H X M

Публикации

Подписаться на публикации

Наши партнеры

2011 год № 3 Печать E-mail

11_3_1 Работы художника Владимира ГАНИНА


 

 

11_3_2

Метаморфозы

 

 

11_3_3

Испанский натюрморт в стиле граффити

 

 

11_3_4

Греция. Старая история

 

 

11_3_5

Сон

 

 


 

 

Александр ЛОБЫЧЕВ

Золотой меандр, или Постмодернистский кроссворд путешествий

 

Одна из выставок молодых русских художников, проходившая в Нью-Йорке в девяностых годах прошлого века, где были представлены и работы Владимира Ганина, называлась в духе того времени — «Дети перестройки». Определение скорее политическое, нежели художественное, но во многом и верное для авторов, которые выходили к зрителю как раз в пору потрясавших страну социальных преобразований, когда рухнули все идеологические преграды и поток отечественного искусства хлынул за рубеж. Художников из России, особенно тех, кто стремился выйти из рамок официального советского канона, чтобы ступить на экспериментальное поле современного искусства, стали принимать во всем мире с распростертыми объятьями. Их охотно приглашали с выставками за границу, а зарубежные галеристы и коллекционеры прочесывали мастерские от Петербурга до Владивостока в поисках свежих имен. И длился этот бурный интерес лет десять — с конца восьмидесятых до конца девяностых. «Новая волна», «Ветер перемен», «Неизвестная Россия», «Новый русский авангард» — реальные зарубежные выставки, в которых участвовал Владимир Ганин, действительно подтверждая своими картинами пафос многообещающих названий. Профессиональное чувство линии и цвета, раскованное ассоциативное мышление художника, способность с помощью приемов живописного монтажа соединять в пространстве одного полотна разные временные пласты и легкая, виртуозная манера письма сразу же привлекли внимание специалистов и зрителей.
В девяностых годах автор учился в Дальневосточном институте искусств и, будучи еще студентом, выставлялся не только в городах Дальнего Востока, Москве, Петербурге, но и в Макао, Гонконге, Нью-Йорке. Более того, первые групповые и персональные выставки проходили именно за границей. И это обстоятельство, как оказалось впоследствии, определило творческую судьбу — с 2000 года художник живет в Китае, преподает рисунок и живопись в Хунаньском университете, много путешествует не только по отдаленным районам Китая, но и по всей Юго-Восточной Азии, вместе со своими выставками добирается до Европы и Америки. Собственно говоря, эти путешествия сквозь страны и культуры, сквозь исторические эпохи и стали содержанием творчества Владимира Ганина, определили особенности его творческой манеры.
Но здесь важно и другое — художник быстро и естественно воспринял и впитал общий космополитический настрой искусства рубежа веков с его смешением художественных направлений, стилей, тягой к массовой культуре, экзотике вообще и восточной — в особенной степени. Пожалуй, в этом смысле он действительно стал русским художником новой генерации. Его творчество своими эстетическими принципами и содержанием связано с мировой культурой, с жизнью современного Запада и стран Востока, где древность удивительным образом переплетается с последними проявлениями цивилизации. Потому работы адресованы мировому зрителю и галереям в самых разных точках света.
И вместе с тем Владимир Ганин — художник ярко выраженного стиля, со своей палитрой, композиционным решением и цветовой гаммой. Его живопись — это выразительно сконструированный по содержанию и по колориту коллаж с элементами поп-арта, но без применения посторонних предметов, тканей и прочего внешнего материала, а исключительно написанный маслом, акрилом или в смешанной технике. Но своеобразие, эстетическую привлекательность и современность его картинам придает активное использование приемов граффити. Дело еще и в том, что помимо граффити как «уличного» искусства, в восьмидесятых годах прошлого века возникло направление «граффитизма». Некоторые американские художники-райтеры, так они себя называли, с улиц, площадей, из туннелей подземки перешли в художественные студии и превратили граффити в разновидность станкового искусства. Они стали писать сюжеты на холстах и других основах, а галереи уже сделали это направление популярным. Наиболее известен среди художников этого движения талантливый Жан-Мишель Баския, в свое время пригретый королем поп-арта Энди Уорхолом. Граффитизм взял на вооружение буйную фантазию, спонтанность, урбанизм и примитивизм уличного искусства, его тесную связь с массовой культурой, пристрастие к шрифтам и надписям разного толка. Таким образом появилась новая форма современной живописи.
Конечно же, Ганин как художник, умело владеющий профессиональными навыками академической школы, изящно, со вкусом применяет только отдельные приемы граффити, эстетизируя их и наполняя совершенно иным содержанием — по преимуществу историко-культурным и лирическим. Он свободно размещает в пространстве картины знаки памятников культуры: от архаики и древностей Востока — наскальных рисунков, ритуальных масок, барельефов из храмов Ангкора, столицы древних кхмеров — через античную мифологию и сюжеты эпохи Возрождения до реалий сегодняшнего дня — дорожных указателей на многих холстах. Или самолетов и автомобилей в работе «Сон». И все это скопление символов и артефактов цивилизации в духе граффити покрыто цифрами, кусочками различных текстов, включая библейские, именами, аббревиатурами, обрывками этикеток на разных языках — от иероглифов и латиницы до родной кириллицы.
Если окинуть картины Ганина одним взглядом, то они видятся единым сверкающим восточным ковром, этаким постмодернистским гобеленом, где в хаотичном узоре переплелись география мира, времена и народы. Картины одновременно и притягивают, и озадачивают. Пока в работе «Нью-Йорк. Тайная жизнь улицы» вдруг не обнаруживаются полустертые, словно написанные давным-давно на древней стене три слова на разных языках: «мир», «история», «человек». Они многое проясняют; пожалуй, это и есть главные понятия, определяющие философию автора, его художественную сверхзадачу.
А циферблат современных часов, показывающих разное время, то и дело появляется в его работах, обозначая некий композиционный и смысловой центр, словно собирает историю человечества в единый круг пространства-времени. Таким же символом служит золотой, алый, голубой меандр, древнегреческий геометрический узор, напоминающий завитую раковину улитки. Своего рода модель Вселенной, спираль времени, которое никуда не течет, не исчезает, а вечно сохраняет самое себя.
Стремясь сложить из фрагментов разных эпох и цивилизаций мозаику современного мира, художник ищет ей духовное основание. Так постепенно из года в год появляются работы из серии «Библейские истории». Над античными героями, восточными танцующими богами и персонажами китайской истории склоняется лик Спасителя, парят ангелы, а на улицы мегаполисов опускаются архангелы. Сказать, что христианская тема придает работам художника особую философскую глубину и художественную ценность, было бы преувеличением.  Это всего лишь знаки в ряду прочих знаков. Но библейские мотивы смотрятся вполне органично в полотнах автора.
Впрочем, едва ли бы добрались мы до столь высоких материй и весьма отвлеченных обобщений, если бы не живописные достоинства произведений Владимира Ганина. Изысканная, тонко организованная цветовая композиция его работ и, при всей артистичной небрежности линии и мазка, тщательно разработанная фактура поверхности холстов притягивают внимание и оставляют ощущение эстетического наслаждения. Цвет является основным связующим звеном всего полотна. И потому даже не конкретные фигуры, предметы и символы составляют художественное содержание картины, а куски, пятна и наплывы цвета, которые создают движение холодноватого небесного воздуха в работах из серии «Библейские истории», светятся золотом и песчаной охрой на полотнах, посвященных античному прошлому Греции, или сгущаются темно-вишневым сумраком в испанских мотивах, напоминая колорит Веласкеса и других испанских мастеров.
И только после того, как ты уже увлекся этим эмоциональным напряжением цвета, начинается путешествие в постмодернистском кроссворде автора. От клеточки со знаменитым носорогом с гравюры Альбрехта Дюрера до клеточки с кентавром, натягивающим лук, от джунглей Камбоджи, где веками смотрят на мир каменные лики индуистских богов Ангкора, до полных тайной жизнью вечерних улиц Нью-Йорка…

 

 


 

 

Валерий Малиновский


По следу слова

Этюды

 

 

Пó-следу до всего доходят.
Русская пословица


Прощание Льва Ткачева

Падает снег…
Куда ни кинь, на притихшую землю ступает зима — густо, неторопливо. Снежинки ложатся на вскинутую ладошку, тают, — и тают заботы, обиды, недомолвки в очнувшейся от поденки душе. Убежав от всего мира в глубь снегопада, тонет она в покое до последней капли своих радостей, светлых и чистых, как сам этот первый, теплый и тихий снег — и поет, искрится таинственными живыми струнами.
Вероятно, в другой, сухой и серый вечер я прошел бы мимо «Фадеевки», как проходил не раз прежде. А тут зацепился взглядом за небольшое, в полватмана объявление: «7 декабря 2002 года. 17 часов. Творческий вечер Льва Ткачева, народного артиста России, мастера художественного слова, профессора…»
Ткачева не знал, не слышал его голоса.
С большим опозданием поднялся на третий этаж библиотеки. Дверь скрипнула, но никому не стала помехой.
Ткачев читал. В его облике, вопреки ожиданию, не было ничего величественного, что выдавало бы в нем незаурядного человека. Разве что внутренний свет. В миниатюрной, без особых изысков гостиной людей немного, и само это обстоятельство вошло в противоречие с высоким его положением, достойным лучших залов страны.
Даже не читал — ворожил. Знакомые, много раз слышанные слова обретали легкость и подвижность, будто только народились, радуясь всему сущему. Живым огнем глаз, губ, жестов чтец отправлял их в полет, помогая руками взлететь выше. Тысячи ресниц не позволяли себе дрогнуть, колыхнуть этот поток, льющийся к непритворно ждущим его сердцам и пристальным взглядам. В непогрешимой тишине, должно быть, и разгоралась его, Ткачева, звезда — мастерство чтеца-артиста: умение смирить пространство и время, возвышающие простые звуки до прекрасного искусства.
Пушкин, Есенин, Блок, Маяковский… Стихи разные, как и поэты. Но не юный ли Александр перед Державиным? Не его ли взволнованный голос? Не громовой ли Маяковский в Политехническом музее? Не бесшабашный ли Есенин перед Айседорой Дункан? Не умирающий ли Блок…
В чуть утомленных глазах-магнитах — все сразу: пламень и лед, страсть и торжество, горечь и отрешенность. Во всем облике — рассказ. Ткачев вдруг то поднимет голову, прищурится, глянет пристально кому-нибудь в глаза, то весело подвигает бровями, то все десять пальцев взметнет от возбуждения на воздух, то кому-то перстом погрозит, нахмурится. А то прислонится к роялю, скрестит на груди руки, и лоб его и глаза сбегутся в морщины страдания…
Душа моя сжалась, затрепетала…
Как хорошо, что зашел сюда!
Распахнулась…
Что за секрет?!
Вот так же, пятилетнего, потряс меня жутким взрывом Безымянный, камчатский вулкан, оставив навсегда в глазах яркую вспышку и черную-пречерную дневную ночь. И ничего больше.
Кто разберется в своих чувствах в такой миг?
Слова идут из глубины груди Ткачева. Так приходят корабли из океана. Так блестит натертая пастой ГОИ рында на увидавшем землю корабле. Их сочетания чудесны, и такие, и совсем не такие, как в открытой книге, даже выписанные золотом — жгут сердце!
Разве вспомнишь, что еще было на корабле?
Поздним вечером я вернулся домой.

Орловские — мои добрые знакомые. И Герман Владимирович, журналист, и Галина Васильевна, работавшая с Валентином Ткачевым на телевидении, рассказали о жизни этого изумительно устремленного человека.
В 1946 году десятилетний заикастый чуркинский мальчуган Лева Ткачев побывал со старшим братом Валей на вечере мастера художественного слова Николая Першина — и сердце его было покорено: стать артистом он поклялся тут же, в клубе Дзержинского, в самом центре Владивостока.
«Не прошло и десяти минут, — прочитал я воспоминания Льва Александровича, — как я забыл, зачем и куда пришел. Надо ли говорить, что и сам загорелся овладеть этим ни с чем не сравнимым по силе воздействия на аудиторию инструментом — художественным словом».
Отныне помыслы Левы связаны только с одним — научиться говорить так же волшебно, как Першин, потрясая сердца самыми что ни на есть обыкновенными словами, сказанными ярко, веско, крепко, так, чтобы задели за живое, как зацепили его самого. «Буду говорить без запинки! — дал себе слово Лева. — Как говорил до испуга. Ведь это так просто! Как бегать, прыгать, плавать. Почему они, слова эти, стали вдруг застревать в горле, как будто не хватает внутри воздуха, чтобы их подтолкнуть?»
Кто-то подсказал: пой! Ходи и напевай, что придет на ум.
И когда Василий Ромашов, известный приморский диктор, создал радиотеатр, Лева записался на конкурс. Сильно волновался. Но понравился строгому экзаменатору недюжинным упорством, изюминкой голоса. «Беру!» — решил Ромашов, и Лева был зачислен на первую ступеньку своей, как оказалось, такой высокой лестницы. За него взялись знающие дело люди. Лева начинал день с физических упражнений: гимнастика, дыхание по системе йогов, бег. И — о, чудо! — заговорил как раньше. Окончив школу, пошел слесарем-дизелистом на завод, окреп физически. Затем перешел к пограничникам — в ансамбль песни и пляски. Оттуда — корреспондентом Дальневосточного военного округа, редактором теле-радиопередач на флоте.
В1962 году во Владивостоке открывается педагогический институт искусств (ДВПИИ), и Ткачев становится одним из первых его студентов. Занимается у Ольги Старостиной и Бориса Кульнева. Не щадит себя. И вот уже Москва: аспирантура ГИТИСа — института театрального искусства. Сам Дмитрий Журавлев, народный артист СССР, берет над ним шефство. В 1968 году Лев Ткачев становится дипломантом Всероссийского конкурса артистов-чтецов, исполнив поэму Максима Горького «Девушка и смерть». С этой поры ему покровительствует «Росконцерт», и Ткачев много гастролирует по стране. А уж Приморье объездил вдоль и поперек. Главной творческой темой Ткачев избрал лирику, исповедальность души, но не забыл и прозу: «Метель» Пушкина, «Маленького принца» Экзюпери...
Прошли годы. И вот уже Лев Александрович — зрелый мастер. Сам передает тайны слова на организованной им в 1974 году кафедре сценической речи в стенах родного института своим ученикам: ставшим известными Алле Ястребовой, Евгению Мелькову, Татьяне Андриевской. А с 1999-го — и студентам-журналистам Института массовых коммуникаций (бывшего журфака) Дальневосточного госуниверситета.
В сорок пять лет, в 1981-м, заслуги Ткачева перед культурой, искусством, образованием оценены званием заслуженного артиста РСФСР, а в пятьдесят — народного. С 1991-го Ткачев — профессор.

Три недели — с вечера в «Фадеевке». Новый, 2003 год. Отшумели праздники, жизнь — в привычной, тревожной для нас колее. Морозным январским днем открываю «Комсомольскую правду» и… холодею: «21 января остановилось сердце Льва Ткачева». Опрокинулась душа. Черная дневная ночь…
Он прощался. Да, да, 7 декабря Ткачев прощался — прибереженными, выношенными словами.
1 марта в родном институте Льва Александровича прошел вечер его памяти «Я вас любил…». С живого экрана — из 17 декабря (последняя запись), такого насыщенного поэзией близкого декабря! — Ткачев читал стихи…
Потом — три года, как его не стало.
Сила того вечера, ткачевского чтения, «блестящая рында», не отпускала. Она светилась образом прощального, самого последнего его стиха: белый, уходящий в белые же деревья профессор, — и в очередную снеговую пору безжалостно подкручивала тиски того потрясения.
Кто подсказал Ткачеву, что будет снег?!
Образ — откуда?!
Я стал искать спасение.
Приближалось семидесятилетие Ткачева. Захотелось написать о нем.
Белые деревья за окном… Красной рябиной повисли на них крупинки памяти чувств, слова того вечера...

Окно выходит в белые деревья.
Профессор долго смотрит на деревья.
Он очень долго смотрит на деревья
И очень долго мел крошит в руке.


Кто он?! — автор чудесного до непостижимости сценария вечера. Кто ведущий? — воплотивший его так поразительно правдоподобно.

Ведь это просто —
правила деленья!
А он забыл их —
правила деленья!
Забыл —
подумать —
правила деленья.
Ошибка!
Да!
Ошибка на доске!


Что-то случилось с профессором. Что-то случилось с самой его жизнью. Об этом говорит профессор, стоящий у черного, как ученическая доска, рояля. Об этом говорят его голос, глаза, руки — все уставшее вмиг тело. Но не понять — с каким именно профессором что-то непоправимое случилось.

Мы все сидим сегодня по-другому,
И слушаем и смотрим по-другому,
Да и нельзя сейчас не по-другому,
И нам подсказка в этом не нужна.
Ушла жена профессора из дому.
Не знаем мы,
куда ушла из дому,
Не знаем,
отчего ушла из дому,
А знаем только, что ушла она.
В костюме и немодном и неновом —
Да, как всегда, немодном и неновом —
Спускается профессор в гардероб.
Он долго по карманам ищет номер:
«Ну что такое?
Где же этот номер?
А может быть,
не брал у вас я номер?
Куда он делся? —
трет рукою лоб. —
Ах, вот он!..
Что ж,
как видно, я старею.
Не спорьте, тетя Маша,
я старею.
И что уж тут поделаешь —
старею…»
Мы слышим —
дверь внизу скрипит за ним.

Сердце Ткачева льет боль. Нет, две боли! Чтец не вправе жить на сцене только одной, пусть и большой, болью. Но есть и третья боль — сердца, написавшего эти стихи. Чье, чье оно?

Окно выходит в белые деревья,
В большие и красивые деревья,
Но мы сейчас глядим не на деревья,
Мы молча на профессора глядим.


Сговорившиеся времена… Все тут — в одном месте, в один миг: время поэта, время чтеца и наше, неотвязчивое от их, время...

Уходит он,
сутулый,
неумелый,
Какой-то беззащитно неумелый,
Я бы сказал —
устало неумелый,
Под снегом,
мягко падающим в тишь.
Уже и сам он,
как деревья,
белый,
Да,
как деревья,
совершенно белый,
Еще немного —
и настолько белый,
Что среди них
его не разглядишь.

Ткачев замолчал. Склонил голову трогательному вниманию, подаренному ему слушателями. И не Владимиру ли еще Яхонтову, выдающемуся чтецу, создавшему «театр одного актера», жанр, требующий высочайшего артистизма, глубокого знания литературы, божественного голоса. Все это Ткачеву было дано сполна. Что-то подсказывает: и Великому сценаристу — за небесный реквизит, спущенный в этот «театр».
Взгляд профессора на секунду замер в окне...
Да, да, так оно было!..

«…В конце жизни, — попробовал снова писать я, — на Льва Ткачева легло много важных дел. Он нес их разом: занятия со студентами в двух вузах, творческие встречи с искренне любившими его приморцами, напряженная общественная работа.
В середине 2002 года при губернаторе Приморского края была образована комиссия по помилованию. Ее первый председатель — Ткачев. И далеко не случайно. Президент России, образно говоря, один из ключей от тюрьмы дал в руки интеллигенции. Главную комиссию страны возглавил Анатолий Приставкин — известный, почитаемый народом писатель. Вошел в нее и Булат Окуджава, тоже писатель, бард, народный любимец. На вопрос журналиста, зачем ему это нужно, Окуджава ответил: «Не нужно, наверное. Я устал, но если я уйду, там есть один человек, который хочет всех кончить». Людям сострадательным, не злобным, умеющим разобраться в тяжбе как следует, понять чужую беду, боль и доверили такую работу — на другую мало похожую, хлопотную, вдумчивую. И Ткачев как нельзя лучше был подготовлен к ней.
— Мы не объявляем преступника невиновным, мы проявляем к нему милосердие, — говорил Лев Александрович. — Поэтому рассматриваем все дела. Я — актер. И именно актерское творчество требует истинной доброты, сопереживания и… сумасшедшего чувства милосердия. Меня человеческие трагедии не оставляют равнодушным. Я — не предприниматель, не коммерсант, но могу сказать доброе слово этим людям. Я могу их научить, то доброе, что в них есть, развить. Я это могу, я это делаю. В комиссии — единомышленники, и мы убеждены, что милосердие — выше справедливости.
За свою недолгую работу в комиссии Ткачев передал на подпись губернатору более ста заключений по ходатайствам осужденных. Несколько человек было рекомендовано к помилованию, более двадцати — к понижению срока наказания.
Не так давно мне довелось побывать с комиссией, возглавляемой уже сменившим Ткачева Виктором Миськовым, в исправительной колонии в Уссурийске. Работу людей, призванных поставить милосердие выше справедливости, подчас жестокой и неуступчивой, увидел своими глазами. Да, дело требует большого сердца, знания жизни, недюжинного хладнокровия.
Если комиссия Льва Ткачева исправила хотя бы десяток судебных ошибок, он оправдал в этой работе частичку своего народного призвания и признания, главной частью принадлежащих, без сомнения, искусству.
Однажды Ткачева спросили: «Как стать артистом?»
— Очень просто, — оживился он, — надо удивиться!
Он — сумел. Неподдельно, сердцем. И сам удивил: раздал свое удивленное сердце. И выстраданное слово. За его чистоту Ткачев боролся всегда — не мог слышать безбожно исковерканную речь.
— Метко сказанное слово, — говорил студентам на своих лекциях, — подкупит собеседника, повысит авторитет.
Разве без удовольствия мы и сегодня читаем Пушкина, Толстого, Бунина, Паустовского?.. Да, берем книги в руки реже, чем тридцать лет назад. Многих писателей стали забывать. Но лучшие, те, кто умел точно, образно и легко сказать, доступно, картинно передать свои мысли, все же чтимы. Их творчество — в основе культурного образования тех, кто такого образования ищет.
Ткачев пристально следил и за словом печатным: делал вырезки из газет и журналов, приводил студентам примеры его неверного употребления.
— Перечитайте Карамзина, Баратынского, музыкального критика Стасова, молодого Виневитинова! — восклицал он. — Какой язык, какая свобода выражения мысли, какая образность и чистота, какие глубокие и сердечные слова! — и озвучивал выдержки-антагонизмы из публичных выступлений современных высокопоставленных чиновников — членов правительства, академиков, редакторов газет и журналов — с их нет-нет да и вывихнутым языком. — А ведь мы привыкли к тому, что, раз сказано с трибуны, с экрана телевизора, значит, правильно, значит, можно подражать. И это, возможно, самое печальное.
К иностранным словам Ткачев относился философски, замечая, что «не все то вздор, чего не знает Митрофанушка».
— Без заимствований, — вздыхал он, — не обойтись, но знай же меру! Коллега-профессор снизил отметку студенту-филологу за то, что без отвращения не мог слышать без конца слово «превалирует» вместо «преобладает».
Наш язык сегодня — не наш. Открыл подаренную книжонку, а в ней: «Видел как-то человек. В детстве. Как другой человек. В ящик. Заглянул. Черный. Причем сам. По своей. Воле…» И так — до конца. Но это — ладно, молодой человек упражняется. Похабщины-то сколько вокруг от доживших до седин! Язык становится бомжем, рабом…
Ткачев-гражданин, Ткачев-художник, Ткачев-артист напитался художественной культурой прошлого, богатой, яркой. Потянулся к ней душой. Постиг тайну слова, поверил в его всесильность. И отдал ему музыку своего сердца. Потому и любим он, народен в своем обласканном слове, слове-музыке, слове-песне…»
Я перечитал то, что написал. И отложил пока в сторону…

Адреана Агбалян — вот кто может помочь. Замечательная певица, актриса, она глубоко почитает Льва Ткачева. И хорошо знает программы его выступлений.
На мой вопрос «Кто может знать, чьи это стихи?» бархатным голосом деликатно проговорила:
— Конечно же, Александр Львович. Он будет рад звонку. От меня — поклон.
Той же дорогой, тем же вечерним часом иду к «Фадеевке». Только нет уже белых деревьев за тем окном — у реконструированного входа в мэрию...
Звоню.
— Евтушенко… — тихо ответил Ткачев. И зазвучало в трубку:

Окно выходит в белые деревья.
Профессор долго смотрит на деревья.
Он очень долго смотрит на деревья
И очень долго мел крошит в руке.
Ведь это просто —
правила деленья!
А он забыл их —
правила деленья!
Забыл —
подумать —
правила деленья.
Ошибка!
Да!
Ошибка на доске!..


И еще три года позади…
Библиотеки имени Фадеева нет. Старинное здание с мемориальной доской писателя, жившего в ста метрах от этого места, на Океанском проспекте, оказалось нужнее сиюминутным коммерческим интересам, нежели культурному наследию. Книги вывезены на Горностай, на знаменитую приморскую… мусоросжигательную площадку на обрывистом берегу Уссурийского залива. В ее дым попадаешь днем и ночью, как едешь на белые пески не менее знаменитой Шаморы. Люди, коротающие у теплого места свой век до хороших морозов, что смогли, выудили, и фонды «Фадеевки» нет-нет да и появляются на книжных развалах Владивостока. Сами они, те люди, читать не все умеют...
Нет уже и Анатолия Приставкина, и Булата Окуджавы, и Евгения Мелькова. В благотворительной концертной поездке по Приморью простудилась и скоропостижно ушла от нас Андреана Агбалян.
Художественное слово неслышно уходит за ними…


О-дву-песнь Галины Якуниной

До отказа заполненный зал. Юбилейный вечер Галины Якуниной в Пушкинском театре. Сюрприз: вслед за стихами — «Форточка Бога», спектакль, поставленный Находкинским молодежным театром «Рампа» по поэтической истории Якуниной. Но и это не все. Ансамбль «Приморочка» исполнил гимн Находки на слова поэтессы. А в конце вечера виновница торжества после новых стихов, вся в белом, с букетами алых роз, дрогнувшим голосом призналась:
— Много лет назад в этом зале, на новогодней елке, я хотела прочитать стихотворение. Хотели и другие. Дед Мороз меня не услышал: я не так хорошо работаю локтями.
У Галины не локти. У Галины — душа.
Слезы, удержанные на самом обрыве век ради проникновенных слов, видел только однажды. То была скорбь Якуниной по Александру Романенко — в день его памяти. Печаль души живой по душе небесной. Романенко оставил на земле светлую улыбку не согнутой воли — и в судьбе, и в стихах-размышлениях: смолоду потерял здоровье. Опираясь на двух деревянных помощников, заменивших непослушные ноги, все же ходил на редакторскую работу, к друзьям, радовался жизни под сенью когда-то самим же посаженных ясеней. Посвятил им стихи — «Седанские ясени». За отступление от привычной орфографии поэта не приняли в Союз писателей России. Хотя ясени могут быть и ни при чем…
Якунина вспомнила Романенко сердцем, и никто не смог приблизиться к ее проникновенным словам.
Знаю Якунину не столь долго, лет десять, может, чуть больше, но лучше иных, с кем принимался за пуд соли, но так и не съел. Она-то вся вот! — в своих сборниках. Душа-распашонка. Тут же и признается извинительно: «Слово «душа» встречается в моих книгах часто. Но она, душа, являясь истинным автором моих стихотворений, ставит свой автограф, ни у кого не спрашивая согласия».
А откуда она, душа ее беспредельная такая? Узнаем с ходу, сразу за обложкой: с Тигровой сопки, одной из родинок на лице Владивостока, с макушки ее скалистой. Оттуда как на ладони — и Золотой Рог, и Амурский залив, и Босфор Восточный. И, само собой, люди, вокзалы, корабли...
Тигровая — олимп детства Галины Якуниной. И исток поэзии ее души.
В стихах — и Галатея, уже обращенная, вероятно, в бьющий из скалы хрустальный источник, и Психея — олицетворение души в затаенном дыхании. Но поэтесса не эллинка, нет. И, скорее, пантеистка, чем язычница: бог у нее и есть жизнь, природа. И женщина в ней — тот же творец. И она готова воспевать твердь свою на земле-твердыне и в зной, и в холод. В этом она — как Цветаева.
У меня в руках — журнал «Дальний Восток», первый номер за 2007 год. Вот статья Якуниной — «Листвень». И вспомнился Пушкинский театр, переполненный зал, букеты роз и дрогнувший ее голос на вечере Романенко.
«Любовь, нравственность, духовность идет от женщины, матери». Эти слова, сказанные писателем Валентином Распутиным, Якунина, конечно, произносила не раз и сама. Но, уловив их, словно эхо души своей, воскликнула: «Сибирячек Валентина Распутина ни с кем не спутаешь! Дочь, жена, мать, бабушка — женщина везде одна, русская!»
«Листвень» — критическая статья-размышление о русской жене всех времен, хранительнице людского очага.
Листвень — это ее, русской женщины, распутинский образ, на чьи плечи в злые годины возлегает Россия, да не «по крохам», Задоньем или Сибирью, а вся! Она, женщина, — «и баба, и мужик» — подобна дереву лиственнице с опаленной грозовым ударом кроной.
Вот и у Александра Солженицына: «Сказать, что — сердцем, сердцевиной мягка? — испрашивает он, уже вернувшийся в Россию, в своей крохотке «Лиственница». — Опять же нет: ее древесная ткань наинадежная в мире, и топор ее не всякий возьмет, и для сплава неподымна, и покинутая в воде — не гниет, а крепится все ближе к вечному камню. Ведь и люди такие есть».
«Листвень» — одна из последних работ Галины Якуниной. Я знал ее по стихам, по шести струнам ее души. Вот — седьмая. О-дву-песнь. Удивился: проза. И не удивился: такая! — о стержневой русскости. Но больше — смотрю именинником: время «битвы за семью», время исправления времени. Безлюбые люди — страшные.
Потому — еще «Форточка Бога». Господь распахивает ее, гласит пословица, когда черт запирает все двери…
И вот в форточке уже свежее веянье ее Лиственя: «Китеж-Русь Светланы Сырневой», «Оклик из вечности» о Вячеславе Протасове, «Посеешь слово…» об Александре Кирееве…
А стихи Галины Якуниной — исповедальность тонкой грусти. С едва уловимой, как паутинка, женской радостью. Хотя бы эти:


Женщина ночи

Женщину ночи
Не путайте с женщиной дня:
Ночь и стихия —
Извечно неисповедимы.
Женщина ночи –
Превыше законов:
она
Делит весь мир
На любимого
И — нелюбимых.

Женщина ночи
На риск безоглядно идет,
С пола перчатку
С улыбкой неясной поднимет.
Женщина ночи
Ни сердцу, ни Богу не лжет,
Бросив на кон
Свою жизнь,
свою честь,
свое имя.

Что обжигает смертельней:
Огонь или лед?
Поздний рассвет
Свежим ранам
Бальзамом не станет.
Женщина ночи —
Она только утром поймет,
Как далеко
Завела ее древняя память.

В солнце апрельском
Сверкнут над землей купола.
Ветер холодный
Коснется доверчивых почек...

...Может, сейчас
Ты сама до себя доросла —
Женщины истинной —
Женщина ночи?


Русские

О чем молить всевышнего Судью?
Он не изменит то, что происходит:
Мы, русские, идем в свою судьбу,
Как парусник в огонь небес уходит.

Нам никогда ветров попутных нет.
С былых надежд вся позолота стерта.
Закат сулит нам штормовой рассвет,
Но струны мачт поют победно форте.

Мы умирать умеем, но не жить.
Спасенный нами мир нас ненавидит.
А мы — идем, чтоб головы сложить
За тех, кто после нас рассвет увидит.

В июне 2009-го Галина Якунина избрана председателем Приморского отделения Союза российских писателей, и это еще одна ее ипостась, частичка крепи души.


Мелькнувшая звезда Евгения Мелькова

О себе написал так: «…все почетные звания, которые я заслужил, носят другие». Борис Мисюк в предисловии к его посмертному сборнику («Не судите», 1998) взглянул со стороны иначе: «У него было три высоких звания — человек, артист, поэт». Время требует добавить: «И остаются». Евгений любил жизнь, вот и все.
Но чем крепил он пламень и лед? — души эстрадное кипенье и холод «стишьего» ума?
Мастер разговорного жанра, Мельков искал людей, рвался в дорогу. Принося в дар эстрадному «будоражью» энергию души и сердца, хватал взамен веселье общения, застолья с жемчужинами народной речи, сюжеты-перчики нашей разудалой жизни. И — оборачивался поэтом!
Как это было?
Встреча с Ольгой Мельковой, вдовой, просилась, ведь сам я Евгения не знал. И она состоялась. Мы — в филармонии. По винтовой лестнице второго этажа спускаемся в Малый зал — под «Баркаролу» Чайковского из «Времен года»: репетирует друг Мелькова Леонид Букин, музыкант. Здесь Евгений работал. Удобно устраиваемся в ярко-красных креслах.
— Склонность к сцене пробудилась еще в Ревде, городке на Урале, — задумчиво начала рассказ Ольга Семеновна под затихающую мелодию. — Там Женя 14 февраля 1943 года родился, там рос и учился. Развлекал отдыхающих в санатории. А в Приморье попал случайно. Кто-то подсказал: на реке Уссури, в тайге, под дремучими кедрами и пристальными взглядами тигров стоит курорт Шмаковка. «То, что надо!» — воскликнул Женя, и отговорить его от поездки уже никто не мог. — «Вы не представляете, что там можно творить!» Где-то году в 69-м и приехал. Стал развлекать отдыхающих и все спрашивал: «Тигры, тигры-то где?» — «Скоро увидишь», — пошутил кто-то. О приезде на курорт Ткачева Женя не знал. Лев Александрович тогда еще не был народным артистом, но был уже известен стране. И хорошо получилось. Женя не был скован. Вечер Ткачеву, думаю, был мало интересен. Скорее всего, он пришел посмотреть на Женю. Женя работал с залом, импровизировал по ходу. Ткачев это оценить умел. И прибрал его, что называется, к рукам. По рекомендации Льва Александровича, это был 1973 год, во Владивостоке Женю «посмотрели», тут же зачислили в штат филармонии. Владимир Гуляев, директор, при первой возможности отправил его в Ленинград, в мастерскую известного в ту пору мэтра эстрады Вениамина Нечаева. Потом были Уссурийский пединститут, ГИТИС. — Ольга Семеновна обернулась к подошедшему Букину: — А вместе с Леней в моря ходили. Он любил путешествия…
— Да, с Женей было интересно, — негромко, как бы из глубины души достает слова Букин. — Был юн душой. В каждом выступлении — смелые шаги. Причем часто не заготовленные, а возникающие по ходу. Это же очень сложно! Все должно органически вписываться. Он умел. В этом была яркость. Он загорался сам и зажигал публику. Даже я, находясь сутками возле него, поражался открытиям, интересным находкам. Это привлекало людей. К делу Женя относился очень строго. Бывало, и ругал кого-то за кулисами. Справедливо, да без оглядки. Это иногда вредило. Нет, не работе, ему лично. Обижались, жаловались.
— Женя любил буриме, — оживляется Ольга Семеновна. — Из зала выкрикнут слова, он их в считанные секунды зарифмует и выдаст стихотворение. Это была его коронка…
— А я в это время играл джаз! Так ему нравилось. Видимо, легче было сочинять именно под эту музыку. Причем спрашивал публику: «В чьем стиле заказываете?» — «Маяковского!» — кричат. Минута — готово. Умел удивить. И что поразительно, при уйме лирических отступлений сердцевину мысли держал, как Жар-птицу за хвост. И во время укладывался. Ведь в море — вахты. Дали час или два на концерт — будь добр, уложись. Но никто из зала не уходил. Наоборот, хотели еще…
— А помнишь, Леня, был еще номер с медведем, куклой? У них был диалог интересный, чревовещание. Разговаривали, не разжимая зубов и губ. Из зала допытываются: «Магнитофон, что ли, за Мишку говорит?» За него, конечно, говорил Женя. Но никто в этом его и заподозрить не мог. Однажды они с Мишкой поехали в Москву, на конкурс. В жюри был Василий Лановой. Женя выдал в его адрес шутку, тоже экспромт, так тот аж подпрыгнул, в ладоши захлопал!..
— Он и пародии сочинял. И тут же рисовал к ним шаржи. Это было так здорово!
— А чем рисовал? И на чем? Из зала ведь не все разглядишь… — вклиниваюсь в живую историю.
— О-о!.. — еще больше оживилась Ольга Семеновна. — На большой доске березовыми углями! Это целая эпопея. Технология. Готовили их сами, по рецепту Виктора Старовойтова, знакомого художника. Обмазывали сучья глиной и «тушили» в печке. Но был там один маленький секрет. Пусть и останется секретом…
— Пусть, — не настаиваю.
— Сейчас столько публики не собирает никто, — говорит Букин. — Да и юмористов классных в Приморье теперь нет. Есть один, но он сам говорит: «Мне до Жени далеко»…
— В восьмидесятых годах Женю аттестовали на конферансье. Это высшая квалификация артиста, умение легко и захватывающе импровизировать. На Дальнем Востоке он был единственным конферансье такого плана. Сравниться с ним не мог никто.
— На сцене был, как рыба в воде. Вот случай, — повеселел в один миг Леонид. — В зале запахло гарью. Чувствуем: пожар за кулисами. Не чайник, не сигарета, а уже хорошо потрескивает и начинает пробиваться дым. Я занервничал. Сейчас же начнут вскакивать, поднимется паника, подавят друг друга. Женя все понял, сообразил мгновенно: «Концерт — к концу. Слышите, друзья картошечку жарят!» А сам потирает руки, радуется, как будто гонец из магазина на пороге появился. Народ смеется. Уже понятно, что дело не чисто, но его спокойствие позволяет думать, что это все-таки трюк. Тут Женя повел носом, хмыкнул недовольно: «Кажись, пережаривают! Всех приглашаю на выход, посмотрим, что там нам приготовили». Народ спокойно, со смехом, вышел.
— Да, было такое…
— А ведь ты, Оля, была его счастьем. — Леонид переводит с засмущавшейся вдовы взгляд на меня. — Женя, что греха таить, нет-нет да и увлекался винишком. Так Ольга ездила с ним, бывало, и в море ходила, заботилась, готовила к выступлению, как к бою пушку…
Мы бы говорили еще и еще, но время шло к концертному вечеру.
На улице — афиши. Тринадцать лет назад здесь висел плакат. С него глядел на проходящих по Светланской людей веселый загорелый человек. Белые паруса «Паллады», владивостокского фрегата, полной грудью дышали за его спиной. Это был ловец солнца, ветра и удачи Евгений Мельков…
Он дважды обошел земной шар. Его знали в Азии, Африке, Европе… Ничего не надо было переводить. Люди приходили просто повеселиться вместе с неунывающим человеком, расслабиться, забыться от забот. И он жил ради этого.
Кроме сборника сатирических рассказов и прибауток «Слушать подано», артист и неутомимый путешественник при жизни издал и книгу стихов «Белые крылья «Паллады» (1993). За обе в январе 1997-го был принят в Союз российских писателей. Композитор Анатолий Тихонов многие стихи Мелькова переложил на музыку…
Во время гастрольной поездки в Москву потянуло его на денек-другой в родные средне-уральские края. И в дороге погиб. Нелепо, трагически. Друзья-литераторы Борис Мисюк и Галина Якунина с Ольгой набрали из его тетрадок и на третью книгу — «Не судите» (1998). А в начале 2009-го вышла еще одна: «Морская азбука от А до Я».


***

Я — Россия. Мне больно, когда
У детей моих слезы прольются.
Грозным смерчем несется беда
Над великою преданной Русью.

Я — Россия. Опять не успев,
Не под ливнем — под пулями плачу.
Разрастается смерти посев.
Снова кони без всадников скачут.

Сыновья мои бьются в Чечне.
Нет ни Библии им, ни Корана.
Стыдно, больно пред звездами мне.
Я — Россия, открытая рана.


***
Меня не разглядеть и в микроскоп
Всевышнему великому владыке.
Я даже космонавтам — как микроб,
Не виден вовсе: мы для звезд безлики.
Живу в грехе и, словно раб, пишу
С мечтой морально вырваться из рабства.
В час вдохновенья рыпаюсь, спешу
Пусть не взлететь, но над собой подняться.


Океанский роман

Вышли мы в рейс. Как награда,
Великолепная новь,
Жадная, с первого взгляда,
Нас захлестнула любовь.
В сказку мы дверь отворили,
С ходу признались в любви.
Чувства как чайки парили,
Страсти штормили в крови.
Всю до подробных мгновений
Жизнь мне открыла она.
Я ей в момент откровений
Выплеснул душу до дна.
Милая быть обещала
Верной до гроба всерьез.
…С 36-го причала
Катер на Чуркин нас вез.


Без меня

Опять уходит без меня фрегат.
Чтоб быть на нем, даю любую цену!
Подняться я на мачту так же рад,
Как при аншлаге выбежать на сцену.
Корабль уходит без меня. Тоска.
Канат издалека — как тонкий волос,
И мачта — что-то вроде стебелька,
А с парусами — белый гладиолус!


Иван Елагин в русском живет языке

Поэт. Но и — сын поэта, внук поэта, отец поэта.
Редчайшая, в трех веках «узко-звучащая» наследственность! Воплощенная в книги, она — визитная карточка одной из самых знаменитых фамилий в истории Владивостока: рода Матвеевых. Десять, по меньшей мере, его представителей — «вкладчики» в культуру и науку не только Приморья, но России и мира.
Один из «мировых» — Иван Елагин.
Подлинное имя — Зангвильд Венедиктович Матвеев. Родился 1 декабря 1918 года в интервенированном Антантой Владивостоке. Не прошло и года — несчастье с матерью Симой Лесохиной: в один из отъездов мужа, Венедикта Марта (Матвеева), получила письмо недругов о якобы его смерти и помрачилась разумом.
1919 год — начало распада крепкой матвеевской семьи. Столп ее, дед Ивана Николай Петрович Матвеев-Амурский, литератор, издатель, почетный гражданин и первый летописец Владивостока, секретарь Общества изучения Амурского края, гласный городской думы, а после Октябрьской революции — член владивостокского Совета рабочих и солдатских депутатов, попал под колпак тайной полиции интервентов. И в марте с женой Марией Даниловной (урожденной Поповой) и тремя младшими детьми уезжает в Японию, в Хакодате, туда, где в 1865 году родился. Оказалось — навсегда. Вслед за отцом эмигрирует в Харбин Венедикт. По окончании Гражданской войны, в 1923-м, вернулся, но уже в Подмосковье. В 1928-м в московском ресторане устроил дебош, выразился о ком-то «неудобным способом», получил три года ссылки в Саратов. Сима попала в психиатрическую больницу, Залик (Зангвильд) — в беспризорники.
В начале тридцатых отец с сыном живут в Ленинграде (там же и Сима; умерла в блокаду), но вскоре перекочевывают в Киев. У юноши уже неплохие стихи. «Земляка» замечает сам немного поэт секретарь Компартии Украины Павел Постышев, красный экс-командир и экс-редактор газеты «Вперёл» на Дальнем Востоке, премирует библиотекой. В 1937-м отца арестовывают вторично, расстреливают. Но «сын врага народа» об этом не знает и еще год носит в тюрьму передачи.
1938-й. Девятнадцатилетний второкурсник мединститута Зангвильд тайно венчается с разведенной двадцатишистилетней Ольгой Анстей (наст. фам. Штейнберг), поэтессой. В 1939-м едет со стихами к Анне Ахматовой, в Ленинград. Но ей не до того. «Не ходите ко мне, забудьте мой адрес и никого ко мне не присылайте». И тем не менее: письмо-фанфары жене: «Выгнала, а все же дважды поцеловал руку!»
В Киеве Матвеева опекал Максим Рыльский, поэт: помогал деньгами, вводил в писательский круг. С началом войны Матвеевы из Киева не эвакуировались, хотя оставаться было смертельно опасно: Зангвильд по матери — полуеврей. Правда, «мишлингов» — полукровок — немцы считали делом не первой срочности. Зангвильд Матвеев стал называть себя Иваном Елагиным, пожалуй, с этого времени. Иоанн — его крестное имя. А Елагин… Скорее всего — из строки Блока «Елагин мост и два огня…». Елагиноведы ломают голову над происхождением настоящего имени. Я сходил туда, где на Матросской слободе, на Абрековской, 9, над Золотым Рогом стоял дом Матвеевых. Привиделись стены, рояль, друзья… Венедикт, поэт-футурист, — у окна. Время моды на аббревиатуры. 1 декабря. Я глянул в «окно». «За нашей гаванью виднеются льды…» — за-н-г-ви-льд… Зангвильд! Но… Мединститут не закрыли, и Елагин, продолжая учебу, дежурит в больнице, пишет образные строки: «Летели на город голодные бомбы».
В освобожденном Киеве ему «светила» участь отца. В Праге жила Ольгина сестра — эмигрантка «первой волны». Месяца за полтора до прихода Красной армии (6.11.1943) Матвеевы (по документам Елагин до конца жизни — Зангвильд Матвеев) покидают город. В дороге на запад Ольга рожает дочь, но через три месяца ребенок умирает. 8 января 1945-го, в бомбоубежище Берлина, рождается Елена, будущая поэтесса. Победа застает семью под Мюнхеном, в лагере для «ди-пи» (перемещенных лиц). Грозит выдача советским властям. Елагину дорога в СССР заказана. «Вру, что жил я в Сербии до тридцать девятого…». Так спасся. В 1947-м здесь же, в Мюнхене, выходит первый сборник поэта — «По дороге оттуда», через год — «Ты, мое столетие!» О книгах хорошо отозвался живший во Франции Иван Бунин. В 1948-м семья распадается. Летом 1950-го Матвеевы выезжают в США и уже там разводятся. Но дружба сохранилась до конца дней.
Без денег и семьи, с «двумя словами» по-английски Елагин забедовал. Жил поденками. Загулял, запил, закартежничал — куда выведет кривая. Вывела сначала к нью-йоркской газете «Новое русское слово» стихофельетонистом, затем к русской по матери Ирине Даннгейзер, ставшей верной подругой. В 1958-м поженились. В 1959-м «Политические фельетоны в стихах» Елагина изданы отдельной книгой. В 1967-м родился сын Сергей.
Хлынули вновь — как в юности — стихи. 1963 год — сборник «Отсветы ночные», 1967-й — «Косой полет». В 1967-м же Елагин оканчивает университет. В 1969-м за перевод эпической поэмы Стивена Винсента Бене «Тело Джона Брауна», по сути американской «Войны и мира», получает степень доктора филологии. В 1970-м переезжает в Питсбург — профессором местного университета. Покупает дом. В этот же год в русскоязычном журнале «Америка» печатается часть «Тела…» — первое «легальное» явление Елагина советскому читателю. Иосиф Бродский помогает издать поэму-перевод отдельным томом. Еще сборники: «Дракон на крыше» (1973), «Под созвездием Топора» (1976), «В зале Вселенной» (1982), «Тяжелые звезды» (1986). Перед кончиной, наступившей 8 февраля 1987 года от рака, Иван Елагин диктует дочери объявление о своей смерти.
Похоронен в Питсбурге.
Признание на родине пришло в конце восьмидесятых. Журналы «Огонек», «Нева», «Новый мир»… дали большие елагинские публикации. Но слияние с Россией — в последнее десятилетие века. В 1992-м во Владивостоке Александром Колесовым подхвачен выпуск «Рубежа» — продолжение альманаха харбинского (1927–1945); в первом — и 863! — его номере — не знаемые в Советском Союзе стихи Елагина «Товарная станция», «Передача», «Нечто вроде сценария» — семьдесят две берущих за душу строфы. В 1998-м выходит двухтомное собрание сочинений.
Голос Ивана Елагина записан. Недавно, 16 октября 2008 года, он прозвучал — после долгого перерыва — во Владивостоке, в филиале музея имени В. К. Арсеньева на Петра Великого, 6. Отыскал и привез «звучащего» поэта на родину Павел Крючков, завотделом поэзии «Нового мира». Хрипловатые, из 1985 года, слова — у самого берега Золотого Рога: «Еще жив человек, расстрелявший отца моего…»
— Самое страшное стихотворение, сказал один поэт, — заключил Павел.
В библиотеке им. М. Горького в зимние дни 2008/2009 года прошли Матвеевские вечера, один из них — «Звездным осколком на русскую книжную полку» — посвящен был 90-летию Ивана Елагина.
Поэт вернулся. Он в русском живет языке...


***

Так. Детство ранено навылет.
Остановись в лесу, шепни:
Зачем они березы пилят
И выкорчевывают пни?

Калитку, дом и воздух самый
Не тронули шестнадцать зим.
Но шум осинника за ямой
Был жуток и невыразим!

Теперь — канава и крапива
И пожелтевшая лоза!
О, страхи детства, как красиво
Вы искажаете глаза!

А будем ли мы помнить? Или
Мы выкорчуем призрак дней,
Когда мы птицу хоронили
И крестик ставили над ней?


***

О Россия — кромешная тьма…
О куда они близких дели?
Они входят в наши дома,
Они щупают наши постели…

Разве мы забыли за год,
Как звонки полночные били,
Останавливались у ворот
Черные автомобили…

И замученных, и сирот —
Неужели мы все забыли?


***
Родина! Мы виделись так мало
И расстались. Ветер был широк,
И дорогу песня обнимала —
Верная союзница дорог.

Разве можно в землю не влюбиться,
В уходящую из-под колес?
Даже ивы как самоубийцы
С насыпей бросались под откос!

Долго так не выпускали ивы,
Подставляя под колеса плоть.
Мы вернемся, если будем живы,
Если к дому приведет Господь.


Амнистия

Еще жив человек,
расстрелявший отца моего
летом в Киеве, в тридцать седьмом.
Вероятно, на пенсию вышел.
Живет на покое и дело привычное бросил.
Ну а если он умер, —
наверное, жив человек,
что пред самым расстрелом
толстой проволокою
закручивал руки отцу моему за спиной.
Верно, тоже на пенсию вышел.
А если он умер,
то, наверное, жив человек,
что пытал на допросах отца.
Этот, верно, на очень хорошую пенсию вышел.
Может быть, конвоир еще жив,
что отца выводил на расстрел.
Если б я захотел,
я на родину мог бы вернуться.
Я слышал, что все эти люди простили меня.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Архив номеров

Новости Дальнего Востока