, человече?
Ты не молитвы творишь мне, а речи
всласть произносишь в надежде на вечность,
сам воздвигаешь себе пьедестал.
Что тебе надо еще, человече,
суть извративший простого креста?

Чувствуя на своем челе ядовитые тернии «лаврового символического венка», поэт понимает, что «толпе, познавшей крови вкус однажды, вовек не утолить сей страшной жажды». Но это не лишает его решимости проповедовать Добро, зная, что

…будет высшим знаком милосердья
удар копья под правое ребро.

Увы, жертва напрасна: в неутомимых попытках улучшить мир, сотворенный Богом, «человеки» не желают слышать о собственном несовершенстве.
Кто нынче на Руси не патриот!
На ком креста сегодня нет в России!
Мы нынче православней, чем Синод.
Мы даже покаяннее мессии.
Отечество в опасности от нас,
А мы перед собою все лукавим
И гладим недвусмысленный запас
Камней, что вечно кстати под руками.
Не время ль, как смолчал Екклезиаст,
Оставить вообще в покое камни?
Какой уж век мне не поднять лица.
Чтоб без стыда взглянуть в глаза Творца…

«Мне»… Чуть ранее в сборнике «Попытка прогулки» читаем горькое: «Мне-то что, я — Гутман. Я — не лезь. // Я — молчи. Я лишь русскоязычен…»
Пожизненная боль души становится временами настолько мучительной, что привычную иронию сменяет сарказм. Но даже он бессилен скрыть незаживающую рану:

…национальностью не вышел.
Вернее, вышел, но не там.
То ль, потому, что мне об этом
Твердят всю жизнь, я стал поэтом.
То ли поэтому не стал…

Не претендуя на неоспоримое право Времени выносить окончательный вердикт «стал или не стал», заметим, что чувство «всеответственности», равно как и умение оставаться самим собой — едва ли не первые отличия настоящего поэта. «Я знаю, никакой моей вины…» — повторяет он за Александром Твардовским. И при этом болеет душой за все, происходящее на Земле.
Но поэт ли, философ — что он может сделать с живой человечьей тоской и непридуманной болью одиночества? Проклятые вопросы…

Отшельник? Пустынник? Изгой?
До сути допытливый странник?
Избранник юдоли другой?
Неисповедимости данник?
Откуда? Зачем? И когда?
Что, если и вправду случаен?
Единожды ли Та Звезда
Спасения путь освещала?..
Так волчьего тайна вытья
Вдруг в ночь полнолунья раздавит…
О, замкнутый круг Мирозданья!
О, замкнутый круг Бытия…

Акростих с кодой не случайно венчает двойное «о»: гулкое его эхо нарастает в каждой новой книге Гутмана. Одиночество, отраженное в равнодушных зеркалах окружающего мира, множится и становится одиночествами. И если небольшой сборник, вместивший два венка сонетов, наречен «Двумя одиночествами», то предпоследняя прижизненная книга — «Одиночества» — становится исповедью человека, осознавшего свою «непрошенность» и «нечаянность» в этом мире.

Почто такую душу дали мне?
Почто судьба ко мне строга?
Люблю и ближнего, и дальнего,
Люблю и друга, и врага.
Люблю двух женщин — и предавшую,
И предающую меня.
Люблю две силы — и создавшую,
И разрушающую мя.
И лишь к России безответная
Любовь, мне ставшая судьбой…

Что ж, при всех противоречиях поэта не упрекнуть в непоследовательном отношении к России. Даже преклонение перед тезкой, Михаилом Лермонтовым, не мешает ему оставаться при своем мнении:

Я все же не произнесу —
Прощай, сякая-то Россия.

Поэзии он тоже не скажет «прощай» ни при каких обстоятельствах. Но отношение к ней меняется: «Сначала был стихами рад. А нынче я стихами болен. Остался в прошлом Ленинград таком далеком, что не боле, чем сожаленья легкий вздох порою душу потревожит…» Эту боль не смягчает сознание, что, «украденный тоскою», он сам променял город детства на «призрачность вокзалов». Город на Неве встает со страниц каждого сборника. И не только «в браслетной роскоши мостов» или в облике «добротного старого толстого дома», где «резьба старинно струится из-под потолка», но и в вокзальной суете, этом «элизиуме иллюзий», во снах «придуманного детства». Гутман пишет поэтические письма питерским друзьям. Сначала — каждому в отдельности, потом — всем вместе, открытое. Прощальное…

Черкните ж пару строк на край земли,
Что живы и здоровы, слава Богу,
Покуда не украли корабли
Меня в мою последнюю дорогу…

Друзья не откликаются и на этот призыв. Он держит удар. Отрыв от Ленинграда-Петербурга, где состоялся поэтический старт, безусловно, скажется на количестве его книг и публикаций, лишит условий, благоприятствующих быстрой «раскрутке». Но, может быть, именно отдаленность от «надменных столиц» сотворит чудо, явив миру «необщее выражение» лица и самобытность поэтического голоса, которое отличает любого большого поэта.
Валентина Катеринич в послесловии к сборнику «Трактир жизни» говорит об этой эволюции: «Наблюдения над его поэтикой… неизбежно побуждают сопоставить творчество Гутмана с таким неопределенным явлением современной литературы, как постмодернизм. Парадокс состоит в том, что столичные и провинциальные явления постмодерна соотносятся как негатив и позитив. Если в первом случае обнаруживается разрушение и преодоление классики как чего-то надоевшего, то в другом — присутствует пафос одухотворения далеких пространств. В приверженности к классике Михаила Гутмана есть и восторженный наив, морская свежесть, и легкая ирония… Поэт плывет не только по волнам океанов, но и по волнам мировой культуры». Последнее замечание выделим особо: оторванный от питерской поэтической среды, Гутман проходит свои «академии» в каюте танкера, окруженный томами Вийона и Вольтера, Шекспира и Гейне, Эдгара По и Хемингуэя. В его поэзии все больше парадоксальных акцентов, все чаще запараллеливаются жизнь и смерть, любовь и ненависть, благородство и подлость.
Путешествия открывают ему сходство людей в любой точке земли. Книги открывают родство их во времени.

Все в порядке. Все путем. Все по уму.
Человечество слетало на Луну.
Нынче, слышно, собирается на Марс.
Но все так же совершается намаз.
И буддисты, как и прежде, в храм бредут
постигать непостижимого Будду.
Христиане, вновь уверовав в Христа,
у давно осиротевшего креста
дружно вспомнили Иудину вину…
Все в порядке. Все путем. Все по уму.

Помимо поиска веры людей во все времена роднит желание любить и быть любимыми. Но как найти ее, Единственную, если большая часть жизни проходит в море?

Я не дарил тебе цветы.
Я подарил тебе мечты
Да морем пахнущие руки.
Я подарил тебе разлуки
И ожиданий долгих дни.
И предпортовые огни.
И ночи, полные тревог.
А встреч, прости,
Уж сколько смог…

Как пережить разрыв души, смириться с набившими оскомину «современными реалиями»?

Что может быть больней и горше,
Чем современная любовь?
Купил за рупь, продал за грошик.
Она — любому, он — любой.
Вот стало модным слово «ретро».
Но — применительно к вещам.
А я — любил в манере этой.
В манере этой же — прощал.

Может, потому и прощал, что сознавал себя человеком другой эпохи, рыцарской? «Месье, вы оскорбили даму…» Но разве рыцари, равно как и поэты, принадлежат какой-то одной эпохе? Почему тогда душевный протест, преобразуясь в стихи, придает вопросу интонацию ответа?
Ужели были времена,
Когда любимой милый локон,
Лишь промелькнувший ненароком
В одном из предрассветных окон
И вправду мог свести с ума?..

А эта перекличка с поэтами прошлых веков, которая обнаруживает, что вечен не только вопрос женщины: «Мой милый, что тебе я сделала?», но и тоска мужчины: «Любимая, где же ты, никогда не пришедшая?» Безответное эхо этих вопросов сотрясает космос:

И кто ответит — чья вина,
что миф на жизнь не переложишь?
И кто времен нарушил связь
тем, что был сам небезупречен?
Поздравим же, перекрестясь,
друг друга с нашею невстречей.

Тяжелее всего жить памятью о любви, которую так и не встретил. Почему она помнится, чем живет? Но вот — живет и помнится…
Между тем можно пройти по жизни и не заметив, что Любовь — рядом. «Распятием в окне» ждет Женщина. Та самая, Единственная, встреченная, но — неузнанная. Или все же — узнанная, а потому и поименованная с прописной буквы: Она? Повторим, что эти буквы у Гутмана редки, а потому не могут быть случайны:

А потом Она явилась
как ниспосланная милость.
Не скажу, чтобы с небес,
но с Находкою в подарок.
Не царица, но Тамара.
Кто сказал, что нет чудес?

Выходит, он, живущий, «сиротствуя», чувствует, что ищет выход из тупиков внешних? Сознает, что главный тупик — в душе? Да. А что? Все одно это ровным счетом ничего не меняет.

Моя душа, как спирт, чиста.
С меня довольно и креста.
точней, распятия дорог,
с которого меня лишь Бог,
оплакивая, снимет…

Кто сказал, что Всевышний смеется над планами человека? Скорее, сдерживает печальную улыбку: бойся исполнения желаний! Что моряку желаннее берега, узнику — свободы, а поэту — уединения? Но моряк на берегу — гость, а свобода, которую передержали во тьме, беспомощно слепа на солнце. И поэт тяготится затворничеством: ему необходимо быть услышанным.
Обратиться к друзьям? Те, что знали его в юности, «остались в прошлом» вместе с Ленинградом. Новых — много, так много, что настоящих друзей столько не может быть по определению.

И впрямь, увы, друзей не счесть
На соисканье алкоголя.
Помилуй Бог, какая честь! –
За мной друзей моих погоня,
Которым имя — легион…

Зацитированная «роскошь общения» подразумевает счастье взаимного понимания. А если его нет? Бежать из города, искать спасенья у Природы?

Я забыл, как выглядит роса
На мордашках утренних цветов.
Я забыл, как выглядят леса
Под зарей, текущей с облаков,
Я забыл вкус ключевой воды…
Долго ли и вправду до беды?

Или остановиться, оглядеться, не мчаться «вперегонки с самим собой»? Хоть однажды проснуться не «лицом, посещающим службу, а, как в детстве, проснуться не зря»?

За окном воробьи многоусто
С вызывающим зависть искусством
Матерят мафиози-кота.
Как ни странно, а не раздражает
Перебранка, а наоборот,
Даже нравится, как возражает
Озверевшей пернатой державе,
Не теряя достоинства, кот.
Я с постели себя выгружаю
И — на цыпочках. И — на крыльцо.
И до мозга костей горожанин,
Пряча тело в дурацкой пижаме.
Как язычник — встречь Солнцу лицо…

Улыбка, которой прикрывают «нездешность», часто становится маской и прирастает к лицу. Улыбка Михаила Гутмана остается живой. Редкая и неяркая, как питерское солнце, она прорывается сквозь иронический прищур, удивительно преображая пейзаж души. Кто сказал, что «угрюмство — сокрытый двигатель его»?
Горожанин-язычник, он не единожды совершает попытку прогулки по улицам, где «с ревом проносятся МАЗы, КамАЗы, БелАЗы и КРАЗы так, что в асфальтовых деснах шатаются зубы домов». А потом, никому ничего не сказав, уезжает за город, где «осень, рыжая распутница, так восхитительно грешна». Но что утолит тоску моряка, помноженную на тоску горожанина?

Устав от равнодушных почестей
И суемудрия речей,
Я возвращаюсь в одиночество,
Где так прекрасно я ничей…
Где все мое — вплоть до отчаянья,
Что подарить любовь не смог…
Я возвращаюсь в одиночество
Не потому, что мне так хочется,
А потому что одинок…

Как бы ни желал поэт быть услышанным, ему отчаянно плохо в толпе. Меж земель и времен бродят толпы людей одиноких. Среди них все больше людей потерянных, без конца агрессивно предъявляющих счет всему миру, включая Творца: это не тот мир, Господи! Верни нам другой, правильный!

Да есть ли, впрямь, в России место,
где можно было б скрыться, деться,
Лишь бы не видеть только глаз
Разочарованного детства…

Странствия не спасают. Но поиск Любви прекратится лишь с поиском смысла жизни. То есть с истечением земного срока. Два глубоких чувства: безответное чувство к России и безнадежный поиск идеала взрастили «всеодиночество» Гутмана-поэта. Между любовью к России и любовью к женщине, как символу и смыслу жизни, пролегли сотни и тысячи его строк. Так шпалы связывают рельсы, по которым, словно корабли со стапелей, одна за другой сойдут его поэтические книжки.

И лишь к России безответная
Любовь, мне ставшая судьбой,
Одарит славой вдруг посмертною,
Как всех других.
Само собой…

Это константа. И здесь, действительно, кончается поэзия и «дышат почва и судьба»…
Лев Аннинский заметил, что «ход событий в культуре зависит от мощных колебаний истории. Это — стихия. Путь личности есть сопротивление стихии — это культура». И поэзия, добавим мы. Ибо у таких поэтов, как Михаил Гутман, она становится поединком со временем и судьбой.
Последний год его жизни — тому подтверждение. Круг земных странствий замыкается в находкинской малогабаритной «двушке», единственная роскошь которой — книжный стеллаж во всю стену. Одинокое предстояние перед Словом завершается тоже, приближая минуту представания перед Творцом.

Окраина лета.
Окраина ночи. Земли.
Окраина жизни…
Не слишком ли много окраин?

Оставаясь поэтом до своего последнего дня, Гутман в прощальных стихах вырывается из цепких объятий боли, вины, неоплаченных долгов и незабытых обид. Взлетает над ними, как Икар. Смеется: не возьмете! Так Сирано де Бержерак смеялся над своей «курносой» победительницей.
Принять рок, превозмочь страдания и без страха смотреть в глаза смерти — свидетельство не только силы духа, душевной зрелости, но и потайного необъяснимого чувства-знания, что смерти нет. Оно вырастает из преодоления, из внезапного осознания победы над притяжением земного и суетного, победы над самим собой.
Блестят предательские слезы
в глазах любимых и друзей…
Своим желаньем прослезиться
все так прекрасны в этот миг,
своим сочувствием на лицах,
что еле сдерживаешь крик —
крик боли, вызванной разлукой,
такою долгой иногда.
что ты, втянувшись в эту муку,
лишь улыбнешься,
как всегда…

И эта улыбка его — памятна. О ней не расскажешь, как не объяснишь непостижимое чудо поэзии, где музыка речи и высота мысли, ясность голоса и яркость чувства становятся неразъемным целым. Так синева моря сливается с глубиной неба, и все суетное растворяется в солнечном свете. Остается лишь детская радость слияния с миром. И счастливая усталость завершенного полета…