2012 год № 6
H X M

Публикации

Подписаться на публикации

Наши партнеры

2012 год № 6 Печать E-mail

Галина ЯКУНИНА. Самоборец, окончание
Виталий ГОЛЫШЕВ. По следам «Наследника из Калькутты»
Анна ТАРАБРИНА. Кумир шанхайской эмиграции

 

 

 


 

 

 


Галина ЯКУНИНА

Самоборец

Феномен духовной эволюции Антона Чехова

(Окончание. Начало в № 5 за 2012 год.)

 

«Все это чудачество, в конце концов…»
Вообще-то для чеховских произведений характерен другой финал. Писатель находит искру света даже в таких, как «испошлившийся» Иван Лаевский или угрюмый человеконенавистник Яков Бронза. Но в том и дело, что он, почти всегда оставляющий героям надежду на возрождение, к своему коллеге Старцеву беспощаден. Поскольку пошлость — это не отсутствие воспитания, это нежелание себя воспитывать. Причем нежелание агрессивное.
«Есть лишь один действительный способ борьбы против мещанства, — пишет философ, публицист и литературовед Лев Аннинский, — это пробуждение в человеке личности. Оно, это пробуждение, убивает обывателя куда вернее, чем сто тысяч указаний об искоренении мещанства». Лев Александрович ведет речь об эпохе «оттепели», шестидесятых годах прошлого столетия, когда молодая советская интеллигенция с поэтами в авангарде объявила крестовый поход против обывательщины.
Но слова о «шестидесятых» есть и у Чехова (неужели у каждого века — своя «оттепель»?): «Шестидесятые годы — это святое время, и позволять глупым сусликам узурпировать его — значит, опошлять его». Редкое для Антона Павловича раздражение прорывается в этих строчках. Среди всевозможных «футляров», маскирующих пошлость, особое неприятие вызывала у него словесная паутина псевдолибералов: в ее липком плену выхолащивалась и умертвлялась великая мечта о свободе. Далее следует знаменитая фраза: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю, даже когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр. Я верю в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики; в них сила, хоть их и мало». Он знал, о чем говорил: истинные интеллигенты во все времена исчислялись единицами.
«Интеллигентность — это горький, мучительный талант», — подтвердит сто лет спустя Василий Шукшин. А талантов много не бывает — даже в России, которая традиционно щедра на них и бездумно расточительна. Остается утешаться тем, что они были, есть и будут, даже в самые «тяжкие и глухие» годы отечественной истории.
Сергей Булгаков нашел для мировоззрения Чехова особый термин «оптимопессимизм». Философ считал, что «общечеловеческий, а по тому самому, и философский вопрос, дающий главное содержание творчеству Чехова, есть вопрос о нравственной слабости, бессилии добра в душе среднего человека… его душевная лень и едкая пошлость одолевают лучшие порывы и заветные мечты, идеальные стремления не поднимают, а только заставляют бессильно страдать его и создают этих хмурых нудных людей...».
Кто спорит: так дотошно, как Чехов, в литературе никто депрессию не исследовал. Он вывел ее трагифарсовую формулу, создал целую портретную галерею людей, которые «не знают, что им делать, и просят, как больной, испробовавший все лекарства, дать чего-нибудь кисленького».
Но разве «хмурым и нудным» не противостоят другие его герои? Разве забудешь «обыкновенного, ничем не замечательного» доктора Дымова из «Попрыгуньи»? Или садовода Песоцкого из «Черного монаха»? Его сад — это вдохновенное искусство, помноженное на знания и любовь. Собственно, это даже не сад, а «ступень в новую эру русского хозяйства и русской промышленности». Но главное в рассказе — все же тихие слова Песоцкого:
— Весь секрет успеха… в том, что я люблю дело — понимаешь? — люблю, быть может, больше чем самого себя».
Людей, подобных Песоцкому, думающих о государственной пользе, любящих свою работу и умеющих «дело делать», в России всегда было немного. С точки зрения обывателя, эти люди — неисправимые чудаки. Они и сами это понимают:
— Вообще, брат, я большой-таки чудак, — застенчиво признается Песоцкий.
Ему вторит доктор Астров из пьесы «Дядя Ваня»:
— От утра до ночи все на ногах, покоя не знаю, а ночью лежишь под одеялом и боишься, как бы к больному не потащили… Когда я прохожу мимо лесов, которые я спас от порубки, или когда я слышу, как шумит молодой лес, посаженный моими руками, я сознаю, что климат немножко и в моей власти. И если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножко буду виноват и я… Все это, вероятно, чудачество, в конце концов.
Но Чехов относится к этому «чудачеству» очень серьезно. Это он организует посадку тысячи вишневых деревьев, не считая лиственниц, сосен, вязов, дубов. Это он, земский врач, борется с эпидемией холеры, один на двадцать пять деревень. Это он открывает в Мелихове медицинский пункт на свои деньги и больных снабжает лекарствами — тоже на свои…
Его рецепт интересной жизни прост и непоэтичен: труд. Но труд бескорыстный, вдохновенный, подвижнический, исполненный смысла и нацеленный в будущее. А «неумение и нежелание» так трудиться проистекает, по его мнению, от неумения и нежелания «дрессировать себя». Впрочем, Чехов не был бы Чеховым, если б не верил в человека.

«…я буду человеком! Буду!»
Вернемся к «Дуэли». Главный герой повести — жизнь, и ее правды, говоря устами Лаевского, «никто не знает».
Писатель не щадит ни Ивана Лаевского, который «маленькой ложью пытается купить большую правду», в действительности предавая тех немногих людей, что любят его, верят ему и помогают. Ни Надежду Федоровну, у которой хандра перемежается с игрой в «маленькое, простенькое, легкое и воздушное, как бабочка, создание», незаметно превращая красивую и образованную женщину в «бесповоротно падшую и продажную». Фон Корена он тоже не щадит, давая вволю высказаться Лаевскому:
— Это натура твердая, сильная, деспотическая… ему нужна пустыня. Он идет, идет, идет куда-то, люди его стонут и мрут один за другим, а он идет и идет, в конце концов, погибает сам и все-таки остается деспотом и царем пустыни… Для фон Корена люди — щенки и ничтожества, слишком мелкие для того, чтобы быть целью его жизни. Он пойдет в экспедицию, чтобы свернуть там себе шею не во имя любви к ближнему, а во имя таких абстрактов, как человечество, будущие поколения, идеальная порода людей… а что такое человеческая порода? Иллюзия, мираж… Деспоты всегда были иллюзионистами.
Сказано, заметим, за четырнадцать лет до первой русской революции и за двадцать шесть — до Октябрьской. В этой небольшой повести вообще немало пророчеств. Одно из них произносит фон Корен:
— Мы с вами будем говорить, что дуэль уже отжила свой век, что аристократическая дуэль ничем не отличается от пьяной драки в кабаке, а все-таки не остановимся, поедем и будем драться. Есть, значит, сила, которая сильнее наших рассуждений. Мы кричим, что война — это разбой, варварство, ужас, братоубийство… но стоит только французам или немцам оскорбить нас, как мы тут же почувствуем подъем духа, самым искренним образом закричим «ура» и бросимся на врага…
Монолог написан более восьмидесяти лет спустя после Отечественной войны с французами и за полвека до Отечественной войны с немцами. Не забудем, что произносит его немец. Тот самый, что, по верному замечанию Лаевского, «прибрал к рукам всех в этом вонючем городишке, гнетет своим авторитетом, вмешивается в чужие дела, все ему нужно и все боятся его».
— Я ускользаю из-под его лапы, он это чувствует и ненавидит меня, — выдвигает Лаевский свою версию конфликта между ним и зоологом. Выходит, «Дуэль» в близком родстве с гончаровским «Обломовым»? Русский не поддается «немецкому» перевоспитанию, аристократ высокомерно игнорирует наступление капиталистической эпохи…
Нет, речь не об этом. Она о том, что ни у кого нет права ставить крест на человеке, каким бы предрешенным ни казалось его падение в пропасть. Ибо никто не знает минуты, когда душа человеческая созреет, чтобы «смутно и глухо из самой глубины» сказать:
— Я пустой, ничтожный, падший человек!.. Жизнь я до сих пор покупал ценою праздности и малодушия… страдания мои были дешевы и пошлы… Но, клянусь, я буду человеком! Буду!
Дуэль с фон Кореном еще не началась, но еле слышные слова Лаевского высвечены живым лучом совести и потому исключают пошлость.
Кстати, ее апофеоз тоже впереди: Ивану Андреевичу предстоит узнать, что Надежда Федоровна изменяет ему с полицейским приставом Кирилиным, что в городке у нее есть и другие воздыхатели… Но странное дело: всмотревшись в лицо своей содержанки утром перед дуэлью, он понимает, что «эта несчастная, порочная женщина для него — единственный близкий, родной и незаменимый человек».
Еще несколько дней назад Лаевский, чтобы позлить фон Корена, иронизировал:
— Что такое Ромео и Джульетта, в сущности? Красивая, поэтическая, святая любовь — это розы, под которыми хотят спрятать гниль. Ромео — такое же животное, как и все…
Но в грозовую ночь перед дуэлью, наедине с самим собой, он вспоминает то, что увидел вечером в доме Мюридова, застав Надежду Федоровну с приставом Кирилиным, и ему становится «невыносимо жутко от омерзения и тоски». Впервые он задумывается о личной ответственности за содеянное: «Доброта и великодушие Самойленка так же мало спасительны, как смешливость дьякона или ненависть фон Корена. Спасение надо искать в себе самом, а если не найдешь, то к чему терять время, надо убить себя, вот и все…».


«Дуэль (франц. duel, от лат duellum — война) — бой, единоборство, поединок между двумя лицами по вызову одного из них. Условия дуэли оговариваются заранее противниками, либо секундантами, обязательно соблюдение обрядов, обычаев и правил».

Поединок — «по единому», то есть по одному противнику с каждой стороны. А если эти двое — с одной стороны, в одной душе, где вдосталь и тьмы и света? Человеческое сердце — это не медаль с лицевой и обратной стороной, не маска из двух половинок. Именно сердце назвал Достоевский полем битвы Бога и дьявола: здесь вершатся главные дуэли, невидимые и невиданные. И самый сложный противник человека во все времена — он сам. В «Толковом словаре» Даля есть редкое слово САМОБОРЕЦ: это «боец-поединщик, сражающийся один против многих противников». А что может быть труднее повседневного самоборства не только с «пращами и стрелами яростной судьбы», но и собственными ленью, ложью, слабоволием? Не случайно семнадцатой, кульминационной главе повести предпослан эпиграф из Пушкина:

…И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю…

Строчки «Воспоминания», одного из самых вершинных пушкинских стихотворений, конечно, выбраны не случайно. Переосмысление жизни по силам далеко не каждому человеку, так же как и выход из тупика. Нелегко признаться самому себе, что это он, Лаевский, отнял молодую слабую женщину у мужа. Это он опутал ее паутиной лжи, увез «в зной, лихорадку и скуку», где она заболела физически и духовно. Это его праздность, порочность и ложь она отражает в себе, как в зеркале…
До Сахалина Чехову и в голову не пришло бы вступить в полемику с самим Львом Толстым. «Раньше «Крейцерова соната» была для меня событием, а теперь она мне смешна и кажется бестолковой. Не то я возмужал от поездки, не то с ума сошел — черт меня знает», — шутливый тон его письма к Суворину отзывается отнюдь не шуточным эхом на страницах «Дуэли». Разве не пошло ненавидеть женщину, узнав в ней свои собственные пороки? Разве не пошло обвинять в этих пороках «общество и среду»? Тема личной ответственности становится у Чехова лейтмотивом всех его зрелых произведений. Но, верный себе, он уходит от прямого толстовского морализаторства. Каждый человек видит в его произведениях только то, что может увидеть. В этом смысле чеховские произведения — бесстрастное нравственное зеркало читателя.

Почему нельзя сказать: «я тебя люблю»?
Еще Ильин предупреждал, что «пошлость, присоединяясь к любви, вырождает ее в сентиментальность, в слепоту, в идолопоклонство». В современном русском быту слово «пошлость» ассоциируется, прежде всего, с сексом. Стоит ли удивляться, что рядом с источником жизни и высшего смысла человеческого бытия на прогретых камнях тысячелетней культуры томно греется, периодически меняя кожу, пошлость?
Там, где нарушена гармония и цельность, начинается дробление в душе человеческой, неизбежно рождая чувство греховности. Невольно вспоминается еще один синоним пошлости — «тривиальность», латинские корни которого восходят к распутью трех дорог — «tri via» — где обычно стояли дешевые проститутки. Впрочем, и сугубо русское слово «распутство» имеет ту же самую этимологию.
Симптоматично, что слово «пошлость» как-то незаметно ушло из словаря постсоветской литературы. В произведениях постмодернистов это понятие вообще не осуждалось: там даже категории такой не было. Они утверждали, что «все интересно, все имеет право на существование».
Право-то имеет… но прав Лев Аннинский: «Постмодернисты, обладая хорошим близким зрением, страдают отсутствием зрения объемного… увлекательность, необычность, эпатажность деталей и приемов оставляет, в конце концов, чувство пустоты и одураченности».
Количество ненормативной лексики, голых тел и способов соития никогда не перейдет в качество. По той простой причине, что вся эта нижепоясная информация действует по принципу наркотического вещества: если интоксикация и отторжение не происходят мгновенно, то и привыкание ничего хорошего не сулит.
Прошло всего несколько лет после долгожданной отмены цензуры, и слово «любовь» в российском обществе почти перестали употреблять. Иосиф Бродский за океаном вздохнул: «Нельзя сказать уже в стихах — «я тебя люблю». А почему нельзя, если говорить искренне, без всякого стеба и снобистской, рассчитанной на «узкий круг понимающих людей», иронии?
Ведь пошлость — это, прежде всего, разрыв человека со своей высшей сутью и внутренней глубиной. Если не учитывать этого, то внешняя борьба с пошлостью, как правило, оборачивается другой формой пошлости: борцы с развратом заходят в тупик сексуального ханжества, а уничтожение рабства через «бессмысленный и беспощадный» бунт приводит к еще более беспощадной тирании. То есть, как заметил Достоевский, пошлость продолжает «тяжеловесные пляски вокруг высоких идей», стараясь лишить их цельности, фундамента.

Слова «целый», «цельный» на удивление многозначны. Во-первых, это неповрежденный, неиспорченный предмет и непочатый сосуд. Если речь идет о человеке — то о «здоровом, невредимом». А еще — «непорочном и доблестном». Целительство, синоним врачевания, означает умение «творить цела и здорова», «возвращение телу и душе чувства цельности». Удивительна современная формула исцеления: чтобы вылечить человека, необходимо вернуть ему цельность души и тела. Это справедливо не только по отношению к пациентам, но, в первую очередь, — к самим целителям: «Врачу, исцелися сам»! Врач, не имеющий цели, утративший цельность, не может, не имеет права заниматься целительством.

Отношения человека с человеком, человека с Богом, мужчины с женщиной истинны тогда, когда они сердечны и просты, светлы и цельны. Там, где возникает искренность, уходит пошлость.
Об этой метаморфозе рассказал Чехов в «Даме с собачкой». Курортный роман, пошлость которого неискушенная Анна Сергеевна безошибочно чувствует, искренне виня во всем себя, с годами перерастает в цельную, прочную взаимную любовь. Героя «Цветов запоздалых» доктора Топоркова, который, по всем признакам, должен был повторить судьбу Ионыча, тоже спасает любовь. «Деньги, которые он вчера так усердно копил, в огромнейших дозах рассыпались теперь на пути. Он все отдал бы теперь, если бы хоть в одном легком этой девушки не слышались проклятые хрипы! Ему и ей так хотелось жить! Для них взошло солнце, и они ожидали дня…». Но, увы, солнце не спасло героиню от мрака смерти: «Не цвести цветам поздней осенью!»
«Мисюсь, где ты?»
Чехов женился поздно, хотя романов у него было множество. В том числе по всем правилам жанра: влюбленные женщины соблазняли его и брали приступом, а затем, заламывая руки, объявляли, что он погубил их жизнь и разрушил судьбу. Он был безукоризненно вежлив, предупредительно галантен и… холоден: «Мое сердце всегда молчит».
Фон Корен в начале повести рассказывает смешливому дьякону, что Лаевскому приснилось, будто женили его на луне. Но эта луна «взошла» из писем Чехова, который признавался приятелю: «Счастья, которое продолжается каждый день от утра до утра, я не выдержу. Дайте мне такую жену, которая, как луна, будет появляться на моем небе не каждый день». Десять лет спустя небо его услышало…
Объяснять друзьям, что он хочет не «законного брака», а счастливой семьи, построенной на взаимной любви и уважении, было, по меньшей мере, неблагоразумно. Впрочем, о женитьбе писатель думал и даже неоднократно объявлял о близкой свадьбе. Однажды в письме приятелю сформулировал свое понимание семейной жизни: «Если женюсь, то все должно быть, как было до этого. То есть она должна жить в Москве, а я в деревне…». За этим неожиданным, почти абсурдным заявлением — выношенный, если не сказать, выстраданный, взгляд на любовь и семью. Двое истинно любящих людей, мужчина и женщина, призваны, по его мнению, к сотворчеству, сотворению друг друга. В этом мире, разделенном национальными, религиозными, профессиональными и сословными предрассудками, одержимом мечтой о богатстве и славе, кто задумывается о главном достоянии — добрых и уважительных, искренних отношениях между людьми? Кто пытается выстроить такие отношения хотя бы в собственной семье?
Именно в семье, между мужчиной и женщиной, Чехов видел возможность непрерывного творческого процесса. Любовь снимает все стереотипы, пересматривает все нормы, правила и законы. Она отменяет право собственности уже тем, что дарит себя. И удержать ее немыслимо, если не дать любимому человеку свободу. Звучит парадоксально, но ведь речь идет не о пресловутой свободе нравов — о любви. Без нее свобода становится распущенностью, так же как любовь без свободы превращается в долг, а семья — в брак.

«Любовь, любленье — состояние любящего, сердечная привязанность, начиная от склонности до страсти, избрание и предпочтение кого-то волею (не рассудком), иногда вовсе безрассудно и безотчетно. Любящий — способный любить, одаренный горячим и нежным нравом, желающий любить. Любимый — дорогой сердцу возлюбленный, заслуживающий расположения и сердечной привязанности».

Раздел, посвященный одному из главных слов в человеческом языке, занимает целую страницу словаря. Остановим внимание читателя еще на одном определении: «Любимец — тот человек, животное или игрушка, которую предпочитают остальным». Выходит, «любимец публики» — это любимая игрушка зрительного зала?
«Он и она полюбили друг друга, женились и были несчастливы...». В окружении писателя считалось, что этими словами выражена суть отношений Чехова с Ольгой Книппер. Спросить мнение самого Антона Павловича, как всегда, в этом случае посчитали излишним. А между тем скука и пошлость в любви страшили Чехова более, чем где-либо. Едва сделав предложение Ольге Леонардовне, он поставил условие: никому о свадьбе не говорить, даже его родным. Непременный фрак и бокал шампанского, а также необходимость выслушивать дежурные поздравления приводили его в смятение. Даже родному брату, встреченному в день венчания, Антон Павлович о важнейшей перемене в своей жизни ничего не сказал.
Ольга приняла условие любимого человека. Они были зрелыми людьми: ей под тридцать, ему — под сорок. Улыбчивая, обворожительная, с безупречными манерами и умением элегантно носить самые простые платья, Книппер поразила Чехова как актриса и женщина. Причем актриса именно та, которая должна была играть в его пьесах. А женщина — страстная, смелая, на самом пике очарования. Таких слов, как ей, он не писал никому: «Здравствуй, последняя страница моей жизни, великая артистка земли русской».
Их роман по переписке перерос в «супружество в письмах». Немудрено, что окружающим оно казалось странным и нелепым. Родственники и друзья, коллеги и читатели словно соревновались в передаче сплетен и нелестных отзывов об Ольге Книппер. Ее жизнерадостность признавали отталкивающей, ее ум — ограниченным, а верность своему призванию — безнравственной. «Любая оплошность Ольги Леонардовны, любое ее необдуманное слово всегда бывали кем-нибудь замечены, преувеличены, переиначены, снабжены неким символическим смыслом и беспощадно осуждены», — пишет в своей статье, посвященной чете Чеховых, Ирина Лыкова. И она же свидетельствует, что в кругу театральном Ольгу Леонардовну любили, уважали и жалели. Потому что знали: она боготворила своего мужа и считала его лучшим человеком на Земле. Что ж, Наталью Гончарову тоже считали неподходящей женой для «солнца русской поэзии».
Можно упрекнуть в «неправильном» выборе и художника, от имени которого ведется рассказ «Дом с мезонином»: Женю Волчанинову он предпочел ее красивой, умной и деятельной сестре. По его мнению, стоит жить не ради малых и больших дел, которые копятся, словно снежный ком, и не оставляют времени о душе подумать, а ради «грустной августовской ночи» и смешной некрасивой девушки — «маленькой королевы», без которой весь мир становится одиноким и ненужным.
Как далеко шагнула с тех пор эмансипация, сколько прибавилось в мире красивых, умных, уверенных в себе девушек, жизнь которых расписана по минутам… Но разве меньше стало одиночества и больше счастья? И разве женственность не остается одним из главных дефицитов на планете, опутанной интернетной сетью, замороченной виртуальными «одноклассниками», «друзьями» и «контактами»? Во всех этих миражных клубах знакомств царит космический холод, где живого человека некому выслушать, обнять и тихо сказать: «Голубчик мой, красавчик…». Перефразируя библейское «много званых, да мало избранных», сегодня впору вздохнуть: «много женщин, да мало женственности». Мисюсь, где ты?..
…А шампанское наверняка припомнилось Ольге Леонардовне в последний день жизни мужа, когда он, позвав своего коллегу-доктора, тихо шепнул по-немецки: «Я умираю». И коллега, по немецкой опять же традиции, осмотрев пациента и молча согласившись с его словами, поднес ему бокал шампанского. Чехов выпил его до дна и, улыбнувшись жене, сказал по-русски: «Давно я не пил шампанского».

«Траур по жизни»? Не понимаю…
Три месяца спустя после дуэли, изменившей жизнь главных героев повести, фон Корен уедет из городка. Глядя на лодку, которая все дальше уносит бывшего врага в неспокойное море, Лаевский думает: «Лодка делает два шага вперед и шаг назад, но гребцы упрямы, машут неутомимо веслами и не боятся высоких волн… пройдет с полчаса, и они ясно увидят пароходные огни, а через час будут уже у пароходного трапа. Так и в жизни… в поисках за правдой люди делают два шага вперед, шаг назад. Страдания, ошибки и скука жизни бросают их назад, но жажда правды и упрямая воля гонят вперед и вперед. И кто знает? быть может, доплывут до настоящей правды…».
Нет однозначных ответов, нет готовых рецептов, и тем более ни у кого нет права судить людей, «топить и вешать ради блага цивилизации». «В каждом из нас слишком много винтов, колес и клапанов, чтобы мы могли судить друг о друге по первому впечатлению или по двум-трем внешним признакам», — продолжит Чехов свою мысль в одном из писем.
Молодой дьякон, который из любопытства тайком (по сану не положено) придет на дуэль Лаевского и фон Корена, невольно решит ее исход. Наблюдая из своего укрытия за приготовлениями к поединку, он искренне пытается понять: «За что они ненавидят друг друга? Если бы они с детства знали нужду, если бы воспитывались в среде невежественных, черствых сердцем, алчных до наживы, попрекающих куском хлеба, грубых и неотесанных в обращении, плюющих на пол и отрыгивающих за обедом и во время молитвы… они бы охотно прощали недостатки и ценили бы то, что в каждом из них есть. Ведь даже внешне порядочных людей так мало на свете! Вместо того, чтобы от скуки искать друг в друге следы вырождения и вымирания… не лучше ли им спуститься пониже и направить ненависть и гнев туда, где стоном гудят целые улицы от грубого невежества, алчности, попреков, нечистоты, ругани, женского визга».
Именно отчаянный вскрик дьякона: «Он его убьет!» заставит в последний миг дрогнуть руку фон Корена и спасет жизнь Лаевскому. А в читательской душе будут, словно эхо выстрела, звучать слова: «Даже внешне порядочных людей так мало на свете!» В мире, где любой надзиратель может дать плохо одетому человеку зуботычину, а малограмотный фельдшер — выгнать бедняка с криком «Поговори мне еще! Дубина…», даже простое человеческое обращение, «внешняя порядочность» воспринимаются уже как благо.
Но вспомним «Палату № 6», сторожа Никиту, его «суровое испитое лицо, нависшие брови, придающие лицу выражение степной овчарки», его «внушительную осанку» и «здоровенные кулаки». Старый отставной солдат, он принадлежит к числу «простодушных, положительных, исполнительных и тупых людей, которые больше всего на свете любят порядок и потому убеждены, что их надо бить». А душевнобольной Дмитрий Громов, которого бьет Никита, очень похож по внутреннему складу на студента Васильева, с трудом излеченного от депрессии после посещения публичного дома. Разве забыть его потрясение при виде торговли женщинами: «Они же живые… живые!» Громов — это «невылеченный» Васильев. А «внешне порядочный» доктор Рагин? «Люди, имеющие служебное отношение к чужому страданию, например полицейские, судьи, врачи, с течением времени в силу привычки закаляются до такой степени, что хотели бы, да не могут относиться к своим клиентам иначе. С этой стороны они ничем не отличаются от мужика, который на задворках режет телят и баранов, не замечая крови». Беглое чеховское сравнение потрясает само по себе. Душевная глухота к страданию, даже продиктованная защитной реакцией организма, находится в прямом родстве с физическим уничтожением другого существа, не только земной твари, но и Божьего творения, человека.
Сколько боли и горя, сколько страдающих людей… Те, кто утверждает, что в России не было предпосылок для революционного взрыва, что Февраль и Октябрь 1917-го — это трагичное стечение обстоятельств, переворот, произведенный кучкой заговорщиков, не заинтересованы в показаниях таких свидетелей Истории, как Антон Чехов.
Но судьба испытывает человека не только бедностью, болезнями и социальным неравенством. Красота и талант, слава и богатство тоже могут быть безжалостными экзаменаторами. Пока «стоном гудящие улицы» исподволь готовятся к последнему и решительному бою, «приличное общество» утопает в лени, скуке и словах, словах, словах... Кто мешает вполне обеспеченным, здоровым и молодым героям «Дуэли» и других чеховских рассказов о любви быть счастливыми? За редким исключением никто, кроме них.
С чего начинается знаменитая «Чайка»? С обычного, совершенно не «театрального» разговора Маши, дочери управляющего имением, и сельского учителя Медведенко. Он искренне недоумевает, почему молодая, красивая, обеспеченная девушка ходит в черном, нося «траур по своей жизни».
— Отчего? Не понимаю… Вы здоровы, отец у вас хотя и небогатый, но с достатком. Мне живется гораздо тяжелее, чем вам. Я получаю всего двадцать три рубля в месяц, и еще вычитают с меня в эмеритуру, а все же я не ношу траура.
— Дело не в деньгах, — меланхолично возражает Маша. — И бедняк может быть счастлив.
— Это в теории, — совершенно справедливо осаживает ее учитель. — А на практике выходит так: я, да мать, да две сестры и братишка, а жалованья всего двадцать три рубля. Ведь есть и пить надо?.. Вот тут и вертись.
В зачине пьесы чувствуется активное присутствие автора, впрочем, это отличительная черта всей чеховской драматургии. Как не услышать за словами Медведенко самого Чехова, который гимназистом, а затем студентом и молодым врачом «вертелся», подрабатывая, где только можно, чтобы поддержать свою большую и бестолковую родню? Который уже в юности понял, что никто не хочет брать ответственность за свои невзгоды и неудачи на себя. Чем слабее человек, тем охотнее он уповает на родителей, близких, государство, судьбу… Это гораздо проще, чем признать, что он сам повинен во многих своих бедах.
Самое трудное — выдержать испытания буднями и рутиной, наполнить бессобытийное существование смыслом, не откладывая жизнь на потом. Ибо ни в какую Москву не уехать от себя самих. И вишневый сад цветет в душе любого из нас, главное — не вырубить его своими же руками, не дать собственной гордыне и лени подстрелить на взлете чайку призвания и таланта.
Нет, не случайно Чехов называл свои драматические произведения «комедиями». Все эти рефлексирующие, мечущиеся, заламывающие руки герои и героини не вызывали у него ничего, кроме усталой улыбки. Возможно, набрасывая пьесы, Антон Павлович посмеивался и над собой, над своими одоленными страхами и амбициями, вспыльчивостью и грубостью, меланхолией и мнительностью. Возможно, он смотрел на своих героев, как на детей: ведь сам уже этот путь прошел. А мы, читатели и зрители, усложняем смысл его произведений, ища иносказания там, где все на поверхности. Ведь истинная цена всему познается только в минуты настоящей беды, непридуманного горя, грубой правды жизни, когда судьба подводит человека к самому краю и пристально смотрит в глаза: устоит ли, удержит ли равновесие?
Чеховская улыбка не ослепляет, она тихо светится сквозь тысячи его строк. Ее чувствуешь, как солнечный луч, даже с закрытыми глазами. Просто надо читать, не торопясь, и время от времени отрываться от книги, чтобы увидеть за окном небо и людей, которые «может быть, доплывут до настоящей правды».

Сотворенье, сотворчество с Богом…
Удивительно, до чего заштампован его образ в нашем сознании: пенсне, бородка, глуховатый голос… Воображение автоматически дорисовывает невысокий рост и субтильное сложение «интеллигента в шляпе». А он был под метр девяносто (говорят, этот факт сильно впечатлил японцев, считающих Чехова почти «своим» национальным классиком). От природы, как дед Егор Михайлович, имел большую силу, был отлично развит физически, прекрасно плавал, приводя в изумление даже бывалых моряков. На обратном пути с Сахалина, в прогретом Индийском океане, он нередко на полном ходу нырял с носа парохода в море, а затем невозмутимо поднимался на борт, держась за канат, брошенный матросами с кормы. Сохранял он спокойствие и во время штормов. Когда капитан посоветовал ему застрелиться, если судно начнет тонуть, Антон Павлович от души рассмеялся. Ему, уже несколько лет ведущему поединок со смертью, самоубийство было не к лицу.
«Человек должен сознавать себя выше львов, тигров, звезд, выше всего в природе, даже выше того, что непонятно и кажется чудесным, иначе он не человек, а мышь, которая всего боится», — говорит художник в рассказе «Дом с мезонином». По его словам, нужно жить для вечного, иметь одну цель — искание правды и смысла жизни, Бога и души, в этом заключается задача наук и искусств, «когда они настоящие». Но как отличить настоящее искусство, истинное творчество от подделки?

«Творить — давать бытие, созидать, производить, рождать», — перечисляет Даль. Но можно и натворить немало бед. А можно притворяться, то есть вести игру, прикидываться кем-то. Тварь и тварина, по словарю Даля, — «любое божеское созданье от червяка до человека». А вот определение самого творческого процесса: «Творчество — это сотворенье, созиданье и сотворчество с Богом». «Творческий дар немногим дан». Воистину…

Все наслышаны, что талант — это дар Божий. Но кто задумывается о том, что этот дар через одаренного человека должен стать достоянием всего человечества? Талант — это не капитал, который нужно поудачней инвестировать, и не товар, который важно подороже продать. Как бы упорно ни ставили знак равенства между состоятельными и состоявшимися людьми, эта подмена остается обычным рекламным трюком.
Талант открывает человеку кратчайший путь к духовным вершинам. Но к вершинным свершениям ведут крутые тропы самосовершенствования: «Здесь вам не равнина, здесь климат иной…». Те, кто относится к этому восхождению, словно к увеселительной прогулке, быстро сходят с дистанции, либо срываются в пропасть.
На того, кто одарен, возложена двойная ответственность: ему держать ответ перед Творцом как человеку и… соавтору: «Творчество — это сотворенье, сотворчество с Богом». Почему же эту ответственность редко кто сознает, а уж берут ее на себя и вовсе немногие? Не оттого ли, что благословенный Божий дар опутан густыми «прелестными» сетями зависти, лени, обиды, гордыни?

«Прелесть — то, что обольщает в высшей мере: мана, морока, обман, соблазн, совращение от злого духа, раздражение чувств и страстей». Кто помнит о древнем, грозном, исконном значении этого слова, столь любимого поэтами?

Чехов помнил. И написал потрясающий рассказ-предупреждение «Черный монах». Ученому Алексею Коврину дано все: ум, талант, привлекательная внешность, любимое дело. Его любит замечательная девушка, уважает и называет своим другом ее отец, знаменитый садовод Песоцкий. Но простая и мудрая жизнь с ее садами и садовниками кажется герою пресной и скучной. Высокомерный интеллект требует поклонения («...если хочешь быть здоров и нормален, иди в стадо»). И ядовитая прелесть славы берет верх над любовью и разумом, когда выросший из вихря черный монах предлагает Коврину стать «спасителем человечества». Про талантливого человека говорят, что он поцелован Богом. В поцелуе черного монаха растворяются все радости жизни, а мираж обретает зловещую силу. В погоне за ним герой счастлив, он чувствует себя гением, вершителем судеб. И забывает тихие слова своего учителя Песоцкого: «Весь секрет успеха в том, что я люблю дело больше, чем самого себя…».
В чем смысл таланта, если он не окрыляет, а тянет на дно, если человек теряет свою цельность, свою личность, своих любимых и саму способность жить? Почему ради блага отвлеченного человечества необходимо сделать несчастными самых близких людей? Этому мистическому рассказу посвящено множество статей, он поставлен на театральной сцене, неоднократно экранизирован. Споры о том, какой смысл вкладывал Чехов в ту или иную фразу героев доходят до абсурда: недавно третейским судьей был назначен компьютер… Но ведь сам автор писал Суворину: «Это рассказ медицинский, historical morbi». И далее открытым текстом говорил о том, что Коврин болен манией величия, которая поразила многих его современников, сломала психику, исковеркала жизнь.
Так, может, идея сложнейшего произведения проста? И главное в человеке — это способность к самотворению, духовной эволюции? Чем писатель отличается от других людей? Ничем, кроме одного: постоянная работа над собой находит у него отражение в книгах. «Писатель дорог и нужен нам только в той мере, в которой он открывает нам внутреннюю работу своей души», — заметил в дневнике Лев Толстой, уже став автором «Войны и мира». Сознаем ли мы, читатели, насколько этот дар, сопряженный с духовным подвижничеством, на самом деле редок, труден и ценен?

«Какие страшные убытки!»
«Кто испытал наслаждение творчества, для того все другие наслаждения уже не существуют». Но в том-то и дело, что творчество Чехова не ограничивалось литературой. Творя себя, он творил и окружающий мир, преображая пустоши и заброшенные поместья, разводя цветники и клумбы, устраивая фантастические праздники для своих друзей и родных. Про его общественную деятельность на школьных уроках обычно упоминают скороговоркой, потому что иначе в сорок пять минут не уложиться: человек сделал больше, чем целые государственные учреждения. Про Сахалин повторяться не будем, но когда в 1891–1892 годах в Поволжье разразился голод, именно Чехов организовал сбор пожертвований и сам выехал в районы бедствия. А еще он построил три школы для крестьянских детей, а также колокольню и пожарный сарай для сельских жителей, страдающих в засушливой местности от пожаров. А еще был гласным земства, причем общественную деятельность вел в полную силу, добившись строительства шоссейной дороги, открытия почты и телеграфа. В родном Таганроге открыл общественную библиотеку, передав в нее более двух тысяч книг. Антокольского, знаменитого скульптора, жившего в Париже, уговорил подарить городу скульптуру Петра I. И взял на себя всю организацию отливки статуи в бронзе, а затем доставки ее морем из Марселя в Таганрог. В Ялте, где мучительно истекали последние годы и месяцы его жизни, хлопотал об открытии пансионата-санатория для малоимущих учителей, больных туберкулезом.
«Никогда не рано спросить себя: делом я занимаюсь или пустяками?» Этот вопрос из чеховского письма, только в более остром, «крайнем» звучании задает себе гробовщик Яков Бронза из «Скрипки Ротшильда». Угрюмый скопидом и деспот, жена которого умирает с «ясным и радостным» лицом от одного сознания, что уходит от него навеки, после смерти супруги начинает меняться на глазах.
Примитивно-комичные размышления на излюбленную тему «убытков» сменяет ошеломительный взлет к высотам философским и нравственным: «Жизнь прошла без пользы, без всякого удовольствия, пропала не за понюшку табаку. Впереди уже ничего не осталось, а посмотришь назад — там ничего, кроме убытков, и таких страшных, что даже озноб берет… И почему человек не может жить так, чтобы не было этих потерь и убытков?.. Зачем люди делают всегда именно не то, что нужно? Зачем Яков всю жизнь бранился, рычал, бросался с кулаками, обижал свою жену? Зачем люди мешают жить друг другу? Ведь от этого какие убытки! Какие страшные убытки!»
Виктор Шкловский тонко заметил, что у Чехова «человек дается и таким, какой он есть, и таким, каким он мог бы и должен быть». Бронза-гробовщик и Бронза-скрипач — это неразъемная черно-белая маска трагедии и комедии, жизни и смерти, Божьей искры и духовного убожества. Когда, по замечанию одного из современных исследователей, «бесчеловечно прожитая жизнь гробовщика оказывается непрожитой жизнью музыканта». В такой ситуации действительно, «от жизни человеку — убыток, от смерти — польза».
Преображение Якова начинается с наваждения: он вспоминает то одно, то другое событие из прожитой жизни: первые годы супружества с Марфой, рождение ребенка… Меняется и его отношение к еврею Ротшильду, с которым он играл на свадьбах, но в душе презирал и ненавидел, сам не зная, почему. Ротшильд вдруг становится по-человечески интересен умирающему Бронзе, у него неожиданно прорывается немыслимое до того слово «брат». «Захворал я, брат», — говорит он, задыхаясь. Это слово обретает в чеховском тексте особый вес. Уличное прозвище гробовщика больше в рассказе не упоминается: Яков перестает быть «Бронзой», когда плачет, играя на скрипке свою последнюю мелодию. Он завещает скрипку Ротшильду, который, запомнив удивительную, печальную и светлую музыку прощающей и прощающейся души, будет играть ее людям.
Мысль об «убытках», которые человек, не задумываясь, причиняет себе и другим, не давала покоя Чехову всю жизнь, переходя из рассказа в повесть, из повести в пьесу, из пьесы — в письма. Причем частенько доверял он ее, как и другие свои сокровенные думы, отнюдь не главным героям, а персонажам второстепенным. В этом писатель тоже верен себе: а что особенного? Чем автор отличается от любого действующего лица?
Вот фельдшер Ергунов из рассказа «Воры», по авторской характеристике «человек пустой, известный в уезде за большого хвастуна и пьяницу», бесцельно бредет по улице и неожиданно для себя оказывается в поле. «Там пахло весною и дул теплый ласковый ветер. Тихая звездная ночь глядела с неба на землю. Боже мой, как глубоко небо, как неизмеримо широко раскинулось оно над миром!»
Какое классическое произведение из школьной программы первым приходит на ум? «Война и мир», небо Аустерлица, раненый Болконский… Что может быть общего между князем и фельдшером? Да ничего, кроме того, что оба из мира людей. И Ергунов, пьяно покачиваясь под звездным небом, думает свою немудреную «маленькую» думу: «Хорошо создан мир, только зачем и с какой стати люди делят друг друга на трезвых и пьяных, служащих и уволенных?.. Почему трезвый и сытый покойно спит у себя дома, а пьяный и голодный должен бродить по полю, не зная приюта?.. Кто это выдумал?»

Метаморфозы «черного человека»
О, эта освященная столетиями традиция русской литературы — жалеть и воспевать маленького человека! Эти бедные лизы, станционные смотрители, акакии акакиевичи, мармеладовы, каратаевы… несть им числа. И сам Чехов разве не пополнил эту галерею тем же Беликовым или Ионой и Ванькой Жуковым? Когда, на каком этапе изменился его взгляд на жизнь, и люди высветились иначе? Не с этой ли фразы: «Никто не хочет любить в нас обыкновенных людей, а это скверно!»
«Обыкновенный человек становится маленьким лишь тогда, когда он теряет способность открыть свои возможности в том положении, в котором оказался. Маленький человек появляется там, где пропадает личность и остаются одни обстоятельства. Фатальна не судьба маленького человека, а, скорее, та жалость, которую иные писатели хотят излить на него», — размышляет Лев Аннинский в книге «Ядро ореха». И с ним нельзя не согласиться: люди рождаются обыкновенными, а «маленькими» они делают себя сами.
Портреты «маленьких людей» девятнадцатого века созданы, по преимуществу, дворянами. Люди, именуемые маленькими, до поры до времени не имели права голоса, они и «грамоте не разумели». А когда появился на русской земле писатель «из мужиков», он молча стряхнул со своего плеча жалостливую барскую руку: «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости…»
Продолжение этого письма известно каждому школьнику: «Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук и поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший к Богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, — напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по капле раба…». Впечатляющий перечень «выдавленных капель», не правда ли?
Для того чтобы стать вольным, надо быть еще и волевым человеком. Иначе никогда бы Чехову не одержать победу в невидимой дуэли с «маленьким», но таким всевластным человечком, который с одинаковой легкостью играет роль и палача и жертвы. Да что там! Не он ли вырастает однажды перед Ковриным в черном монашеском одеянии? Не этот ли «черный человек» столетиями блуждает по страницам мировой и русской классики? Но тогда никакой он не призрак, а тем более — не агент всемогущей «конторы глубокого бурения», которую обвиняют в смерти то Есенина, то Высоцкого, то других поэтов. Это alter ego художника страшней и опасней: его «поцелуй» способен запустить на полную мощь программу самоуничтожения, а мертвая хватка — погубить самый яркий талант и незаурядную личность.
…И все-таки победить его можно. Иначе никогда бы нам не услышать возглас Николая Васильевича фон Корена (имя-отчество он обретает только в финале повести, когда из человекоподобного механизма, запрограммированного на многие годы вперед, превращается в обычного человека из плоти и крови). Фон Корена, увидевшего в утро дуэли над рассветным морем двойной зеленый луч — редчайшее явление, которое, по народной примете, сулит большие перемены в жизни. Нового фон Корена, не узнающего нового Ивана Лаевского, который работает допоздна, потихоньку выплачивает долги и никому ни на что не жалуется, хотя «живет хуже нищего».
— Как он скрутил себя!.. — тихо изумляется зоолог.
А дьякон, глядя на бывших врагов, только и находит силы повторить:
— Какие люди! Боже мой, какие люди! Один победил тысячи, а другой — тьмы…
«Жизнь дается один раз…»
Ключом к пониманию творчества Чехова могли бы стать слова Максима Горького: «Мимо всей этой скучной, серой толпы бессильных людей прошел большой, умный, ко всему внимательный человек, посмотрел он на этих скучных жителей своей родины и с грустной улыбкой, тоном мягкого, но глубокого упрека, с безнадежной тоской на лице и в груди, красивым искренним голосом сказал: «Скверно вы живете, господа!».
Могли бы. Но не стали, потому что Чехов «тоном глубокого упрека с безнадежной тоской» этих слов никогда не сказал бы. И не только вслух, но и про себя. По той простой причине, что смотрел на людей иначе, чем «буревестник революции».
Путь, избранный им, исключал примыкание к любому лагерю. Чехов равно не терпел «умственное сектантство», политическое актерство и религиозный фанатизм: «Фарисейство, тупоумие и произвол царят не только в купеческих домах и кутузках, я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи». Для него решающую роль в любом знакомстве играло наличие или отсутствие «человеческого таланта». Какую редкостную бережность проявлял он в обращении с другими людьми, особенно заметно в письмах…
Читаешь их, и не оставляет чувство, что слышал эти интонации, читал историю этой жизни в другом романе. Историю землянина, человека из будущего, который добровольно взял на себя крест жить на планете, застрявшей в эпохе средневековья. Который ежедневно одолевает дикость, ненависть, животную злобу, пошлость и грязь, его окружающие. И не имеет права вмешиваться в ход событий, не может передать людям свои знания и опыт: они должны дорасти сами. А дорастут ли? Когда бы знать… А пока надо держаться, надо не озлобиться самому, не возненавидеть этот безумный и пошлый мир, где в цене только деньги, слава и власть. Трудно быть богом… Интересно, по случайному ли совпадению главный герой знаменитого романа братьев Стругацких — тезка Антона Павловича?
Или еще одна неожиданная параллель: «Жизнь дается один раз…». В советской школе мы учили кредо Павки Корчагина наизусть: «… и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое, и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества…». Но Чехов не Островский, у него другое: «Жизнь дается один раз, и хочется прожить ее бодро, осмысленно, красиво. Хочется играть видную, самостоятельную, благородную роль, хочется делать историю…».
«Надо» и «хочется» разделяет целая эпоха: Николай Островский родился в тот год, когда умер Чехов. Сегодня, в третьем тысячелетии, оставив за скобками шукшинский вопрос: кто прав? кто умнее? — нам остается уважительно склонить голову перед подвигом мальчика, который сжигал себя во имя «освобождения человечества», и мужчины, который мучительно растил в себе Человека.
Расцвет чеховского творчества пришелся на эпоху безвременья, когда русское правительство, устав угождать либеральной Европе, начало «закручивать гайки», арестовывая, ссылая, подавляя и казня. Освободительное движение зашло в тупик и мало-помалу, как любое остановленное течение, превратилось в болото. Трагедию сменил фарс: любое дело свелось к бесконечным разговорам о деле, и все, чем живет и держится на земле человек — любовь, вера, творчество, труд — «испошлилось до нетерпимости». Когда речь идет об искусстве, синонимом пошлости обычно называют бездарность, которая убого копирует все и вся, ибо придумать что-то свое не в силах. Пошлость — это поведение холопа в барском доме, когда он в лицах изображает отсутствующих хозяев. Иногда выходит комично, а чаще — зло, ибо прорывается неутоленная зависть и месть. По сути, пошлость — это и есть неизжитое рабство.
Век спустя мы снова стали свидетелями и участниками этой трагикомедии, которая претерпела изменения разве что в сторону киношности, голливудского фаст-фуда и биг-мака. Неужели смена эпох и политических режимов идет с той же неумолимой цикличностью, что и смена времен года? И утешаться остается только тем, что всякий раз в весеннем хаосе, в развороченной, неухоженной земле из небытия проступают цветы, словно первые звезды в послегрозовом небе. Их немного, но, наверное, именно такими глазами смотрит на нас вечность.

«Делай, что должно…»
Как жизнь сделать книгой, интересной для миллионов людей? Да очень просто: совершить то, что миллионам в голову не приходило. А если и приходило, то казалось невозможным. Или — ненужным.
Что сделал Чехов? Всего в один шаг — в течение своей недолгой жизни — одолел путь, который социологи считают уделом многих поколений. Путь, который предполагает после освобождения от рабства длительное накопление духовного капитала, обретение с помощью опытных наставников внешнего лоска, благородства манер, особой выправки, духовной стати, которая то ли в пятом, то в седьмом поколении становится врожденной… Примерно так к дикому сильному саженцу прививаются черенки благородных сортов, и год от года на крепнущем деревце вызревают все более весомые и ценные плоды. Так разрастался и вызревал столетиями могучий род Льва Толстого: ученые, полководцы, дипломаты, высшая светская и духовная элита России.
А Чехов, внук крепостного мужика и сын лавочника, оказался еще нетерпеливее деда, который всего-то два десятка лет не дотерпел до царского указа, выкупил вольную. Духовный труд, который взвалил на себя Антон Чехов, был беспримернее по масштабу и напряжению. «Деда нашего помещики драли и каждый последний чиновнишка бил его в морду. Какие нервы, какую кровь мы получили в наследство? Посмотри на меня… ни гибкости, ни смелости, ни сильной воли; я боюсь за каждый свой шаг, точно меня выпорют, я робею перед ничтожествами, идиотами, скотами, стоящими неизмеримо ниже меня умственно и нравственно, я боюсь дворников, швейцаров, городовых, жандармов, я всех боюсь, потому что я вырос от затравленной матери, с детства я забит и запуган!..» — вслед за Федором, героем повести «Три года», автор с полным правом мог повторить эти слова.
Вырваться из крепости собственных комплексов, выдрессировать, вырастить себя, безжалостно отсекая одно и прививая другое, чрезвычайно сложно еще и потому, что никто из окружающих людей тебе не только не поможет, но будет всеми силами, вольно или невольно мешать. Перевоспитывать окружающих — дело бесполезное. Это Чехов понял еще в молодости: ни старшие братья, ни тем более отец, ни даже Лика Мизинова, красивая, одаренная и влюбленная в него девушка, делить с ним этот путь не стали. Что говорить об остальных?
«Самостоянье человека — залог величия его…». Двадцать лет он боролся со смертельной болезнью. Но никто, даже самые близкие, не слышали его жалоб. Разве что незадолго до смерти выдержка изменила ему в письме: «Вы совершенно верно изволили заметить, что у меня истерия. Только моя истерия в медицине называется чахоткой». Он, как никто, умел быть благодарным жизни, радоваться каждому ее дню, сознавая, что «человек не может быть всю жизнь здоров и весел, его всегда ожидают потери, он не может уберечься от смерти, и надо быть ко всему готовым... Надо только, по мере сил, исполнять свой долг!.. и больше ничего».


«Долг — все, что должно исполнить, обязанность. Общий долг человека вмещается в долг его перед Богом и перед людьми, долг гражданина и семьянина. Исполнением этих обязанностей он в долгу, они составляют долг его как взятые взаймы деньги или вещи, все, чем обязан он по обещанью или условию. Нет труднее: Богу молиться, родителей почитать да долги отдавать».

«Он выполнил свой долг до конца…». Обычно так говорят о военных и государственных деятелях. Впрочем, о докторах тоже. А о писателях? Точно подметила критик Татьяна Москвина: «В конце концов, гениальность — это умение выполнить все стоящие перед тобой задачи, а не оценка возможностей и заслуг». Добавим только, что для этого жизнь должна стать подвижничеством, то есть подвигом, протяженным во времени. Когда не рабская покорность судьбе, а стоицизм воина рождает слова: «Мы отдохнем… мы увидим все небо в алмазах…».
Впрочем, была в его жизни отдушина: он растил сады. И любимые астровы, коровины, песоцкие, хрущовы, конечно же, говорили его словами: «Когда я слышу… как шумит мой молодой лес, посаженный моими руками, я сознаю… что если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножко буду виноват и я». В письме жене за два года до смерти писатель признается: «Дуся моя, если бы я теперь бросил литературу и сделался садовником, то это… прибавило бы мне лет десять жизни». Одолевая боль и приступы слабости, Чехов работал в своем ялтинском саду и, по воспоминаниям матери, все время загадывал: примет земля цветок или деревце, которое высадил, значит, и он еще поживет…
Говоря о том, что именно «Вишневый сад» стал его творческим завещанием, школьные учителя обычно упоминают чествование, которое устроили Чехову в Малом художественном театре в день премьеры пьесы. Да, «чествовали» его от всей широкой русской души: бесконечные речи, корзины цветов, адреса, овации… Настоящий медвежий вальс вокруг мертвенно бледного человека, собравшего в кулак всю волю, чтобы не потерять сознание, не упасть прямо на руки восторженной публики.
О том, что название «Вишневый сад» несет двойную смысловую нагрузку, вам сообщит любой школяр, успевший заглянуть в учебник: «В пьесе говорится о символе «дворянского гнезда», эпоха которого невозвратно уходит в прошлое, но одновременно это и обобщенный символ России, ее природной поэтической красоты». «Вишневые сады вырубаются, — добавит он, сделав выжидательную паузу и глядя через плечо учителя в журнал, — но придет день — посадят новые».
Да не о деревьях-то речь! О том, что «вся Россия — наш сад». Сколько поколений актеров на разные голоса и с разными интонациями произносило эти слова! Но Петя Трофимов, в уста которого автор вложил эту фразу, не меняется на протяжении всей пьесы. Так и стареет, оставаясь вечным студентом. Не оттого ли, что быть садовником себе самому — намного труднее, чем высадить сотни деревьев? И все же, создавая эту грустную «комедию», Чехов верил в своего зрителя. Растить себя, растить в себе человека необходимо при любом «тысячелетье на дворе». Иначе только и останется безнадежно вздохнуть в финале: «Жизнь-то прошла, словно и не жил. Эх ты… недотепа!»
— Как хороша будет жизнь через триста лет! — сказал Антон Павлович Александру Куприну во время одной из последних встреч в Петербурге. Он верил, что людей гармоничных, творческих с каждым годом будет становиться больше. Верил, что неимоверная духовная работа, проделанная им, со временем станет обычной для любого образованного человека. Если вчерашние чудеса техники так стремительно входят в повседневный быт, то почему нельзя передавать и совершенствовать опыт самостроительства? Память об этом разговоре Куприн пронес сквозь две революции и две войны. Тридцать шесть лет спустя, умирая в Ленинграде, он вспомнил его...

«Человек-океан…»
…«Какая могучая, чисто стихийная сила — Антон Чехов», — прочитала я в дневнике одного из современников Антона Павловича. И вспомнила разговор с японским писателем, гостем Владивостока. Потомок самураев признался, что именно Чехов примирил его с Россией. Россия, по словам японца, — это «страна-океан», бескрайняя, непредсказуемая и оттого опасная. А Чехов — «человек-океан», который титаническим душевным трудом сумел победить стихию собственных страстей. Этот подвиг не повторил за ним ни один писатель. Именно Чехов, по мнению литератора из Страны восходящего солнца, где цветущие вишни символизируют быстротечность и хрупкость человеческой жизни, сумел восстановить гармонию внутреннего и внешнего мира, указав путь людям будущего.
«Какой головокружительной, опасной кручей шли они», — скажет об этом пути Василий Шукшин, имея в виду русских классиков: Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого. И, конечно же, Чехова, который, уходя в бессмертие, оставил нам свое видение грядущей России. В канун вселенских потрясений оно открылось его духовному взору: «Мы насадим новый сад, роскошнее этого…».
Стою на западном склоне Тигровой сопки Владивостока, откуда он сто двадцать лет назад любовался китом, играющим в Амурском заливе. И думаю о том, что этот удивительный человек действительно не хотел быть феноменом, одинокой лермонтовской сосной на голой вершине. Он был обыкновенным, насколько обыкновенна и проста, на первый взгляд, его проза, насколько обыкновенна вишня, растущая почти на всех российских широтах. Хотя у этого простого деревца есть секрет: оно цветет и плодоносит в полную силу только среди своих. Посади его рядом с абрикосами, среди хризантем или на картофельном поле — засохнет.
Человек, самоборствуя, может вырасти и в пустыне — в прямом и переносном смысле слова — но заплатит за это цену, о которой лучше не спрашивать. Родных по духу людей писатель искал всю жизнь. Он, как никто, знал, что встреча своих рождает тихое чудо гармонии, незримый обережный круг, который неодолим для кровавого топора эпохи и ледяного ветра пошлости. «Я верю в отдельных людей… интеллигенты они или мужики… в них сила, хоть их мало…».
Такого завещания, точно, не оставлял ни один из писателей мира. Но кто еще так, как Чехов, знал русского человека?
И, зная, — так верил в него?

 

 

 


 

 

 


Виталий ГОЛЫШЕВ

По следам «Наследника из Калькутты»

 

 

Наверное, вам не раз приходилось слышать фразу: «Все мы родом из детства». Многие наши достоинства, как и недостатки, берут начало именно в юном возрасте. Вот и моя привязанность к хорошим книгам тоже из детства. Но у меня все получилось сложнее, чем у многих моих сверстников. Я родился в третий послевоенный год в офицерской семье, в белорусском пограничном городке. В трехлетнем возрасте родители увезли меня на Чукотку (страна, опасаясь заимевших ядерное оружие американцев, держала большие силы в тех северных широтах). Через два года отца послали дослуживать на Камчатку, а затем — в чудесный южный город, расположенный недалеко от Черного моря. Там я оказался в девятилетнем возрасте.
Мы жили на окраине города, в военном городке, вокруг все свои. Ну, а наша дворовая жизнь — типичная жизнь южного города, со своим укладом, где людей делили не по национальностям, а по уму и умению ладить с окружающими, где было все на виду.
Родители записали меня в детскую библиотеку, к тому же у некоторых моих друзей были собраны неплохие библиотечки. Так что в десятилетнем возрасте я, наверстывая упущенное на Дальнем Востоке, начал поглощать то, что уже было прочитано моими сверстниками — Жюля Верна, Майн Рида, Фенимора Купера, Джека Лондона, Луи Буссенара. Пираты, путешествия, приключения!..
Где-то в 1959–1961 годах один из моих друзей по двору (а мы с ним сохранили дружбу до сих пор) принес во двор толстенную книгу неизвестного нам писателя с нерусской фамилией — Роберт Штильмарк. Называлась она «Наследник из Калькутты». Надо сказать, что в нашей дворовой команде мой друг отличался не только особой начитанностью (в доме у них была замечательная библиотека), но оказался и хорошим рассказчиком, что ценится в любом обществе, а в мальчишечьем — тем более. Он вкратце рассказал содержание книги и заинтересовал нас. По очереди мы брали у него «Наследника из Калькутты».
Я очень быстро проглотил ее — настолько она оказалась захватывающей. Чем же захватила нас эта книга? Во-первых, это был рассказ о пиратах, с лихо закрученным сюжетом и обширной географией. От затерянного в Индийском океане необитаемого острова до лесов и прерий молодого государства США, добивающегося независимости от британской короны, от туманного Альбиона до зарослей центральной Африки. Герои книги вызывали восхищение, приводили в восторг своими поступками, в которых сквозили благородство, честь, рыцарство и преклонение перед прекрасными дамами. Рядом с ними действовали подлые и беспринципные негодяи, для которых золото, добыча, захват в рабство и продажа черных невольников, молоденьких невинных девушек — обычное дело, и чье место было, конечно же, на рее.
Во-вторых, автором являлся не зарубежный, а советский писатель (хоть и с непривычной иностранной фамилией). Это вызывало у нас, юных читателей, гордость за нашу страну.
В-третьих, в предисловии было написано о том, что книга, оказывается, была создана Робертом Штильмарком в содружестве с геологами, писалась у походных костров, в геологических партиях, в диких и мало обжитых районах нашей необъятной страны. Создатель чудесной книги был окружен ореолом романтики и героизма.
Все это не могло не вызвать у нас, мальчишек, полет фантазии, и мы начинали сочинять собственные сюжеты — покруче и похлеще прочитанного нами.
Прошли годы. Мы выросли, закончили школы, получили профессии, разъехались по разным городам и весям, обзавелись семьями. Детские увлечения забылись и выветрились из памяти. И все же детство обладает удивительной способностью неожиданно постучаться в наши двери, «когда его совсем не ждешь».
Я продолжил славную семейную традицию, став кадровым военным. Как когда-то мой дед, прошедший Первую мировую, Гражданскую и Великую Отечественную войны и сложивший свою голову в мае 1945 года под Берлином. Как и отец, отдавший службе в армии тридцать два календарных года. Меня так же, как и их, военная судьба закружила по окраинам страны, отдаленным гарнизонам. Так, я в конце восьмидесятых — начале девяностых во второй раз оказался на Дальнем Востоке.
«Наследник из Калькутты» снова вышел в свет и дошел даже до отдаленных прилавков, увы, в те годы не отличавшихся разнообразием книжных магазинов. Я с трепетом приобрел ее, с превеликим удовольствием перечитал и очень обрадовался тому, что она заняла достойное место в моей, тогда еще весьма скромной, библиотечке (частые переезды не способствовали сбору книг). Из предисловия к книге, написанного сыном автора, Феликсом, я с удивлением узнал, что «Наследник из Калькутты» писался отнюдь не в соавторстве с геологами и не в экспедициях, книга создавалась в тяжелейших лагерных условиях, в которых отбывал срок ее автор, попавший в конце войны под сталинские репрессии. А более всего меня заинтересовало то, что Роберт Штильмарк к тому времени написал воспоминания о своей жизни и в них подробно рассказал историю написания и опубликования «Наследника…». Но, к сожалению, не было сказано, когда и где будут опубликованы эти воспоминания.
Оставалось только ждать. Ждать и надеяться.
Как-то мой сын, достигнув определенных лет, когда количество полученных знаний и жизненного опыта переросло в мудрость мыслей, сказал мне, что существует некая теория бытия, согласно которой, если человек чего-то очень захочет, то обстоятельства сложатся так, что задуманное сбудется. Так произошло и в моем случае.
Прошло более двух десятков лет, за которые две крайности в оценках политических, исторических и культурных событий в стране начали постепенно перерастать во взвешенное и беспристрастное осмысление. К сожалению, и в наши дни продолжает вбрасываться в общественное мнение грязь, мутная пена откровенной лжи, когда бывает сложно разобраться, где правда, а где — лишь ее подобие. То же самое случилось и с выпуском художественной литературы. Магазины ломятся от «макулатуры» — надо многое «перелопатить», чтобы отличить «зерна» от «плевел».
Несмотря ни на что, я продолжал оставаться книголюбом. Именно поэтому хочу напомнить, что семнадцать лет назад в 1995 году на телевидении была интересная передача «Книжная лавка» с ведущим Иваном Панкеевым. Она помогала зрителям хотя бы частично утолять книжный голод и быстро завоевала популярность среди читающей публики, так как в те годы книжный маркетинг находился в зачаточном состоянии. Затем «Книжная лавка» стала печататься небольшими журналами с наименованиями лотов, их ценой, иллюстрациями новых книг и небольшими аннотациями о них. Эту инициативу поддержал и в свое время популярный журнал «Крестьянка» с приложением «Семейная библиотека». Затем появился любимый и уважаемый «Книжный клуб» «Терра» (ныне — «Книговек»), который пережил много трудных моментов, но продолжает существовать и радовать отечественного читателя качеством и ассортиментом книг. Очень горд тем, что все годы я имею честь состоять его членом.
В 2001 году в одном из журналов «Книжного клуба», к моему удивлению и восторгу, я обнаружил среди предлагавшихся книг четырехтомник Роберта Штильмарка. Первые два тома «Горсть света» — роман-исповедь, а вторые два тома — мой старый знакомый роман «Наследник из Калькутты». Сбылась моя мечта — не только прочитать лучшие произведения этого удивительного писателя, но и стать их обладателем. Считаю этот четырехтомник украшением моей, теперь уже значительной, библиотеки.
Четырехтомник предваряет вступительная статья сына автора Феликса Штильмарка «Очарованный странник уходящего века». Позволю себе привести несколько пространных цитат из нее.

«…Собрание сочинений Р. А. Штильмарка открывается романом-хроникой «Горсть света», произведением весьма необычным по своему жанру. Это не мемуары в традиционном смысле слова, а скорее исповедь писателя, роман-покаяние. Вместе с тем это цикл увлекательных и романтических новелл, зачастую детективного, даже криминального толка…».
«…Автор начинает с дальнего экскурса в историю собственной семьи, своих родителей и предков. Яркие воспоминания детства сменяются сценами Первой мировой войны (поездка с матерью к отцу, офицеру-артиллеристу русской армии). Перед читателем проходят годы революции, НЭПа, предвоенного сталинского социализма… Начало Великой Отечественной войны делит роман-эпопею на две части. В первой остаются юношеские студенческие годы, журналистская, дипломатическая и преподавательская работа в Москве с поездками по стране. Во второй части хроники… — боевой офицер, с честью прошедший сквозь огненные вихри Волховского и Ленинградского фронтов, после тяжких ранений и контузий оказывается вовлеченным в события, которые неумолимо влекут его в лубянские и лефортовские казематы, за колючую проволоку ГУЛАГа…».
«…Многие лагерные сцены… несомненно, вызовут интерес, так же как и поистине фантастическая история создания в глубинах туруханской тайги романа «Наследник из Калькутты»…».
«…В прологе к роману-хронике, где объясняется и смысл заглавия книги, писатель говорит напрямую: «Хочу, чтобы прочитавший эти страницы, ощутил себя присяжным на суде над героем книги и вынес под конец свое решение: виновен или не виновен! И да будет милосердным тогда приговор судьи высшего и вечного!»

Да, наша отечественная литература двадцатого века подарила нам много интересных произведений исторического плана. Можно назвать целую плеяду известных писателей, ярко и многопланово описавших исторические события, произошедшие в России на протяжении минувшего века, и героев, прошедших испытания в эту эпоху. Это и великие М. Шолохов с его «Тихим Доном», и А. Толстой с «Хождением по мукам», и А. Солженицын с «Красным колесом», «Архипелагом ГУЛАГ» и «Одним днем Ивана Денисовича». Это такие писатели и творческие деятели, прошедшие сталинские лагеря и оставившие свои литературные воспоминания, как В. Шаламов, Б. Дьяков, О. Волков, Г. Жженов. Это, наконец, литературное творчество вдохновителя белого движения в России А. Деникина. Удивительного военно-исторического лица, стоявшего долгие годы «по другую сторону баррикад» и оцененного по достоинству лишь в наши дни, с его историко-мемуарными произведениями «Путь русского офицера» и «Очерки русской смуты».
Но, если разобраться, большинство этих произведений носит, бесспорно, одностороннюю, если хотите, политическую направленность, где белое названо белым, а черное (или красное?) — черным (красным)…
Книга «Горсть света», на мой взгляд, стоит особняком: в ней нет однозначных резких красок и тонов, и остается поле для вдумчивого анализа и выработки собственных оценок и выводов. Этого, наверно, и добивался автор. Думаю, не напрасно он отказался от классической мемуарной формы, от рассказа от первого лица, заменил реальные фамилии основных героев на вымышленные. Но исповедальность и покаяние остались. В этом, думается, и заключается ценность данного произведения.
Лично меня это произведение потрясло. Как потрясло и жизненное подвижничество Р. Штильмарка, его безмерная вера в Россию, в ее светлое начало и светлое будущее. Нет, он не опустил руки, пройдя все круги ада, не разочаровался, не замкнулся. И после лагерей он занимался общественной, литературной и культурологической деятельностью. Гимном российскому зодчеству стала его книга «Образы России в памятниках культуры».
Есть у него книги о А. И. Герцене «Звонкий колокол России» и о А. Н. Островском «За Москвой-рекой», роман на тему Гражданской войны «Пассажир последнего рейса», «Повесть о страннике российском» о приключениях нижегородского купца Василия Баранщикова, неизданная повесть «Крылатый пленник», посвященная другу и односидельцу, героическому летчику Вячеславу Валэнтею, которому удалось вырваться из плена на угнанном немецком самолете. Начатые, но незаконченные книги о В. И. Дале, художниках П. Д. Корине и М. В. Нестерове. И — поездки, поездки по стране, даже когда писатель уже был серьезно болен… Как хочется, чтобы эти произведения нашли своего благодарного современного читателя!
Если подвести итог моей «книжной сказке» протяженностью в пятьдесят лет, то осознаешь, что судьба писателя отразила портрет ушедшей эпохи. Это и счастливое своей наивностью детство Роберта Штильмарка, с теплотой материнских рук и сознанием принадлежности к самому лучшему в мире государству, с его идеалами добра, справедливости, мужества, бескорыстия — всех тех качеств, из которых затем произрастает мировоззрение человека, его поступки и, в конечном счете, его судьба. Это и понимание многогранности жизни отдельного человека в суровой действительности двадцатого века, с его жестокой непредсказуемостью, с революциями, войнами и перестройками, со страданиями, с крахом несбывшихся надежд и возрождением новых идеалов…
Читайте роман Р. Штильмарка «Наследник из Калькутты» — это увлекательное и полезное чтиво.

 

 

 


 

 

 


Анна ТАРАБРИНА

Кумир шанхайской эмиграции

 

 

С Арсением Павловичем Северным — сыном известного шанхайского эмигрантского писателя 1920–1940-х годов Павла Северного — я познакомилась в Москве, в научном отделе международного Центра — Музея им. Н. К. Рериха. Он зашел туда, чтобы уточнить, нет ли в архиве писем Николая Константиновича к его отцу. Завязалась беседа, и я спросила: «Знаете ли вы, что литературный журнал харбинской эмиграции «Рубеж» возрожден и выходит в современном варианте во Владивостоке?» «Нет», — искренне удивился он.  Мы договорились встретиться на следующий день, чтобы подробнее поговорить о творчестве его отца. В назначенный час Арсений Павлович пришел в библиотеку Центра. Бережно положил на стол объемную папку с надписью «Все о папе». И веером — эксклюзивные обложки изданных в прошлом веке книг, снимки событий тех лет. И будто повеяло пронзительным ветром русской эмиграции, вызвав чувство ностальгии. Фото русских интеллигентов Вертинского, Шаляпина, в дореволюционной транскрипции автограф потрясающе красивых стихов, посвященных великому певцу. И совершенно неожиданный подарок для меня — книга «Ледяной смех» с портретами Колчака и Анны Темиревой на обложке.

— Арсений Павлович, расскажите о творческой биографии писателя Северного.
— Папа родился в семье горного инженера барона фон Ольбриха. Северный — это псевдоним, со временем ставший нашей фамилией. Из-под пера Павла Северного вышло сто тридцать шесть произведений разных литературных жанров. В Китае было написано и опубликовано восемнадцать книг, в советской России десять. Остановлюсь на некоторых из них.
Самым первым произведением отца была пьеса «Смерть императора Николая II». Она была написана в Харбине в 1922 году и по известным причинам им скрывалась. Позднее он опубликовал ее на собственные средства. Далее была книга «Только мое, а может быть, и Ваше». В тридцатом году была написана пьеса «Тургеневская сказка», а затем на ее основе вышла книга. В 1936 году — роман «Косая мадонна». Он был приурочен к 100-летию гибели великого поэта. Как вы знаете, писатель и историк Вересаев писал о том, что Наталья Николаевна Гончарова слегка косила, и Пушкин называл ее любовно «Моя косая мадонна». В первой книге романа два раздела «Знакомство» и «Дуэль». Во второй — жизнь вдовы после смерти Пушкина в Калужской губернии. В монологе Александры, сестры Натальи Николаевны есть такие слова: «Пройдет еще много лет, пока будут твердить — виновата, но он придет, этот час, когда оправдают».
— Я знаю, что высокую оценку этим произведениям дал Николай Константинович Рерих. Что именно писал он писателю?
— Приведу цитату: «Такие характеристики наших великих людей совершенно необходимы. Помимо отличного слога Вы умеете так бережно выявить все прекрасные стороны великих характеров, что для молодого поколения Ваши книги будут ведущими вехами. Каждый писатель и художник в своих произведениях выявляет и свою характеристику. Один увидит мрак, а другой увидит свет. Говоря о других, писатель невольно говорит о том, что ему самому близко, и дает в образах, им излюбленных, и свою характеристику. Вы так бережно и любовно очертили Пушкина и Тургенева. Вы сделали это убедительно, а ведь таинственное качество убедительности так нелегко дается. Нужно иметь истинное дарование, чтобы без всяких осуждений оставить в читателе облик светлый — ведь оба описанные вами героя русской жизни навсегда останутся светочами.
…Неужели нужно целое столетие, для того чтобы над прахом Пушкина прозвучало единогласие. Потому-то так особенно ценно то, что вы творите, направляя общественную мысль к охранению живых памятников культуры. Ведь люди сперва убивают соловья, а потом начинают изучать его».
— Что было далее?
— В 1937 году опубликована «Женщина у полярных звезд», затем «Фарфоровый китаец качает головой». В основу последней книги положен интересный автобиографический эпизод.
В 1932 году, когда японцы заняли Харбин, папа принял решение уйти в Шанхай. Денег у него не было, и он пошел пешком, заручившись рекомендательными письмами на китайском языке. Европейцев в то время в Китае было мало, и их хорошо принимали. Достигнув цели, он был приглашен на богатую виллу. Войдя, увидел китайца, сидящего перед огромной клеткой, в которой ходила тигрица. Тигр у китайцев — культовый зверь. И вдруг китаец на чисто русском обратился к отцу. Выяснилось, что он долгое время работал в России. В двадцатых годах был выслан на родину за шпионаж, был женат на русской, которую очень любил. После ее смерти он забальзамировал ее тело, поместив его в стеклянном гробу на территории виллы. У китайцев так принято. Это было начало остросюжетной истории, положенной в основу книги. Но она написана не от первого лица, а от лица литературных персонажей — американской супружеской четы.
— Какие еще произведения созданы вашим отцом?
— «Озеро голубой цапли», «Лики неповторимой России», «Уральские рассказы», «Кровь и фарфор», «Черные лебеди» и многие другие. У отца очень красивый русский литературный язык, что делало его невероятно популярным среди читателей, особенно женщин. По праву он считался самым издаваемым и читаемым писателем русской эмиграции в Китае. В советской России, конечно, все обстояло иначе, поскольку к эмигрантам было особое, настороженное отношение и властей, и, соответственно, литературных кругов и издателей.
— Арсений Павлович, какие произведения вам запомнились особенно?
— Перед отъездом из Харбина в Шанхай был написан рассказ «Свечи монашеского обета», который он опубликовал в альманахе «Багульник». В 1949 году папа, заплатив настоятелю храма, дал мне возможность увидеть этот обряд собственными глазами. Этот сокровенный и жестокий ритуал глубоко врезался в память. А журнал «Багульник» после выхода первого номера японцы закрыли. Возможно, папа публиковался и в «Рубеже», утверждать не могу, поскольку не все его публикации сохранились.
— «Руки Шаляпина», как появилась эта статья?
— Это было в декабре 1936 года. Шаляпин был на гастролях в Шанхае и должен был дать два концерта. Павел Северный в газете «Новости дня» поместил стихотворение «Ему», посвященное великому певцу. Стихотворение понравилось, и Шаляпин пригласил его вместе с группой представителей шанхайской интеллигенции на неофициальную встречу. Многие хотели своим гостем видеть знаменитого певца, но он всем отказывал, приняв приглашение отца. Тот водил его по особняку, все стены которого были увешаны картинами, и знакомил с работами своих друзей — художников-эмигрантов. После этого они долго беседовали, и его очень поразили руки артиста. После отъезда Шаляпина он опубликовал в «Шанхайской заре» статью «Руки Шаляпина». Присутствовал он и на панихиде по великому певцу в русском соборе в Шанхае.
— Книга «Ледяной смех» недавно издана в современном варианте, что вы можете сказать о ней?
— При отступлении стотысячной армии Колчака по льду озера Байкал погибло много белых юнкеров и офицеров. Под лед уходили вместе с лошадьми и пушками. В живых осталось около пятнадцати тысяч человек. Отец был участником этого похода, живым очевидцем этой трагедии, всех ужасов, сопровождавших переход. Он выжил, но тяжело заболел тифом и после выздоровления эмигрировал в Китай. К сожалению, советская цензура в 60-е годы покромсала материал. Многие сцены, которые пришлось заменить, надуманы. Также не по воле автора изменен финал произведения. Тем не менее эта книга наглядно иллюстрирует страницы кровавой истории России, увиденной глазами очевидца. Читать такую литературу надо хотя бы для того, чтобы знать правдивую историю страны, в ее неприглядном и жестоком виде. Видимо, судьба хранила отца для того, чтобы он мог рассказать об этом. А жизнь, бывало, висела на волоске. Однажды, например, он чудом избежал расстрела. Плененный красными был заперт под сценой в каморке, поскольку тюрьмы были переполнены белыми арестантами. В это время на сцене должен был состояться концерт. Молодую пианистку разнузданная толпа понуждала играть блатные песни, «Мурку». Но она, подойдя к роялю, заиграла гимн «Боже царя храни». В нее выстрелили. Превозмогая боль, она доиграла до конца и ушла со сцены сквозь расступившуюся, притихшую толпу. Поступок этой женщины, не поступившейся своим человеческим достоинством, вдохновил мужчин, сидящих под сценой, на побег. Они спаслись, а сама история, основанная на реальных событиях, была описана отцом в рассказе «Гимн».
— Известно, что помимо Шаляпина Павел Северный был знаком со многими выдающимися людьми своей эпохи...
— Отец дружил и вел переписку с Николаем Рерихом и Шаляпиным. Встречался с Рабиндранатом Тагором. В арсенале его знакомств — встречи с Лу Синем, знаменитым артистом китайской классической пекинской оперы Мэй Лан Фаном. Дружба с выдающимся китайским художником Лин Фан Мяном. Он был на короткой ноге с известным шанхайским оперным басом В. Шушлиным, знаком с А. Вертинским и очень дружил с С. Аксаковым (правнуком знаменитого писателя). Близкими его друзьями были известные в Шанхае художники М. Кичигин, А. Ярон, И. Герасимов, М. Домрачев, Н. Соколовский и другие.
К сожалению, многое из биографии Павла Северного осталось неясным и представляет интерес для исследователей его творчества. Имеющиеся сведения о жизненном пути писателя скудны и зачастую похожи на легенды. По сути дела, нет ни одной серьезной литературоведческой работы, так же как и нет достоверной биографии. Многое осталось за кадром из пребывания писателя в эмиграции, совсем ничего неизвестно об участии в экспедициях Н. К. Рериха. Неясен период жизни в Париже, как белые пятна — путешествия в Индию и Японию. Тем не менее интерес к его творчеству Павла Северного с годами не иссяк, несмотря на сложности с изданием и существенно упавшими тиражами серьезной литературы.

P.S. Когда статья была уже написана, от Арсения Павловича пришло сообщение: роман Павла Северного «Косая мадонна» признан лучшей книгой года в Екатеринбурге.





 

Архив номеров

Новости Дальнего Востока