H X M

Публикации

Подписаться на публикации

Наши партнеры

2012 год № 1 Печать E-mail

Виталий ВОЛКОВ. Лютый

Елена МИТИНА. Ефимыч, охотничьи были

 

 


 

 

Виталий ВОЛКОВ

 

 

Лютый

 

День первый

Вся земля озарилась утренним светом. Но день за днем крепче утренники, мороз не очень боится утреннего солнца. Декабрьский день вступал в свои права. Природа еще дремала: не слышно ни голосов крылатых жителей леса, ни лесных шорохов. В тайге хоронилось безветрие.

Я поднялся, подбросил дровишек, развел в печке огонь и поставил разогревать котелок с чаем и кастрюлю с супом из рябчиков.

Следом за мной пробудился и напарник.

— Однако ты вовремя загремел. Пора вставать да собираться в дорогу, — хриплым голосом пробасил Василий Крутов, вылезая из-под оленьей шкуры.

Позавтракав, мы накинули на плечи котомки и оружие и разошлись по путикам.

Крутов двинул к перевалу по Золотому ключу. За ним увязался и мой пес Цыган. Он был очень азартным до белок и соболей, которых Василий Павлович отстреливал из «малопульки».

Ружье, с которым охотился Крутов, называлось «Белкой». Оно было изготовлено еще в 1936 году Тульским оружейным заводом (ТОЗом) преимущественно для промысла белки. Ружье имело два ствола, расположенных вертикально. Нижний ствол для малого калибра 5,6 миллиметра, а верхний ствол тридцать второго калибра предназначался для стрельбы по зверю жаканами.

Я, к сожалению, не имел возможности промышлять «мелочь», так как у меня был карабин, поэтому мой кобель-лайка и побежал за напарником.

Мой путик пролегал по притоку Алдыс, вливавшемуся в реку Бичи с левобережья. Снег в то время лежал неглубоко. Для ходьбы на лыжах его было маловато, поэтому ходили мы пешим ходом.

В первом капкане, что стоял под яром у привады, взял норку. Далее путик тянулся вдоль речки, этот отрезок пути был самым удачливым, и мне повезло вынуть из ловушек еще двух соболей и трех белок.

Осмотрев более половины своего путика, я вышел на марь. Решил походить в надежде встретить оленей да поохотиться на них. Лицензии на отстрел оленя и одного сохатого у нас имелись, только не было времени специально заняться охотой на зверя, все время забирала расстановка самоловов.

Вскоре я наткнулся на свежие следы копанины оленей и стал выслеживать их. Следы петляли: то уводили меня в глубь мари, то возвращались в редколесье к реке, где ягеля было больше, чем на самой мари.

Наконец у кромки леса я увидел животных и пошел в обход, чтобы приблизиться на верный выстрел. Подкравшись с подветренной стороны, я вышел из кустов и увидел, как к дереву вышел необыкновенно огромный олень с чрезвычайно важной осанкой. Странное впечатление оставлял этот царственно важный олень. С ним были еще два рогача, очень спокойные.

Выцелив молодого быка, я выстрелил в него два раза. Зверь упал замертво. Властелин тайги лежал забрызганный грязью. А мне подумалось: «Казалось бы, как все просто и понятно: единственное средство сохранить себя — это убийство. Все сводится к одному: или я, или ты, или убиваю, или сам умираю. Однако…»

Освежевав оленя, взял с собой грудину и печень. Остальное мясо спрятал в кустах, накрыл шкурой, и завалил ветками подальше от пернатых хищников.

Пока разделывал рогача, день перевалил за половину. Заторопился в обратный путь. К зимнику подошел с первыми сумерками. Кончался день. За горой угасало зарево заката бледно-розовым лоскутом.

На подходе к зимовью услышал потявкивание Цыгана — пес издали почуял меня и подал голос. Я окликнул его, и он мигом примчался.

Василий тоже заждался и вышел мне навстречу.

По пузатой котомке он догадался о моих успехах и, вскинув руку, поздравил:

— Прокопыч, с полем тебя!

— Спасибо! Олешку добыл, — оповестил я друга.

Он помог снять тяжелую ношу, и мы вошли в избушку.

За ужином Василий Крутов поведал о своей неблагополучной охоте и о нагрянувшем на наш участок свирепом, голодном звере.

— Из-за хребта Лютый к нам пришел, — взволнованно рассказывал напарник. — Разорил все мои самоловы и порешил приваду! Мало того, сожрал попавших в ловушки трех белок и соболя.

Василий Павлович окрестил шатуна Лютым за его беспощадность ко всему. Так и прилепилось к нему это прозвище.

Рассказ друга меня очень огорчил. Шатун в угодьях охотников-промысловиков — это большая беда. Он теперь постоянно будет ходить по путикам, грабить приманку, разрушать ловушки, поедать попавших в самоловы зверьков и вообще. Дальше больше: зверь вовсе обнаглеет и станет совершать набеги на избушки и лабазы, а при отсутствии охотников, будет их взламывать и уничтожать хранящиеся там продукты. Недолго ему и засаду сделать вблизи жилья или на путике и внезапно наброситься на самого зверолова.

В тот долгий зимний вечер мы допоздна гоняли чаи, курили табак, обдумывая, с чего начать завтрашний день.

Добытого мною оленя надо срочно вывезти, пока шатун до него не добрался. И базу без надзора оставлять нельзя. Оголодавший медведь мог в любой час прийти к зимовью по нашим следам, потому как находился от стана в радиусе десяти километров. А что такое десять километров для зверя, гонимого голодом? Он это расстояние одолеет за полтора-два часа.

Мы его ждали, готовы были встретить такого «гостя», оружие держали наготове. Однако мохнатый верзила, хоть и голоден, все же опасался двуного существа и по следам Василия к зимовью не пошел. Видимо, решил приблизиться к стану глубокой ночью с тыльной стороны.

Обойдя становище вокруг, Лютый вышел на реку. Спускаясь по реке, он наткнулся на мою свежую тропу, тянувшуюся к избушке. На твердом снегу сидел какое-то время, обгрызая настывшие на лапах ледышки. Тут на него и пахнуло мясным варевом. Аппетитно подергав носом, шатун направился к жилью.

Приблизившись ко двору на сто метров, остановился. Близость избы напомнила ему тот давний случай, когда имел он жуткую встречу с человеком, и был ранен в переднюю правую ногу, от чего и стал калекой. А все из-за того, что задрал он однажды возле избы зверолова охотничью собаку она была на привязи. Лютый тот случай не мог забыть. Ему хорошо запомнилась «огнедышащая кочерга» двуногого изобретателя, извергавшая больно жалящий, смертоносный металл. Поэтому он не решился проникнуть на стан и учинить там грабеж. Посидев неподалеку от зимовья, он направился по тропе в обратную сторону. Вскоре он ступил на мой путик и стал рушить настороженные прошедшим днем ловушки да капканы.

А тем временем, пока мы с напарником пили чай и обдумывали, как предотвратить разграбление центральной базы шатуном, а при возможности выследить и уничтожить коварного зверя, он был на подходе к разделанному рогачу.

Не дождавшись Лютого и не зная, куда он потянул свой след, мы решили охранять стан. Решили, что Василий Павлович останется на базе и с ним будет и лайка. Заодно он займется заготовкой дров. Я же, так как у меня карабин, пойду с нартой за олениной.

 

 

День второй

Близилось утро. Тьма медленно рассеивалась. Сумрак отступал в лощины. Скоро обозначился наш двор, ближний лес и уходящая к реке тропа.

Собравшись по-походному, я вышел во двор. Взял нарту и направился своим маршрутом по Алдысу, еще не зная, что шатун уже там.

Отшагав от табора две сотни метров, увидел на своей тропе след медведя. Присмотрелся и обнаружил, что на его правой передней стопе не было «пальцев с когтями». Уродливость беспалой стопы говорила о том, что шатун имел травму ноги, поэтому и встал на тропу разбоя.

У привады, где вчера взял норку, капканы были разбросаны. Снег изрыт до земли. Приманка съедена. Большой капкан, что стоял на волка, был разбит. Не иначе, как шатун угодил в него лапой да так саданул его об колоду, что тот разлетелся он на части. Пошел дальше. Вон там, под елкой, стояла кулемка, но ее не оказалось: только щепки по сторонам валялись. Возле третьей ловушки, где стоял капкан с очепом, на кусте для приманки висели сойки, но ни птиц, ни капкана не было.

— Варвар! — выдохнул я, сердясь. — Пулю просишь!? Вот если догоню, всю обойму получишь, пять пуль в тебя влеплю.

Привязав веревку с нартой к поясу и перекинув карабин из-за спины на грудь, заторопился по следам Лютого, уже не обращая внимания на разрушенные ловушки.

Шел час, другой, третий. Перекуривал на ходу. Был полдень. Солнце уже грело тайгу. Под его яркими лучами серебрились хвойные леса. Марь лежала в золотистой мгле. В синем куполе неба ютились редкие облака.

Вдруг до меня донесся крик «худой птицы». Остановился, прислушался — где-то кричал ворон. Через некоторое время крик повторился, но уже ближе. Осмотрев вершины деревьев, увидел впереди на дальней лиственнице два черных пятна. Псмотрел в бинокль — вороны. Прикинул как раз на моем вчера добытом трофее.

— Проклятые дармоеды! — пробурчал себе в бороду.

И тут сообразил: это же шатун их от мяса отпугнул да набивает свою утробу моей добычей.

Подошел к дереву, на котором сидели вороны, метров на сто. Еще столько же оставалось до трофея. Но дальше мой путь преграждал густой высокий кустарник, а пробираться сквозь него было небезопасно. Видимости не было, и я стал, крадучись, продвигаться вдоль стены зарослей, отыскивая просвет, чтобы хоть что-то увидеть.

Продвинувшись до того места, откуда мной был убит олень, прислушался и обомлел: за стеной плотного кустарника, не более двадцати метров от меня, сопел и жадно чавкал медведь, пожирая сложенную мной в кустарнике оленину. От длительного голодания он так шумно трапезничал, что не услышал, как я подкрался. Надо было что-то предпринимать. Но что? Продвигаться вдоль стены злополучного кустарника дальше — значит, угодить в лапы к зверю и стать его жертвой. Мне-то ведь его не видно было, я только слышал, как он объедался.

Решил потихоньку отползти назад и обойти заросли. И уже с тылу открыть по нему огонь. Подкравшись со стороны речки, я выглянул из-за бугра, оглядел местность. Однако Лютого на месте трапезы не оказалось. А ведь совсем недавно был! Пока обходил заросший чащобником участок, шатун успел до горла набить свою утробу мясом и ушел.

Подойдя к остаткам оленины, ужаснулся: из шести частей, на которые был разрублен олень, нетронутыми лежали только шеина, крестец и часть ребер. От ляжек и передних лопаток валялись объеденные мосолыги. Кости он не грыз, объедал только мякоть, стало быть, торопился быстрее насытиться.

От места поживы медведь ушел широкими шагами. И хотя он не видел меня, но непременно осязал чутьем присутствие человека и поэтому торопливо исчез.

Я шел за ним по парным следам, однако увидеть не удавалось. Через некоторое время наткнулся на его отрыжку. Непережеванное мясо лежало на его следу, исходя паром.

— Накушался, гадина! Мать твою, эдак! — выразился я непечатным словечком. — Слопал, паразит, только чистого мяса более двадцати килограммов, вот и пошло через горло при быстрой ходьбе.

Метров через триста он вырыгнул еще не менее двух килограммов. Тут я остановился, глянул в бинокль: в перелеске в двухстах метрах черной глыбой стоял медведь. Но когда я снял с плеча карабин, силуэт растворился. Зверюга прибавил шагу и скрылся из виду.

Чувствуя за собой погоню, Лютый продвигался по местам, заросшим кустарником. Мне же приходилось обходить его след стороной, чтобы не напороться на засаду.

Достигнув подножья горы, я прекратил бесполезную и опасную погоню. Без четвероногого помощника выследивать коварного зверя по чащобнику вслепую — равносильно тому, что вступать с ним в бой без оружия.

Вернувшись к месту трофея, сложил на нарту жалкие остатки оленины, разжег костер, вскипятил чай, поджарил на углях пару шашлыков, пообедал. После обеда впрягся в нарту и зашагал к зимовью. Когда подходил к табору, уже вечерело, закат сгорал, уплывали в темень остроконечные вершины елей, лиственниц и мутные силуэты далеких гор.

Василия Павловича на таборе не застал. Возле избы лежала большая куча дров, заготовленная другом. В избушке было жарко. На печке стояла кастрюля с отварной оленьей грудинкой, а на столе лежала горка свежих лепешек, накрытая полотенцем. Крутов незадолго до моего прихода ушел в лес на разведку.

Вскоре он вернулся и сказал, что свежих следов Лютого вблизи стана не встретил. За ужином я рассказал напарнику о своих неудачах минувшего дня, о встрече с шатуном.

Посоветовавшись, мы решили не ждать косолапого гостя в ближайшие сутки.

— Объелся он, а мясная пища скоро не уляжется, — вслух рассуждал я. — Теперь у него брюхо разболится.

— Ты, Виталий, вот что! Давай с утра оставайся на таборе, а я пойду правобережным путиком до палатки, — предложил мне Василий.

Я возразил ему:

— Нужно отложить твой поход — мы не знаем, где шатун.

Однако Крутов стоял на своем.

 

День третий

Утром третьего дня Василий Павлович вышел с лайкой на путик, пролегавший по правому берегу реки до ключа Ветвистого. Там он переночует в палатке и на следующий день вернется левым берегом реки Бичи до базы. А я в день его возвращенья пойду ему навстречу.

Проводив напарника, решил пару часов порыбачить на махалку. Взяв топорик и удочки, пошел к проруби. Пробив лунку и запустив под лед блесну, затаился в ожидании поклевки.

Неторопливое утро пробуждалось алой полоской зари из-за синеющих на горизонте лесистых холмов. Гасли звезды. Вот уже первые лучи восходящего солнца озарили зеленые кроны хвойных деревьев. Все ярче разгоралась багровая с малиновым окоемом заря. Высвечивался серебром зимний лес, просыпались птицы, где-то за рекой звучно барабанил дятел.

Просидев за блесной более получаса и ничего не поймав, отложил махалку и пошел за «короедами», которых Крутов собирал, когда колол дрова. Вернувшись к лунке, сменил блесну на мормышку с насаженным на крючок «короедом» и стал потихоньку пошевеливать удилищем.

Вскоре клюнуло, подсек и вытащил хариуса. Снова поклевка, поймал второго хариуса, затем третьего и четвертого. Потом кто-то сильный взял мормышку и потащил ее куда-то, глянул — рыбина сидит на крючке, потихоньку, полегоньку вытащил ленка, на этом и закончил рыбалку. Порадовал душу и пошел в избушку. После обеда мне не захотелось рыбачить, да и некогда было, занялся потрошением рыбы. На ужин нажарил хариусов.

К вечеру, откуда ни возьмись, налетел холодный ветер, нарушив царивший покой, завыл волком в кронах деревьев, зашуршал поземкой по перелескам. Небо затянули темно-серые мрачные тучи, а в ночь забусил мелкий слепец.

Крутов к тому времени обошел весь путик и к палатке пришел засветло. Наготовил мелких дров, растопил печку, сходил на реку по воду и вскипятил чай. Затем внес в палатку котомку, вынул из нее пять белок, которых добыл из-под собаки, и принялся снимать с них «шубки».

Буржуйка гудела, было жарко. Василий поднял полы палатки, подозвал Цыгана и положил перед ним две беличьи тушки:

— Кушай, друг! Это твоя законная добыча. Без твоей помощи мне бы их не взять.

В его котомке лежало еще несколько белок и два соболя. Их он снял в самоловах. Зверьки были мерзлые, и прежде, чем обдирать, их надо было разморозить. Поэтому решил разделать их в зимовье. Вынес заплечную ношу с мерзлыми соболями за палатку. Попутно занес охапку дров, несколько полешек бросил в топку, и начал готовить из беличьих тушек жареху.

После ужина Василий Павлович почувствовал сильную усталость во всем теле. Ныли ноги, голова кружилась, клонилась набок. Надо было лечь и уснуть. Он застегнул палатку, закрыл поддувало печи, и, не раздеваясь, лег поверх спального мешка, уронив голову вниз лицом и крепко уснул.

…Между тем, страдая обжорством после сытной мясной трапезы, шатун залег в зарослях чапыжника и пролежал остаток дня и ночь. А поутру, третьего дня, опорожнившись (при этом он справил туалет прямо там, где лежал), медведь покинул место ночевки и вышел на марь. Долго стоял, подергивая носом, наконец, почуяв запах животных, заковылял в ту сторону, откуда несло живыми существами.

Недолго походив, он увидел вдали небольшой табунок оленей и направился к ним. Однако на белой пустынной мари Лютый маячил темной копной, и опытные рогачи, не допустив его за версту, сорвались и скрылись из виду. Но матерый хищник на этом не успокоился и стал преследовать копытных по пятам. Но его преследования не увенчались успехом. Олени, завидев косолапого, уходили в глубь туманной мари.

Убедившись в безысходности своей охоты, бурый, намаявшись и проголодавшись, вернулся к месту своей ночевки, где и пролежал до наступления сумерек. Когда разыгралась непогода и посыпал снег, Лютый поднялся с лежки и побрел своим обратным следом в сторону базы: туда, где минувшим днем он жадно объедался свежей олениной.

Приковыляв на место убитого оленя и не обнаружив трапезы, шатун стал собирать кое-какие останки от разделанного животного. Подобрал и изжевал клок шкуры, вырыл из-под снега притоптанную гроздь кишки, проглотил вместе со снегом окровавленные пятна. Неутолимый аппетит подстегнул Лютого к преследованию охотников. Принюхавшись к нартовому следу, овеянному мясным запахом, он затрусил к зимовью и  вышел на реку к развилке двух троп: одна из них тянулась к зимовью, где я с вечера караулил его, другая недавно проторенная тропа являлась путиком Василия Крутова. По ней-то и двинулся косолапый разбойник вслед ушедшему охотнику на запах проквашенной приманки, подвешенной к самоловам.

Ступив на «заряженный путик», шатун принялся беспощадно грабить ловушки. Разрушив до основания настороженные Крутовым кулемки и капканы, коварный грабитель достиг палатки, возле которой был обнаружен и остановлен собакой.

Услышав сквозь сон неистовый лай собаки и глухой рык зверя, Василий насторожился: неужели Лютый шарахается?

Василий метнулся в угол палатки. В темноте на ощупь отыскал ружье, вогнал в ствол патрон с жаканом, и выглянул наружу. Четвероногий друг на краю поляны облаивал едва заметный в кустах темный предмет.

Крутов наспех обулся, накинул на плечи дошку и вышел на поляну. В глубине леса угадывалось чье-то дыхание и слышались редкие шаги. Вдруг до него донеслось грозное ворчание, похожее на отдаленный гром, а затем — треск сучьев и топот тяжелых ног. Охотник вскинул ружье и выстрелил вслед уходившему зверю. Пес забрехал и бросился в погоню за бурым громилой, исчезнув в заснеженном лесу. И в тот же миг наступило затишье: не слышно было ни собачьего лая, ни звериного рычания, ни лесного треска.

Через недолгое время, тяжело дыша, примчался Цыган. Крутов вошел в лес и увидел совсем свежие следы медведя, его лежку. Осмотрев след убежавшего шатуна, не обнаружил на нем крови.

«Однако пуля ушла мимо, — заключил таежник. — Иначе пораненный зверь не смог бы уйти далеко от опытной зверовой лайки».

Вернувшись к палатке, Василий Павлович стал собираться в обратную дорогу. Но призадумался: «Теперь, когда шатун нагрянул (и, если б не собака, то ночью набросился бы на него, на сонного), держи ухо востро: мохнатый грабитель не пощадит ни жилье, ни имущество охотника, ни его самого».

За долгие годы прожитые в урочищах рек и лесов, Василий Крутов изучил повадки медведей и их агрессию. По его убеждению, оголодавший медведь-шатун — самый скверный и злобный хищник, хуже агрессивного волка и даже тигра.

Присев на пенек возле табора, Василий свернул козью ножку, начинил ее махоркой, прикурил, попыхивая дымом, вспомнил прожитую нелегкую, а порой и опасную работу промысловика. Бродя по таежным дебрям, он, энергичный, неутомимый «ходок-работяга», повидал зверя всякого немало, и не только с агрессивными особями встречался, но и с мирными «мишками» сталкивался нос к носу, которые спешно уходили, не желая вступать в конфликт с человеком.

Бывало, что брал косолапых в берлогах. А шатунов убивал преимущественно из-под собак. Однажды и сам угодил в когтистые лапы шатуна и имел на теле несколько шрамов от когтей и зубов хищника. Спас его в тот раз от гибели четвероногий друг Тарзан. Не будь лайки, не жить бы Василию.

Однажды приехал он накануне сезона охоты к дальней избушке на моторной лодке, чтобы дров на зиму наготовить, а ее там не оказалось. Медведь раскатал избушку по бревнышку и в реку спустил. А на месте ее такую яму вырыл! Что он там искал? Вскоре выяснилось, что под полом избы бурундук глубокую нору «пробурил» и натаскал в нее орехов в запас на зиму. Однако косолапый выследил, когда полосатый труженик наполнил свою кладовую орешками, и вскрыл жилище зверька.

Из раздумий Василия вывел лай собаки. Пес услышал шорохи и потрескивание валежника под ногами суетившегося зверя в глубине леса и подал сигнал. Крутов поднялся с пенька и принялся снимать палатку. Он решил упаковать ее в чехол и унести с собой, хотя это и тяжелая ноша — вес ее достигал тридцать килограммов. Палатка была утепленная, дорогостоящая, и оставлять ее на месте — значит, лишиться необходимого жилья на перепутье, между двух зимовий, расположенных одно от другого на расстоянии в шестьдесят километров. Не будь палатки на ключе Ветвистом, нам пришлось бы в лютые морозы ночевать у костра. Таежник рассудил так: «Лютый, вернется на стан, как только покинем его. Издерет и палатку в лоскуты, и постель; посуду, печку, все испортит, покусает зубами. От него ничего никуда не спрячешь, кроме как под воду спустить».

Осененный пришедшей на ум догадкой о подводном тайнике, Василий втолкал в печку посуду, накрепко закрыл дверцей топку и унес к проруби. Прикрутил к печи проволоку и опустил на дно реки. К другому концу проволоки примотал полено и положил на воду — оно будет служить поплавком. А когда печь понадобится, то за проволоку ее легко поднять.

Управившись с вещами, охотник запрягся в лямки упакованной палатки, сверху приторочил котомку с пушниной, накинул на плечо ружье и неторопливо зашагал по левобережному путику к центральному зимовью.

 

День четвертый

Утро после ночной пороши выдалось ясное. В легкой дымке синели сопки. Морозец стоял приличный. Лучи поднявшегося солнца золотили марь, простиравшуюся у горизонта.

Как только Крутов с лайкой покинули палаточный стан, шатун, находившийся неподалеку, сразу же пришел на табор. Не найдя там ничего съедобного, он со злости разворотил каркас палатки и, раскидав хвою, что служила постелью охотникам, стал ходить по свежим следам зверолова в поисках трапезы. Прошел он к проруби: но ничего съестного там не было. Потом долго топтался на таборе, собирая собачьи объедки, после чего направился по тропе за ушедшим в лес промысловиком.

Обойдя часть путика и осмотрев на этом отрезке самоловы, из которых снял двух белок и норку, Василий остановился на перекур. Поставив ношу на поваленный бурей старый тополь, он высвободил из лямок натруженные плечи, руки и, оседлав колоду, словно лошадку, скрутил и закурил цигарку.

В родном поселке, будучи пятнадцатилетним мальчишкой, он пас колхозных коней и часто ездил на них верхом. Вот и сел на колоду, как на коня, вспомнив молодость. Сновавший в кустах Цыган неожиданно кинулся к стоявшей вблизи елке, сделал стойку, упершись передними лапами в ствол дерева, задрал морду и заскулил. Качнулась ветка, посыпалась кухта. Юркий зверек скакнул по ветвям, раз-другой и исчез в густой хвое. Завидев его, кобель залился звонким лаем. Охотник взял ружье и, подойдя к дереву, обошел его вокруг. Белка, достигнув вершины, затаилась в кроне, вытянувшись вдоль сучка, увидеть ее не было возможности. Василий выстрелил из малокалиберного ствола в густое сплетение еловых лап. Пулька звенькнула по сучьям, и зверек метнулся на другой сук, обнаружил себя и был снят метким выстрелом охотника.

Василий Павлович снял с белки пушистую «шубку», и сунул ее в карман, а тушку отдал лайке. Первую добытую из-под собаки белку, предварительно ободрав ее, он всякий раз кидал псу. Сырое беличье мясо лайки поедают охотно и после трапезы работают азартнее.

После недолгого отдыха Крутов взвалил на себя тяжелую ношу и снова потопал заснеженной тропою. Однако под тяжелой ношей он скоро утомился. Пот заливал ему глаза, тек по щекам, солонил губы, все сильнее мучила жажда.

Продвинувшись на шесть километров в сторону базового зимовья, вынужденно остановился на очередной кратковременный отдых. И только успел закурить самокрутку, как вдруг пес, вздыбив холку, бросился по тропе назад и злобно, заливисто заголосил, потом смолк, но вскоре вновь зарычал, угрожая невидимому зверю.

Василий Павлович прислушался. «Никак Лютый преследует», — прошептал он.

Переломил ружье, чтобы лишний раз убедиться, заряжено ли. Хотя знал, что вкладывал патрон с жаканом в верхний ствол, когда отправлялся от палаточного табора. Лайка, почуяв шедшего за ними медведя, время от времени останавливалась, прислушиваясь к шорохам, и издавала злобный рык, предупреждая двуногого друга о надвигавшейся опасности.

Лютый в свою очередь, услышав лай, понял, что обнаружен собакой и углубился в лес на недосягаемое собачьему чутью расстояние. Он стал кружить по лесу, делая петли, чтобы ввести в заблуждение лайку.

Я же, охраняя базу от нашествия шатуна, провел весь третий день на таборе, занимаясь рыбалкой да хозяйственными работами. А всю ночь просидел в избушке, поджидая «грабителя». Он, как я предполагал, должен был нагрянуть на стан, где хранилась вся наша провизия, включая свежую оленину.

Всматриваясь в окно, в белую от снегопада ночь, я с минуты на минуту ожидал его появления. Даже несколько раз выходил за дверь и прислушивался к ночным шорохам, но Лютый на базу не пришел. Перед рассветом я задремал. А когда проснулся, красное лохматое солнце уже висело над лесом.

День выдался тихий, морозный. Я быстро собрался в дорогу: взял с собой отварного мяса, свежих лепешек, флягу со сладким чаем, сухарей и прихватил походный котелок. На всякий случай проверил, не подмокла ли аптечка, которую постоянно носил с собой. Закинул за спину повседневную ношу — котомку и карабин — заспешил навстречу напарнику. По договоренности мы должны были встретиться с ним где-то на половине пути левобережья, между палаткой и базовым зимовьем.

Когда вышел к развилке двух троп и увидел медвежьи следы, присыпанные ночной поземкой, я был шокирован внезапной новостью: он прошел здесь в полночь во время снегопада. Появление шатуна на тропе Василия Крутова встревожило меня до крайности. Обеспокоенный за друга, находившегося в тот час где-то поблизости с Лютым, я немедленно пустился по левобережью, шагая метровыми шагами от капкана до капкана, которые мимоходом проверял, но добычу не брал, дорожа временем — каждая минута была для меня на вес золота. За два часа отмахал половину пути, это около десяти километров, а протяженность путика от зимовья до палатки составляла не менее двадцати километров.

Я так спешил, что за два часа ни одной остановки не сделал. От быстрой ходьбы пересохло в горле, сильно хотелось пить, и я решил все же остановиться на пятиминутный отдых. Достал флягу с чаем, напился, чуток покурил и снова заспешил в путь-дорогу.

Возможно, напарник уже где-то неподалеку и шумнет ненароком? Или лайка найдет белку да подаст голос. Откуда было знать мне, что Лютый вынудил Василия Павловича снять палатку и тащиться с ней черепашьим шагом, изнемогая от усталости. Но, нет! Не донеслось до моего уха ни единого звука.

И я снова и снова мерил тропу широкими шагами, то и дело напряженно прислушиваясь, всматривался в таежную мглу в надежде увидеть напарника или своего остроухого помощника.

Прошагав еще километра два, я вдруг услышал впереди едва уловимый раскатистый выстрел. Побежал на него. Метров через триста остановился. И тут до меня донесся остервенелый хриплый лай собаки. Пес находился далеко и не по курсу моего движения, а в стороне от тропы. Мне показалось, что Цыган увлекся свежим собольим следом и, загнав зверька в убежище, облаивал его, оповещая охотника о том, что зверь обложен. А потому не пошел на его лай, а снова заспешил по путику в сторону выстрела.

Тревожные мысли охватили меня.

«Неужели с Василием что-то случилось!? По-хорошему, мы с ним уже бы встретились. Где он сейчас? Что с ним!? Быть может, шатун, набросился на него из засады и изувечил до полусмерти, и он лежит израненный и затоптанный в снегу страшным коварным зверем, истекая кровью от полученных ран, и ему необходима экстренная помощь, а возможно, друга моего уже нет в живых».

Все эти тревожные думы о Василии Павловиче роились в моем сознании, не давая покоя.

Пробежав еще пятьсот метров, увидел вблизи задымленность. Проскочив сквозь дымную пелену заметил в тенистом лесу, под елью, костер и сидевшего возле него Василия Крутова. Встреча до глубины души обрадовала нас обоих. Я бросился к другу, и мы молча сцепились крепким рукопожатием.

Увидев его раненого, но живого, у меня взволнованно заколотилось сердце, выкатилась слеза, в висках «молоточками» бил пульс: «Жив! Жив! Жив!»

— Молодец, Вася, что не пал духом! Сумел-таки костер развести и даже чаек сварганил, — поддержал я дорогого мне человека. — Держись, паря, со временем и раны залечим!

Глядя на печальное, поцарапанное зверем лицо и другие раны Василия, а также окружающую местность произошедшей кровавой драмы, я без слов понял, что здесь произошло. Лютый набросился на него, вымахнув из-за выворотня, стоявшего поблизости, и, подмяв под себя, стал рвать и кусать. Медведь пробоздил ему когтистой лапой по левой щеке от глаза до бороды, чуть было не угодил в глаз когтем. Левое плечо его было разорвано, окровавлено, а руку около локтя зверь прокусил клыками, из ран сочилась кровь, капая на снег. В пяти шагах от костра валялась скомканная, изодранная палатка. Рядом с ней лежало ружье Василия Павловича и котомка с пушниной. Снег вокруг вытоптан свежими следами медведя, собаки, человека и местами забрызган кровью.

Сняв с себя заплечную ношу, подал ее другу:

— Возьми это да пообедай хорошо! Тебе сейчас надо много кушать, чтобы не ослабнуть в пути. Впереди у нас еще долгая дорога. А за меня не переживай — прикончу злодея и вернусь.

Мне необходимо было срочно бежать к четвероногому питомцу на выручку. Он находился метрах в пятистах от места поединка и облаивал засевшего в крепях шатуна.

Сжав в рукав карабин и скрипнув зубами, ненавидя Лютого за нападение на близкого мне человека, спешно рванул по кровавому следу медведя и ушедшей за ним лайки.

След раненого зверя был окроплен кровью с правой стороны. По-видимому, жакан, выпущенный Василием из ствола тридцать второго калибра, угодил ему в правый бок и, по всей вероятности, не повредил внутренности, потому как, уходя от собаки, косолапый пускался в бег, несмотря на больную ногу.

Пробежав по следу зверя метров двести, наткнулся на его кратковременную лежку, по всему видать было, что здесь он зализывал кровоточащую рану. В другой раз медведь залегал за валежиной, подкарауливая лайку, но безуспешно: пес своевременно обнаруживал засаду, ловко увертывался от его бросков.

Дойдя до старой гари, заваленной буреломом и заросшей разными кустарниками, увидел своего мохнатого помощника. Кобель беспрестанно метался возле непролазной стены зарослей элеутерококка, облаивая засевшего в кустах ненавистного врага-разбойника. Шатун, уходя от преследования собаки, с разгона пробрался сквозь колючий кустарник, оставив на нем клочья шерсти, и залег в недосягаемости.

Рисковать своей жизнью и жизнью остроухого любимца я не хотел и, взяв лайку на поводок, вернулся к месту поединка Василия Крутова с шатуном. У костра за чаепитием рассказал напарнику о том, что Лютый залег в чащобнике старой гари и выковыривать его оттуда — дело рискованное. Ведет он себя как-то странно. Похоже, что ранение у него не очень-то и тяжелое.

— Не надо рисковать, — сказал Василий. — Голод не тетка, заставит его вылезти из дебрей. И, тем более, если ранение легкое, то он сегодня же ночью покинет свое убежище и выйдет на «промысел». Опять будет по ночам донимать нас разбоями, а в дневное время в крепях горельника отлеживаться, где и собаке-то трудно пролезть, не то чтобы человеку. И неизвестно еще кто кого? Мы его или он нас!

— Хватит ему! — почти выкрикнул я. — Он нас уже попробовал на зуб. — Теперь наша очередь преподнести ему сюрприз.

После обеда я насобирал кучу дров, растопил жаркий костер, вскипятил воду и принялся обрабатывать раны Василия. Пока промывал кипяченой водой с марганцовкой ему раны и накладывал повязки, он рассказал мне о поединке с Лютым.

Началось все с того, что шатун, обхитрив собаку, приблизился к охотнику и засел у тропы за выворотнем, к которому приближался уставший от тяжелой ноши таежник. Ни о чем не подозревая, Василий Крутов вдруг услышал за спиной близкий скрип снега. Обернувшись, он увидел перед собой надвигавшегося на него бурой громадиной медведя. Резко сдернув со спины ружье, он не успел приставить его к плечу, чтобы прицелиться, и впопыхах, направив ствол в разъяренного зверя, нажал на курок. Грохнул выстрел, и в ту же минуту ружье отлетело в сторону, а перед глазами охотника встала искаженная, страшным оскалом медвежья пасть. Медведь сбил его с ног, навалившись своим многопудовым телом. Упал охотник на живот с подвернутой под себя правой рукой, которой в последний момент пытался выхватить нож, да так и лежал придавленный зверем.

В дикой злобе медвежьи когти рвали ношу-палатку, лежащую поверх спины Крутова. К его счастью, на выручку подоспел прибежавший на выстрел Цыган. Он с разбега впился в заднюю ногу медведя, приняв на себя всю звериную ярость. Зверь взревел, отпустив свою жертву, бросился на собаку. Увернувшись от лап Лютого, остроухий друг снова и снова яростно набрасывался на него, смыкая острые клыки на медвежьем заду. И зверь не выдержал. В бессильной злобе пустился бежать, оставляя на снегу кровь.

Василий очнулся, открыл глаза и сел на снег. Нестерпимой болью жгли раны, знобило все тело, одеревенели руки и ноги. С трудом поднялся, подобрал на окровавленном снегу шапку и надел ее. Потом нашел валявшееся в стороне ружье и на всякий случай, зарядив его, держал в руках — медведь мог вернуться. Но не вернулся. Цыган погнал его все дальше и дальше.

В сознании охотника мелькнула мысль о спасительном костре и о горячем, крепком чае. Нужно преодолеть страшную боль в ранах и слабость во всем теле. Как развести костер, когда невозможно было пошевелить висевшую плетью левую руку.

Больших усилий стоило Василию Павловичу разжечь огонь. Кое-как наломал он правой рукой немного сухих веток с кустарника, разгреб ногой снег около сухого лиственного обломыша и, подсунув под него приготовленную ветошь, зажег. Костер разгорелся, охотник стал подкладывать в огонь хворост и мелкий валежник, который извлекал из снега, разгребая его ногами.

Василий согрелся, достал из заплечной ноши котелок, набил в него снега и повесил над костром. Когда вода в котелке закипела, он снял его и засыпал заварку. Все это он делал исключительно правой рукой, левая не действовала. Когда чай напарился, Василий Павлович выпил пару кружек крепкого сладкого питья для утоления жажды и успокоения организма. Вскоре почувствовал некоторое облегчение, хотя раны по-прежнему болели и ныли. Затем достал кисет, положил на колени и стал сворачивать цигарку одной рукой. Не получалось. Однако все же приспособился.

Продолжать поход с тяжелой ношей и в таком болезненном состоянии, разумеется, он был не в силах, да и уходить пустому, с одним ружьем, оставив палатку и котомку с пушниной, ему не хотелось. А вдруг Лютый опять обхитрит лайку или вовсе задавит ее, и, если вернется — тогда уж точно все пропало. За этой печальной думой и застал я у костра раненного зверем друга. Перевязав Василию раны и подвесив его больную руку к груди на бинт через шею, помог ему надеть дошку, застегнул пуговицы, подпоясал плотнее.

— Так будет удобнее, больная рука при ходьбе не будет болтаться, плечо тревожить, — убедил я напарника.

Собираясь уходить, мы решили поднять палатку на дерево, потому что на земле, куда ни спрячешь, шатун найдет ее, пропахшую мясным запахом. Обвязав мешок с палаткой шнуром, я влез на елку, поднял его на восьмиметровую высоту, привязал и прикрыл хвойными лапами.

День перевалил за половину, когда мы отправились к центральному зимовью. Закинув за плечи обе котомки и ружья, я, не спеша, шагал за Василием. Он шел умеренным шагом, слегка опираясь на палку. По пути мы останавливались возле ловушек с добычей, вынимали уловы, перекуривали и снова шли.

Вечер незаметно опустился в лощины, почернела даль, потухал на горизонте роковой день. В небе вспыхнула одинокая звезда. Воздух взялся изморозью. Мы, уставшие и разбитые, но в сердцах счастливые, подошли к зимовью. Войдя в избушку, я помог другу распоясаться и скинуть дошку. Его натруженные при ходьбе раны пылали огнем, голова кружилась, тошнота подступила к горлу. Он опустился на нары, лег на спину и закрыл глаза. Ему хотелось забыться, чтобы хоть как-то унять ноющие боли в ранах. Растопив печку, я разогрел чай и суп и позвал напарника к столу. В ответ услышал едва уловимый сиплый шепот:

— Что-то мне не хочется…

Вылив суп собаке, я принялся готовить гречневую кашу с мясом. Потом занес в избушку котомки с добытыми в самоловах зверьками и стал развешивать соболей да белок на стены. Когда каша была готова, замесил тесто и стал печь пресные лепешки — они заменяли нам хлеб. Заварил свежий, пахучий чай.

Вышел на двор, оглядел хмурое небо и, вернувшись в избушку, сказал:

— Вот, если выпадет пороша, пойду по свежаку твоего «крестного» тропить.

— Чего ноги зря бить будешь? Он себя не заставит долго ждать, не сегодня так завтра сам придет. Вот увидишь!

И он действительно пришел утром, в самый «сладкий» сонный час. Нас разбудил лай собаки. Спросонья я не сразу понял, что случилось. Но плохо спавший напарник слышал, как за стеной избушки загремели жерди и недовольно пробурчал:

— Не иначе, как Лютый пожаловал к нам.

Я, не раздумывая, вскочил с постели и, сунув ноги в бахилы, бросился к порогу, толкнув ногой дверь, выскочил на улицу. Сорвал со стены висевший у входа в избушку карабин, передернул затвор и выстрелил в прилегавший к лабазу кустарник, в котором, по моему предположению, находился зверь. Кто-то огромный шумными прыжками ломанулся в чащу леса.

Вскоре все затихло, лишь молодой месяц, выплыв челноком на вершину хребта, спокойно взирал на припорошенную снегом тайгу. Вернувшись в избушку, я сказал Крутову, что увидеть кого-либо в такой темноте невозможно, а пальнул в кусты, чтобы отпугнуть невидимого хищника.

— Однако он еще задаст нам жару, — отозвался с постели Василий Павлович.

 

 

День пятый

Утром по следам на свежем снегу определили, что приходил не кто иной, как наш совсем озверевший преследователь — голодный шатун. Об этом напоминал его беспалый отпечаток подошвы передней лапы. Воспользовавшись глухой непогодой, снежной моросью и кромешной темнотой, он бесшумно подкрался к лабазу с мясом и полез на него. К нашему счастью, сооруженный на скорую руку под елкой, подвесной настил из жердей не выдержал, и одна из них лопнула. Раздался пронзительный треск, оглушивший морозную тишину, что и заставило спавшую в конуре лайку поднять тревогу.

С восходом солнца, навесив на себя оружие и котомку, я взял на поводок лайку, встал на след шатуна и пошел по его тропе. Скоро след зверя вывел нас на марь, тянувшуюся неширокой полосой вдоль обширной тайги. Миновав марь, вошли в хвойную поросль. Неожиданно где-то впереди под чьей-то тяжелой лапой лопнула хворостина. Мы с мохнатым другом враз насторожились. Прошло несколько секунд, треск сучьев повторился. Цыган, натянув поводок, издал злобный рык. Я спустил кобеля с поводка и застыл в ожидании. И тут же в чаще послышался неистовый лай собаки и рев медведя. Раздался шум и треск лесного сора и кустарников, но мне не видно было ни зверя, ни собаки, их заслоняли молодые еловые деревца.

Я решил протиснуться сквозь заросли ближе к месту сражения лайки со зверем и выстрелить в медведя из засады. Держа карабин наготове, стал продвигаться к еловому молодняку. Гулко билось сердце — где-то близко зверь. Лай собаки и медвежий рев все громче. Вот они уже неподалеку. Осторожно, чтобы не шуметь, сделал еще несколько шагов и остановился возле небольшой елки. Затем, приподнявшись на носках, выглянул поверх ее кроны и увидел стоявшего на задних лапах медведя, а в пяти метрах от него метавшегося то справа, то слева разъяренного пса. Разгоряченный, он набрасывался на шатуна, хватая его за зад. Медведь рявкал и прятал зад, затем сделал бросок к собаке, стремясь зацепить ее когтистой лапищей. Но кобель успел увернуться.

— Не дай Бог, загубит пса! — в ужасе подумал я и, клацнув затвором, приготовил оружие к бою.

Лютый, услышав щелчок стали, почуял приближение человека и, оставив место сражения, бросился в мою сторону. Зверь быстро надвигался, я вскинул к плечу карабин и, посадив мушку ему на грудь, открыл огонь. После первого выстрела косолапый рявкнул и приостановился. После второго и третьего упал, как подкошенный, и замер. Однако мне не понравилось его спокойное замирание, и я засомневался в том, что зверь сражен мною наповал.

Медведь очень крепок на рану и не всегда охотнику удается убить его с двух-трех выстрелов. Немало случаев, когда, получив ранения, опасный и хитрый зверь затаившись, внезапно бросался на зверолова, который становился его жертвой. Я выстрелил в Лютого еще два раза. После этого, зарядив карабин пятью патронами, приблизился к убитому зверю на несколько шагов. Он лежал на животе с раскинутыми по сторонам передними лапами, из его носа и пасти сочилась кровь.

— Готов!

Сбросив с себя котомку, положил на нее карабин и закурил. Мохнатый помощник с ожесточением набросился на лежавшего шатуна и начал рвать на нем шерсть. Пришлось посадить озлобившегося кобеля на поводок, чтобы не подпортил шкуру.

— Шуба-то на нем, сатанюке, боярская! — рассуждал я, осматривая черно-бурого громилу. — Однако еще сгодится!

Неожиданно на шум в лесу и запах свежей крови прилетел ворон. Уселся на вершину лиственницы и закаркал:

— Кра, кра!

Глянул на него:

— У-у, сатана, беду кличешь! — подхватив ружье, пальнул в него.

А в это время медведь зашевелился, напружинился и, скребанув лапами по снегу, потихоньку пополз в мою сторону. Я, остолбенев, попятился назад, по телу пробежал озноб, пот пробил до самых пят. Смотрел на него и не верил собственным глазам.

— Ну, что еще за наваждение!? — промолвил шепотом. — Ведь был же мишка мертвый! Пять пуль в него всадил, а он вдруг ожил.

Не мешкая, спустил с поводка Цыгана. Пес с ходу набросился на «покойного шатуна» и, вонзив клыки в его промежность, со всей силы рванул. Да так, что порвал на нем шкуру. Однако зверь уже не чувствовал боли, потому что даже не попытался отбросить от себя собаку, он по-прежнему, едва переставляя лапы, продолжал ползти. Когда я опомнился от шока, Лютый уже продвинулся метров на пять. Вскинув карабин, стал ловить на мушку его лобастую голову, но она вдруг исчезла из поля зрения, видна была только холка. Отстранившись от прицела, посмотрел на зверя: так и есть он уронил голову, подвернул ее под лапу и застыл в неподвижности.

Шатун был мертв, но все равно не сразу я решился подойти вплотную к поверженному зверю. Меня знобило…

После перекура я стал осматривать его раны. В первую очередь обратил внимание на рану, которую нанес ему Василий Крутов. Оказалось, что выпущенный им жакан прошел вскользь по правому боку зверя, вспоров шкуру до кости, от которой срикошетил и ушел в сторону. Рана была нетяжелой. Страдания от голода во много раз превышали боль в ране, причиненной выстрелом Василия. Зверь потерял всякий страх к человеку, а потому и пошел на меня буром. Это был крупный истощавший самец лет десяти. Увидел на его передней правой ноге ниже коленного сустава хрящевой нарост, в котором после вскрытия обнаружил пулю, которая перебив сухожилия, застряла в кости. Поэтому нижняя конечность ноги в суставе плохо работала, а пальцевых конечностей с когтями вообще не было. Не исключено, что они были онемевшие, и с наступлением зимы он их отморозил и отгрыз, потому ступня имела форму культи. При ходьбе Лютый опирался на культю и в целом на больную ногу, слегка опасаясь острых болей, а когда пускался в бег, то только прикасался больной лапой к точке опоры, чиркая ею по снегу.

Когда я снял с него шкуру, он был шибко худой. Его «мослы» годились лишь на приваду для волков. Тушу медведя загреб снегом и забросал валежником от хищников. Зато шкура выглядела первым сортом с незначительными дефектами. Ворс на ней серебрился, имел подпалины. Свернув шкуру вдвое и скатав в рулон, привязал ее к котомке, взвалил ношу на спину и зашагал на базу, довольный удачно завершившейся опаснейшей зверовой охотой.

Мой четвероногий помощник был основной фигурой в «рукопашном» бою со страшным зверем. Не щадя себя, пес смело набрасывался на врага и, отвлекая его, давал мне возможность незаметно приблизиться к рассвирепевшему зверю на выгодную позицию и сделать удачный выстрел.

Возвращаясь на стан невредимыми Цыган по-своему, по-собачьи, праздновал победу над коварным зверем: играя с палкой, он демонстрировал минувшее сражение с агрессивным медведем. Будь при мне фотоаппарат, я бы снял его игру для фотоальбома. К сожалению, утром в спешной суете при сборах аппарат забыл в избушке, за что в душе поругал себя.

Наконец, затратив семь часов на ходьбу и охоту на Лютого, мы с Цыганом возвратились к зимовью.

День близился к вечеру. Ослепительное золотое солнце заметно потускнело, стало багроветь и опускаться за далекие в голубой дымке горы. Пес, бежавший трусцой впереди меня, приблизился к порогу избушки и стал царапать дверь. Василий Павлович уже давно ждал нас к ужину и вышел нам навстречу. Увидев меня, он замер на месте, от удивления вытаращив глаза, потом улыбнулся и промолвил:

— Что, говоришь, «замочил» Лютого!?

— Да, не зря сходили! Поохотились хорошо! — победно заключил я.

Сняв с себя котомку со шкурой, опустил ее к ногам друга.

— Это тебе подарок от «крестного». Сошьешь себе богатую доху. Да, будет она долго напоминать тебе о поединке с Лютым и вовремя подоспевшем на выручку четвероногом друге Цыгане.

— С победой тебя, Виталий!!! Честь и хвала тебе за то, что уничтожил зверя!

— Поздравляй обоих, а не меня одного! Цыган старался больше! Если б не он, быть может, я не вернулся бы с этой охоты…

 

 


 

 

Елена МИТИНА

 

ЕФИМЫЧ

Охотничьи были

 

 

 

Долгий день

 

— Ефимыч, видать, на мамонта собрался, нулевку в верхний ствол заряжает — поехидничал Лешка, на что Ефимыч проворчал:

— Губу подбери, мамонт.

Всю недолгую дорогу от дома до края леса они вот так беззлобно переругивались. Молодой шебутной Лешка наскакивал не со зла. Просто уж характер такой. Да и Ефимыч не обижался. Старый охотник, он и себе цену знал и начинающего азартного Лешку любил. Иной раз нарочно подначит, чтобы примолкшего парня снова завести.

Трое охотников — Ефимыч с пегим кобелем Караем, молчаливый незлобивый Иван и русоволосый смешливый Лешка — топали привычной дорогой к лесу. Позднее декабрьское утро еще только-только вытолкало красное заспанное солнце к верхушкам деревьев. Чуть розоватый снег с глубокими синими тенями лежал вокруг мягкими увалами.

Снега в этом году было много, и на опушке рядом с прямыми темными елками дугами сгибались к земле занесенные по маковку березки. Поломает в этом году леса, сильно поломает…

— А ты как бы, Лешк, думал? — неожиданно продолжил разговор замолчавший было Ефимыч. — Вдруг лиса? Сколько угодно случаев. Ты, чай, Иван, помнишь, как с Микешей тогда под Гридихой, у подсобного, по лисе стреляли? Ну! В двадцати шагах да меньше, вон как до той березы, выскочила. А у нас еще и ружья не собраны. Огурец только зарядил. Пока ой, ай, она развернулась — и под Чугунок. Огурец дунул, а она уж далеко, а у него двойка в стволе. Вот мы и умылись. Собаку только к вечеру сманили. А была бы нулевка — глядишь, заранил бы. Всякое бывает.

За разговорами добрались до места. Один за другим, не думая, где зайти — сапоги дорогу знают — вошли в лес, где поменьше снега. Хотя где его сейчас поменьше, да еще на опушке?

Карай переменился на глазах. Там, на поле, когда его только спустили с поводка, это был дурашливый, соскучившийся по воле пес. Большой, белый, в нарядных рыжих и черных пятнах, он носился вокруг честной компании, как оголтелый. Коричневые мягкие уши хлопали, вид у него был, прямо скажем, глупый, и Ефимыч то и дело ворчал:

— У, теленок!

А иногда, совсем потеряв голову в забавной скачке, добродушный пес врезался всей своей массой в хозяина, валил его с ног, и тут уже в ход шли матюги. Мужики ржали, Ефимыч кричал:

— Я сейчас арапник возьму!

А пес виновато и радостно вилял хвостом.

Но едва зашли в лес, и куда девался этот бестолковый дурак! Начал работать мастер. Вот и у людей так же. Никогда не суди о человеке, не увидав его в работе. Иной тюха тюхой, ни песен, ни басен, как говорится, улыбка в пол-лица, живот в два ремня. А глянешь в деле, и уже ни улыбки, ни брюха не увидишь, а только умные жесткие глаза. И красивый он. Настоящий работник в деле всегда красивый.

Пес в лесу подобрался. Голова опущена, весь как литой. Места знакомые, хоженые-перехоженые. Слева — низинка, снегу намело, справа, повыше — чапыги. Еловый подрост стоит густо, сверху его придавили пласты мягкого белого снега — крепь, да и только.

— Погодите, мужики, кобель вроде прихватывает?

Ттут, в лесу, роли переменились. Теперь Ефимыч неотрывно следит за собакой. Лешка уже наизготовку — а что, сколько раз здесь поднимали! Правда, уходит сразу, но мало ли…

Кобель вроде беспорядочно пометался по краю чащи, потом решительно сунулся вглубь, взорвав снег своей махиной, и вдруг истошно, с любовным подвывом, срываясь на визг, подал голос. Как шкуру с него сдирают! И пошел, пошел, сперва частя, а потом все ниже тоном, все музыкальнее, размереннее. По зрячему пошел!

Сколько бы ты ни охотился, сколько ни перемесил снегу и слякоти, сколько ни повидал на своем охотничьем веку, а эта минута — всегда как в первый раз. Лешка зверем вскинулся, озираясь — бежать? Стрелять?

— Ефимыч, по зрячему пошел! К переезду пошел, Ефимыч! — и вроде уж сам готов к тому переезду бежать впереди зайца.

— Нет, к переезду не пойдет. Там лес возят, шумят. Он сейчас к ворсинской дороге выйдет. Вы вот что, мальчишки. Кобель-то куда пошел?

Глуховат Ефимыч стал, быстро со слуха упускает. А жаль! Гончак у него — заслушаешься. Ровный сочный баритон наполнил лес, как колокола церкви в праздники наполняют город. По молодости грешил Карай частыми перемолчками, а сейчас ему шестой год, и он в самой силе.

— Да пока прет по прямой к переезду.

— Вы, мальчишки, вот чего. Лешка, ты молодой, пятки свежие, беги к долгой гриве. Встанешь у поваленной елохи, они там всегда переходят. Ты, Иван, встань в низинке за трубочкой. Если Лешка подшумит, он к тебе выйдет. А я тут краем пройду, дождусь его. Мне торопиться некуда, вы его там перехватите. Так, на всякий случай, подвинусь.

Ох, лукавит Ефимыч, ох, хитрит старый черт! Лешка сейчас в азарте, как лось, помчится, боясь опоздать, и подшумит. Как пить дать, подшумит. Заяц, он ведь только поначалу, заложив уши, несется. А как оторвется, отойдет от кобеля подальше, так и начнутся скидки да двойки, да посидит, послушает, да кое-где, на открытых местах, не скоком, а ползком проползет. И Лешку нашего горячего за версту услышит и обойдет.

И Иван в низинке его вряд ли возьмет. Тут, конечно, без подвоха — заяц там будет, но чистого места метра два, не больше, и обзор плохой, так что мелькнет он белым шариком и все. Дуплет дать не успеешь. Попадет Ваня навскидку — хорошо. С зайцем будет.

А вернее всего, что не попадет. Вот и смекни — сзади собака добирает, тут по нему из двенадцатого калибра поддали, там Леха пыхтит, отдышаться не может. Куда он пойдет?

Вот то-то и оно! Да сюда, на край, он и вылетит. На прогалину, на свободный выстрел. Ефимыч, не торопясь, потихоньку дошлепает, в сторонку станет и без шума его дождется. И уложит.

Красота! Как по нотам. Да только, пока Ефимыч прикидывал, Лешка землю рыл, а тугодум Иван соображал, как ему лучше на трубочку выйти, кобель замолк. Со слуха ушел, перемолчка или вовсе потерял? Вот и верти головой.

Нет, слава богу, перемолчал, покопался и снова загудел органом. И вроде забирать влево стал? Точно. Пошли, мальчишки, пошли!

И рванул Лешка месить снег своими молодыми ногами. Иван кивнул сам себе и начал пробираться в низинку. А Ефимыч зашагал привычными ко всему мосластыми ногами. Зашагал тем самым знаменитым охотничьим шагом, который — хоть сто верст пройди! — все такой же, как в начале охоты. Много надо за жизнь выходить, чтобы был он всегда одинаковый, ровный и размеренный. Иной раз так уходишься, язык на плечо, ружье вроде больше тебя весит, а ноги все хруп-хруп. Как метроном. Считать, бывало, начнешь от усталости. Вон до той березы пятьсот шагов. Хруп-хруп-хруп… На четыреста семьдесят семь шагов к дому ближе. До крайних огородов двести восемьдесят. Хруп-хруп… Еще триста два умяли.

Нет, ей-богу, не обидно, если Ефимыч зайца возьмет. Справедливо это. Он ведь охотник от бога. Помоложе был, двух собак держал, чтобы, когда одна ноги собьет, без охоты не остаться. Исходил он свои леса-долы, как никто. А зайцев так по именам знает. С прозвищами они у него: тот «профессор», этот «зараза», а здесь, у опушки, «лунатик» живет.

И кобель его завидный не с неба к нему свалился. Сколько он с ним ноги бил, пока нагонял? И в мороз, и в жару, и в зной, и в слякоть… Все лето по ночам ходил, пока влажно, запах есть. Да что говорить… Осенью, по чернотропу, самая бы охота, а этот дурак десять минут гонит, двадцать молчит. Грешным делом чуть не застрелил как-то под горячую руку. Ходили-ходили, мучились-мучились, а он, олух дипломированный, ежа «погнал»! Было бы ружье, застрелил бы! А потом ничего, заработал…

Вышел Ефимыч к заветному краешку. Встал сбоку, у дерева, обмял снег ногами. Подхватил ружье согнутой рукой, другой рукой шапку поправил, чтобы слушать не мешала. Поворачивает кобель, поворачивает. Щелкнул предохранителем. Сейчас он его здесь возьмет. А мужики — ничего, еще подымем. За Матвеевым Врагом зайчик всегда есть. Подымем. День долгий.

Жили-были три лисы

— Что, мальчишки, наохотились до хороша? А я вам с утра сказал, что так и будет. Одна вода кругом, собака прихватывает, а гона нет. Так нет, вам неймется — «день покажет, день покажет». Показал, насмотрелись?

«Мальчишки» на Ефимыча даже не огрызнулись. Высокий, сутулый Микеша, немногословный и основательный, как всегда, дотопал до облюбованной елки. Какой же силы ветер прошелся, если ствол переломило, как спичку, а елка — в обхват. Сучок от сучка далеко — самая подходящая для привала лесина.

Лешке огрызаться по возрасту не пристало, а Иван свое еще возьмет. Вот отойдет немного.

Притухает день. Осень. А палый лист еще не прочернел, и кое-где лисички светят оранжевым. И не скажешь, что ноябрь на носу.

В ельнике серо и глухо. Обомшелые ветки словно светятся. Надо бы повеселее место для привала найти, да не до того сейчас. Пристроиться вот да посидеть чуток — ноги гудят.

Поставили ружья, Ефимыч Бушуя привязал. Тот тоже уходился, сразу из лап выгрызать начал. Хозяин прикрикнул: «Брось, Бушуй, маленький, что ли?»

Да уж, не маленький. Десять лет. Вон брыли как обвисли. А спина прямая. Нет, родословная, она и есть родословная. На старике и то чистая кровь видна.

Молча распотрошили рюкзаки. Выложили все свертки на один пакет. Все одинаковые, не глядя скажу — огурчик соленый, ржаной хлеб ломтями, картошечка. Ну, может, Микеше Нюрка сальца порезала.

А главный припас у Ефимыча в наружном кармане рюкзака, в пластмассовой фляжке. Разливал по крышечкам термосов на глаз, «по булькам». Не проверяй — грамм в грамм. Опыт.

Выпили молча, без кряков, не морщась. Спокойно проглотили по колпачку, потянулись к еде.

— Главное, чтоб авитаминоза не было. Первое дело — витамин «це». Саль-це и вин-це.

Иван ожил, вон личико заиграло. Он маленький, сухой, востроносенький. Начнет рассказывать, морщины на лице так и задвигаются, запрыгают с места на место.

Развели костерок. Небольшой, не столько руки греет, сколько душу. Сразу потемнело кругом, стволы вокруг придвинулись, заиграли блики на стволах усталых ружей, на пряжках рюкзаков, в карих собачьих глазах и притуманившихся Лешкиных. Устал Лешка, вроде больше всех остальных устал. Он ростом мал, где другие не глядя перешагнут, он чуть не на пузе переползает. А валежника в этом году в лесу — из годов. В некоторых местах дугами, как по циркулю, лес положило. Осины с корнем, а елки обломало в рост человека. Хрупкое дерево. И корень глубоко — не выдернешь.

Вот и наломался парень.

— Да что ты мне арапа правишь!

Лешка прислушался. Разговор пошел!

— Шумового ты бил зайца, а не гонного! Бушуй где поднял? За Пенским Врагом в чапыгах. А ты на переходе стоял, где прошлый год рябцов манили.

— Ну?

— Вот тебе и ну! Заяц этот под Тереховицами лежал, поднялся и выкатил на тебя краем, а ты — аля-улю. — Ефимыч огладил растопыренной пятерней подбородок и сложил смачную фигу.

— А ты знаешь, где он лежал? Он, как поднялся, тебе телеграмму послал? — Иван оглядел всех смеющимися глазами. Не в его привычках о промахах горевать. Ну, ушел и ушел. Что теперь?

Микеша сидел, потирал руки. Бурьян в рост, нахлестало. Кожа на руках уже давно, как наждак, а смотри: пробрало.

— На охоте чего не бывает, — примирительно заметил он. — Такие случаи бывают, сам не веришь. Чешешь репу потом — как угораздило?

Разлили еще по разу. Будь посветлее — оставили бы на потом, на всякий случай — вдруг «на свежей крови» придется выпить? А сегодня уже не придется. Пустыми домой придут.

— Насчет случаев я тебе рассказывал, как мы у Белой дороги трех лис убивали? — Ефимыч набит байками, как конюшня воробьями. Не было случая, чтобы у него присловья не нашлось. — Не рассказывал? Да ну-у-у…

Так вкусно Ефимыч протянул это «ну», что собака и то заинтересованно подалась к хозяину. Ефимыч отломил еще кусок горбушки:

— Сидеть, Бушуйка, сидеть, — и не погладил, а просто провел по влажной шерсти заскорузлой ладонью.

— Ты помнишь, там труба валяется? Около березняка, где низинка? Да где клюквенное болото углом в березняк выходит.

Иван согласно закивал головой. Никакой трубы у березняка он не помнил, но Ефимыч ведь не отвяжется и будет битый час всякие новые приметы вспоминать. Не переслушаешь.

— Когда дорогу подновляли, привезли, наверно, да и бросили. Длиной — да вот как до той березы. А мы с Носатиком ходили на охоту. Я сроду с ним не хаживал, дурной он, этот Носатик. Ну, а в тот раз пристал и пристал. Пошли. Попозднее было, снег уже лежал. Подняли за Поповским лугом, погоняли. Не убили. Пошли краем посадки. Вдруг у нас кобель прихватил и попер, попер напрямую — и на уход. Я Носатику сразу сказал — с приветом! Это лиса, а она сейчас под Белую дорогу дунет. И как знал — слышу, кобель уже оттуда лает. Не гонит, с одного места. Занорилась, думаю. Надо трубить, кобеля сманивать. А Носатику интересно — пошли да пошли туда. Ладно, пошли. Я сразу к норам. Ничего не пойму — собаку слева доносит. Что такое? Сроду там нор не бывало. Подошли, а пес у этой трубы стоит и в нее лает. Я глянул, а вдоль трубы трещина идет. И шерсть в ней мелькает. Вот ты где, голубушка! Я один край рюкзаком заткнул, у другого встали. Давай думать, как ее оттуда вытурить.

Лешка живо представил себе, как Ефимыч стоял у трубы, сдвинув на затылок рыжую от времени шапку, и задумчиво матерился. Носатик, закинув «тулку» на плечо, топтался рядом, глядя больше на Ефимыча, чем на трубу, и помалкивал. Ефимыч это топтанье заметил и обругал Носатика. Знакомая картинка.

— Самому смешно!

Ефимыч повернулся к Лешке, потом полез в карман за спичками — папироса погасла. Опомнился, чертыхнулся, вытащил из костра сучок и, не торопясь, прикурил.

— Самому смешно. Носатик встал у края трубы, а я давай по ней колотить, выгонять, значит. Вижу через трещину: она мечется, а не выходит. Ботал-ботал, упарился. Сел на трубу и говорю Носатику: «Вот сейчас она выскочит, ты промажешь. У меня будет осечка (в тот год осекалось что-то у меня ружье), и все — управились».

Накаркал, ворона серая! Я поколотил, он взялся. Я стою, жду. Она шнырь! Мне бы отпустить. А я, как первопольник, мало того, что в пяти шагах от трубы встал, еще и обазартился. Бух! Мимо. Вторым прикладываюсь — уже отпустил — чик! Осечка! Носатику кричу: «Стреляй, чего смотришь?» Где там. Бум, бум. Пошла наша шапка по лесу гулять.

Ну что. Сели, закурили. Глаза опустил — что за ешкин кот? Опять шерсть в трещине! Носатику показываю — гляди-ка. Он вскочил, варежки упали. Давай опять дубасить. Он колотит, я стою. Смотрю: нос из трубы высовывается и сразу нырк назад. Я Носатику рукой машу — а уж подальше отошел, ученый — отойди, чтобы дробь не задела. Только она опять нос высунула, я стук! Все, лег нос, и кровь показалась. Что, говорю, Носатик, тащи вот теперь до дому-то. А ему по фигу, у него рот до ушей. Достал он ее, уселись мы снова на трубе. Я ружье отставил, за чаплажкой полез. Выпили на свежей крови, все по-людски. Головами покачали — профукали первую-то лисичку.

— Зачем вы ее вообще выколачивали? — Иван насмешливо посмотрел на Ефимыча. — Вставил стволы да врезал вдоль трубы, обе там и легли бы.

— Умен. А вынимать как? Носатиковым носом проталкивать?

— А что, слеги в лесу вырубить не из чего?

Ефимыч, которого вопрос Ивана поначалу обескуражил своей простотой, повеселел.

— Я тебе что, почетный лесоруб, с топором по лесу ходить?

Микеша улыбнулся, а Иван вкусно, заразительно захохотал. Теперь он обязательно найдет случай этого «почетного лесоруба» вставить где-нибудь в разговоре.

— Ну вот, — Ефимыч поерзал на стволе, находя удобное положение для своей больной, натруженной ноги. — Рюкзак я из трубы вытащил, еще когда фляжку доставал. А в щель и нет ума посмотреть. Поворачиваю голову, а из дальнего конца трубы лиса вылезает! Ошалела, видно, от шума, встала и стоит. Я Носатика ногой толкаю, а он не понимает, вертит головой. Потом увидал, ружье схватил…

Микеша потихоньку начал собираться. Сложил в газетку остатки ржаного хлеба, стряхнул крошки с пакета, глотнул еще горячего чайку «на посошок». Подтянул, достав длинной ручищей, рюкзак, повертел на свету, у костра. Опять ремешок на клапане обломился. Пришит насмерть, неровными, но частыми мужскими стежками, капроновой ниткой, а вот на дырочке, где всегда застегиваешь, обламывается. И то сказать, по сто лет всем рюкзакам.

— По стоячей, на двадцать шагов вкатил, и — мимо! — Ефимыч и виду не подал, что заметил Микешины шевеленья. — Но ведь кто мог подумать, что в одной трубе три лисы окажется? Я только так могу рассудить: выводок тут жил, и они привыкли в эту трубу прятаться…

— Жили-были три лисы, — Иван тоже закопошился со своим рюкзаком. — И жил-был Ефимыч. Кто кому жить мешал, чего Ефимыч за ними за Белую дорогу потащился?

— Жить-то жили, да не были. Я потом зимой несколько раз к той трубе подходил — ни следочка. Выучили мы с Носатиком лис, как в трубах прятаться.

На Ивановы приготовления — ноль внимания.

А может, он и вправду не заметил? Лешка иногда думал, что Ефимыч такой же задорный вихрастый мальчишка, как и он сам, только вихры у него почему-то белые. А что лицо красное и морщинистое, так это от ветров и дождей, да от хлещущих веток, а вовсе и не от возраста. Кто его знает, не поймешь.

— Я за ружье, пока подбежал да схватил — она уже где? А ты говоришь — случай, — Ефимыч укоризненно уставился на Лешку, не сказавшего за весь привал ни слова. — Конечно, он шумового бил!

Лешка растерянно заморгал, а Ефимыч протянул навстречу дружному смеху:

— А чего вы, мальчишки, смеетесь?

 

 

Перебор

 

— Сколько кобелей за жизнь держал, но этот — из разов. Всякие собаки попадались: и умные, и глупые, и с чудинкой. Злобные тоже бывали, еще какие! Да хоть Дуная взять. Ты ведь у меня Дуная-то не видел?

Вопрос Ефимыча застал Лешку врасплох. Он как раз приладился своими клееными сапогами ледышку по дороге гонять. Глинистая дорога, истерзанная за осеннюю распутицу от кювета до кювета, в этот морозный ноябрьский день подмерзла, окаменела, и лужи в колеях застыли гладкими серебристыми полосками. Кое-где ледок пробит, сломан, и так соблазнительно скользят эти искристые кусочки…

Где тут Лешке устоять!

Он и вообще-то парень веселый, заводной, а тут денек такой славный, и Ефимыч с утра разговорчивый, и идти в сапогах по промерзшей дороге легко и совсем не холодно — зря мать ворчала.

Старенькие сапоги Лешка сам клеил. Третьего дня разложился у печки на газетке: тряпочка, бензин, напильник, клей, кусок старого голенища… Все по писаному, по инструкции. А утром глянь: заплатка на полу около сапога валяется. Вот тебе и суперклей импортный!

Пришлось идти к Ефимычу. Тот поворчал, принес из терраски темную запыленную бутылку в каких-то зеленых подтеках и отдал Лешке со страшными наказами вернуть: «А то башку оторву! Резиновый клей, теперь его хрен купишь, смотри, сегодня же вернешь!»

Вот резиновый — держит.

— Будет этому конец или нет? Играешь, идол, а потом опять ко мне явишься: дядь Вов, дай клею, сапог порвал. А дядя Вова тебе напасной? — вскипел Ефимыч.

Это я так для рассказа его речь перевожу, сказал-то Ефимыч не такими словами, но если, например, каждое его непечатное слово звездочками заменить — Млечный путь получится, а не рассказ.

Лешка улыбнулся, примирительно протянул: «Да ладно тебе…» — и мир восстановлен, а две пары охотничьих сапог прохрустели рядом по комкам и колеям.

— Дуная ты не застал. Да где — я тут еще и не жил. Злобный был — не дай бог! Мать еду не могла вынести — кидался. Только я. И не вздумай, как миску поставишь, поправить там или подвинуть! Сколько раз за руку хватал.

— А чего ты его держал? На осину, да и дело с концом.

Не подумав, брякнул Лешка. Это с ним случается — не подумав.

— Проосинишься, умник! Дунай был гончак, каких поискать — чутьистый, нестомчивый, часами гонял. По осени, вот как сейчас, по нескольку раз речку перемахнет и со слуха уведет, и вернет, и ни на какой дороге не потеряет. А что злобный, так не лезь! Опять же в лесу нормально себя вел. Что зайца, мной битого, никому тронуть не даст — это бывало. А так, чтоб кинулся на кого без дела — никогда.

— А это что за дурак? Рядом иди, орясина!

— Не вовремя дернувший поводок кобель схлопотал хозяйский окрик.

— Красавец хренов!

А кобель, и правда, хорош. Не держал Ефимыч плохих. И сам на праздник прифасониться не прочь, и собаки у него — на отличку.

— У него и злость все какая-то дурацкая. Вот скажи — баб не любит. На дух не переносит. Мать только и не трогает. А Витькину Галину вообще не терпит. Она еще где на улице, до калитки нашей не дошла, а он уж кидается, как судорога. А какая бы ему разница? Или внуки приезжали — так я его в вольеру перевел, где лайка сидела, а то что за елкин пень: ребятишкам в огород — ягоду сорвать — не выйди! И главное, ноль внимания, что я из окна ору. Как не ему. Дура-а-ак. Не бывало у меня таких сроду. Из разов.

Лешка шел и вполуха слушал неспешные нескончаемые байки. Все замечательно — и этот глухой знакомый голос, прерывающийся затяжками (дымит Ефимыч, как паровоз), и погода отличная, и идти легко, а главное — весело. Просто так — весело, и все.

Счастливый характер.

И не очко его сгубило, а к одиннадцати туз. В эту вот звонкую минуту углядел Ефимыч своим дальнозорким взглядом кошку, мирно сидевшую на крайнем заборе. Сидела она и о чем-то своем мечтала, беды не чуя. А может, просто пригрелась на нежарком предзимнем солнышке. Так бы они и протопали мимо нее чинно-благородно, да дернула нелегкая Ефимыча, разогретого собственными рассказами о глупости и злобности кобеля до благородного негодования, сказать:

— Лешк, сгони кошку, а то кобель не кинулся бы, — кротко так, ласковым голосом.

А Лешка — Лешка что? Кошку? Согнать?! Да мы ее сейчас!

— Ого-го! Го-го-го! — рванулся со всем своим пылом, азартом и хорошим настроением, как спринтер со старта, замахал руками, загоготал лешим, куда шапка, куда рукавицы.

Ефимыч потом долго говаривал, что та кошка до сих пор котят с выпученными глазами родит и Лешку каждый день поминает. А Лешка горевал, что никого она не поминает — у нее амнезия с тех пор, и она никого не узнает.

Но это потом, а пока кошку смело с забора, как взрывом. Кобель, хрипя, кинулся не знаю куда, не то за кошкой, не то за Лешкой, не то вовсе куда глаза глядят, лишь бы от этих бешеных подальше. А в нем верных пуда три, здоровущий, дьявол, сшиб Ефимыча да и поволок его за поводок по ледянке-то!

Картина Сурикова «Переход Суворова через Альпы». Кошка блажит, Ефимыч тощей задницей нарты изображает, а Лешка стоит и глазами хлопает — чегой-то вы? С ума, что ли, посходили?

Дотащил Карай хозяина по замерзшей колее до ямки, там ледок потоньше, он и обломился. Полетели во все стороны грязь, вода, ледышки, и Ефимыча заякорило. Лешку от смеха аж пополам скрутило, удивительно, как не задохнулся.

Ну, тут уж Ефимыч не стерпел. Сидишь в грязи, ружьем всю башку исколотило, кобель руку выдергал, а этот балбес ржет себе, а сапог, между прочим, у него опять порванный, вон дыра светится! Смешно ему, дураку, что нос на боку!

Кое-как встал Ефимыч и…

Что там дальше произошло, они до сих пор не рассказывают. Что Лешке по шее досталось — это уж не ходи к гадалке. Я так думаю: трубой, которой собак сманивают. Она под рукой, и сдернуть ее с плеча легко. Ружьем бы Ефимыч не стал, ружье — дело серьезное. Мне думается, трубой.

Подкатывались к Лешке не раз бочком, намеками: дескать, не смеяться бы тебе тогда, глядя, как напарник репой в луже торчит, а убежать, а, Лех? Соглашается: надо бы. А то, поди, приложил Ефимыч-то? Так Леха сразу: чаво? Ась? Дуриком отходит.

А Ефимыча вовсе не спрашивали. Он такой — к нему спроста не сунешься. Видели, что потом полгода с собой парня никуда не брал, все один да один. Наконец отошел, отмяк, буркнул Лешкиной матери: чего, мол, сынок-то не идет, запил, что ли? Тот на другой же день прибежал и все помаленьку пошло по-старому. А там уже и в байку вошло. Как сядут «на свежей крови», так обязательно помянут. И кошку вспомнят, и как кобель кинулся, и как Ефимыч на полпоселка матом орал, рассекая на пятой точке на манер горнолыжника.

Только про то, как же он с сырыми портками потом топал и где их сушил, помалкивают. Не любит Ефимыч этого.

 

Архив номеров

Новости Дальнего Востока