2013 год № 6 Печать


Павел ПАНОВ



Литературная провинция



Эссе

 

Считается, что слово «провинция» уничижительное, обидное. Впрочем, это как посмотреть. Например, геологическая провинция зачастую — богатейшее место. Там, в геологических провинциях, лежит все золото мира и алмазные россыпи. Так и с литературой — если поискать, порыть, то такое можно найти!

Россия — это машина времени. От физиков-ядерщиков Дубны до крестьянских изб, построенных в восемнадцатом веке, — два часа пешком. На Камчатке диапазон еще шире, тут от причала атомных субмарин можно проехать несколько минут и очутиться в корякском стойбище, почти в каменном веке.



Литволчата

Русская литература сильна преемственностью. «Учитель, воспитай себе ученика». Наверное, это происходило потому, что сам процесс творчества лучшая часть пишущей братии воспринимала как битву между Добром и Злом, как передовой полк на Куликовской битве. Или умереть, или победить. Думаю, не все знают, что на Куликовской-то битве в первых рядах русичей стояло около восьмисот отцов, которым было больше шестидесяти лет. Вряд ли сейчас по всей России наберется такой передовой полк, который бы наравне с молодыми выдержал двенадцатичасовую рубку…
Русская литература, по статистике, — ремесло суицидальное, но не будь у нас института наставничества, было бы еще хуже. Наставник, Учитель… Он не только читал рукописи, где было много вздора, он еще и помогал, советовал, поддерживал, просто спасал.
Таким был на Камчатке Евгений Сигарев.

Я попал в литературное объединение из геологии, субстанции почти стерильной, дистиллированной — там работали последние романтики в истории этой цивилизации, «откинувшиеся» зэки, которые блюли порядок и жили по простым понятиям, и просто чудики. А тут — литераторы! Любое творческое объединение, говорят, это содружество в серпентарии. Да и как по-другому! На кону стоит твоя судьба, карьера, можно сказать, что это — калитка в Литературу и в Историю. Литературные объединения курировал ЦК ВЛКСМ, за ними приглядывал КГБ, да и секретари обкомов, райкомов и горкомов партии регулярно интересовались пишущей молодежью.
Не поверите, но у Сигарева в литобъединении «Земля над океаном» был особый микроклимат, редкая душевная атмосфера. Я помню старый дом постройки времен последнего царского губернатора Камчатки, где по скрипучим ступеням мы пытались войти в отечественную литературу. А там, в просторном кабинете стоял длинный, как на рыбокомбинате для разделки лосося, стол, за которым сидели взрослеющие гении.
А во главе стола — Евгений Игнатьевич Сигарев, красивый мужчина в возрасте, с породистым лицом и волнистым чубом, зачесанным назад. «Под модного артиста постригусь», — писал он о себе не без иронии. Взрослеющие гении и просто способные литераторы читали по очереди свои стихи, остальные быстро делали пометки для последующего разноса. Было весело. Зазря никого не ругали. Попытки свести счеты, уничтожить творческого конкурента посредством уничижительной критики пресекались, как бунт на корабле. «Трех негодяев вздернули на рее, а жалко… надо было четверых».
Позднее я узнал, что Сигарев был офицером, пограничником (а это уже епархия КГБ), командовал ПСКРом (пограничным сторожевым ракетным кораблем), уволился в запас в высоких чинах. Выправка и настоящий офицерский лоск в нем присутствовали очень явственно, а вот КГБ-шной вкрадчивости не было и в помине. Более того, он частенько спасал нас, молодых фрондеров, от душещипательных бесед со своими бывшими коллегами, когда те пытались выяснить — так ли уж необходимо «светоч коммунизма» рифмовать со словом «клизма».
ЛИТО работало, и там не просто проходили заседания: «поговорили — разбежались», а периодически выпускались литературные страницы в газетах «Камчатская правда» и «Камчатский комсомолец», и тиражи этих газет тогда были под сто тысяч, сейчас в современной России такими тиражами мало кто может похвастаться. Иногда выходили альманахи: «Камчатка» и наш, «литошный», «Земля над океаном». И уж совсем по высшему разряду выходили книжки! А еще он мог «сосватать» нас на радио, на местное телевидение, и азартный телережиссер Женя Егоров снимал заседание литературного объединения — что-то шло в записи, что-то просто в прямом эфире.
Камчатка в 80-е годы переживала свой самый счастливый, сытый и безмятежный период жизни. Людям платили хорошие деньги, рыбаки и геологи, те, кто работал сдельно, могли за месяц получить до восьмисот рублей. Это было много, если учесть, что сто двадцать деревянных рублей на «материке» — это была зарплата инженера. На Камчатку тогда было сложно попасть, только по вызову. Поэтому всякой швали там было мало, многие дома в поселках просто не закрывались на замок. Я и сам однажды, работая в геофизической экспедиции, ушел «в поле» на семь месяцев, не закрыв дом. А он стоял на краю поселка Тигиль, на сопочке, дальше был лес, куда люди ходили за грибами и жимолостью. Вернулся — в доме чисто, японский сервиз (единственная ценная вещь) целый, вот только на полке чай другого сорта: они, грибники и ягодники, мой чай выпили, но по старой таежной традиции принесли свою пачку.
Тогда на Камчатке подобрался уникальный человеческий конгломерат. Геологи, геофизики, вулканологи и ленинградская профессура в двух институтах Петропавловска давали тот интеллектуальный градус, который подтягивал остальных.
На полуострове летом работало множество экспедиций с «материка» — от этнографических до Министерства легкого (легонького) машиностроения, — эти умники испытывали на шлаках и застывшей лаве Толбачинского дола луноход. На кораблях Камчатрыбпрома были библиотеки, на плавбазах работали преподаватели вечерней школы, каждый желающий мог подготовиться к поступлению в институт. Там служили подводники и проходили реабилитацию в санатории на термальных водах наши космонавты после многомесячных полетов, там сосуществовало сто двадцать национальностей, и не было этнических конфликтов.
Другими словами, у молодых камчатских писателей были хорошие читатели. ЛИТО! Стоит только закрыть глаза, и сразу видится: стройная, с тонким, каким-то фарфоровым лицом Наталья Сталбун (сейчас она Мексике, издала там одну книжку и одну в США)… молодой, нервный, только что после армии, с кудельками светлых кудрей Игорь Осипов (сейчас в Москве, в бизнесе)… всегда спокойная, по-домашнему простая Софья Никитина (член СП России, так и живет на Камчатке)… вечно ехидный, вскакивающий, размахивающий руками, орущий Саша Петров (помыкался на исторической родине в Израиле, вернулся на Камчатку)… с седеющей гривой волос и дикорастущей бородой Петр Камчатый (живет в Петербурге, член Российского Межрегионального союза писателей)… всегда напряженный, точно сжигаемый внутренним огнем Игорь Рычков (все это время жил на Камчатке, писал, член СПР, но, говорят, собрался уезжать с полуострова)… чудаковатый, внимательно наблюдающий за всеми, как и положено бывшему футбольному судье, Боря Головин (земля ему пухом!)… и, наконец, юная Ирка Ветошникова, молодой, звонкий талант, любимая ученица Евгения Сигарева. А еще — крепкий, только что из морей, вечно бурлящий от социальной несправедливости Геннадий Струначев-Отрок, а рядом с ним — флегматичный, но внимательно наблюдающий за всеми сквозь толстые стекла очков Валентин Пустовит, заглядывал иногда «на огонек» Юрий Шумицкий, радиожурналист, ходячая легенда — на Московскую олимпиаду он пришел пешком… из Владивостока. Стоптал двадцать пар туристических ботинок и загнал, как трофейных лошадей, двух КГБ-шников, приставленных к нему на всякий случай.
Простите, кого не вспомнил, кого просто не застал (Евгений Клюзов, Александр Романов, Игорь Павлихин).
Много было народу! И каждый — личность. Поэты или прозаики со своими, узнаваемыми голосами. Практически каждый из перечисленных был готов для вступления в Союз писателей СССР. Но вот беда — верхушка Камчатского отделения СП, как мне кажется, косо поглядывала и на ЛИТО, и на самого Сигарева.
Причина была простой, как грабли, — они сами не до конца были писателями.
Уральские старатели, те, кто искал изумруды и самоцветы на ощупь, — пробьют дырочку в занорыше (каменном мешке, натыканном изнутри кристаллами), засунут в дырочку руку и щупают: вот аметист, а вот пустой кварц, вот изумруд, а это — зелень, слегка зеленоватый берилл, как бы не созревший изумруд. Вот такой зеленью и пустым кварцем были наполнены писательские союзы.
Нет, конечно, каждый, как только подходили сроки издательских планов, издавал или переиздавал свою книжку, но все видели: Н. Санеев, ответственный секретарь Камчатской организации, был советским журналистом, писал очерки, Е. Гропянов был больше краеведом, чем прозаиком, — а именно от них зависело наше дальнейшее продвижение. Они, наши камчатские классики, я думаю, не понимали, что для большинства «птенцов гнезда Сигарева» должность «советского писателя» ничего не значила. Дом творчества в Пицунде один раз в десять лет? Почти каждый из нас тогда мог себе позволить Пицунду один раз в два года с оплаченной дорогой. Гонорары? Рыбаки тогда зарабатывали больше, чем Генеральный секретарь Брежнев, попить пива с Камчатки в Хабаровск летали. Знали, что там пиво хуже, но чего не сделаешь ради куража! А самое главное… Это же скучно — просто работать советским писателем! Мы огрызались на снисходительное похлопывание по плечу местными мэтрами, и Сигарев звал нас за это литволчатами. Не звание нас манило, а призвание. Судьба, если хотите! Манило творчество.
И вот здесь Евгений Игнатьевич помогал самым простым способом, который открыл еще Максим Горький: он просто искренне восхищался, когда слышал талантливые строчки. Иногда до слез… Это не просто грело, это заставляло работать — многие всерьез готовились к очередному заседанию ЛИТО, писали что-то новенькое, правили старенькое, ведь после выступления «бенефицианта» и его бурного обсуждения каждый желающий мог прочесть что-нибудь свое.
Насколько я знаю, у Сигарева не было специального литературного или филологического образования, но у него было то, что можно назвать абсолютным литературным слухом. Его литературная эрудиция тогда нас не удивляла, казалось, что это дело обычное и обязательное для писателя, да и человеческая порядочность входит в эту профессию…
Он редко ругал молодых писателей, почти никогда не критиковал нас резко. А вот чего не любил, так это вранья, попыток въехать в литературу на патриотической теме. Помню, как он насмешливо отозвался о стихах одного амбициозного автора, когда тот прочитал слезливый стишок о том, как немецкий летчик, мерзавец, расстреливал «на бреющем» беженцев и ранил его, автора, в голову. «Ты хорошо сохранился для своих лет, — сказал тогда Сигарев. — Если в войну тебе было десять лет, как ты пишешь, то сейчас тебе уже за шестьдесят, а выглядишь на все двадцать».
Мы были постсталинским поколением — внуки расстрелянных дедов, дети спившихся отцов, и многим из нас просто не хватало доброго и умного мужского взгляда. Мы тянулись к нему, как к отцу, еще не понимая этого.



Роман

Каждый писатель, кроме положенной тонны бумаги, исписанной и исчерканной, должен оставить потомкам хоть одну фразу: «Рукописи не горят», «Красота спасет мир», что-то вроде этого.
«Надо работать разведенными красками», — сказал однажды Роман Райгородецкий, и это мне запомнилось.
Райгородецкий был писателем со всеми, как говорят геологи, поисковыми признаками — он издавал романы, ходил на охоту, писал, стоя за конторкой, и манкировал служебными обязанностями на Камчатском областном телерадио, открыто говоря всем, что одно только его присутствие в штате делает журналистам честь.
Он приехал на Камчатку по командировке журнала «Юность» еще в те времена, когда этим, самым популярным молодежным изданием командовал Валентин Катаев, приехал да и остался, как многие, на полуострове.
Внешне он очень напоминал молодого Пикассо, те же выпученные, полубезумные глаза, еврейские, великолепной лепки уши, короткая стрижка. В наше время нашелся бы промоутер, который обязательно посоветовал ему разыграть эту фишку — русский Пикассо, только в прозе, успех был бы гарантирован. Но Роман Райгородецкий писал о Камчатке, излагая суть тяжелой, накрученной, несколько вычурной прозой. В писательской организации он держался особняком, считая местных беллетристов и пиитов графоманами и людьми, которые просто «работают советскими писателями».
Мне, вынырнувшему тогда из геологии — заповедника для последних романтиков — да тут же окунувшемуся в мутный мир начавшейся горбачевской перестройки, хотелось к кому-нибудь прислониться, просто получить хорошую, но справедливую трепку. Роман Исаакович вполне для этого годился, он мог взять рукопись, сшитую скрепкой, за средний листок, потрясти над столом, как дохлую ворону, и спросить брезгливо: «Что ЭТО?» Ему поручили вести литературное объединение при Елизовской районной газетке, он взялся за эту работу, скорее всего, не из-за лишних ста двадцати рублей, ему нужен был ученик. Впрочем, и этих денег он скоро лишился: литературные барышни, которые ходили туда попить чай с печеньем и поговорить «о прекрасном», разбежались в слезах и соплях от громогласного «ЧТО ЭТО?», и остались мы с ним, два неизлечимо больных писательством человека. Его роман «Экспресс «Россия» был хорош, большая метафора на сотни страниц. Его «Бухту Сомнения» даже экранизировали, но фильм получился скверный, московские режиссеры натыкали в сюжет того, что называлось «залепухи»: траулер, рифы, пробоина, друг в трюме, акваланги — бред сивой кобылы. Роман снял свою фамилию из титров и закаялся иметь дело с советским кинематографом.
Роман Исаакович произносил великолепные монологи, блистал и сотрясал стены своего маленького кабинета, увешанного оружием и чучелами убиенных зверюшек и птиц.
Я тогда грешил фантастикой, стиль «фэнтези» тогда еще не проник в Империю, и все мои герои были почти реальны, или, во всяком случае, легко узнаваемы. Однажды я притащил рассказ, где академик, не названный по имени, умирал и диктовал студентам свои ощущения. Пришли на ту беду журналисты, и академик сказал великолепную фразу, достойную войти в историю: «Я занят, я умираю».
— Все плохо! — сказал Роман Исаакович брезгливо. — Но есть одна фраза. Одна! Но какая! «Я занят, я умираю!» А?! Каково сказано!
— К сожалению, не мной сказано, — признался я.
— Да? А кем? — поднял свою пикассовскую бровь Роман.
— Академик Павлов, говорят…
— Вот как… — сказал Роман, потом задумался, долго ходил, забыв про меня, потом вдруг с облегчением заявил: — Тогда я ему прощаю!
— Что? — не понял я, но, уже радуясь, что еще и Павлова простили, значит, я с ним сегодня в хорошей компании. — Он был в чем-то виноват?
— Я прощаю его за то, что он отказал животным в праве иметь душу!
Об этом следовало подумать, и я не сразу стал ввязываться в спор.

Но договорить, доспорить, вдоволь пофехтовать словами у нас не получилось. Через неделю я узнал, что Роман получил приглашение, продал квартиру и теперь уезжает в Америку на ПМЖ, постоянное место жительства. Надо было проститься, я поехал к нему, в дверях столкнулся с молодым человеком, внимательно посмотревшим на меня.
— Из КГБ! — сказал Роман чуть ли не в спину этому парню с комсомольской внешностью. — Уговаривали остаться. Мол, съезди, посмотри, вернись и подумай, может, и не захочешь там жить.
— А вы?
— Сказал, что мне, для того чтобы съездить и посмотреть, надо квартиру продать, а если я ее продал, то уж и некуда возвращаться.
Мы побродили по березовой рощице рядом с его домом, проговорили почти час, а вот запомнилось только одно: «Надо писать разведенными красками». Жизнь — лучший драматург. Роману явно не хватало обычного знания жизни, иногда мне казалось, что он завидует моему экспедиционному опыту. А у него был, кажется, Литинститут, секция бокса, год тюрьмы за чью-то разбитую морду (из-за женщины), вот и весь жизненный опыт, а все остальное — взгляд советского журналиста, которому по тем временам могли для телевизионной съемки и оленей по росту построить, и манекенщиц в доярки переодеть, — тогда к прессе относились почтительно.
Потом я слышал, что он работал на радиостанции «Голос Америки», что-то вещал про права коряков, писал, но не издавался.
А когда Роман Райгородецкий умер, то, согласно его завещанию, тело было кремировано, а прах рассеян над Гудзоном.
У каждого свой сценарий последнего акта персональной пьесы. Великий сюрреалист Сальвадор Дали завещал похоронить себя в женском туалете в своем замке, что и было сделано. Ален Делон желает быть похороненным на домашнем кладбище животных, а кремацию заказывают многие.
Зачем? «Я остаюсь в Америке навсегда?» «Я не стал великим писателем и права не имею на могилу?» Или это были просто последние понты, чтобы о нем заговорили снова на Камчатке, ее-то он, я знаю, любил больше всего на свете.



Последний поэт империи

Он был когда-то на Камчатке, но всего один раз. Перестройка еще только начинала шевелиться, обкомы КПСС правили областями с жесткостью татарских темников, и приезд скандального поэта был воспринят как наглая политическая провокация.
Информация о литературном вечере в ДК Рыбаков появилась в одной лишь газете, на последней полосе, мелким шрифтом. Но зал оказался забит битком. Люди, собравшиеся послушать стихи, в основном не знали, что днем раньше Евгений Александрович был в журналистском клубе, приехал с опозданием — летал в Долину Гейзеров, там с егерями, а потом и с пограничниками накатил спиртяшки (время-то было горбачевское, безалкогольное!), — а журналюги уже гудели возмущенно, настраивались на скандал. Он это понял сразу, поэтому начал не на вопросы отвечать, а читать стихи — тут же, с порога. Вот он — Евг. Евтушенко! Поэт.
Полуподвал журналистского клуба никогда не вмещал в себя единомоментно столько народу, а тут еще подвыпивший поэт — модная рубаха в петухах от Кардена, читает, бузит, блестит перстнем с крупным блестящим камнем («Брюльник, брюльник!» — прокатился шепот), а он еще курит, роняя пепел на свои стихи.
Тогда вышел его сборник «Последняя попытка»:

Последняя попытка быть счастливым,
Последняя попытка полюбить!

Он женился в очередной раз на молодой женщине, это подогревало желание коллег наговорить ему гадостей. А Евтушенко читал свой северный цикл, видимо, считая, что камчатской публике это близко:

Она была первой, первой, первой
Кралей в архангельских кабаках!
Она была стервой, стервой, стервой
С лаком серебряным на коготках.

Когда она павой, павой, павой
С рыжим норвежцем шла в ресторан,
Муж ее падал, падал, падал
На вертолете своем в океан.

Журналисты перешептывались, им хотелось новенького, а я, лишь недавно дезертировавший из умирающей геологии в эту тусовку, сидел и думал, что они не понимают, не чувствуют — насколько он прав. Да я сам недавно падал в вертолете, и это длилось невыносимо долго! Падал, падал и падал, и лопасти рубили заснеженные березы, и облако снега повисло, искрясь, в воздухе, и обломки лопастей, вращаясь, улетали пока еще только в небо, и бортмеханик что-то орал раззявленным ртом.
Потом кто-то начал говорить Евтушенко приготовленные гадости, что-то типа:
— Вы, любезный Евгений Александрович, то укусите власть, то лизнете ее, вы уж определитесь, кто вы!
— Вы вначале сделайте для российской литературы хоть десятую часть того, что я сделал, а потом сможете задавать подобные вопросы! — привычно отбивался Евтушенко.
— Да хватит вам! Почитайте еще что-нибудь, Евгений Александрович! — кричали из задних рядов.
И он снова читал. Странно, но запомнилось не то, что он читал, а как он это делал. Он то гремел так, что все невольно отшатывались назад, то переходил на зловещий шепот, и тогда публика загипнотизированно тянулась к нему.
Видимо, почувствовав, что его декламационное мастерство, мягко говоря, превалирует, он сбился, но тут же рассказал байку о том, как он написал поэму «Мама и нейтронная бомба», но ни один из журналов не захотел ее печатать. Тогда он поехал на автомобильный завод ЗИЛ и там устроил перед рабочими премьеру поэмы. Под шквальные аплодисменты. Но когда он рассказал об этом в редакции, там пожали плечами:
— Женя, ты мог бы декламировать и телефонный справочник! Тебе все равно бы хлопали.

Под конец его заметно развезло, есть такое долгоиграющее свойство у спиртяшки — попьешь водички, и снова пьяный по второму разу. Пограничники, появившись из засады, увели его, объявив, что литературный вечер в ДК Рыбаков состоится при любой погоде.
И опять не все знали, что за час до выступления Евтушенко должен провести заседание местного литературного объединения со странным названием «Земля над океаном». Мы ждали его в рыбацкой гостиной, где стоял большой стол, тяжелые стулья и кожаные кресла вдоль стен. Похоже, «рыбные генералы» бывали здесь частенько со своими гостями, место было удобное, смежное с буфетом.
Он пришел вовремя — трезвый, по-деловому сухой, в узеньких очках, поверх которых он часто бросал быстрые, словно фотографирующие все и всех, взгляды.
Коротко поздоровавшись, он предложил собравшимся литераторам почитать:
— По два или три стихотворения? А? Если, конечно, они не очень длинные…
— А прозаикам по одному роману, только быстро! — пошутил руководитель литературного объединения поэт Евгений Сигарев, который на этот раз сидел скромненько в сторонке, сложив руки на животе.
— Нет, прозу читать не будем! — сказал сухо Евтушенко. Как говорится, шутка не прошла.
Мы начали, запинаясь, он сидел, рисовал чертиков. С рогами. Было непонятно: слушает ли вообще или борется с желанием лечь вот на этот большой, мягкий кожаный диван и поспать после вчерашнего спиртика.
Но потом про Евтушенко как-то забыли, собственные ритмы и рифмы настолько захватили пишущую братию, что они начали токовать, как глухари в мае, — распустив хвосты и крылья, кружась по талому снегу, надувая горло от избытка чувств. И я — вместе с ними.
— Все? — спросил Евтушенко, когда поток рифмованных слов иссяк.
— Все! — сказали ему устало.
— Ну-с, приступим.
И он начал говорить. Нет, нас не пытались выдрать принародно, унизить или, спаси Господи, научить — Евтушенко просто рассуждал о стихах. При этом он цитировал без ошибки куски из наших опусов по восемь-двенадцать строчек, лишь иногда путаясь в местных экзотических реалиях.
Я думал, что он меня похвалит, так как это часто бывало. А Евтушенко отметил хорошие строчки, пожурил за скверные, а потом вдруг спросил:
— А вы прозу писать не пробовали?
Это было обидно. Я любил его больше всех современных поэтов, я читал его вслух со сцены, а он… Да я писал, как он — в том же духе, а дружеского похлопывания по плечу сегодня удостоились те, кто писал под Пастернака и Мандельштама. «Он что — сам себя не любит?» — думал я, разозлившись.
— Да, я пишу прозу! — сказал я не без вызова. — И ее печатают во всесоюзных журналах без всякой протекции. А еще я пишу сценарии, очерки, фантастический роман вот закончил! И вообще, в литературе нет провинции!
— Это хорошо! Это правильно, — сказал Евтушенко с неожиданно мягкой улыбкой. — Ребята, мне не пора на сцену? У кого часы есть, а то я с вашим камчатским временем все никак освоиться не могу.
На сцену давно уже было пора идти. Зал гудел, и это было слышно сквозь толстые стены рыбацкой гостиной. Мы пошли провожать его, я провел через закулисье, потом бегом вернулся в зал, — нас, как местных литераторов, ждали места в первом ряду.
И он снова начал читать. Уже давно отгремели вечера в Политехническом, уже в России не поэты, а политики, маги и целители собирали целые стадионы, а он все читал, стараясь вернуть себя и нас в то счастливое время. Он камлал, как корякский шаман, бил в бубен рифм, вводил в транс ритмами. И опять — то гремел, то шептал по-мефистофельски, заставляя нас напрягать слух, нервы, души.
Время, отведенное на выступление, вышло, появился перед сценой некто в сером, показывающий на часы. Евтушенко прочитал еще три стихотворения на бис, хотя микрофон уже выключили, потом прижал руку к сердцу и резко ушел куда-то за кулисы, где и выхода-то не было.
Я быстро поднялся на сцену и нашел его среди пыльных полотнищ — потного, вымотанного, ничего не понимающего старого человека.
— Выведите меня отсюда! — почти взмолился он. — И дайте воды.
Пройти к выходу из этого лабиринта можно было только через сцену, я повел его, зал снова взорвался овацией. Евтушенко вырвал свой локоть из моей руки, молодцевато подбежал к рампе, одним движением остановил аплодисменты и крикнул уже без микрофона:
— Товарищи! У кого есть мои книжки, я готов их подписать! Я буду… — он обернулся ко мне.
— В рыбацкой гостиной, — подсказал я.
— В той комнате, которая у вас называется рыбацкая гостиная! — объявил Евтушенко.
Народ за автографами выстроился в очередь. Нас опять, как местных литераторов, попросили обеспечить порядок. Поэт шутил, спрашивал имена, черкал быстро в книжках, иногда удивлялся: «А вот этой книжки даже у меня не осталось! Мгновенно тираж разошелся!» Один раз отказался расписываться в потрепанном блокноте:
— Так вы скоро меня заставите на автобусных билетах расписываться! — сказал он громко.
Я под шумок подсунул свою книжку. Из библиотеки.
— Евгений Александрович, так ведь нет в магазинах ваших книг! — начала жаловаться любительница поэзии. — Я бы, конечно, купила!
— О! Библиотечная… — сказал он. — Со штампом! Вот видите, молодой человек украл книгу. Я тоже воровал в молодости книги в библиотеках. Вот ему я подпишу, а вам в блокноте — нет. Так, кому пишем? — спросил он у меня.
— Евгений Александрович, это же я… — вырвалось у меня совершенно беспомощно. — Я же читал вам свои стихи, я вас из-за кулис выводил…
— А, помню, — сказал он, вписывая мое имя. — Пишу: главное, это отразить себя и время. Евгений Евтушенко.

Это уже походило если не на литературное благословение, то, по крайней мере, на совет. Обида тут же прошла. Над этим стоило подумать.
— Он мне прозу посоветовал писать, — поделился я с Евгением Игнатьевичем Сигаревым, как со старшим товарищем.
— Да кто нас спрашивает! — вздохнул он. — Решат вон там, наверху, в небесной канцелярии, и будешь картины рисовать! Маслом.

Картины маслом рисовать я начал спустя пять лет, от тоски, в Америке, когда мне исполнилось сорок. Меня и точно никто не спросил — хочу ли я это делать.
Но это, как говорят, уже другая история.