H X M

Публикации

Подписаться на публикации

Наши партнеры

2011 год № 6 Печать E-mail

Анатолий ПОЛИЩУК. Ночью в подъезде кто-то плачет, рассказ
Николай СЕМЧЕНКО. Фондю, рассказ
Олег КОПЫТОВ. Дорога к зеркалу, главы из романа
Владимир НАУМКИН. Духи, рассказ
Кирилл ПАРТЫКА. На берегу, рассказ

 

 


 

 

 

Анатолий ПОЛЕЩУК


НОЧЬЮ В ПОДЪЕЗДЕ КТО-ТО ПЛАЧЕТ


Рассказ


Было три часа ночи, кто-то плакал в подъезде в нескольких шагах от моей двери. Конечно, не чужой, не побродяжка: внизу, на входе, мы давно поставили железную дверь, чужому не сунуться.
Я на цыпочках — чтобы не давать человеку надежды на верную помощь — подошел к дверному глазку: этажная площадка была пуста, плакали выше, ближе к следующему этажу. Плакали не для публики: эти судорожные всхлипы и нюни получаются, если человек плотно сжал губы да прикрыл лицо шарфом или варежкой.
После армии знаю одно лекарство: налить человеку стакан и выслушать его — но и то, и другое сегодня опасно прежде всего для меня самого.
Семейное мое благополучие висело на волоске, и — я первый свидетель — волосок истончился до почти невидимости.
Ушел от двери, сел на диван, голову — в ладони, уши закрыл, — кому сейчас легко.
И водки не хватит на двоих…
Закурил, снова прислушался. Там в подъезде — короткое бормотание — и снова всхлип. Снова тишина.
Для большего спокойствия стал загибать пальцы. На моей площадке — раз, два, три — все полные семьи, ни драк, ни скандалов, только тоска — а кому сейчас не тоскливо? Выше этажом — раз, два, три, четыре… Двое мужиков без работы… Третий попивает… Кому сейчас не попивается?
Что там, на лестнице? Долги, одиночество, ночная склока, чей-то нечаянный удар изо всей судьбы — по лицу, ну что там еще? Что страшного может случиться с человеком здесь, в тихом центре Хабаровска — по сравнению с минными полями Карабаха или Абхазии? Чья жизнь — вдруг — взорвалась?
Или — только готова взорваться?
Водки жалко, сапер, спросил я себя, честно признался, страшно жалко, мне и оставшегося-то — на пару глотков, не хватает даже на так нужный полумертвый сон. Налил, подозрительным глазом покосился на стакан в руке, не переливаю ли, грустно выдохнул, пошел на цыпочках к двери. Весь мой армейский капитал — научился проходить через паутину так, что и паук не проснется.
Еще надо провернуть ржавые свои замки, чтоб не скрежетнули, чтоб не проснулась в соседней комнате жена моя, добрая женщина, замордованная жизнью и отсутствием рядом каменной стены.
В подъезде было полутемно. Где-то внизу горела лампочка, ее изломанные хитро-желтые лучи добирались до моей площадки после многих рикошетов, слабенькие.
Нечеткая темная фигура в меховой одежке чуть ворохнулась, обозначила, что видит меня, — никак не показала, нравится ли мой стакан в руке, стакан, накрытый куском хлеба, — опустила голову в мохнатой шапке, спрятала лицо в отвороты полушубка, то ли хрюкнула жалобно, то ли нюнькнула.

Я тихо притворил дверь, поднялся на пару ступенек, опознал: дама. Не похоже, что из высшего общества, но вряд ли и бездомная. Шепотом спросил, вам совсем… очень? Протянул стакан вместе с хлебом.
Дама отвернула лицо, всхлипнула: водка последняя у вас? Я так же тихо соврал, что да. Дамочка сделала глоток, остальное протянула мне. И хлеб вернула.
Я присел рядом на голую бетонную ступеньку. Дама шелохнулась, убрала к себе на колени сумочку, обозначила, что подвигается, освобождает мне место, но не сдвинулась и на микрон. Я сделал совсем маленький глоток, смочил губы, снова вернул ей стакан, она взяла машинально, но тут же судорожно втиснула водку мне обратно, нет-нет, спасибо, вам самим мало… Тронуло: жест — братский, из забытых мною окопных. Правда, без этих «извините, ля-ля» было…
Я наконец увидел ее лицо: нет, не бичиха и не из полусвета, не из тех, кто подзарабатывает, расстелив свою шубку, если зарплату задерживают. Годам к тридцати, верно, дело идет… может, лет пять ей полумрак простил-скрывает, может — добавляет.
Повинился, у меня дома за диваном еще граммов сто, хотите — принесу?
Спокойное лицо, краска от плача не поехала… ах, да, современная тушь не течет, губную помаду даже поцелуями не размажешь. Милое лицо… отмотать кино лет на десять к прошлому… заиграл бы во мне охотник. Только спокойствие в ее лице — скорбное, скажем, спокойствие. Набредешь в тайге на такое озерцо, — не поймешь — озерцо, болотина ли.
— А вы допейте, — сказала она уже твердым, даже наставительным голосом.
— Да мне так погано пьется, вы бы знали, так она в меня криво идет, — негромко признался, — вы уж отвернитесь тогда.
Женщина послушно отвернулась. Я допил. Занюхал рукавом.
Проморщился, прокривился.
— Вы закуривайте, закуривайте, — совсем по-домашнему сказала женщина. — Я недавно бросила, а дым все равно приятен.
Прозвучало забавно. Будто это я в гостях у полузнакомого человека, а он помогает мне освоиться в чужой обстановке. Когда мы вернулись оттуда, осваиваться долго приходилось. Я потом долго еще мучился в тоске от самое себя — срывался всегда на кондукторшах в трамвае, на домоуправшах, на продавцах, на сопляках, в подворотне рэмбу играющих, — генерала же ни разу не послал. Чего-то, значит, в душе не хватило. Тогда же решил: и бабы, пусть бабы — вне моих срывов. Жена это не очень-то поняла, по-другому поняла, ну, это мой рыбий жир, моя отрава, только для личного потребления.
Вся полуночная водка наконец достала меня, в душе потеплело, расхотелось играть подъездного доброго исповедника, а выручателем (ах, пжалста, переночуете у нас, не беда, поможем) я даже притворяться не собирался. Весь мой дедморозовский набор ныне: половина моей водки плюс честно выслушать беду и заморочки.
Но то, как женщина быстро отошла от всхлипов и вздохов, меня успокоило и слегка насмешило, и я сказал:
— Мой кот, когда ему что-то надо, садится на журнальный столик напротив моего дивана и сверлит меня глазом, чтобы я проснулся. Как только я открываю глаза, он прыгает на пол и даже не оглядывается, иду ли за ним, шлепает, куда ему надо: в ванную, чтоб открыл ему воду (пьет он только из крана проточную), в туалет, или на кухню, чтоб подсыпал в плошку чего перекусить, или к балконной двери, чтобы выпустил подышать морозом… Ему не важно, как там стрелки на циферблате — раннее утро, поздняя ночь. Когда приперло — тогда и будит меня. Считаем, вы меня уже разбудили. Что мне теперь сделать, «Вискас» в стакан насыпать или выходную дверь из подъезда откупорить?
Женщина неожиданно вынула из сумочки затрапезную солдатскую фляжку, родную зеленую фляжку в зеленом же брезентовом чехольчике, зеленый колпачок крепился к фляжке зеленой цепочкой.
— Здесь какое-то доброе вино, давайте по чуть-чуть, стакан свободен? И пицца с сыром у меня здесь в фольге, пополам, ага?
— Знаете, — серьезно сказал я, — алкоголиком быть очень и очень трудно, во все, кстати, времена. Но иногда и наш тяжкий труд дает добрые плоды! Вы сегодня для меня — орден…»За заслуги перед Отечеством» первой степени! За Таджикистан я только третью получил… Догадывался я, что все серьезные усилия на этом свете рано или поздно вознаграждаются… Только честно, может, вы — моя белая горячка?
Женщина негромко засмеялась.
— Не обижайтесь, а? У меня два мужа были выпивохи и оба болтуны неимоверные. С ними было так классно выпивать, да вообще, все легкие ступеньки перешагивать, на рыбалку ездить, детские утренники в садике готовить, чтобы детвора и родители со смеху и от радости падали! А как беда какая — и их нема, и счастья и легкости моей нема, и все я сама, сама, сама… Придет мое счастье под утро и на четвереньках, — я ему уху горячую, душ прохладный, сок томатный с каплей водки и таблеткой аспирина, — и каждый из них хоть раз в жизни да спросил, белая горячка что ли я… Ну что, по чуть-чуть?
— Отвечайте только твердую правду, милая,- снисходительно сказал я. — Что ни слово у вас — то жидкая ложь! Нет таких жен на белом свете! Может, у вас там пойло с клофелином? Я — в отруб, а вы, незнакомая, по моим богатым закромам все мое золотишко, неправедным трудом нажитое, — в сумочку свою… И запазуха у вас вон кака просторна! Туда все мои ковры с хрусталями войдут.
Женщина налила из фляжки в мой стакан на пару пальцев, легко, не морщась, выпила, уткнула фляжку мне в колени, а стакан поставила на ступеньку между нами.
— Я обидела вас, извините. Споем — или по стопочке? — и виновато улыбнулась.
Я не ответил ее улыбке, хотя светлый хмель — редкое для меня состояние — обнял все мои потроха, что-то доброе им и прочувствованное сообщил, и потроха перестали ныть, сделали вид, что им хорошо и сладко дремлется, а хмель еще и подмигнул в сторону собеседницы, дескать, тетушка-то — лапушка-то, а? Но я не забыл ее недавнего плача и горя, и мне не нравилось, что она повторила мою любимую ветхую армейскую еще фразочку, «споем или по стопочке», и мне не нравилось, что она так легко перешла от беды к улыбке. Спросил ее легким ласковым голосом доброго следователя, который приходит сразу после злого:
— А все же, лапонька, что вас к нам привело? В этот закрытый подъезд? С каким закрытым горем? Вам же только-только, ну, пару минут назад, очень плохо было, да?
Она молча кивнула, внимательно глядя на меня. Будто школьная училка встретила любимца-отличника, горюет, что же с ним, умницей, стало, но не хочет даже улыбкой его обидеть, жалеет, но не хочет и этого показать. Глаза — те показывают. Соболезнуют. Не надо мне вашего соболезнования, живой я… пока…
— Да и золотишко мое по укромам домашним, волнуюсь за него,- небрежно закончил я.
— Ага, золотишко… разор и страх… у кого-то беспросвет, у кого просто чернота, товарищ капитан, а у вас ковры, хрустали, — женщина, сочувствуя, покачала головой, а я насторожился.
— Пять лет вы уже после вынужденной отставки… как это вы называете… рысачите на вашем дряхлом коньке-горбунке… шеф, от вокзала до Амура, червонец, да? А с прошлого года еле-еле на бензин хватает, а на запчасти или на бутылку ночную — редко когда, правда ведь? На войну бы мне, да нет войны? Будет тебе война, капитан, будет еще… подожди… Как в пустой фляге вино забулькает. Золотишко, говоришь, у тебя?
Я слегка протрезвел, крепко взял дамочку за руку.
— Ну-ну, милая, разведка доложила точно… Теперь вам придется ответить, к чему эти слезы по ночам, откуда подробности моей совсекретной судьбинушки.
Она не испугалась, смотрела на меня искоса, не весело, не сердито, чего-то ждала.
— Домушница, что ли? Пойдем, дурашка, лучше я тебя из подъезда выпущу. Некого у нас, хорошая, грабить-наказывать, все внапряг живут, кто на последнюю копейку, кто на одолженную, кто — вовсе без копья. Пойдем, выпущу. Ты не волчара, я не охотник…
Она неловко извернулась и свободной рукой погладила меня по щеке, я с некоторым удивлением обнаружил: на карте бешеных злых зон, из которых состоит сегодня все мое тело, осталась одна почти эрогенная… нет, не так, осталась одна, ждавшая, оказывается, ласки… эта самая моя почти не тронутая полевыми хирургами щека.
Я отпустил ее руку, но смотрел вопросительно.
— Нина Васильевна, та, что в двадцать четвертой, над вами… врач-нарколог, в общем, все ведь про вас знает? Давняя подружка моя, — мягко и горько ответила женщина, — у нее когда-то оба моих муженька лечились от запоев… сейчас доченька единственная… от наркоты… Мы с Ниной должны были встретиться, она обещала рассказать, что там, есть ли хоть мизеринка надежды. А Нины дома нет, в дверях для меня записка, рецидив у девочки моей… в лечебнице умудрилась уколоться. И не единожды… а где нашла… и кто принес…

Лекарство у меня по-прежнему одно.
Я налил себе из армейской фляжки полстакана. Вино было вправду добрым: крепким, не приторным. Потом мы с женщиной (ни мне, ни ей не пришло в голову познакомиться и перейти на ты) шепотом пели какие-то песни. Помню только одну — «На тот большак, на перекресток, уже не надо больше мне ходить»… Выглянула из моей двери сонная жена, осмотрела нас в великом удивлении и не сказала ни слова… даже когда я строго предложил ей спеть с нами и по стопочке, — только покачала головой… Потом прошла наверх Нина Васильевна, врач-нарколог, тоже отказалась: и спеть отказалась, и от фляжки зеленой армейской.
Потом уже в распахнутых дверях подъезда я провожал женщину, она сказала — живет рядом, в доме напротив, и не надо стоять на январском ветру, пора-пора… Я все держал ее тонкое запястье, не отпускал, надеялся, может, и у нее сейчас на карте горя, из которого состоит ее тело, одна зона мягкою и ждущею осталась — запястье это, но она высвободила руку.
— Да кто вы, мы так и не познакомились, может, посошок или на брудершафт, а?
— Капитан-капитан… — смеясь сказала она, отойдя от моего подъезда.
Если б добавила традиционное «никогда ты не будешь майором», я б догнал ее и ударил!
- Будет, будет тебе война, капитан, навоюешься, надоест еще…
- Откуда? — поулыбался, поддержал ее игручесть, да мне все равно было о чем говорить, лишь бы не уходила. — Или ты гражданскую пророчишь, милая?
- Оттуда… Думаешь, войны оттого, что две разных банды по-своему умных мужиков за свои правды и правдочки бьются? Войны товарищ История назначает, чтоб вас, мужиков, повыкосить, тех мужиков, у кого хребет несломанный, у кого своя правда в каждой жилке, своя — но старая… а старая — значит, вредная… а бабы — пластилин… к любому времени гожи… а вы, с прямыми хребтами, — мм не-а… Будет тебе война, капитан… каким еще макаром вас со сцены убрать… и знамена… дождями выполосканы, выцвели, выгорели… кровушки ждут… Гражданская, мировая, пограничная — тебе-то какая разница?
Она ответила на вопросы, теснившиеся под моим сердцем, вопросы — исчезли, под сердцем стало пусто и нехорошо, муторно.
- Кто ты, бль? — спросил ее резко и сволочно, я по-прежнему готов был ее ударить, я хотел, чтобы она почувствовала мою готовность, я не знал, что еще можно сделать с неизбывным моим бешенством к этому миру и к этому времени, что поделать с моей потерянностью, куда вылить черную мою силу и тоску… я не возникаю против своей бабы по одной простой причине: возникну — могу убить… и детвора моя — сразу сиротами. Но здесь — чужая баба.
— Кто ты! Сама скажешь — или!

Она сказала печально, глядя мне на грудь, на то место, где когда-то честно светила орденская моя планка, и сердце у меня под ней, отсутствующей, захрипело-заорало-заплакало.
- Охладись! Я — вовсе не то, что вы подумали, храбрый мой капитан! И вовсе не то, что я о себе рассказала. Я — не она, не он, ни баба, ни мужик! Я — то, что плачет в ваших подъездах ночами. Побродяжка вокзальная, испитая и страшная. Голодный малыш, у которого дома всю жизнь — пьяный шалман и никогда не пахнет жареной картошкой, а он влюбился в этот запах — и три дня ночует на придверном коврике в чужом доме. И заблудившийся котенок, что перепутал подъезды. И вшивый подросток, которого месяц назад выгнали и из семьи, и из школы, и которому больше некуда деться. Душа, которой страшно, бесприютно и больно, — так ли важно, в чьем она теле…
Иногда — красавица, Золушка, которую обокрали в поезде… Вчера — дедок, которого внуки домой не пустили. Сегодня вот — мамка-несчастница. Завтра буду сумасшедшей теткой, забывшей, как зовут и где живет. Всяко быват. И бомж, у которого отказал мочевой пузырь — это тоже я, не смотри на меня так нежно, капитан ! Не влюбляйся в тоску свою ночную любимую! Я сегодня не страхолюдиной миру явилась — для тебя только! Знала — откроешь, выйдешь, рядом посидишь… Так редко, милые, открываются ваши двери теперь. А гоните меня — почти всегда.
Я поверил ей сразу и безоговорочно, как верил когда-то, читая с листа в твердой папке перед строем солдатскую свою присягу Союзу Советских, своей Родине. Но за двадцать лет после того зеленого строя пацанов и листочка присяги в твердой красной папке я — немного… повзрослел?
— Слушай, слушай, да хоть один вопрос, ну куда же ты? Я же тебя услышал, я к тебе вышел, водки вынес… Может, мне теперь хоть лотерейку купить, и выиграю? Или «Жигуль» мой — вон, в снегу, на морозе — завтра сполоборота заведется? Или супруга с утра пилить не будет? Слушай, рыбка, у меня жена… может, на работу устроишь ее?
Она быстро уходила вверх по заледеневшему косогору, оглядывалась на каждый мой вопросительный знак, но ни разу не оскользнулась, не пошатнулась, только улыбалась все растерянней, а я понимал, что с каждым следующим вопросом выгляжу в ее глазах все глупей. Да и голос мой становился тише и невнятнее, под конец я сам не понимал, для чего ворочается, что бормочет тяжелый мой язык. Маньчжурский орех у моего подъезда, красавец редкий, сколько раз в прежние времена обнимал его перед тем… перед тем… как пред очи ясные предстать… всегда мне помогал… сейчас нагнул ветку, худую и ломкую, почти в ухо скрипнул:
— Она — Кто плачет. А Те — Кто устраивает… Они совсем другие… к совсем другим приходят.
Я обнаружил у себя в руке ее зеленую фляжку в мятом брезентовом чехле, поднял над головой, ясно и чисто закричал, да ты же забыла!
Думал, вернется — я подержусь за ее тонкое запястье. Не услышала, не вернулась. Подошел к ореху, боднул его, потом приобнял, ты ведь тоже одинокий у нас… Орех вздрогнул, сбросил на меня штук пять этих… как их… тонкие, ну, к ним еще листья прилепляются… черенки вроде… Один сдуру по уху попал, а ухо на холоде остекленело. Стало больно. Я обиделся на маньчжурский орех и пошел домой. Никакими чудесами неколебимая алкогольная память подсказывала, что за диваном еще почти сто граммов.
Жена утром ни о чем не напоминала, не спрашивала. Даже не оглядывала меня сомневающимся взглядом. С обеда я, как обычно, собрался рысачить, пассажиров искать, часа полтора прогревал «жигуленок» паяльной лампой. Все как всегда. Только вспоминая ночные вопросы, усмехался своей дурости: если б каждое доброе дело хоть полкопейкой на этом свете награждалось, в рокфеллерах вовсе не рокфеллеры ходили… Потом прикинул: сколько она моей водки, сколько я из фляжки… Ровно все. Да и пели, наверно, каждый себе. Так что – никто – никому.
Ладно, хмелен был, злого ничего не спросил — само по себе великого изумления достойно. Если меня знать.
Зеленая армейская фляжка, — спрятал я ее на антресолях, запылилась, пустая. Приходите, могу предъявить как вещдок.
В самые уж тугие времена встряхиваю ее, не бултыхнется ли доброе вино добрым бульком, приветом от той заполуночной гостьи.
Тишина.
И в подъезде моем — тишина. Заперт подъезд, как обычно, крепким стальным заслоном.
Если честно, каждый божий вечер эту старую фляжку встряхиваю, — и каждый вечер – боги-боги… — с какой надеждой.

 

 

 


 

 

 

Николай СЕМЧЕНКО


ФОНДЮ

 

Рассказ

 


Туда-сюда, бим-бом, влево-вправо, бим-бом, да-нет…
Настя ритмично качается, подобно китайскому болванчику, но об этом никто не знает. Она сидит не в кресле-качалке, а в самом обычном, офисном, и голову усердно склонила над проектом, кто войдет: здрасьте — до свиданья, как жизнь — ничего, да — нет, пожалуйста — извините. А качается Настя внутри себя. Так ей спокойнее. И то, что вот уже час смотрит в одну точку, так это нормально: может, сосредоточилась на работе, что-то важное обдумывает, наверное, мысль ее носится встревоженной птицей над гнездом с этим чертовым яйцом, из которого никак не может вылупиться слоган, о проклятье!
Слоган — для нового ресторана русской кухни. Что хочет заказчик рекламы, и сам не знает, лишь бы не как у всех было, чтобы сразу запоминалось, и эксклюзивность заведения подчеркивалась, и традиции отражались: хлеб-соль, гостеприимство, широта и смак застолья… И что-то еще, эдакое народное, но без дурацких кокошников и балалаек, достойное! И, поди, пойми, что под этим эти чертовы рестораторы понимают.
— Бим-бом! Дзинь-дзинь!
СМС-ка пришла. Опять зазывают в какую-то лотерею. Настя чертыхнулась. Спасибо, не надо. Это она уже проходила. Тогда с ее счета только за ответное сообщение сняли сто рублей, хотя писали: десять. Через три дня — новая СМС-ка: извините, мол, был компьютерный сбой, оператор наказан, за доставленные проблемы компания дает вам бонус, вы вошли в список реальных претендентов на приз в сумме шестьсот восемьдесят три тысячи рублей, зайдите по ссылке на такой-то сайт. Ее подкупила точность: не миллион, ни шестьсот тысяч, ни семьсот, а именно вот так — 683.000. Значит, у них там все выверено, рассчитано, никакого обмана. Ну а на том сайте, куда Настя, как последняя идиотка, тут же ринулась, ее и вправду ждал бонус в тысячу рублей, его нужно было потратить на игру в казино. Ну, она и села за виртуальную рулетку. Выигрывала, проигрывала, и до того увлеклась, что не заметила, как проиграла почти тридцать тысяч. А поскольку Настя ввела данные своей пластиковой карточки, эту сумму с нее тут же и списали. И не придерешься! Никто ее не заставлял играть. Всего лишь бонус предложили. Эх, и на старуху бывает проруха…
Бонус — всего лишь приманка, на нее хорошо ловится рыбка-бананка. Кто про бананку написал? Вспоминала Настя, впрочем, недолго. Конечно, Сэлинджер! Но американец описывал не банальные приемы лохотрона.
А о чем, кстати, тот рассказ Сэлинджера? Настя принялась вспоминать. Странно, только название помнила, больше ничего. А ведь классика! Может, вот так и нужно сочинять? Содержание — суточные щи, борщи, каши-малаши, пареная редька (надо же, рестораторы и ее предлагают), курятина, ботвинья — все это, может, и круто, но как-то приземленно, а вот название — слоган! — для такого меню должно быть запоминающимся. «Стоп! — сказала она сама себе. — Для меню или для ресторана? Большая разница, однако!»
Кто-то зашел, кажется, Артем из соседнего отдела, что-то сказал, возможно, о планерке, потому что мелькнула эта цифра — семнадцать: в 17.00 все собирались у директора, что бы ни случилось; она кивнула, не отводя глаз от кипы текстов, фоток, рисунков, диаграмм — они распластались на столе причудливым осьминогом, и ей уже давно следовало бы приготовить из него более-менее оригинальное блюдо — слоган, визитку, зазывалку, да что угодно, лишь бы заказчик остался доволен.
— Не получается, — она нервно скривила губы. — На полголовы больная, ничего не могу и не умею, надо гнать такую, бестолочь полная!
Иногда подобная ругань, адресованная себе, помогала. Но не сейчас. Ничего путевого в голову не приходило. Хоть умри!
Настя отхлебнула остывшего зеленого чая. Опять зачем-то положила сахар, черт побери! Машинально. Даже не заметила. Ну, вообще! Во-первых, чай лучше пить без сахара. Во-вторых, так и не сбросит эти лишние четыре килограмма, если от сладкого не откажется. В-третьих… А что в-третьих? Мозгу требуется сахар. Лучше бы шоколадку, конечно. Но нельзя.
«Но нужно! — она усмехнулась. — Полезно — вредно, два полюса, между ними середина, идти по ней — значит, ограничивать себя. Вот всегда так!»
Чай, между тем, пить не стала. Максиму не нравятся девушки с лишним весом. Она, конечно, не пышка, вроде все нормально, но если сбросить четыре килограмма, ладно, хотя бы три, то вообще станет легкая, воздушная, как балерина. Интересно, что эти танцовщицы едят? И сколько? Может, только салатики клюют и сок пьют? Нет, это не для нее. Лучше соль, сахар исключить. И меньше есть. Или все же на салаты перейти? Вон Алла питается исключительно огурцами и кефиром — ничего, живая, весело щебечет, прытко носится, все тип-топ, но, однако, мужики на нее что-то не кидаются, может, боятся: кожа да кости, того и гляди, кастаньетами загремят.
Ой, какая! Настя устыдилась собственного злословия. И снова вперила взгляд в эту кучу бумаг на столе. Хорошо, что она одна в кабинете, никто не мешает. А может, плохо? Дашка бы развлекла рассказами о своем «последнем» — у нее все парни делятся на «первого» и «последнего». Ну, ясно: первый он и есть первый, а в Дашкиных «последних» Настя уже запуталась: думает, что коллега рассказывает о том, с кем у нее кипят шекспировские страсти вот уже квартал — ан нет, оказывается тому уже повешен барабан на шею и дан флаг в руки с напутствием пастись на зеленой травке. А «последний» — слов нет, мачо, красавчик, Джонни Депп отдыхает, и, похоже, Роман Абрамович тоже, потому как этот новый друг ездит на та-а-а-кой тачке, ужинает в та-а-а-ких ресторанах, носит та-а-а-а-акие костюмы… О, как Дашуля вдохновенно все живописует, но самое любимое выражение ее восторга: «т-а-а-акой». Но Дашка только что куда-то упорхнула.
Третий сокабинетник Никита, если слышал рассказы Даши, обязательно ехидно топорщил усы:
— И в койке, Дашуля, он та-а-акой-прета-а-акой?
— Чистокровный натурал! — отрезала Дарья и обычно скромно потупляла взор. — Его все неподдельное интересует…
Явно, зараза, намекала на голубизну Никиты. Тот, впрочем, особо не смущался и толкал очередной спич о расширении сексуальных возможностей и дебилизме понятий, которые сковывают свободу. Дарья заводилась, спорила, а Настя обычно углублялась в работу и на Дашкины призывы о союзничестве никак не реагировала: вроде как ушла в дело с головой, и меня тут нет, отстаньте, бездельники.
— Меня нет… Я Где-то Там… Высоко-высоко! И летаю… Солнце — рядом, вот оно, совсем близко, до него можно дотронуться, а мне холодно, и я, кажется, плачу… Или это просто дождь? Солнце и дождь… Так странно! Хотя, почему бы и нет? Летний слепой дождик… Но откуда бы ему взяться тут, над облаками? Солнце — дождик, дождик — солнце…
Настя качнула головой влево, потом вправо, застыла, и снова: влево-вправо. Шея затекла, все-таки нужно иногда шевелиться, пусть даже при этом напоминаешь китайского болванчика. В конце концов, кому какое дело? Да и не видит ее никто. Бим-бом, бим-бом…
Настя скользнула взглядом по наброскам будущего слогана: жар-птица, щи да каша — пища наша, пойди туда — знаю, куда, медовуха — зачеркнуто, сверху: мед — два уха, и снова зачеркнуто, сбоку — ехидная мордочка и нацарапана фраза: мед! о, уха! «Ерунда какая-то, — вздохнула она. — Но, впрочем, именно из ерунды иногда что-то вырисовывается. Стоящее! Вот только бы пришло в мою глупую голову что-нибудь более-менее нормальное. Абсурд какой-нибудь! Абсурдик, где ты, ау? Ладно, я и на клише согласна, типа «Домика в деревне» — бабушкина стряпня, что ли? Вкус, знакомый с детства… Черт! Да бабушки-то нынче продвинутые, у некоторых, прости господи, на ляжках сморщенные татуированные розочки, ха-ха, и, кроме черного кофе и тостов, они толком ничего готовить не умеют… О, это я зря! Бабушка бабушке рознь, попсовых старушек не так уж и много, редкость они. А сама-то я какой старухой буду?»
— Бим-бом!
Снова СМС-ка. «Привет! Сижу на совещании. Скука смертная. Все в силе?» О, наконец-то! Может, Настя потому и находилась в этом странном трансе — туда-сюда, бим-бом, влево-вправо, — потому что ждала от него хоть какого-то известия. А у него мобильник с утра то выключен, то «абонент временно недоступен», то занят. Интересно, для своей супружницы он тоже не на связи? «Курица! — поморщилась Настя. — Какая же я курица! Его жена ни в чем не виновата. У нас с ним… А что у нас?»
Но вопрос повис в воздухе. Как завитушка сигаретного дыма. А может, и не вопрос — лошадиная подкова, один край которой изогнулся при падении. Обрушилась с тонкого гвоздика, ударилась о пол и лежит. Сувенирная хрупкая подкова, казавшаяся такой взаправдашней, массивной и надежной.
Ей понравилось сравнение знака вопроса с подковой, которая и в самом деле упала в тот день, когда она вернулась из Петербурга. Слишком сильно хлопнула дверью, и безделушка, считавшаяся охранительницей дома, вдруг свалилась с косяка. Сначала Настя расстроилась: это был подарок одного человека, при одном только упоминании имени которого екало сердце и по всему телу пробегал внезапный легкий жар и почти сразу — холодок в груди, даже как-то странно: огонь и лед, молния в морозный день — такого ведь не бывает, а у нее — пожалуйста, ничего невозможного, типа, нет. Она ерничала сама над собой и хотела избавиться от всего этого, забыть, зачеркнуть, густо замазать штрихкодом, но ничего не получалось. А тут — упала подкова, согнулась, и ей вдруг стало смешно и просто. Ну, как же не поняла: ненастоящее казалось подлинным! Игра воображения, фантазия, выдумка — всего лишь! Или нет? Но подковку-то она выбросила-таки.
«Да! — ответила Настя СМС-кой на его СМС-ку. — Фондю — в силе»
Точку поставить? Или лучше — восклицательный знак? А может, смайлик — наивно круглые глазки-точки, ресницы хлоп-хлоп, широкая улыбка-скобка?
Ничего не поставила — ни точки, ни восклицания, ни смайлика. Хотела, правда, применить многоточие, но посчитала: это как-то двусмысленно, с каким-то намеком на дальнейшее развитие событий после поедания фондю.
«А куда я рецепт положила? — забеспокоилась Настя. — Он вот тут, в календаре, лежал — на глазах, чтобы не забыла, что купить для фондю. Маленький такой листочек, розовенький… Ау, где ты?»
Перелистала календарь, под папки заглянула, в куче бумаг начала рыться и вдруг вспомнила: вчера в кошелек положила, ах ты, божежмой, девушка — короткая память!
Итак, что там нужно? Рыбный бульон — это раз. Кстати, не из пакетиков же и не из кубиков! Морская рыба или речная? Надо залезть в Интернет, вычитать об этом рецепте фондю все, что есть. Скорее всего, сайра подойдет, она вроде нежная, не такая вонючая, как другие морские рыбы. «Или я просто не умею готовить? — усмехнулась Настя. — Запах, однако, у того же морского окуня, селедки или камбалы еще тот, фууу… Но на вкус и цвет товарища нет. А мой товарищ, — она хмыкнула, — обожает морепродукты, я бы сказала: тащится от них… О, как он этого осьминога ел! Почти сырого! И соус был какой-то запашистый, будто из протухшей рыбы, — она брезгливо передернула плечами. — Кажется, вьетнамцы рыбу для этого соуса томят в чанах без всякой соли, по какой-то своей древней технологии… Млин! Слова в простоте не скажу: тех-но-ло-о— о-ги-я… Штампы у меня! Это словечко многие заказчики просят в рекламу вставлять. Нет бы, в простоте изъясняться…»
Так и не решив, из какой рыбы будет варить бульон, Настя скользнула взглядом по списку. Так-с! Потребуются двести миллиграммов сухого белого вина. Это два! Интересно, какое купить-то? Может, чилийское? Максим говорил: ничего, мол, винишко, только нужно брать в бутылке с очень простой наклейкой, белая такая, с узким готическим шрифтом, от производителя. Название даже записала. Ах, господибожемой, где этот листочек с записью? А, вот он! Что там еще нужно? Одна маленькая луковица, четыре зубчика чеснока, очищенные мидии, кольца кальмаров, креветки, морские гребешки. Все это нужно в «Океане» купить, там морепродукты, говорят, более-менее свежие, качественные. Кстати, а креветки-то какие подойдут? Наверное, те, крупные, уже очищенные, стоят около семисот рублей за килограмм, ам-ам, ммм, вкусно-о-о, но дороговато, о! Хватит, скорее всего, и полкилограмма. Или это много? А гребешки бывают мелкие, средние и большие. Удобнее, конечно, в фондюшнице готовить крупные, и вилкой их потом проще подцеплять. Пусть недешевые! Хорошее дешевым не бывает, так? Так! А кальмар, уже нашинкованный кольцами и упакованный в коробочку с яркой картинкой, брать не стоит — безвкусный он какой-то, видно, счищают с него что-то на заводе, а вот когда сама снимаешь шкурку, то он получается потом вкуснее, может, потому что не соскребается верхний слой? Впрочем, и думать нечего! Взять тушки кальмара и самой их почистить. Возни, конечно, больше, но для кулинарки это не проблема, ха-ха, девушка-красавица, рукодельница, затейница, еще и кулинарка, а-а-а-а-ха-ха!
— Бим-бом!
Мобильник напомнил: ровно 13.00, наступило обеденное время. Настя, в общем-то, никогда особо его не соблюдала: работа прежде всего, пока не сделано основное — на перерыв ни-ни! После вкусного перекусона как-то расслабляешься, уходит на сиесту та веселая и отчаянная злость, которая заставляет бесшабашно бросаться на битву с десятками вариантов решения проблемы, и ничего не хочется, разве что еще чашечку кофе, а к ней — сигаретку, ох, грешна, в стадии бросания курения, и все в фирме знают: Настя избавляется от вредной привычки, просто молодчина, держится уже второй месяц без курения, после отпуска просто изменилась, что-то, видно, с ней произошло. А она молчала. Что со мной — это вас не касается. А явную страсть превратила в тайную: выкуривала теперь в день одну-две сигаретки, и с каким наслаждением, о боже! И чтобы никто из знакомых не видел, обедала обычно в маленькой тихой кофейне на бульваре — сослуживцы считали ее дорогой и туда не ходили.
— Плевать! — она бросила ручку, и та копьем вонзилась в бумажный холмик. — Все — потом! Как-нибудь. После. Пора подумать и о себе. Сейчас. Остановиться. Оглянуться! — Настя подхватила сумочку и ринулась к двери, но, спохватившись, вернулась к столу и достала из нижнего ящика полиэтиленовый пакет — на всякий случай нужно иметь его под рукой. — Оглянувшись, впрочем, рискуешь увидеть туман, — она рассмеялась. — Как в Петербурге! Тогда у Аничкова моста он посмотрел на меня, глаза — удивленные и будто светились изнутри, странные такие, и что-то хотел сказать, а я оглянулась: показалось, что-то пролетело за спиной, от взмаха крыльев — ветерок, и закружил бледный тополиный лист…
Она часто вспоминала этот эпизод. Надо сказать, странный. Максим уже приоткрыл губы и, кажется, даже начал говорить, во всяком случае, первое слово, чуть слышное, она уловила. «Можно», — сказал он. И тут — этот взмах крыльев! Что это было? Оглянувшись, Настя обнаружила: из-за угла соседнего дома всплывал туман — светло-фиолетовый, густой, он клочками повисал на фонарях и карнизах. И все, что за ним, казалось смутным, размытым и как бы неправдашним, вроде акварельного рисунка, на который опрокинули стакан воды.
— Можно… — произнес Максим.
Взмах крыльев!
Оглянувшись, она так ничего и не увидела, кроме этого тумана. Может, голубь пролетел? А когда снова посмотрела на Максима, тот уже стиснул губы и, облокотившись о перила, глядел в тусклую темную воду канала. От нее несло тиной и чем-то затхлым, напоминающим воздух в квартире, которую давно не проветривали. Во всяком случае, именно так пахло в Настиной комнате, когда она возвращалась домой после длительного отсутствия.
— Показалось: птица пролетела, — сказала Настя. — А может, и не птица. Что-то странное. И этот смутный туман еще…
— Ничего особенного, — Максим, не отрываясь от созерцания воды, обвел рукой пространство вокруг себя. — Тут, знаешь ли, район двойников. Мистическое местечко, однако.
— Почему — двойников? — спросила Настя. — А в мистику, кстати, не верю. Все, даже самое невероятное, можно объяснить.
— Не верь, — Максим снисходительно пожал плечами, — это твое дело. Однако на месте Троице-Сергиевского подворья, которое расположено рядом с дворцом Белосельских-Белозерских, — он показал на здание, проступавшее сквозь туман, — когда-то находился дворец, и жила в нем императрица Анна Иоанновна. Так вот, она увидела в нем своего двойника, или — он усмехнулся — двойняшку: полная копия ее самой! И вскоре после этого скончалась…
— Что-то я об этом читала когда-то, — припомнила Настя, — но думаю: все это — мифы, не более того. А старушке-императрице все могло пригрезиться, а, может, у нее психика была ослабленная, ей бы к психоаналитику!
— Ну что ж, не верь тогда и Петру Андреевичу Вяземскому, да-да, тому самому — другу Пушкина, — сказал Максим. — Он жил неподалеку от этого места. Однажды, вернувшись домой поздно вечером, открыл дверь своего кабинета и увидел самого себя: двойник сидел за столом и что-то писал.
— Интересно, он много выпил в тот вечер? — рассмеялась Настя. — «Белочка», может, приключилась…
Максим, однако, разуверять ее не стал, лишь, иронично прищурившись, процитировал Шекспира: есть, мол, многое на свете, что и не снилось мудрецам. Об Аничковом мосте он знал, кажется, все. Настя и предположить даже не могла: когда-то здесь, на Фонтанке, стоял шлагбаум, обозначая границу Санкт-Петербурга. На ночь его опускали, и он как бы запирал вход в город. Рядом квартировал строительный батальон подполковника Аничкова. Горожане, как водится, чтобы долго не объяснять, куда идут, говорили: «К Аничкову!» Так к мосту и приклеилось имя особо ничем не примечательного подполковника. И даже потом, когда небесталанный скульптор барон Петр Клодт изваял свои знаменитые композиции «Человек, укрощающий коня» и поставил их на мост, все восхищались чудом инженерной мысли, превозносили этот шедевр, но клодтовским мост не называли.
— Как думаешь, в какой стороне Адмиралтейство? — вдруг спросил Максим. Ни с того, ни с сего. Настя растерялась. У нее и так кружилась голова — может, от выпитого час назад легкого сухого вина, казалось бы, подумаешь, бокальчик, но почему-то сначала ей стало беспричинно весело и как-то свободно, что ли, она и сама не могла понять своего состояния, когда, казалось, еще чуть-чуть и оторвешься от земли, и полетишь, и, как в давних детских снах, даже не удивишься этому — так и надо, полет — это само собой разумеющееся. Но, скорее всего, голова кружилась и от легкого ветерка, и бледного тусклого тумана, и оттого, что с мостовой можно было смотреть на Фонтанку, возле которой чижик-пыжик водку пил, и от терпкого запаха кленовых листьев тоже кружило голову, чуть-чуть, самую малость, но кружило.
— Ну вот, не знаешь, — улыбнулся Максим. — Приглядись: у коней, которые глядят в сторону Адмиралтейства, на копытах подковы. А вот у этого жеребца, смотри, подков нет — он рвется в сторону площади Восстания…
Настя, изумившись, обследовала копыта скакунов. Все — правда! Довольный произведенным впечатлением, он пересказал питерский миф: в восемнадцатом веке на Литейном проспекте находились литейные мастерские и кузницы. Вот почему подкованные лошади Клодта как бы возвращаются из кузниц, к началу проспекта, а те, у кого копыта не обработаны, стремятся к Литейному проспекту.
«Лошадь влекли под уздцы на чугунный
Мост. Под копытом чернела вода.
Лошадь храпела, и воздух безлунный
Храп сохранял на мосту навсегда…
Все пребывало. Движенья, страданья
Не было. Лошадь храпела навек.
И на узде в напряженьи молчанья
Вечно застывший висел человек…»
— Бим-бом!

СМС-ка пришла. Настя остановилась, чтобы включить телефон. О, черт, заряд кончается! И как это забыла зарядить мобильник с утра? Ну, конечно, кофточка виновата — пришлось ее экстренно гладить: сложенная в четыре раза, она лежала в шкафу, и на рукавах образовались стрелки. Можно, конечно, не обращать внимания, что такого в этих стрелках, некоторые специально утюжат так, чтобы они были, но Настя считала это слишком экстравагантным, что ли. Провозилась с гладильной доской: у нее ножки давно скособочены, пока установишь, приноровишься — времени уже и на чашку кофе не остается. Отвлекла, короче, кофточка. Эх, с одной стороны, отвлекалово, с другой — завлекалово. Вещи двойственная суть. А может, бездушный предмет отражает сущность хозяйки, а? Но додумать мысль Настя не успела. На дисплее высветилось: «Опять весь в делах, напишу часа через полтора. У меня есть что тебе сообщить. Макс».
Мог бы и не тратить свое драгоценное время на сообщения. Тем более, что они давались ему с трудом: никак не мог освоить клавиатуру мобильника, чтобы набивать текст быстро. Впрочем, именно поэтому Настя особенно ценила его СМС-ки: старается человек. Для нее старается. Вот!
— И я постараюсь, — мысленно пообещала Настя. — Выберу самые крупные креветки — те, которые сероватые, с полосками, как у тигра. Хм! Кстати, они так и называются — тигровые. Такие в «Океане» есть. О, такси пустое. Эй, такси-и-и…
Фотография на полке — ты и я. Смешной такой! И я — смешная, взъерошенная дождем внезапным. От него мы укрылись в этой фотобудке (или как она там называется?), и, чтобы ливень переждать, ты бросал монетки в прорезь: вспышка — фотка, вспышка — фотка… Кто-то тоже хотел попасть в эту будку-автомат, и нам стучали даже, а ты весело отвечал: «Подождите! Птичка еще не вылетела…» Это правда: мы всего лишь фотографировались. А я хотела прикоснуться губами к твоей щеке — просто так. Но — вспышка, но — фотка, всего лишь…
Фотография на полке, она одна. Ты и я. А из других снимков мы делали лодочки и, дурачась, пускали их в Фонтанку. А эта — осталась.
И пятно на кофточке осталось. Ничем его не отмыть. Въелось, и все тут. Пусть! Это тоже ты, вернее, воспоминание о том кафе и этой противной прекрасной кукумарии. Я ее теперь люблю. Но это неважно.
В прихожей — тапки: одни — мои, другие — новенькие, в прозрачной упаковке. Они твои. Но ты пока о них не знаешь.
А хочешь ли узнать?
Или ты любишь ходить босиком по полу?
Я не знаю. Ничего. О тебе.
А есть ли ты? Тот, который на фотографии, может, остался на Аничковом мосту?
Алло!
Почему ты недоступен?

Уже в такси, плюхнувшись на заднее сиденье и сказав: «К «Океану»!», она принялась гадать, что именно хочет сообщить Максим. Не встречались с ним целую вечность. Шесть дней — это срок, и еще какой! Тогда в музее, когда виделись последний раз, он начал говорить о даче: оказывается, посадил чубушник, который называют лесным жасмином — цветы такие же, и пахнет так же приятно; так вот, рядом с этим растением — большой куст курильского чая, просто роскошный, и вдруг он стал сохнуть. Не переносит соседства с душистым соседом, что ли? Надо бы пересадить…
Настя решила, что он позовет ее на дачу. Ну, помочь. Подержать, к примеру, куст курильского чая, пока Максим станет его окапывать. Кстати, а почему этот кустарник так называется? В самом деле, из его листьев чай готовят? Или из цветков, а? А! Какая, впрочем, разница. Может, Максим этот, как его, чу… чубушник!.. намеревается переселять? И ему одному просто скучно заниматься пересадками. А его жена Оксана, как Настя поняла, терпеть не могла все эти садово-огородные хлопоты; если и бывала на даче, то раза три-четыре в год, не больше. Но кто-то должен же помогать на посадках! Или это вовсе не обязательно? Настя никогда ничего не садила, понятия не имела, как и что растет: урожай картошки, помидоров, огурцов и прочих овощей она собирала с полок супермаркетов, а садик завела на соседнем с домом рыночке — постоянно покупала фрукты-ягоды у продавщицы Олеси, которая внушала ей доверие и, кажется, ни разу не обсчитала и гниль не подсовывала. Между прочим, надо бы прикупить у нее нектаринов и бананов — Максим их любит. Правда, у продавщицы Олеси розовых бананов не бывает. А тогда в Питере знакомство, считай, с них и началось.
О чем думала? Не об Олесе ведь. И бананы — это так, между прочим... Ах, да! Разговор о даче — вот что вспоминала. Только Максим про жасмин рассказал, как его окликнули:
— Дарова, Макс! — какой-то незнакомый парень с распростертыми объятиями кидается, радость — через край, так и брызжет из сияющих глаз. — Сто лет тебя не видел! — орет. — И пива год точно не пили, с тех пор, как сын у меня родился. Все недосуг, все дела, черт побери, заморочки всякие. Ну, как ты?
Максим, извинившись, отошел со знакомым в сторону. Говорили они не то чтобы громко, напротив — тихо, даже как-то заговорщицки, но Настя все же расслышала: сначала что-то о делах — малопонятно: какие-то контракты, некий козел по имени Вячеслав не желает какой-то документ оформить как положено, на лапу хочет получить, все такое, надо бы его урезонить; потом — о сауне, той самой, где, помнишь, подают горячие немецкие сосиски и нефильтрованное светлое пиво, девочки во-о-о-от с такими буферами и…
— А телку ты подобрал штучную, — приятель хлопнул Максима по плечу. — Приучил уже?
— Что ты разорался, — цыкнул Максим. — Девочка, как спелое манго, истекает соком любви, — и что-то еще сказал, совсем тихо; Настя, впрочем, не была уверена, что предыдущие реплики расслышала в точности.
— Тем более! — приятель неприятно хохотнул. — Романтика, перерастающая в жесть, — это то, что надо, а потом…
— Конченый садист! — оборвал его Максим. — Быть тебе в аду в компании с маркизом, — и ласково улыбнулся. Странная такая улыбка: глаза холодные, пристальные, а усмешка — нежная, открытая, будто смайлик приклеился к губам.
— Мы с маркизом и тебе местечко рядом приготовим, — приятель бросил быстрый взгляд в сторону Насти. — А смотрины, считай, состоялись.
Максим, изобразив невинную улыбку, ободряюще кивнул Насте — подожди, мол, немножко, видишь: приятель разговорился — потянул знакомого за рукав — подальше, под скульптуру Аполлона, бесстыдно возвышавшегося на тумбе, и уже оттуда до Насти ни словечка из их диалога не долетало. Ну и пусть! Этот мужик все равно уйдет, Максим с ней останется и, может, позовет пересаживать чу… чу… чучу эту, в общем! Но, однако, странно: как этот парень оказался в музее? По его виду, так он больше знает толк в ночных клубах и всяких фитнес-центрах, а тут, извините, живопись, искусство, душа и творчество…
— И оскопленный Аполлон, — мысленно продолжила она ряд перечислений. — Кто ему причиндалы отбил? В музее-то! Кстати, кто-нибудь догадался использовать его как модель, а? Реклама мужского белья! На таком торсе неплохо бы смотрелось…
Аполлон смущенно потупил взгляд и, переминаясь с ноги на ногу, прикрыл пах левой рукой. За спиной лучезарного бога качнулась ветка зеленого плюща, из его густых листьев резво выпрыгнула маленькая серая птичка. Она молча покружила над Аполлоном и опустилась ему на плечо; мраморному красавцу это не понравилось, и он, досадливо поморщившись, смахнул птаху. Настя, пораженная зрелищем, зажмурилась, а когда открыла глаза, удивилась еще больше: чресла Аполлона обтягивали голубые плавки в белую полосочку.
— Заскучала? — услышала она голос Максима за спиной. Он ласково приобнял ее и прикоснулся щекой к ее щеке.
— Посмотри, — Настя указала на скульптуру. — Надо же! Что это?
— Всего-навсего копия всемирно известной скульптуры, — Максим пожал плечами. — И что тебя в ней удивило?
И правда, Аполлон картинно возвышался на постаменте в своем классическом виде, без всяких плавок, и никакая птичка над ним не кружила.
Настя решила, что переутомилась: неделя выдалась непростой, масса всяких заморочек, — вот и померещилось невесть что.
Музейный день так и не перерос в дачный. Максим объяснил: его приятель, оказывается, один из спонсоров выставки — нужные люди попросили культуру поддержать, вот почему в музее оказался. И хорошо, что встретились: есть один общий интерес, неважно какой, нужно сразу быка за рога хватать — так что, извини, дела. «А выставка классная. Тебе тоже понравилась? Вот эти эстампы, — кивок в сторону ожидающего приятеля, — он для офиса купил, денег не пожалел — художник будет доволен. И я, может, прикуплю кое-что. Присоветуешь? Как-нибудь встретимся. Позвоню!»
И все на этом. Только СМС-ки. Только разговоры по телефону. Занят, занят, занят.
— Приехали! — пробасил таксист. — Вас ждать?
— Да, конечно…
Настя бабочкой выпорхнула из машины, дверцей хлопнула небрежно. И пошла! Ах, как она умела ходить, особенно когда ее не видели коллеги: на работе — деловая, никакого флирта, «я не такая», извините — отвалите, а с друзьями — свободная, такая, как есть, сама-своя, но из друзей, еще школьных, увы, осталась только одна Лана, да и та, как вышла замуж, все реже находит время для общения. Она бы, конечно, оценила игру Насти в походку от бедра и поняла, почему ей хочется приколоться — и над таксистом, и над встречными веселоглазыми парнями, и над ярко однообразными девицами с голыми пупками, и над этими вот квадратнолицыми охранниками, застывшими дубовыми пнями при ее приближении. Скучно девушке, вот что! И пружина, сжавшаяся внутри нее, по-прежнему напряжена, не отпускает… А потому — иду, как хочу, и гляжу прямо и никого не вижу, хотя на самом деле вижу все, но вам об этом знать необязательно, и заберите свои улыбочки обратно, я не для вас, и в принцев в смешных шортиках и с пивными баночками в руках как-то мало верю, да и не нужны мне принцы, а нужен… Боже мой, а нужна ли я тому, кто нужен мне?
Но сама себе ответить она не успела, потому что уже стояла перед витриной, в которой живописно красовались всякие гады морские, и среди них — креветки, самые разнообразные, большие и маленькие, в пакетах и россыпью, в панцирях и без, всякие! Но тигровых, увы, не было. Вялой горкой, правда, лежали королевские креветки — так, по крайней мере, они обозначались на ярлыке, — но головы у них были черными, а это, как знала Настя, свидетельствует о том, что после вылова их долго не замораживали и, следовательно, мясо у них дряблое, невкусное.
— Вам помочь?
Молодой человек в фирменной супермаркетовской униформе, широко улыбаясь, изображал радость — заученная учтивость застыла в уголках губ, но глаза, отстраненно-холодные, подчеркивали его профессиональную обходительность. Настя подумала: для него она всего лишь очередной покупатель, и если он в чем и поможет, то лишь бы взяла товар подороже, может, ему бонусы какие-нибудь за это посчитают.
— Ищу креветки, — сказала она. — Чтоб нормальные были.
— А вот… — парень плавно повел рукой в сторону черноголовников. — Отборнейшие!
Настя пренебрежительно хмыкнула:
— И это считается качественным продуктом?
— Тогда вот эти, — продавец указал на те, что поменьше, с темными зеленоватыми головами. — Вьетнамские. Высшего качества. Питались исключительно планктоном.
— Но выловлены не в море, так? — уточнила Настя. — На ферме выращивались. И, скорее всего, их пичкали еще и антибиотиками?
— Не знаю, — парень как-то оживился, даже блеск в глазах появился. — Поставщик ничего об антибиотиках не сообщил. Извините, но у меня вопрос есть.
— Какой же?
— Вы ищете креветки именно морского улова?
— Хотелось бы…
Разумеется, она, что называется, пускала пыль в глаза. Потому что абсолютно ничего не смыслила в натуральности этих чертовых креветок, зато от Максима знала: лучшие — те, в жизни которых никаких ферм не было, и они свободно плавали в морях-океанах и питались тем, что добывали сами, и понятия не имели ни о каких медикаментах.
— Вообще, наш супермаркет имеет дело только с надежными партнерами, — сказал парень. — Если на морских фермах применяются лекарственные средства, то, будьте уверены, с соблюдением всех предосторожностей. Результат — здоровая, качественная продукция…
Настя посмотрела в лоток, где лежали креветки. Обычные, магазинные. Настолько обычные, что даже цвет смерти казался для них естественным. Почему она подумала о смерти? При чем тут смерть?!.. И тут одна из креветок, самая толстая, приподняла усики-антенны, а та, что лежала под ней, недовольно дернула хвостом, скорчилась и быстро-быстро задвигалась, пытаясь выбраться наверх. Толстуха, однако, вцепилась в нее, и они забарахтались среди неподвижно лежащих своих товарок. Нижняя не хотела сдаваться и яростно отпихивала неприятельницу. Тогда та — надо же! — ухватила длинную нитку водоросли и быстро, не давая сопернице опомниться, спеленала ее. И, казалось, вот-вот вопьется… Чем ей впиться?! Ведь ни жала, ни клыков!..
Возня креветок что-то напоминала, что-то такое, чего с Настей — упаси Бог — никогда не происходило, и о чем она даже думать не могла… Победительница блеснула черным плотоядным взглядом глаз-бусин и, подмигнув, как ни в чем не бывало, снова замерла.
— О, Боже! — выдохнула Настя и попятилась от прилавка. Она прислушалась к себе, но не ощутила признаков безумия или какого-нибудь расстройства. Впрочем, говорят, что сумасшедшие никогда не считают себя сумасшедшими. Нет, Настя не сумасшедшая. Она обычная девушка, которая мечтает о любви, хочет любви. Много, конечно, чего еще, но любви — это главное. И вдруг — на тебе!
— Не имею права советовать, но, возможно, вам стоить съездить на рыбный рынок, — кашлянул парень и зачем-то оглянулся. — Туда, говорят, завезли свежую партию именно королевских креветок, а мы пока что распродаем остатки, — и смущенно улыбнулся.
Улыбка у него получилась вполне искренней, но Настя не впечатлилась.
— Кошмар! — Настя сморщила носик. Она уже окончательно пришла в себя. — Каждый норовит обмануть наивных доверчивых девушек, — и передразнила: — «Отборнейшие»! А на самом деле — всего лишь остатки…
Она ничего не сказала продавцу об увиденном. Мороженые креветки не могут ожить, тем более — подмигивать. Она это понимает. Просто день сегодня такой. День переутомления. Или день фантазий? А! И то, и другое сразу. Нужно будет настойку пустырника, что ли, купить — говорят, неплохо успокаивает.
Продавец смущенно что-то мямлил и, судя по его виду, уже и не рад был, что связался с такой привередой, а она, пользуясь его замешательством, выспросила все о кальмарах — какие, откуда, не переморожены ли. Парень добросовестно отвечал на вопросы и даже сам выбрал из лотка прозрачную упаковку с камчатскими кальмарами, нежно фиолетовыми, продолговатыми и с роскошными плавниками, напоминающими крылья экзотических птиц.
Кинув добычу в пакет, Настя отправилась на рынок. Понятливый таксист как-то так свернул-завернул в подъездном лабиринте, что она вышла из машины чуть ли не в самом павильоне, остро пахнущем водорослями, солью и чем-то вроде тины. На прилавках топорщили клешни огромные красные крабы, смирно лежали на прозрачном голубом льду омары, рядом с ними примостились маленькие, почти игрушечные осьминожки, на черном, смутно-матовом подносе возвышалась горка серых раковин, покрытых слоем мелких ракушек, к ним тянул свои розовые щупальца пучеглазый осьминог… Но Настя, скользнув взглядом по всей этой морской экзотике, выхватила только ту часть прилавка, где стояли пластиковые кубы, наполненные креветками. Вот они, королевские! И вот они, тигровые! И какие большие, восхитительные, шик-блеск-красота! (Только бы они не зашевелились!)
— Товар эксклюзивный, — сообщила расторопная смешливая продавщица, пожалуй, одних с Настей лет. — Можно сказать, еще вчера плавал в море…
— Прямо вчера? — насмешливо усомнилась Настя, не спуская, впрочем, взгляда с тигровых креветок. То ли из-за подсветки, то ли из-за того, что уложены особенным образом — свободно, так, что каждый экземпляр был как на ладони, — они выглядели живописно, ни за что не подумаешь, что заморожены, просто — застыли в движении. Слава богу, ни одна креветка не шелохнулась. Иначе — какое там фондю?! Немедленно к психиатру! Нет. Пока рано. Присутствует критическое отношение к происходящему. А критическое отношение — признак здорового ума.
— Значит, еще вчера, говорите, в море резвились? — уточнила Настя, возвращаясь к разговору.
— Девушка, говорю вам: свежайшие! — продавщица от обиды даже губки поджала. — Потому и цена у них соответствующая.
О, боже! Взглянув на ценник, прилепившийся скромным зеленым листочком к кубу в самом низу, Настя мысленно ойкнула, но все-таки, не потеряв самообладания, как можно равнодушнее произнесла:
— Не в деньгах дело. Просто мой знакомый разбирается в этой морской живности, и не хотелось бы его огорчать…
— О! Разбирается? Тогда останется доволен, — радостно пообещала продавщица. — Мужчинам, кстати, особенно полезны именно эти креветки, — и заговорщицки подмигнула. — Вы тоже останетесь довольна.
Такое панибратство не понравилось Насте, и она, сама от себя такого не ожидая, небрежно и со значением прищурилась:
— А он, знаете ли, и без креветок обходится...
— Тем более, тем более, — засуетилась продавщица. — Ну что, выбрать вам экземплярчики получше?
Пока она наполняла пакет креветками, Насте отчего-то вспомнился слоган одного московского ресторана: «Рыба и морепродукты для всех, кто их любит!» Можно сказать, уже классика. Просто и ясно. А ресторана «Океан» более витиевато: «Утонченность форм, изысканность вкуса». Как-то слишком уж общо, подходит и для посудной лавки, и для мебельного салона… «Хотя утонченность форм, пожалуй, в точку, — подумала Настя. — Допустим, эта креветка — картинка! Матово-серая, с жемчужным отливом, черные полоски — то четкие, то чуть смазанные, будто художник изысканно-небрежно провел кончиком кисти…»
— Не нравится? — продавщица поймала взгляд Насти и по-своему его истолковала. — Могу заменить. Но панцирь у нее тверденький, плотненький такой, хорошо чиститься будет…
— Для тех, кто в шоколаде, — сказала Настя.
Просто вспомнила слоган ресторана «Грильяж». Креветка в панцире. Грильяж в шоколаде. Картошка в мундире. Так-так! Что-то, кажется, вырисовывается, близко-близко, совсем рядом витает идея, насмешливо подавая едва уловимые знаки, — как ее поймать?
— Точно! — поддержала продавщица. — Тем, кто в шоколаде, может, только и не хватает креветок в панцире, приготовленных по-тайски. Хотите, рецептик дам?
Настя опомнилась. Хорошо, не сказала вслух что-то типа «Попробуй Италию на вкус» Вот бы подивила эту пышечку. Наверняка и так принимает ее за экстравагантную особу. Кстати, что-то слишком много набила креветок в пакет. Пожалуй, больше килограмма.
— Отличный продукт, качественный, — защебетала продавщица, укладывая пакет на весы. — Бывает, покупатель чего-то возьмет немножко, распробует, на следующий день прибежит, а товара-то уже нет, тю-тю! Лучше с запасом брать, — и невинно уточнила. — Если, конечно, средства позволяют.
Насте совершенно не хотелось признаваться: шиковать, увы, зарплата не позволяет, но порой так хочется жить напропалую, и будь что будет! Ладно, пусть эта торгашка-милашка принимает ее за бизнес-леди, не отказывающую себе в маленьких и больших радостях бытия. Иногда чертовски хочется пустить пыль в глаза.
Уже в такси, укладывая упаковку с драгоценными креветками поверх кальмаров в пакете, она поняла: продавщица не такая уж и простушка, поднаторела в общении с покупателями. Хитрюга! Ишь, невинно так про средства, которые позволяют — не позволяют, как бы невзначай ввернула в разговоре. И зацепила ведь, поддела рыбку-бананку на копеечный крючок, эх... Теперь — за вином!
В винном магазине Настя неспешно переходила от витрины к витрине, стараясь не поддаваться обольстительным аннотациям и манящим слоганам: она прекрасно знала, что порой такие зазывалки гораздо вкуснее рекламируемого предмета, слово — всего лишь упаковка. Ее внимание привлекла продолговатая, чуть искривленная бутылочка из желтоватого стекла с какими-то зеленоватыми потеками и как бы запыленная — имитация, конечно, но какая искусная! Это был банановый ром…
И Настя вспомнила розовый банан. Но сначала приключилась история с кофточкой…
— Дикий я, дикий! — воскликнул Максим. — И дико извиняюсь!
Он бросился оттирать носовым платком пятно на ее рукаве: неловким движением локтя опрокинул стакан с чаем, и, надо же, брызги попали на Настину новую кофточку. Купила ее в Москве на распродаже в каком-то очень крутом бутике, туда ее затащила Алка из Уфы. Они вместе томились на семинаре по эффективному пиару, который все два дня длился до семи часов вечера, потом уже ни по каким магазинам бегать не хотелось, но на третий день все закончилось после обеда, вот семинарщицы и рванули рыскать по торговым точкам. Настя обновку надела перед отъездом в аэропорт, Алка восхищенно воздела руки: «Азохэн вэй! Хороша, слов нет! Все мужики штабелями будут падать!» На что Настя заученно рассмеялась: «О, черт! Не споткнуться бы!»
Особо, правда, никто не падал. Ну и не надо! Хоть не перелазить через штабеля из тел бедняжек, испытавших визуальное потрясение.
Самолет взлетел, но что-то, видно, с ним случилось, потому что вдруг забегали по салону стюардессы, призывая пристегнуться к креслам, а командир корабля объявил: «По техническим причинам самолет произведет посадку в Санкт-Петербурге». Потом выяснилось: в сопло залетел камушек.
В аэропорту пассажирам предложили экскурсию по городу, все равно поломку часов через пять только исправят, нужно ведь как-то время занять. Насте досталось место рядом с улыбчивым парнем, не сказать чтобы красавцем, но вполне симпатичным, и даже очки в старомодной оправе его не портили, наоборот, привлекали внимание. Вот ведь как странно: сначала — очки, потом — эта улыбка, смущенно-детская, наивно-простая, в общем, располагающая, почти как у Брэда Питта времен его молодости, ну, или бельгийца Йохена Вертессена — тоже красавчик, официальный титул имеет «Мужчина с самой красивой улыбкой», правда, женщинам улыбается, скорее всего, без всяких корыстных намерений, говорят: противоположным полом интересуется чисто платонически. Но Насте, впрочем, было все равно, на кого похож сосед. Пусть улыбается, лишь бы не приставал со всякими разговорами. А он и не докучал. Уткнулся в газету и ни слова.
Экскурсия шла вяло: посмотрите налево, поглядите направо, там видите то-то, а впереди будет это и это, не высовывайте голову в окно, посмотрите вперед — там Мойка, а до Фонтанки еще доберемся, и никаких чижиков там не водится, кстати… Ну, и тому подобное. А потом экскурсоводша еще и обрадовала: «Уважаемые гости города, авиакомпания просит передать вам: вылет переносится на девять утра, вам приносят извинения за доставленные неудобства. Авиакомпания предлагает вам ужин за свой счет, сейчас мы подъедем к кафе быстрого питания, выходим организованно и следуем за мной…»
Вот там, в кафе, он и опрокинул чай. Потом, уже в Хабаровске, Настя даже предположила: специально! Чтобы был повод познакомиться. Впрочем, кто ему мешал это сделать по-нормальному?
— Сто тысяч извинений! — растерянно бормотал Максим. — Я так неловок, право. А давайте еще солью присыплем пятно. Она быстро впитает жидкость.
— Да ничего страшного, — отвечала она, хотя думала совсем наоборот. — Пятна от чая отстирываются и легко.
— О боже, как искупить вину? — Максим робко улыбнулся. — А хотите розовый банан?
— Розовый?
Она была обезоружена. Что-то где-то вроде читала о таких бананах, но видеть не видела. И, черт побери, как мила эта его как бы конфузливая улыбка!
— Ну да, розовый,— он засунул руку в полиэтиленовый пакет, пошурудил там и действительно достал банан в розовой кожуре. — Вот! Провез через границу, нарушил правила сельхозкарантина, можно сказать — контрабанда.
Оказывается, он из командировки. Из самого Ливерпуля! О, Манчестер — Ливерпуль… Когда Настя была маленькой, программа «Время» начиналась с мелодии Андрэ Поппа «Песня прощения», а если ее пел Муслим Магомаев, то отец включал звук на полную мощность и подпевал: «Манчерстер — Ливерпуль…», и мать каждый раз иронично замечала: дескать, медведь-то изрядно потоптался на твоем ухе, но он весело и как-то бесшабашно отчаянно отмахивался: душа, мол, сама поет… Максим, как оказалось, любит эту песню в исполнении Мари Лафоре. Но рассказывал он Насте не о певице, а о вечерних улицах Ливерпуля, и о дожде, который там особенный — теплый, серебристый, и лужи от него пузырятся, и хорошо сидеть под зонтиком в уличном кафе, прихлебывать холодную оранжиру и смотреть, как падают листья. Рядом с гостиницей, где он жил, была фруктовая лавка, каких только экзотических плодов там не продают, и среди них такие вот бананы. Очень уж они понравились Максиму, прихватил с собой один, особо не надеясь провезти через границу. На таможне обычно все овощи и фрукты отбирают, но на этот раз его багаж даже проверять не стали.
Банан не показался ей каким-то особенным, разве что чуть нежнее обычного и ароматнее. Однако Настя оценила жест нового знакомца: отдал последний банан, можно сказать, оторвал от себя то, что сам любит. А еще Максим предложил пойти в какое-нибудь нормальное заведение, где вкусно кормят, ну не в «Семь морей», конечно, туда вечером попасть трудно, да и слишком помпезно там, можно в одну миленькую кафешку отправиться, у площади Восстания, там всегда умели готовить всяких гадов морских, особенно кукумарию и креветок, — пальчики оближешь!
Кукумарию, надо сказать, Настя никогда не пробовала. И потому когда принесли большую розовую тарелку с горкой морской капусты и каких-то буро-черных скользких полосок, политых растительным маслом, она недоверчиво подцепила вилкой нечто, похожее на большую гусеницу, и попыталась откусить самую малость — на пробу. Не тут-то было! Ломтик соскользнул и шмякнулся на кофточку, но этого ему показалось недостаточно: оставив пятно, он упруго отскочил и угодил в бокал с вином, которое вспенилось и выплеснулось на скатерть.
Подбежал официант, попробовал смыть пятно с кофточки, но оно еще только больше расплылось, и уже напоминало осьминога, широко разбросавшего свои щупальца. А эта чертова кукумария, распластавшись, нагло фланировала по кругу внутри бокала.
О, многострадальная кофточка!
Максим попытался ободрить Настю, но она, злая, даже не слышала его. Вскочила и побежала в дамскую комнату, где попыталась промыть пятно мылом, но ничего не получилось. И тогда, отчаявшись, она хотела заплакать, даже уже жалобно всхлипнула, но, слава богу, взглянула в зеркало. И рассмеялась!
Ту себя, что отражалась в холодной ясной глади стекла, она еще никогда не видела. Пеппи Длинныйчулок отдыхает! Волосы всклокочены причем так живописно, будто специально самый продвинутый стилист колдовал, на лбу — аккуратное оранжевое пятнышко, наверное, от брызнувшего соуса, но впечатление — сделано намеренно, такая вот, типа, индианка; а кофточка вообще приобрела экстравагантный вид: на груди некое чудо-юдо, то ли краб, то ли осьминог, невидаль морская, ткань измята, вся в складках и полупрозрачных потеках — официант переусердствовал, отмывая пятно. И получилось что-то вроде авторской художественной росписи в модернистском стиле.
И чего, собственно, переживать? В рюкзачке — ветровка. Вот и надену ее, решила Настя, а кофточка — бог с ней, даже прикольная стала, и ничего страшного не случилось, вернусь домой — уж как-нибудь отстираю. А кукумарию все-таки следует отведать. Из принципа!
Оказалось, вполне съедобно, даже вкусно. Максиму было приятно, что ей понравилось. Его глаза сияли! «Открывать другому человеку что-то новое — значит, и самому получить удовольствие, — объяснил он. — Кстати, теперь тебе можно показывать голотурию, как она есть, — и, заметив в ее глазах вопрос, уточнил: — Голотурия — научное название кукумарии, а еще ее называют морским огурцом: формой на этот овощ похожа, но когда ее выловят, она сжимается, становится этаким серым шариком, и, надо сказать, выглядит довольно мерзко. Приготовить ее — занятие долгое, только варят часа три, не меньше, и такой, хм, аромат издает, что хоть противогаз надевай. Но пальчики оближешь, правда? И полезна. А в живом виде — противно выглядит. Парадокс! Не все внешне гадкое на самом деле мерзкое…»
А потом они бродили по Петербургу. И было хорошо и славно. Просто — говорить, просто — идти, просто — споткнуться и, ощутив его руку на своем локте, благодарно улыбнуться, и что-то говорить, и слушать, и просто — молчать.
На Аничковом мосту — так коротко, так быстро; на Аничковом мосту — так долго, так медлительно неспешно, твоя улыбка — не мне, она обращена внутрь — в твой мир, и чему ты улыбаешься, о том не скажешь мне, а я не спрошу. Зачем? Я тоже улыбнусь, как будто бы тебе, а на самом деле вспоминаю анекдот о Николае Первом и бароне Клодте, которого понесла строптивая лошадь; пытаясь обуздать ее, он не заметил — обогнал самого императора, что по этикету строжайше запрещалось. Придворные окаменели. «Уж лучше б лошадь сбросила его», — шепнула юная фрейлина, принимая позу ловкой и горделивой амазонки. «Укрощая каменных коней, человек не всегда справляется со скакунами из плоти и крови», — ехидно резонировал кавалер в позолоченном камзоле и надвинул шляпу на лоб, скрывая ехидную улыбку. Но император лишь рассмеялся и бросил барону ироничную реплику: «Братец, ты лепишь коней куда лучше, чем ездишь на них».
Порой мы и говорим лучше, чем делаем то, о чем говорим. И улыбаемся кому-то лучше, чем человеку, который рядом… Или я не права? Ведь я не знаю, почему этот мост такой длинный и в то же время такой короткий. А когда мы оказались по обе его стороны, почему он не соединял нас — будто бы граница: он — тут, я — там, посередине — ничейное пространство…
Он — тут, я — там.

Там — банан, тут — этот ром. Интересно — вкусный? То, что девушку свалит с ног после первой рюмки, — однозначно: крепость пятьдесят градусов. Однако! Может ли крепкое быть вкусным?
Настя, надо сказать, плохо разбиралась в спиртных напитках. В семье не пили даже по большим праздникам, разве что на Новый год и на День Победы, ну еще на дни рождения, и то по чуть-чуть: у отца даже от невинного токая поднималось давление, а маме с детства внушили: пить — здоровью вредить.
Настя счастливо избежала в студенчестве развеселых компаний с шумными застольями, все это ей было просто неинтересно, а ребята, с которыми «ходила» — так в их городе назывались отношения между парнем и девушкой, — даже и не пытались угостить чем-нибудь более крепким, чем апельсиновый сок: она слыла девицей строгих правил.
Правда, потом, уже после института, нашелся один смельчак, который все-таки нарушил систему правил, тщательно выстроенную Настей; кстати, помогала ей в этом мама. «Не отдавай поцелуя без любви» — самое главное, что она внушила дочери. Так, кажется, Зоя Космодемьянская в дневнике писала. А еще мама говорила: все мужчины одинаковые, им от женщины только одного надо, а как получат — оставайся, мол, лавочка с товаром, прости-прощай и всякое такое.
Настя, влюбившись, все делала не так: хотела, чтобы он ее позвал на вечеринку, но как только Андрей заикался об этом, находила девяносто девять причин, чтобы отказаться; связала ему шарфик на день рождения, но возле его дома нырнула в сувенирную лавчонку и купила фотоальбом, как потом оказалось, у него целых три подобных «гроссбуха», а шарфик отцу отдала; на дискотеке загадала желание: если сейчас позовет на вальс, который вообще-то терпеть не мог, — значит, серьезно к ней относится, но танцевать с ним не пошла, сказала: голова, мол, болит… И не целовалась. Потому что боялась показаться распущенной. В общем, все не так!
Андрей, однако, оказался упрямым. Кажется, ему даже нравилось, что она такая недотрога. А может, он по своей сути охотник, которому нравится скрадывать добычу, терпеливо дожидаться подходящих условий, чтобы поразить дичь метким выстрелом, и главное — сам трофей, а не то, что его можно, допустим, зажарить или сварить. Охотника увлекает процесс: чем сложнее, тем ему занимательнее, и конечному результату он радуется порой, как маленький ребенок долгожданной игрушке. В принципе, для некоторых мужчин завоеванная женщина — не то чтобы игрушка, а, скорее, приз за победу: его можно определить на видное место, пусть все видят и завидуют, а можно поставить кубок на стол, куража ради отхлебнуть из него вина, и чтобы не мешал, задвинуть на полку, каждый день заваливая какими-нибудь мелочами, да и забыть о его существовании до поры до времени.
Впрочем, в своей настойчивости Андрей казался Насте милым, отчаянным, романтичным и, в конце концов, сама того не ожидая, она ему уступила. И, о, ужас, так приличные девушки себя не ведут — ничто ей не шло на ум, если Андрей не звонил, но после разговора по телефону тем более ничем заниматься не могла: хотелось немедленно увидеть его, хотя бы пальчиком прикоснуться к его щеке, ладони, шее, особенно к шее — в том месте, где выступала тонкая синеватая жилка, она трепетала под ее ладошкой как пугливое маленькое животное, и ей это нравилось. Наверное, ее добропорядочную матушку хватил бы удар, если бы она узнала, что вытворяет ее дочь с молодым человеком наедине. Во всяком случае, она не перенесла бы известия о том, что скромняжка Настя бывает в дешевых подозрительных гостиницах, где номера сдают почасово. Но надо же было где-то с Андреем встречаться. И Настя ждала этого как чуда. Каждый раз — как чуда!
А оно вдруг кончилось.
Андрей окончил институт МВД и поступил на службу. Тогда все стало сложно, очень сложно. И это «сложно» тянулось многими месяцами. Не хочется даже вспоминать. А однажды он вообще куда-то пропал. Его телефон был выключен. Квартирная хозяйка, ехидно съежив губки, пожала плечами: «Откуда мне знать, куда он девался. Съехал, и все! Вы, девушка, не первая, кто его спрашивает». Это — «не первая» — просто убило.
В УВД Настю долго не пускали, несмотря на слезы, а в «убойном» отделе, где работал Андрей, так ничего толком и не объяснили. «А вы, собственно, кем ему приходитесь?»
Наконец, Настя, проревевшись, решила: «Все — впереди! Жизнь продолжается…» В общем, что-то вроде этого. И даже, приставив ладонь к носу, весело покрутила ею перед зеркалом. Прощай — то ли себе, прежней, то ли ему, бывшему.
однажды утром внезапно проснулась от мысли: все закончилось,
но спросонья решила: это сон, всего лишь сон, пусть и кошмарный, —
однако вспомнила, как ты уходил, медленно, как в замедленной киносъемке,
такой независимый и свободный, — не обернулся,
и, как обычно, не послал за полночь СМС: «Малыш, люблю тебя. Спокойной ночи!»
а я надеялась: ты пошутил, когда сказал: «Спасибо, все было хорошо, но дальше я пойду один, так надо»
…мне приснилось,
но тут прозвенел будильник, и я поняла: об этом подумаю потом, нужно собираться на работу, выглядеть так, чтобы все думали: у меня все тип-топ, никаких проблем!
я опустила ноги на пол — и стало холодно, словно ковер покрылся ледышками, и мне захотелось выкинуть твои тапочки: они напоминали дохлых котят,
и я не прикоснулась к ним,
встала и пошла босиком на кухню, сварила кофе и выкурила сигарету.
хорошо, что одна!
все так же: и кофе, и рогалик с маком, и эта сигарета с ментолом, в окне — тополь напротив, и воробей сидит, как обычно, на подоконнике, и вчерашние старухи выгуливают своих вечных собачек, и небо в тучах, и мир не перевернулся,
но что-то изменилось…
вдох-выдох…
кажется, немножко труднее дышать…
вдох…

Она не могла жить и работать там, где прежде жила и работала. Она покинула эти места навсегда. Покинула так, чтоб не осталось и следа.
Но это неважно. Больше неважно.
…Насчет бананового рома решила. И дышала легко. Она даже забыла ту запись в своем блоге и комментарии к написанному. Кроме одного. Кто-то, под ником «Леди Анна» начеркал: «Труднее дышать при восхождении на вершину, а там, поверь, — откроется второе дыхание, и пошли они все нах».
— Привет! Этот ром слишком крепкий и, на мой вкус, для кофе не совсем подходит…
Сказать, что Настя остолбенела — значит, ничего не сказать. Она не поверила ушам, хоть уже догадалась, что слышит голос Андрея, глюк какой-то, такого быть не может… И все-таки, обмирая, обернулась. Он! Господибожемой! Стоит и улыбается. Как ни в чем не бывало.
«Где ты был… мать…»
Она ничего не сказала.
— А я заглядывал к тебе, — сообщил Андрей. — Оказалось: ты там больше не живешь, и никто нового адреса не знает.
Остолбеневшая Настя еще и онемела. Исчезнуть, столько времени не подавать никаких признаков жизни и вдруг — свалиться, как снег на голову, сказать «привет», будто вчера расстались, еще и улыбаться невинно.
— Время и вправду вприпрыжку бежит, — он вздохнул. — Миг — и месяц прошел, день за днем — пестрая лента событий, и как в ускоренной съемке…
— Кино, да и только! — вымолвила наконец Настя. — Римейк «Встречи на Эльбе» — «Встреча в винном магазине».
— Мимо ехал, пить смерть как хочу, гляжу: реклама «У нас самая холодная вода!» — остановился, а тут…
— И вправду самая холодная вода?
— Нет. Ты. Самая-самая!
Ну, понеслось, подумала Настя. Что-что, а говорить всякие красивые слова Андрей может. Несмотря на то что мент. Впрочем, он всегда поправлял: опер! Интересно, до сих пор в своем отделе работает? Тогда, когда стало сложно и с каждым днем все сложней, он внезапно куда-то пропадал, телефон вне доступа, где находился — неизвестно, а появлялся — ничего толком не объяснял. «Да так, задание одно, ну, понимаешь, затянулось». Дальнейшее — мычание. Секретчик чертов!.. И наглец — сравнил ее с холодной водой. Она — холодная?!
«Где ты был… мать…»
Она ни о чем не стала его расспрашивать.
Ром она так и не взяла, купила сухое красное вино. Андрей, кстати, и посоветовал: мол, бокальчик чилийского Cono Sur Pinot Noir — то, что кружит чуть-чуть голову, самую малость, вроде как приподнимаешься, вот-вот взлетишь, но в то же время замечаешь косяки, чтобы не удариться о них плечом. Одинокой девушке, которую всякий может обидеть, не повредит осмотрительность. Потеряешь голову — тут тебя маньяк цап-царап, и глазом моргнуть не успеешь…
— Да ладно, — отмахнулась Настя. — Ну, подумаешь, поманьячит, да и бросит! Может, я сама кого угодно цап-царапну…
И вдруг чуть не брякнула ни с того, ни с сего: «Как та креветка!»
Смутилась. Даже испугалась чуть-чуть. Взяла себя в руки.
И рассмеялась. Как ей казалось, смехом искушенной дамы. Может быть, даже несколько циничной, привыкшей брать от жизни все, что можно.
— Все вы смелые, особенно на словах, — пробурчал Андрей. — А мы с ног сбились: объявился, между прочим, какой-то псих, заманивает девиц, издевается над ними, все это на видео снимает, потом продает. По сей час, между прочим. Мы по следам изделий ходим, но автора пока не достать.
Об этом Настя уже слышала. Почти все местные телеканалы, соревнуясь друг с другом, включали в утренние программы хроники происшествий. Еще полусонный человек наскоро жует бутерброд, вяло прихлебывает чай или кофе, а тут на экране — бац, крупным планом жертва дорожно-транспортного происшествия, кровь, стоны, врачи «скорой» с перекошенными лицами, беготня, крики, «пи» вместо мата. Или вообще где-то ночью поножовщина случилась, есть убитые — пожалуйста, глядите, люди добрые, на свежайшие трупы…
Поначалу впечатлительная Настя ужасалась, но мало-помалу привыкла к подобным сюжетам криминальной телехроники. Воспринимала их порой как отражение какой-то другой, параллельной жизни, не пересекающейся с ее собственной. Ну, ДТП. Ну, убийства, Ну, насильники. И что? Все это ее не касается, разве что нужно дорогу внимательно переходить, на улицах ни с какими мужчинами не знакомиться, пусть они даже на принцев смахивают, темных закоулков избегать… Не такая она простушка, как можно подумать!
— Страсти-то какие! — Настя непринужденно подхватила пакет с покупкой и направилась к выходу. — С панели, наверно, девочек-то снимает? Нормальная не пойдет куда угодно с малознакомым человеком с первого же свидания…
— Всякое бывает, — сказал Андрей. — Главное, что девиц ни о чем не расспросишь. Их на съемках убивают. Есть любители, которые за подобное реальное видео выкладывают бешеные бабки.
Настя слышала о таких фильмах и даже читала в Интернете об извращенцах, которые вытворяют подобные мерзости, кажется, это называется gore. И это становится бизнесом?! Неужели мир сходит с ума? Ее, Настин мир, немного неуютный порой, но такой обыденный, привычный. В котором главное… Что для нее сегодня главное? Ну, скажем, фондю. Не просто фондю, конечно. Настя знает, что для нее сегодня главное. И не только сегодня.
GORE!!! Омерзительное и жуткое слово. Огненный ком, летящий с крутого откоса.
— Ну, хватит о плохом, — сказал Андрей. — Как жизнь-то?
— Нормально, но всегда почему-то хочется лучше…
— Ты сердишься? Извини, так получилось. Сначала замотался, потом — курсы, я звонил, но ты в отпуске была…
— Да ладно, — она махнула рукой. — Не грузись. У тебя своя жизнь, у меня — своя.
Подошли к такси. Водитель открыл капот и с сокрушенным видом совершал внутри манипуляции, похожие на пассы фокусника.
— Крандец, — сказал он. — Сдохла лошадка.
Настя растерялась. Как быть со всеми этими пакетами? Поблизости ни одной стоянки такси!
— Я тебя подвезу, — предложил Андрей. — Нет проблем!
А у таксиста мотор вдруг завелся. Но Андрей сноровисто перенес пакеты в свой «Ниссан», усадил Настю на переднее сиденье.
— Водила хотел цену набить, только и всего, — объяснил он. — Ты на работу? Никак, у вас сабантуй местного масштаба, — он кивнул на пакеты с провизией.
— Да так, мышка-норушка запасы решила пополнить, — отшутилась Настя. — Иногда, знаешь ли, забавляю себя кулинарными опытами…
— В одиночестве?
— Если ты хочешь узнать, не скована ли я узами брака, то — нет.
Зажегся красный сигнал светофора, Андрей резко затормозил, и только после этого ответил:
— И я — нет.
Настя решила не развивать тему двух одиночеств, тем более, что с некоторых пор считала: раз есть для кого готовить морское фондю, то не так уж она и одинока.
Тему разговора она придумать не могла, и это ее тяготило; но Андрей, которому тоже наскучило молчание, решил поговорить о погоде:
— Хорошо, дождей давненько не было. После них по грунтовым дорогам не проехать, — и заметив недоуменный взгляд Насти, объяснил. — К дачам обычно асфальт не укладывают, на дорогах — сплошные ямы, лужи. А нам, кажется, придется сегодня ночку провести в таких именно местах. За городом.
— Чего ради?
— Ловим, — коротко ответил он.
— Кого ловите-то?
— Служебная тайна!
Как всегда.
Она знала: как ни проси, все равно ничего не добьешься. Он и раньше, если что-то и рассказывал, то в общих чертах, обычно вспоминал всякие служебные курьезы и хохмы, которые нередко носили чернушный оттенок. Как-то проговорился, что с некоторыми его сослуживцами жены в конце концов разводятся: непонятно им, куда это мужья подрываются среди ночи — срочно вызывают! — и пропадают на несколько дней. Потом возвращаются никакие, дерганые, измученные, а то еще и с перегаром. Вот где он был, гад?! На задании или у зазнобы? Поди, разбери.
— Ну, раз тайна… — улыбнулась Настя. — Человек без тайн, что яблоня без яблок. Вот, мы и приехали. Спасибо.
— Увидимся?
— Как-нибудь…
— Какой у тебя телефон?
— Ты же опер. Сам найди.
Так лучше, чем произносить номер скороговоркой в надежде, что он не запомнит, не успеет записать. А то еще попросит ручку, и придется рыться в сумочке, где, как всегда, бардак и полно всякого хлама.
Что было, то прошло… Возвращаться — плохая примета, а если вернешься, нужно в зеркало в прихожей посмотреть, а оно мутное, надо бы отмыть, но зачем? И маленького, карманного, достаточно. А оно вечно заляпано пудрой и помадой. Неаккуратная ты, Настя. Нет, лучше — не возвращаться и никуда не смотреть…
Она подхватила пакеты, задорно бросила:
— Спасибо. Все — потом!
А что «потом», зачем «потом» — и сама бы не объяснила. Юркнула в подъезд офиса и была такова.
Вторая половина дня, на удивление, пролетела стремительно. Слоган она так и не придумала. И причины нашлись: сначала ее отвлекали по всяким пустякам — то кадровичка, которой понадобилось сверять документы; то менеджеры из соседнего прибежали: не могли придумать синоним слова «обалдеть», так чтобы не совсем приличным был, но в то же время как бы литературным; то Никита явился от заказчика, весь в растрепанных чувствах: «Насть, ну скажи, почему мужчины в галстуках такие козлы, а? Скучные, как кильки в консервной банке! Исключительно о работе говорят, к заказу никаких претензий, но пообщаться-то не только о нем хочется…» Потом Никита напомнил о планерке, а на ней шеф рявкнул: «Чтоб завтра слоган был готов! Сколько кота за хвост тянуть будем?»
Оставаться тянуть кота за хвост после законно отработанного дня Настя не захотела. Хватит! У нее — фондю. Морское. Вот так.
Решив сделать закуску из ломтиков соленой кеты, она достала рыбу, принялась нарезать ее старательно, аккуратно — каждый кусочек получался тонким, почти прозрачным, с красивым рисунком из прожилок и слоев мякоти. Ломтик надо было свернуть эдаким кульком, положить в него оливку, листочек петрушки и сбрызнуть лимонным соком.
Когда она сворачивала очередной такой кулек, зазвонил мобильник.
— Алло! Настя, а поехали на природу! Такой замечательный вечер, тепло, на даче — цветы, птички поют, кузнечики на скрипке играют, бабочки летают…
— Максим! Ну вот, а как же фондю? Не везти же с собой фондюшницу.
— Да ладно! Не заморачивайся…
— Я хотела по-нормальному, — сказала Настя. — Вот, закуску сейчас готовлю…
— А кто сказал, что на даче не по-нормальному? — рассмеялся он. — Да и тот куст надо пересадить. Ты обещала помочь, кстати.
— Кстати не всегда кстати, — буркнула она. — Ну, хорошо. Ужин и на даче можно приготовить…
Оказалось, фондюшница у него есть. С собой нужно только продукты взять. Можно, конечно, и сырами обойтись. Но уж очень хочется чего-то экзотического. Пусть это будет нечто морское.
И, надо сказать, все у Насти вышло на славу, даже креветки, которые до этого всегда получались жесткими и сухими, да и кальмар — загляденье: белоснежный, упругий и одновременно сочный, с кусочками красного перца и мелко порубленной зелени.
— Неужели придется кончать жизнь самообжорством? — Максиму явно нравилось то, что приготовила Настя. — Слушай! А давай накроем стол в комнате Синей Бороды!
— Ну, конечно! Кто туда заглянет — простится с жизнью. Сказку читал? То-то!
— Мы рождены, чтоб сказку сделать былью!
Максим, шутя, принял угрожающую позу, будто собирался напасть на невинную жертву, растопырил пальцы, оскалил зубы:
— Рррр! Я страшный-престрашный маньяк! Где моя синяя борода?! Не иначе, на антресолях пылится… Охо-хо, совсем памяти нет. Без бороденки-то сказка не получается.
Настя изобразила ужас. Максим, довольный произведенным эффектом, рассмеялся.
Комната, где он предлагал предаться самообжорству, его личная: у каждого человека должен быть уголок, где он может остаться сам с собой, заняться любимым хобби, и чтобы никто не смел его потревожить. Даже если он — Синяя Борода.
Под потолком тускло светила одна-единственная лампочка, обстановка аскетичная: стол, два стула, кресло, в углу — тахта, накрытая клетчатым пледом. Одну стену занимали стеллажи с книгами и журналами, на стене напротив — конская попона, колокольчики, цепь, солдатский ремень, пучки засушенных трав. Максим, заметив недоуменный взгляд Насти, махнул рукой:
— Не обращай внимания! Собираюсь оформить стену художественно, сейчас модно из всяких старых вещей конструировать панно, но у меня все руки никак не дойдут… Кстати, пойду-ка помою их еще раз, после садовничества грязь насмерть въелась. (Пока Настя готовила салатики, он не скучал: что-то рыл в саду, пересаживал. Хозяйственный такой! Ну, и аппетит, соответственно, нагулял.)
Когда Максим мыл руки, зазвонил мобильник. Настя чертыхнулась: ведь хотела его отключить, да забыла. Номер был незнакомым. Интересно, кто это? Лучше не отвечать. Или все-таки…
— Алло, — из трубки донесся голос Андрея.
Настя вздрогнула от неожиданности. Да уж, опер. Нашел все-таки номер. И время нашел — самое подходящее.
— Настя, Настя! — надрывалась трубка.
Солдатский ремень вдруг сорвался с гвоздя и, извиваясь по-змеиному, пополз к Насте. Латунная пряжка покачивалась в воздухе и блестела будто чешуей.
Настя зажмурилась.
Нет. Не хочу! Не надо!! Ничего этого не хочу — ни чертовщины, ни телефонных разговоров!!! Все — потом!
Настя открыла глаза. Ремень неподвижно валялся на полу под стеной. Она бесповоротно решила выключить мобильник. Но все-таки почему-то не выключила. Просто установила режим «без звука». Звони — не звони… Только не сейчас.
За едой Максим шутил, рассказывал новые анекдоты, прочитанные в Интернете, вспомнил Аничков мост и ту ночь, когда они гуляли по Петербургу. Максим, кажется, все знал о ваятеле Клодте. Как-то он не справился с лошадью и обогнал кавалькаду, во главе которой скакал сам Николай Первый. Все это случилось на Аничковом мосту. Придворные ждали гнева императора: никому не дозволялось его обгонять. Но самодержец глянул на бронзовых коней и тихо произнес: «За этих — прощаю!»
— Искусству прощается все, — сказал Максим, — особенно, если это великое искусство.
Он включил негромкую музыку, что-то из французского шансона, зажег и расставил несколько свечей, после чего протянул руку: «Сударыня, разрешите вас пригласить на танец…»
И так случилось — Настя и сама не поняла, как — танец закончился объятиями на тахте и лихорадкой, охватившей все тело, и полуборьбой, полувздохами, и вдруг стало как-то тихо, ясно и все равно. Свеча, стоявшая в изголовье, погасла от горячего, прерывистого дыхания. Тахта оказалась зыбкой, качалась и противно потрескивала, но, странно, Настю эти резкие, ритмичные звуки подстегивали, и она, забыв о всяком стыде, предугадывала желания Максима…
Когда, казалось, она вот-вот вознесется на небо, дверь открылась. Потом… Настя подумала, что опять начались кошмары наяву, преследующие ее весь этот день. Это и вправду был кошмар, похожий на плохой триллер.
В комнату ворвался человек в черной маске и такого же цвета хламиде, похожей на широкий балахон. Он размахивал длинным ножом и орал протяжно, нескончаемо: «Ааааааааааааааааааааааа!»
Ужасный пришелец подскочил к любовникам и замахнулся ножом, но вдруг передумал пускать его в ход. Он схватил висевшие на стене наручники и жутким голосом приказал девушке протянуть руки. Оцепеневшая Настя подчинилась. Железные кольца с шипами защелкнулись на ее запястьях.
Незнакомец рывком сбросил с себя хламиду. Он вовсе не походил на Аполлона, и никакие птички рядом не летали. Но на нем были такие знакомые синие плавки. Те самые. С ожившей статуи. Или похожие. Очень похожие. Или… Настя уже почти ничего не соображала от страха.
— Покажи, красотка, на что способна, — предложил убийца. — Покажи, как ты наставляешь мужу рога!
Настя хотела ответить, что она не замужем, никому рогов не наставляет и вправе спать с кем угодно, особенно с любимым. Но горло сжал внезапный спазм. Голос показался ей знакомым. Не исключено, что он принадлежал тому самому знакомому Максима, которого они случайно встретили на улице в Петербурге. («А телку ты подобрал штучную!») Но, может, вовсе и не ему. Настя безошибочно уловила в этом голосе лишь одно — смерть! Она что-то невнятно промычала и закашлялась.
Максим, казалось, тоже был в шоке. Он попробовал встать, но неизвестный сгреб его и швырнул на девушку.
— Давай, давай! Не отлынивай! Изобрази, чем ты лучше других? Покажи высокий класс! Такая телка штучная, а ты обосрался! Делай!!!
Убийца направил лезвие на Максима, а потом занес его над Настей.
Прикованная наручниками к скобе над тахтой, девушка, извиваясь, попыталась оттолкнуть коленом типа в маске, но он, приблизившись к ней вплотную, включил фонарь и светил ей прямо в глаза.
— Смотри на меня! — приказал он. — Зажмуришься — сначала вырежу правый глаз, потом левый.
Не в силах перенести жуткого взгляда из прорезей маски и ослепляющего света, она все-таки зажмурилась. Он наотмашь ударил ее по щеке — раз, другой. Настя вскрикнула. Максим хотел приподняться, но незнакомец обрушил на него град ударов.
— Смотри, ну!
Незнакомец провел лезвием ножа по плечу Насти.
— Прямо в глаза! Проси пощады! Не слышу…
Она закричала.
Лезвие холодной змеей скользнуло по плечу и вдруг обожгло нестерпимой болью. Настя успела заметить, как по руке заструился алый ручей. Потом на глаза ей упала серая, липкая пелена, которую прожигал странный красный огонек; голова закружилась, все мысли и чувства смешались окончательно, превратившись в мохнатый клубок первобытного ужаса и, теряя сознание, Настя услышала спокойный, ясный голос Максима:
— Бар-ран! Перестарался! Зачем сразу резать?!
— Какая-то она нежная слишком, — до безумия обыденно прозвучал голос незнакомца. — Блин. Съемки не получится. Давай ее в подвал, пусть оклемается…
Больше Настя ничего не слышала и не чувствовала.
Бим-бом…
Китайский болванчик подмигнул, прищурился и, безмятежно растянув губы в улыбке, качнулся влево.
Влево-вправо, бим-бом…
Пружина внутри распрямилась — и стало легко, свободно.
Бим-бом!

Настя очнулась, оттого что кто-то легонько встряхнул ее. «Воды на лицо плесни, — услышала она мужской голос. — Или по щеке похлопай. Сильнее. Брось эти нежности». Тот, кто дышал ей в ухо, ответил: «Не ори. Она и так натерпелась».
Андрей! Его голос. Откуда он тут взялся?
— Все хорошо, — тихо сказал он, заметив, что ее ресницы дрогнули. — Ничего не бойся. Все нормально, милая. Слышишь меня?
Она открыла глаза и кивнула. Говорить не хотелось, шевелиться не хотелось, ничего не хотелось.
— Мы их взяли! — Андрей осторожно прикоснулся к ее плечу. — Бедняга, угораздило же тебя вляпаться к этим нелюдям. Ничего, все в порядке. Держись. «Скорая» сейчас будет.
Она вяло подумала: какая «скорая», зачем, и почему у Андрея веки красные, как будто он рыдал. Мужчины не плачут. Наверное, соринка попала в глаз.
«Нет, и желваки ходуном ходят — так у него всегда, когда злится, и оливковые круги под глазами — устал, значит. Сколько он не спал? И почему она сразу не заметила его измученного вида? Еще там, в магазине. Было все равно?.. Откуда он тут взялся? И этот его напарник, в руках — пистолет. Зачем? А где Максим? И этот, страшный, в маске, где? Господи…»
В памяти отчетливо всплыла комната Синей Бороды и все, что там происходило. Как будто прокручивался ролик — эпизод за эпизодом, некоторые кадры смазаны, на них мелькали желтые и красные точки, серые полосы и черные квадраты.
Она зарыдала.
Откуда-то из темноты возникли ангелы в белом, голоса у них были резкие и встревоженные; они прикладывали к Насте какие-то холодные металлические штуковины, опутывали проводами и эластичными трубками, чем-то кололи… Она попыталась отогнать эту назойливую стайку, прикрикнула на них, но Андрей спокойно сказал: «Настя, милая, это бригада «скорой помощи», тебе помогают, успокойся».
На другой день в больнице, когда она слегка пришла в себя, Андрей рассказал ей все. Хорошо, что Настя не выключила сотовый. По билингу удалось определить район, откуда шел сигнал телефона. Где-то в тех же окрестностях притаилась дача, которую «вычисляли» Андрей и его коллеги, идя по следу «киношников»-живодеров. Где именно та дача, они точно не знали. И «рыли землю», чтоб узнать.
Как на грех, оба подозреваемых — Максим и его подельник — в день операции будто испарились: ни на работе, ни дома их не было, у общих знакомых не появлялись, стоящие на прослушке мобильники не включали, возможно, пользовались запасными, незасвеченными, номеров которых опера не знали.
Взломали электронную почту Максима и поняли: «киношники» получили из дальней страны срочный заказ на очередные кровавые съемки.
Схема, как уже выяснилось, была незамысловатая. Максим знакомился с привлекательными девушками, изображал влюбленного, и это у него получалось довольно неплохо: образованный, ироничный, галантный и привлекательный, он производил нужный эффект. Чаще, впрочем, он просто снимал на трассе «плечевую». С такими проще договориться на секс, и никто не станет искать неизвестно куда сгинувшую проститутку. Но «плечевые» не всегда устраивали заказчиков съемок. Иногда требовалась «чистая» и по-настоящему влюбленная девушка. Чем искреннее ее чувства, тем острее ощущения от действа.
Подельник играл роль насильника, убийцы, маньяка, палача, вампира — в зависимости от сценария, предложенного заказчиком-извращенцем. Все происходящее снималось на три камеры, скрытые в комнате Синей Бороды. Под объективами камер девушек подвергали изощренным издевательствам и мучениям и, в конце концов, убивали. Потом Максим монтировал «материал» и отвозил готовое видео заказчикам за границу. Тем и объяснялись его зарубежные путешествия, которые он живописал Насте в Петербурге…
— А так все замечательно начиналось, — сказала Настя и усмехнулась, смахивая слезинку. — Восхитительно и романтично!
— Бывает, — Андрей неопределенно пожал плечами. — Знаешь, позавчера купил тушенку в стеклянной банке. Вроде внимательно глядел: мясо, минимум жира, лавровый листочек, понимаешь, там и горошины черного перца… Открыл, попробовал. Черт! Мясо соевого вкуса, желе противное. Вот так же бывает и с человеком: на вид — одно, копнешь — другое.
— Знаю, — Настя отвела взгляд, — все я теперь знаю. Я ведь думала, это любовь.
Андрей вдруг грубо хохотнул.
— Ну, да! Любовь. Она разная бывает. Вот у этих — такая.
Настя хотела сказать, что она же совсем не о том, но Андрей сменил тему.
— Сегодня следователь придет. Расскажешь все, что было.
— На вопросы отвечу. А все, что было — это никого не касается.
А ничего, считай, и не было… Разве что — Аничков мост. И этот взмах крыльев! Может, ангел о чем-то хотел предупредить, а я не поняла его знака?
Или, дьявол забавлялся, подсовывая оживших креветок и Аполлона в плавках?

— Завтра приду, — пообещал Никита, вставая. — Хочешь каких-нибудь фруктов? Может, принести котлет из щуки? Вчера сам стряпал!
— Все — потом, — ответила она. — Пока ничего не надо.
— Так я приду?
Настя отвернулась к окну. Там, во дворе, маленькая черная собачка убегала от рыжей кошки, настроенной весьма решительно: пушистый хвост трубой, шерсть вздыблена. Наверное, котят защищает. Собачонка, поджав хвост, юркнула в кусты георгинов, и несколько пышных соцветий упали на асфальт. На какой-то миг Насте показалось, что кошка повернула к окну палаты свою огромную рогатую голову с клыкастым оскалом от уха до уха. Но это был лишь обман зрения, порожденный дефектом стекла.
— Да, — ответила она. — Буду ждать.
Когда он осторожно притворил за собой дверь, она отчего-то вспомнила морское фондю. И вдруг поняла: никогда не будет его готовить. Ни за что на свете.

 

 

 


 

 

 

Олег КОПЫТОВ


ДОРОГА К ЗЕРКАЛУ


Главы из романа


Я иду к своему средоточию…
К окончательной формуле…
К зеркалу и ключу…
Скоро я узнаю,
Кто я.
Х. Л. Борхес





Глава 1

Говорил однажды отец, сидя за вечерним столом в деревенской уральской избе: «Они родились в один день. С разницей в четыре года. Такое бывает один случай на миллион… Специально точно подгадать было невозможно. Тем более Олег-то «начинался» именно здесь… Да. В лесу за Спиридоновским покосом… Сестренку Олегу «догоняли» уже во Фрунзе… Но, конечно, очень хотелось, чтобы дети родились в один день»…
Свое первое дальнее путешествие я совершил, когда мне исполнилось четыре месяца. Очень уж хотелось отцу порадовать свою мать, показав первого внука ее младшего, восемнадцатого сына… В кержацких семьях именно мать — глава родового клана, всегда старше мужа.
Когда Николай и Клара Копытовы со своей четырехмесячной лялькой садились в поезд, в ноябрьском звонко-прозрачном воздухе города Фрунзе летали последние осенние паутинки, приятное всему живому солнце, нежаркое, остывающе-теплое, ласкало крыши и стены каменных домов; деревья с остатками листьев на головах млели от счастья в неге поздней осени. Сверкали чистыми окнами троллейбусы и «Москвичи» с «Победами», солнечные блики беспечно скакали по городу…
В конце ноября 1963 года в деревне Малый Сулай Юрлинского района Пермской области мела метель. Большие березы возле баньки Петра Копытова казались от ствола до мельчайших ветвей черными, стонали от ветра и стужи. Отворишь дверь — из сеней в избу врывался густой морозный дух и не скоро замирал в маленькой кухоньке рядом с русской печью…
Ехать нужно было так. Двое с половиной суток — от Фрунзе до Свердловска. Затем — ночь на поезде от Свердловска до Перми. Далее — электричкой до станции с удивительно художественным названием Верещагино. От нее — сто километров пути автобусом до столицы Коми-Пермяцкого округа городка Кудымкара… Тут уж как повезет.
От Юрлы, если к брату Николая Илье на сутки-другие не завалиться, можно прямо в Малый Сулай на телеге… Сойти километров за пять до Дубровки — и направо через лес-тайгу километра два…
Совсем нетрудно предположить, как нелегко было решиться матери на такую поездку. Но — что делать! Во-первых, отпуска по уходу за ребенком тогда в СССР были всего шесть месяцев. Во-вторых… Баба Аня так до конца жизни и не простила матери того… что Колька, последний ее сын, который должен, обязан, иначе быть не могло в кержацких семьях! — остаться при родителях, — уехал, да еще и не в Кудымкар или Пермь, а вообще, как считала баба Аня, в чужую страну… Хир… Хирхизию — противно такие слова говорить!.. При чем здесь Клара? А ни при чем! Виновата и все!.. Да еще имя нерусское. Все они нехристи!.. В-третьих, поехать с четырехмесячным ребенком из тепла в метель и стужу, на десяти перекладных, к злой свекрови, наверное, мать заставило и то, что семя, из которого проклюнулся я, было брошено в нее в уральском бору…
Я простудился уже в первом поезде. В безлюдном срединном Казахстане, где-то за станцией Балхаш, какие-то подонки стали швырять в окна проходящего поезда мерзлые камни. Попали в окно того купе, где ехали Николай и Клара с ребенком и еще двое командированных… Неплохо до этого ехали. Вели почти светские беседы. Пили чай в весело дребезжащих подстаканниках. Трое молодых мужчин с высшим образованием да еще молодая мать — студентка-заочница… Касались даже политики! А чего! Так есть, было и будет, казалось, всегда.
И тут этот камень, вонзившийся, как пушечный снаряд, в большое окно узкого купе… От неожиданности никто толком даже не успел испугаться. Потом всех затрясло, мать заплакала, даже заголосила, схватив к груди мирно посапывающего карапуза, прислушиваясь не слухом, а сердцем — жив?..
Я был жив. Но все-таки проснулся. И посмотрел куда-то вверх очень серьезным взглядом. Еще плавая где-то там, в безмятежном Божьем мире, откуда мы все приходим и туда же возвращаемся.
В Свердловске не задержались. Зима. Билеты — свободно. Пересели на поезд до Перми. Поехали. Но я уже вовсю орал. Другие — дети как дети. Если простудятся — вялые, спят. Сон лечит. Я орал, как недорезанный, всю дорогу. Соседи терпели. Только косились на этот угол купе, где орал почти беспрерывно этот чумной. А его мать, уже почти не стесняясь, выпрастывала из кофточки белую грудь очень правильной формы, совала ему, а он орет и орет.
В Перми, конечно, остановились у Николая Спицына — лучшего друга отца, они потом еще лет двадцать будут дружить, ведь отец ездил в отпуск из Фрунзе на Урал каждый год, а до этого вместе учились в университете на истфаке. Ада Спицына — такая пышнотелая, но не толстая, с осиной талией, с высоко уложенными волосами типичной блондинки шестидесятых годов… Таковой она, впрочем, почти на всю жизнь и осталась… А Кольша Спицын уже тогда форсил… Интеллигент от ногтей до ровненьких усиков и остренькой — под Дзержинского — бородкой.
Молодым все нипочем! Даже женатым и с детьми. У Николая с Адой была уже девочка полутора лет — Лена.
Разговоры, разговоры! Разговаривали медленно, растягивая удовольствие…
Ада — врач. Она осмотрела меня и сказала, что у Олежки все признаки простуды в ранней стадии, и если ехать к родителям в деревню, мало ли чем это все может кончиться… Она-то острее всех понимала, какая это авантюра…
— Ну, да есть же там поблизости от деревни какая-нибудь амбулатория…
«Амбулатория»! Ада всю жизнь была городским человеком. В деревню ездила только «на природу». Она краешком ума не могла заподозрить, что уже в Юрле царил девятнадцатый, а то и вовсе восемнадцатый век. Прочти описание Радищевым крестьянской избы в «Путешествии из Петербурга в Москву», а затем окажись на краю Юрлы и войди в любой дом… А уж в Малом Сулае!
Здесь стояли такие же, как и сто, и двести, триста лет назад избы из сосновых бревен, мох между бревнами, сени, в избе — справа — полка печи, сразу над входом — полати, широченные, чтобы все десять, двенадцать, четырнадцать, сколько их там! — ребятишек спать могли. Слева и прямо — лавки, крашеные, конечно; в углу слева от входа — вместо икон чугунный кержацкий крест с распятым Спасителем, под ним — большой, крепчайший, на всю семью стол, с такой столешницей, что скобли ее ножом после обеда лет двести — до конца все равно не сотрешь. Лавки только с двух сторон стола, поэтому в избе несколько табуреток, низеньких, маленьких; на стенах — вот они украшения цивилизации! — по два, иногда три «иконостаса» семейных фотографий, выцветших, черно-белых, да в каждой избе — радио, коробочка со шнурком.
А большой белый бок русской печи в главной комнате избы заходит направо в кухонный угол, где само сладко-жаркое лоно русской печки, полки с посудой, кадка для мытья… В избе бабы Ани и деда Пети напротив входа — окно. Не широкое, но и не узкое, строгий прямоугольник, рамы составляют узкий крест. В окно видна дорога у дома, единственная, вдоль которой и стояла испокон веку деревня. Есть еще в избе — от входа справа под полкой — ступени в подпол с запасами. И не заметишь лаз в полке. И между полкой и полом — ровненькое маленькое окошко для кошки, чтоб мышей из подпола выводила.
Как добрались Клара с Николаем до Малого Сулая из Перми — в стужу и метель, пеленки нигде не поменяешь, не поспишь. Все время — мерзло, мерзло, мерзло! Как добрались из Перми до Малого Сулая — лучше не вспоминать.
Олежка орал всю дорогу. Приехали — баба Аня в подпол за «белым вином». Кержаки иначе современную водку и не называли.
Дед Петр — не то, что баба Аня, которая, почитай, за всю жизнь никуда и не выезжала, — бывал аж за границей. Прошел в Отечественную войну Западную Украину, Польшу, Чехословакию, Венгрию, пол-Германии, даже участвовал в десанте советских штурмовых войск где-то в Дании. Представляете! — весь мир повидал. Мог поговорить с образованными в университетах на их языке, да еще и, благодаря своему невиданному опыту, не казался, а на самом деле был выше их, не просто «по возрасту», а по уму жизни. Этот ум светился не в словах его, а в глазах. Говорил дед Петр мало. Я его видел разговорившимся, с веселыми глазами, с детской улыбкой, выпирающей нижней губой из-под густой бороды, только однажды, когда он рассказывал о волхвах и маленьком Иисусе… Баба Аня больше молчала и короткими, рассчитанными годами движениями ставила на стол нехитрую деревенскую снедь… Рассердится, а серчала ж иногда, как же иначе — произносила как-то буднично: «Да буде-и ты трое проклят»…
А уже на второй день гощения я подозрительно притих. Личико стало морщиться, скукоживаться, что ли. Кашлял, как старый дед. Тут без врача все понятно — воспаление легких. Пневмония. «Скорую помощь» вызывать? Не смешите! Это в городе «скорая помощь»: позвонил — и примчалась. Здесь иногда врач приходит на третий день после похорон.
Дед Петр помолился да пошел к совхозному бригадиру просить лошадь. Своей, конечно, не было. Все кони — совхозные. Крестьянам, «рабочим совхоза», положено иметь только корову и телка.
Я бы умер там, где был зачат, не прожив и полугода на этом свете… Врач, конечно, приехал. Долго ждали, но приехал… На грузовике, похожем на военную «полуторку». После того, как вкололи мне каких-то уколов, на том же грузовике повезли в Юрлу. И довезли живого. И там, действительно, была амбулатория — так с советских пор стали звать земские, крестьянские больницы… Но почему я не умер в те сорок часов, пока ждали врача? В те короткие и долгие, как вечность, часы, когда в грузовике везли в райцентр перепуганную до онемения женщину… да по сути-то — девчонку? Почему я не умер? Бабкиными молитвами?.. Ими. Больше нечем было меня спасти. Но вот первый вопрос… Он же — последний в моей жизни. Неразрешенный да и, наверное, неразрешимый вопрос. Почему, зачем Бог меня спас? Для чего он меня готовил? Или Бог просто… сми-ло-сти-вил-ся?.. А может быть, в отношении этого младенца Он проявил какую-то человеческую слабость?.. Прости, Господи!

Помнить себя я начал во Фрунзе… Это была главная улица. Залитая до краев солнечным светом. Первое, что я помню — это большие, разноцветные витрины странной расцветки. Основным тоном был черный, и, вроде бы, он должен был подавлять, ощущать себя строгим отцом других легкомысленных красок: этих желтых, красных, голубых завиточков, цветочков и кружев на нем. А на черном были именно такие легкомысленные светло-желтый, бирюзовый, ярко-розовый… Но черный не подавлял. Не потому ли что вокруг было очень солнечно, была такая веселая, радостная, вся в зелени деревьев улица. Не потому ли черный цвет на витраже здания, около которого я запомнил вхождение в этот мир, не подавлял, не казался черным, потому что вокруг все было так спокойно-радостно?
Второе, что я помню — стоящего рядом отца. Именно стоящего, а не идущего. Наверное, я, двухлетний малыш, так вылупился на этот радостно-черный цвет витрины, что отец не решился вести меня дальше, и мы постояли там немного…
Потом помнится ощущение дома… возвращения домой… Это было так удивительно!.. У нас еще не было своего дома. Мы жили у двух симпатичных пожилых людей — тети Шуры и дяди Юры. Мы жили, потому что слова «снимали комнату» не подходили… Там были большие зеленые ворота — распах для автомобиля и калитка для входа, дворик, залитый молочного цвета бетоном, налево — гараж для «Победы», на которой дядя Юра никогда не ездил, а выводили «Победу» только тогда, когда из города с загадочным именем Ош приезжал сын дяди Юры. Всегда его приезд сопровождался этим непонятным словом — Ош… Застолье на стеклянной веранде дома, виноград — приезд дорогого гостя совпадал с созреванием первых сортов винограда. Потом выводили «Победу» — кофейного-с-молоком цвета, огромную добрую железную лягушку. Все начинали ее мыть, и мне до невозможности весело было принимать участие в этой суете, где много воды, брызг, ручейков, вытекающих, стекающих, струящихся по стеклам… Как заливисто лаял Шарик — собака много больше болонки, но меньше южнорусской овчарки. Как томил своей темнотой и прохладой сад-огород, начинавшийся за стеной винограда. И все такое тесное, хорошо по-детски тесное…
Я играл с Шариком, белой, пушистой собакой, бегал от удивительной, ни на что не похожей прохлады комнаты, скрытой в ярко-беленом доме, в тесно сгрудившемся своей сотней домов Рабочем городке. Бегал в залитый солнцем двор, ровный своим молочным бетоном квадратик. Ходил вместе с родителями в дом бабушки Тони и деда Васи, где было целых три прохладных комнаты. Я начинал помнить себя…

Мое первое очень серьезное, сущностное потрясение связано с тем, что еще кого-то зовут Олег… Баба Тоня была больна астмой. Она была учителем-словесником по образованию, но никогда не работала — потому что всю жизнь страдала грудной жабой и потому что родила и растила троих детей. Баба Тоня очень любила литературу, дед Вася, экономист огромного Фрунзенского мелькомбината, работал на нем и много после того, как вышел на пенсию, — тоже всю жизнь любил литературу. У них было множество книг. Некоторые — редкие. Дореволюционные издания…
Однажды бабушка сказала, что мне нужно немного остановиться в бесконечном бегании по двору и улице, по комнатам. Что кроме собак, кроме Шарика, (а меня любили, кажется, все собаки Рабочего городка), кроме голубей дяди Стасика, которых я просто обожал, кроме того, что я уже знал, есть еще одна удивительнейшая вещь. «Какая?» — с готовностью к открытию спросил я.
«А вот посмотри», — и она достала с полки большую белую книгу. Мне было всего три года. Я очень хорошо помню: книга формата чуть больше обычного, белого цвета, но не ослепительно белого, а спокойно-мудрого, глубокого белого цвета, матовая, кажется, чуть-чуть шершавая обложка. На ней барельефом, выпирающим кружком неясные очертания какого-то лица, золотистые глубокомысленной вязи буквы. Страницы чуть пожелтевшие; ребром, когда они вместе, — потемневшие, и не совсем ровный строй этих страниц, когда они вместе…
Бабушка начала читать.

Как ныне сбирается вещий Олег
Отмстить неразумным хазарам.
Их села и нивы за буйный набег
Обрек он мечам и пожарам…


Вы можете мне не поверить, и я почти точно знаю, что не поверите, но никогда, — ни тогда, когда я ходил в детский сад, бегал по улицам Рабочего городка, Пятого микрорайона, ходил в школу, у меня не было в жизни ни одного тезки, ни одного другого Олега!.. А тут я слышу: «Как ныне сбирается вещий Олег»… И хотя там есть слово «вещий», и для меня «вещий» ничего не значит. Но я тут же, всем нутром понимаю, что этот Олег — не я. Что это какой-то другой Олег. А если есть какие-то другие Олеги, значит, мир мне не принадлежит. Не мои голуби — дяди Стаси, и сам дядя Стас, и Шарик, и тенистый, тесный сад бабы Тони, и баба Тоня тоже не только моя, и даже папа Коля и мама Клара тоже не только мои… Не мои, не мои, да? Так вот вы как, значит! Тогда, тогда… Я уйду! Я соберусь и уйду от вас далеко-далеко! Даже дальше Рабочего городка, дальше ипподрома, даже дальше Пишпека! Я насовсем, совсем, от всех вас уйду… И я начинаю плакать, сначала беззвучно, одними теплыми глазами, потом слезами, потом голосом, потом реву без остановки, как в ту ночь, когда я начал болеть пневмонией в поезде «Свердловск — Пермь».

К своим четырем годам я уже слабо различал, где я на самом деле живу: у мамы с папой, у бабы Тони и деда Васи с дядей Стасей или в детском саду, куда меня упрямо настойчиво водили, несмотря на то, что в этом не было никакой необходимости. Когда родители на работе, за мной всегда было кому присмотреть, к тому же мама ровно в тот день, когда мне исполнилось четыре года, 18 июля, родила сестренку. Я-то видел только конвертик тряпок и иногда сморщенное, страшненькое личико. Мама опять была в отпуске по уходу за ребенком, а их к 1967 году увеличили с полугода аж до года. Не было никакой необходимости в детском саду. Но так уж повелось в Советском Союзе к шестидесятым годам, что культ общественного мнения перестал быть культом, а стал чем-то самим собой разумеющимся. И, скажем, должны были быть очень веские основания у родителей, перед собой, а не перед кем-то еще, чтобы не приучать своих детей к коллективу, не водить в детский сад. У моих — таких оснований не было.
Уже в «лягушатнике» детского сада кое-чему начинали учить, были занятия, но совсем несерьезные, какие-то рисование, лепка из пластилина, аппликации, песни-танцы… Читать в детском саду не учили. И не учили играть в футбол. Этим двум вещам я к четырем годам выучился самостоятельно…
Читать в детском саду в средней группе не учили, но в тот момент, когда я после «Вещего Олега» всем своим нутром почувствовал, что есть на свете недосягаемо другой Олег, и осознал, что мир принадлежит не только мне, и я всегда, всю жизнь буду делить свое и только свое с другими, в тот момент я твердо решил выучиться читать, чтобы попробовать: а может быть, в мире букв все устроено иначе? Может быть, там есть мое и только мое, которое ни с кем никогда не придется делить?..
Я приставал ко всем вечно занятым взрослым: «А это какая буква? А это какая буква?» — вначале держа в руке какой-то кусок рваной газеты с большими буквами оторванного на полуслове заголовка, потом стал корябать буквы огрызком карандаша на полях тех же кусков газет. «А это какая буква? А это какая буква?»
Баба Тоня — тончайшая, интеллигентнейшая, иссушенная астмой — тоже вечно была занята. Она была единственный словесник из всех многочисленных родственников, но и она не имела возможности сосредоточиться на том, чтобы научить меня читать.
Но все же на бегу, средь своих занятий, каждый — пусть с некоторым, плохо спрятанным раздражением, — но все же отвечал мне, какая это буква. И худо-бедно я выучил алфавит.
Как мне удалось почти самостоятельно (тут уж бабушка мне немного помогала) научиться «сливать буквы», переводить статику восприятия графики в динамику чтения, я до сих пор не пойму. Но факт остается фактом. Примерно к четвертому своему дню рождения я научился читать…
А это случилось вскоре после четвертого дня рождения… Тем летом я чаще бывал у бабушки, и когда у них с дедом Васей и Стасиком вечно были гости… Иногда взрослые не прочь были поэксплуатировать мой дар и показывали гостям, как этот малыш уже спокойно читает… Однажды к деду зашел один из его начальников. Помню только лоснящуюся от пота, самодовольную физиономию и рубашку с коротким рукавом, салатного цвета, с жестко вырезанным воротником.
— Степан Ильич, а вы знаете, внук-то уже читает.
— Да, неужели, а ну поди сюда. Ну возьми, ну, вот, хотя бы, ну вот…
Возникла какая-то открытка, на стороне заполнения которой крупными буквами было выведено ПОЧТОВАЯ КАРТОЧКА. Дядька начальник ткнул привычным указующим перстом в эти буквы и приказал, а ну, прочти-ка… Он мне был очень неприятен, этот дядька пришел и уселся тут, как хозяин, в нашем доме, в нашем мире. Я уже подозревал, что здесь кроется даже не подвох, а какая-то глубоко спрятанная драма бытия, которая касается не только виновато смотрящей бабушки, не только не потерявшего своего достоинства всегда степенного деда Васи, но все же, взглядом выдающего, что это надо просто перетерпеть. Я подозревал, что здесь кроется что-то большее, чем минутное расстройство привычного уютного мира, наверное, потому я разволновался. К тому же, как это обычно бывает у детей, я еще путался в последних буквах алфавита, содержащих шипящие — «ч», «ш», «щ»… Мне было очень неприятно докладывать этому дядьке, но на меня почему-то с особой надеждой смотрели бабушка Тоня и дедушка Вася, и я собрался с духом и звонко выпалил: «Почтовая картошка!»
Как он заржал! Как победно вскинул к небу свою лоснящуюся физиономию! «Почтовая карто-о-шка… Ха-ха-ха! Карто-о-шка… ха-ха… Умеет. Конечно. Нечего сказать…»
И всем вокруг сказать было больше нечего… Но тогда я понял одну истину. Мы — враги. Мы всегда были и будем врагами. Они будут давить нас, а мы не будем действовать их методами, наше оружие — просто оставаться самими собой. Мы все равно выше их, лучше, достойнее, потому что умнее, то есть счастливее.
В 1968 году мне было пять, сестренке Лене годик, мы получили квартиру. Боже, как радостно это было! И в то же время — для меня — грустно, тревожно, минутами — очень и очень тревожно. Первый раз в жизни я покидал обжитой мирок и переходил в другой мир — неведомый, а потому изначально опасный… Из Рабочего городка предстояло переезжать на другую окраину города, с крайнего запада Фрунзе на его крайний восток — в Пятый микрорайон. Единственное, чем манили микрорайоны — свежим ветром с гор и самими горами, к которым город подошел вплотную. Очень скоро после многоэтажных коробочек начинались каменные карьеры и за ними сами горы: вначале — большие покатые желтые холмы с редкой щетиной культурно высаженных, редких и чахлых кустов фисташек. Желтые горы в редкую пасмурную погоду или предрассветным утром сбрасывали с себя желтый цвет, темнели свинцом, как тучи, и казались выше, чем есть на самом деле. За грядой желтых следовали зеленые горы, такие как на Кавказе — молодые, бурные, изумрудно-таинственные. Дальше — зубчатой стеной между небом и землей, между родной стороной и загадочным Уйгурским Китаем, между бытием наличным и бытием пред-Божьим, бытием Белых ангелов и Серых демонов стояли горы алмазные… Всегда — в ослепительных алмазных шапках…
В грузовике, уже меньше похожем на «полуторку» времен Отечественной войны, более солидном, более мощном, округлом, более жирно покрашенном в черный цвет, были: в кабине — шофер, мама с сестренкой на коленях и я подле них, в кузове — среди ящиков, коробок, узлов, среди бледно-желтых мебельных досок — отец, распростерший руки между бортом и досками. Так мы поехали в Пятый микрорайон…

Началась короткая киргизская зима. Папа ходил на работу в Киргостелерадиокомитет и приходил домой иногда с «пятеркой» — продолговатым венгерским черно-кожаным магнитофоном «Репортер-5» — интересной серебристой игрушкой, с двумя аккуратными бобинками, спрятанными под крышку с окошком. Отец, приходя домой, всегда включал радио на кухне, но не слушал ничего, кроме новостей, тогда они почему-то трагично назывались «последние новости»… Я ходил в детский сад, как на работу… Мама сидела с Ленкой, — кажется, еще до того, как сестра начала говорить, я стал звать ее не иначе, как Ленка… И всю жизнь звал ее Ленка, и письма писал ей: «Здравствуй, Ленка!», и по телефону говорил ей: «Привет, Ленка», — за исключением тех случаев, когда я звоню ей из Хабаровска в Великий Новгород, в поликлинику и прошу позвать к телефону заведующую, Елену Николаевну (вот была б умора, если б я хоть раз по многолетней привычке сказал: «А Ленку позовите!»). Она никогда не обижалась. Это — наша тайна.
В ту зиму я ходил в детский сад и чуть ли не в первый день мне стало невообразимо скучно. Все уже перезнакомились и возились в большой зале какими-то кучками, в углу изящно, нога на ногу, сидела на «взрослом» стуле новая старшая воспитательница, всем своим видом показывая: я здесь временно, детки, мне дано много больше, чем вам.
На прогулках здесь никто не играл в футбол — и это было ужаснее всего. Здесь были такие же резиновые мячи — зеленые, а ими играли в какие-то глупые кидалки руками, а в футбол, как известно, играют только ногами, а если рука — штрафной…
Ближе к вечеру первого дня я увидел несколько тонких книжек на одном из столиков, позже я узнал, что это называется «читальный столик». В обязанности воспитательниц входило брать в отведенное время одну из серии «Мои первые книжки» и читать детям вслух. Я взял одну из книжек, темно-сиреневого цвета, на обложке — лев и собачка, имя автора — Лев Толстой, раскрыл и начал читать про себя. Ко мне подошла девочка, выше меня ростом, видом взрослее и наивно-протяжно спросила:
— Ты что, уже умеешь читать?
— Да, — ответил я просто и, конечно, получил приглашение прочитать вслух. Спиной я почувствовал, как напряглась, как потянулась к этой сценке старшая воспитательница с гладкими ногами, как напряглись складки халата под ее грудями, я почувствовал доселе неизвестное, что-то приказывало мне победить, покорить, уложить в голубую бархатную коробочку, перевязанную вишневой атласной ленточкой, не кого-то, не этих девочек, а именно старшую воспитательницу. Я начал читать.
Я еще плохо выговаривал звук «р» — очень наивно и плохо акцентировал фразовое ударение, не мог легко перестроиться в чтении с монолога на диалог, но я уже читал экспрессионистски, то есть с выражением. Большими мазками клал краски на главные фигуры речи, ставя второстепенное только в качестве подпорок и фона главным фигурам того мирка, что я хотел выразить… Но именно в этом рассказе, в этой слезливо-наивной фантазии странного русского деда, в рассказе «Лев и собачка» нужно было именно такое чтение — чтобы пробуравить, прочистить какое-то тонкое отверстие, что имеется в любом, даже самом черством сердце, что уж тут говорить о сердцах мягких, о детских сердцах и о сердце девушки-девчонки со светлыми волосами и длинными гладкими ногами, что витала в своих пушистых облаках с девяти утра до шести вечера в детском саду в Пятом, еще пахнущем строительными растворами, микрорайоне?..
Я закончил. Оглянулся. Вокруг меня — коротко стриженные или с тугими косичками головки. Все стояли притихшие, взволнованные. Над ними — симпатичная блондинистая воспитательница в белом халате. Возле глаз на ее бледном лице проступала размазанная тушь… Я еще не умел формулировать свои мысли и ощущения, но сейчас я понимаю, что у меня было чувство победителя. Все! Сделано! Я уложил ее в бархатную коробочку, перевязанную вишневой атласной ленточкой!
Хотя я был совсем малыш, мне было всего пять с хвостиком лет, но кто знает, когда Бог приказывает ангелам не держать больше малыша под сенью своих крыльев — иди сам, трудно, бесы вокруг, но иди сам… Конечно, я ошибался тогда. Никого никуда я не укладывал… Она по-настоящему заплакала, понимаешь, по-настоящему! Она просто пробудилась от какого-то своего сна, и это ее странный русский дед разбудил, Лев Толстой. Эта книжка совсем недавно лежала на «читальном столике», и она ни разу ее своим малышам не читала. Она вообще никогда ее не читала!

Я уже не мечтал, как тогда, когда ходил в детский сад, стать капитаном милиции — именно капитаном, просто милиционеры мне уже тогда казались очень подозрительными, другое дело — капитан! Я уже не мечтал стать космонавтом. Наверное, я перестал мечтать стать космонавтом тогда… Когда взрослые — отец, какой-то дядька попутчик рядом — на автостанции заговорили об ужасной участи космонавтов Волкова и еще кого-то, которые задохнулись в разгерметизированном узком, тесном пространстве кабины космического корабля. Я уже тогда боялся смерти — до ужаса, до паники в душе, боялся во всех, в любых ее проявлениях. Это паническое чувство страха смерти будет преследовать меня всю жизнь… Я, пятилетний человечек, окруженный всяческой заботой, здоровенький, полный фантазий, не смел себе представить, как они умирали, но какие-то черные представления, независимо от моей слабенькой воли, все равно лезли мне в голову. Как это могло быть. Как три человека замечают, что они не просто беспечно летают в невесомости в тесных пространствах космической кабины-комнатки, они замечают, что дышать с каждой минутой становится все труднее и труднее, и ничего не сделаешь, надо умирать, — это ведь не поездка за город на «Москвиче», у которого спустила шина. «Запаски», второй жизни у человека не бывает. Это я уже очень хорошо знал, мне было очень тяжело в то лето, я почему-то часто возвращался мыслями к погибшим космонавтам…
А осенью меня отвели в новый детский сад. А зимой я довольно много читал и даже начал писать стихи. Темы были навеяны книгами и только книгами. Бабушка дала мне прочесть «Робинзона Крузо» Даниеля Дефо, плотный томик с чудесной графикой. Как сейчас помню: одетый в звериные шкуры, с каким-то странным зонтом, с большой котомкой за плечами человек, заросший волосищами, огромной бородой, идет куда-то вперед, берегом океана, взгляд полубезумный… Другая страшная картинка: из пещеры выглядывает какое-то глазастое чудовище, и, лишь присмотревшись, можно едва угадать того старого-престарого вожака козьей стаи, что забрался умирать в каменную пещеру. Вот дикари привезли убивать пленника, потом Робинзон освободит его и назовет Пятницей… Вот — корабль… Я навсегда был очарован этой книгой, этой темой. Мне до сих пор кажется, что нигде так, как на необитаемом острове, не был счастлив Робинзон. При этом — вот она неразрешимая тайна, парадокс жизни — нигде никогда так близко не бывает человек к смерти, как в состоянии полного одиночества…
Я писал настолько корявые стихи, что их очень трудно сейчас воспроизвести. Единственное, что помню: как-то я прочитал чудесную книгу под названием «Это — хоккей!», там было все о победах нашей славной сборной по хоккею на чемпионатах мира и Европы, множество фото — вратари Синельников, Пучков, Третьяк; непроходимый защитник Рагулин, знаменитейшие Михайлов, Петров, Харламов, еще юный Мальцев, там были Старшинов и братья Майоровы, Якушев… Там был рассказ и о зарубежных великих игроках — о Ришаре, например. В книге были рассказы и даже юморески о хоккее. Я так же, как отец, как он ни гнал меня от экрана, сиживал ночи напролет, когда шел чемпионат мира по хоккею. Наши трудно и заслуженно, драматично и не без разочарований, но все-таки всегда побеждали… Это было неотвратимо, как весна в конце календарной зимы в сером, сыром, а потом вдруг раз — в неделю, после 23 февраля наступала весна в городе Фрунзе… Как-то я в изнеможении от удовольствия, от этой неги чтения схватил простенькую двадцатикопеечную шариковую ручку, вырвал листок бумаги из тетрадки и набросал на нем что-то вроде: «Михайлов и Харламов, Ришар и Петров — // Как много в этом мире прекрасных игроков!» Мамы дома не было, она уже работала инструктором в райкоме партии, приезжала с работы с противоположного конца города позднее отца на несколько часов. Отец был с другом-журналистом. К нему тогда часто ходили друзья-знакомые, не обходилось без алкоголя. Но мне было все равно: один отец или нет и в каком он сейчас состоянии, я прибежал на тесную кухоньку, своими горящими глазами, хватанием за рукава заставил обратить на себя внимание, я декламировал свои «стихи» звучно, старался басисто, выходило визгляво: «Михайлов и Харламов, Ришар и Петров — // Как много в этом мире прекрасных игроков!» Мне улыбались, что-то говорили, но я-то понимал, что от меня отмахивались, как от назойливой мухи, моим прекрасным порывом жертвовали в пользу этой вонючей, желтой недопитой бутылки пива… Я убежал к себе, мне не хотелось плакать, мне захотелось спать…
Я был очень отходчивый, уже на следующий день я все забыл, не было никакой обиды на отца, ничего не было, и стишков этих не было. Я еще вечером порвал на клочки ту бумажку: правое, творческое мое полушарие еще вечером успело остыть, а левой рациональной половинкой своего маленького мозга я быстро увидел, как противно-наивно то, что я накорябал…
Та зима, когда мне было пять с половиной лет, протекла бы вовсе незаметно, если бы мы с отцом не поехали черным вечером в Четвертый микрорайон. Он вез меня на санках, и я увидел Экзистенцию. Я еще не знал этого слова, но именно тогда я увидел Ее…
Была зима, тот короткий период киргизской зимы, остро-холодный, с ветром, колючим скрипучим снегом, когда по-настоящему холодно и в теплых шубе, шапке, рукавицах, и непривычно, тесно, и куда-то прячется не что-нибудь, а смысл жизни…
Отец собирался в Четвертый микрорайон к Петру Пухову, журналисту-фотографу. Ходил по делу, на несколько минут, а меня взял, чтобы я подышал свежим воздухом. Так как мама не возражала, сам обрядил в шубу, шапку, рукавицы, подстелил одеяльце на деревянные рейки детских санок с алюминиевой округлой спинкой, усадил меня. И мы поехали в Четвертый микрорайон. Мы шли вниз, спиной к горам. Слева от меня вразброс горели окна в домах-пятиэтажках, жизнерадостно посмеиваясь над запоздалыми путниками. Поскрипывал снег в такт шагам отца — он шел быстро. А справа — Боже мой! — справа нависла над миром холодная чернота, Экзистенция! Я еще не знал этого слова, но я сразу же понял, что это именно она. Медленно и отстраненно, жуя своими всегда здоровыми челюстями, наверняка сожрала недавно и Ботанический сад с его деревьями, кустами, травой, асфальтовыми дорожками и стеной джигирды с иголками, она проглотила, не поморщившись, все километры высохшего русла реки Ала-Арча с миллиардом спокойно лежащих сотни лет больших округлых камней. Это она — холодная черная Экзистенция — зачеркнула во мне бытие детского садика хлопкопрядильной фабрики и не позволила танцевать первую пару с девочкой Таней. Это она выпустила воздух из космического корабля и заставила принять страшную смерть космонавта Волкова. Это она одним плевком сделала скользкой убийцей высокогорную дорогу Фрунзе — Ош. И сын дяди Юры, все-таки один-единственный раз решивший поехать в Ош на большой, похожей на добрую лягушку «Победе», на крутом повороте пошел юзом, лихорадочно, неуклюже цепляясь за жизнь, тормозил — и под жадный грохот камней сорвался в пропасть, превратившись в безобразные ошметки грязно-кровяных кусков человеческой мертвой плоти. Эта нависшая над всем миром, холодно-равнодушная к этому миру и к человеку Экзистенция угрожала мне жизнью всегда рядом с собой, каждый миг рядом с собой… Она была величава, она была больше, чем мир, больше, чем жизнь… Никогда после того вечера я не видел ее так близко, так зримо. Лишь ее холодное дыхание резкими, всегда внезапными порывами с того вечера бьет в борт моего утлого суденышка, на котором я плыву, год за годом неизвестно куда…

Мы переехали в новую квартиру, и переезжать было весело. Еще до того, как приехал грузовик-фургон за большими вещами, мы носили вещи поменьше к новому дому, он был здесь же, в Пятом микрорайоне, правда, на другом его конце, и идти было всего пять-семь минут, но было почему-то радостно, весело. Я хватался за большие узлы, и мама делала страшные глаза и говорила:
— А ну, оставь, надорвешься, — но я не слушался, хлопал дверью и бежал вслед за отцом, который уже нес вниз по лестнице что-то большое на плечах… Новая квартира была уже не двух-, а трехкомнатная, значит, нам с Ленкой полагалась своя собственная комната, только жаль, что окнами она выходила во двор. А ту комнату, что выходила окнами на дорогу, русло реки и Ботанический сад, «окнами на Заречку», — жаль, что комнату с самым лучшим видом родители забрали под спальню, но мне не возбранялось, придя из детского сада, вставать у этого окна с видом на Заречку и стоять, ждать сладко подкатывающего ощущения, что когда-то я туда, за Речку, Заречку, уеду, и там будет какая-то особенная жизнь, что-то доселе неизведанное никем, а только мной, только мной…
И еще той весной женился дядя Слава, или как его чаще всего называли в семье — даже потом постаревшего — Стасик. И как ни опасно было жениться в мае, говорили ведь в народе: в мае женишься — всю жизнь маяться будешь, все же женился в мае. К тому же 9 мая у деда Васи день рождения. Волшебно совпавший с Днем Победы, которую старший сержант Фолин, так же как и миллионы других солдат, добыл в сорок пятом. День рождения деда Васи всегда в семье проводился сказочно торжественно. Приходили все. Не только близкие родственники, но даже двоюродные и троюродные племянники деда Васи. В доме, а чаще во дворе, накрывались столы с белой скатертью. Было много сделанного дедом Васей еще в прошлом или даже в позапрошлом году хорошего виноградного вина, десяти- и двадцатилитровые бутыли были покрыты толстым слоем пыли и запаяны красным сургучом. Свадьбу дяди Славы и тети Жени приурочили к 9 Мая — Дню Победы и дню рождения деда Васи. Столы стояли и в доме, и во дворе и даже на улице, возле дома, напротив палисадника и открытой калитки во двор. Молодые приехали на белом с шашечками такси, но на крыше — скрещенные золотые кольца, на капоте — кукла с большими глазами, вся машина в лентах и цветах. Следом еще одно такси с друзьями Стасика, в основном такими же бесшабашными охотниками, как он сам (дядя Слава говорил: «Охотник — значит, хороший человек»), и с подругами тети Жени, как и она, окончившими техникум связи… Во дворе, под окном, выходящим в закоулок между сараем и стеной кухни, спрятался бочонок с пивом, стоящий на табуретке. В бочонке был кран… Меня сразу заинтриговал этот бочонок, его призывающий к какому-то веселому грешку, бесшабашному приключению крутой бок, этот сверкающий металлом краник…
Молодым кричали: «Горько!»
Я носился с улицы в комнаты, из комнат во дворик перед домом, во двор за домом, пробегая по узким бетонированным дорожкам, натыкался на взрослых, всем мешал, я старался не пропустить ни одного «Горько!». Это было потешно, как тетя Женя откидывала фату и закрывала глаза, а дядя Стасик приподнимал правой рукой свои очки с толстыми стеклами, левой осторожно, как что-то до чрезвычайности хрупкое, обнимал тетю Женю за ее крепкие плечи, они открывали свои рты и стремились этими — как у желторотых птенцов, большими ртами друг к другу… Все какие-то совсем необычные, постоянно шутили, и даже больная астмой баба Тоня, кажется, ни разу не дышала в свои трубки, не глотала порошков и пилюль. Она была в каком-то доселе мной невиданном платье, сиреневом с белым кружевным воротником, и дядя Паша все говорил мне:
— Олега, какая у тебя молодая красивая бабушка!..
Меня все манил и манил этот желтобокий, крутобокий бочонок пива, спрятавшийся во дворе, в закоулке, стоящий на табуретке. Кажется, никто и не подходил к нему. Вина на той свадьбе мне, конечно, никто бы не налил, но я слышал, что пиво — это не очень страшно, от него трудно стать пьяным, и я хотел больше праздника, больше. Но я хотел еще больше праздника, больше, чем возможно… И, запыхавшись, вбежал на большую просторную кухню, выходящую окнами на задний двор, в тенистый тесный садик-огородик, прикрытый большущими зелеными шторами виноградных лиан, чуть не наткнулся на бабушку и выпалил:
— Баб, налей мне пива!
— Что? Клара, Клара, ты послушай, что он просит? Клара, ты будешь за сыном следить?..
Как? Да как же это так! Бабушка, моя добрая, моя воздушная бабушка так больно меня ударила, неужели она до сих пор не смогла понять, что если я просил что-то, то за секунду до просьбы я уже имел это в своем распоряжении? Зачем она так, словно меня не было рядом: «Ты будешь за ним следить?» Как будто меня не было рядом… И мне чуть не в момент стало противно и скучно здесь.
Я напустил на себя равнодушный скучающий вид, как бы случайно оказался на кухне, когда там никого, даже бабушки, не было, взял со стола крепкий граненый стакан, вынес его во двор и спрятал под виноградником, недалеко от скучающего бочонка. Я еще побродил, покружил по заднему двору, улучил момент, когда вовсе никого на заднем дворе не было, подошел к бочонку, слыша бешеный стук своего сердца, открутил краник, налил полный стакан желтого пива с белоснежной пеной. Я видел, как некоторые взрослые сдувают пену прямо на асфальтовый пол, и я тоже неловко, но сдул пену на асфальтовый пол — и выпил полный стакан пива… И ничего не произошло. Пиво тепло закатилось в живот и тепло, кошкой, свернулось там калачиком. И все! И все — и делов-то и страху-то! И стоило из-за этого бабушке делать страшные глаза и кричать маме: «Клара! Ты послушай, что он просит!» И я побежал туда, в гущу праздника, в гущу людей, где дядя Паша что-то говорил, а все так счастливо и беззаботно смеялись, а потом дядя Паша кричал: «Горько!»
Я другой и третий раз подбегал к тайному бочонку, мы были с ним заговорщиками, мы были с ним друзьями, и заходящее за низкие крыши домов Рабочего городка солнце не блекло, а разгоралось все ярче и ярче… а потом стало сиреневым, чуть ли не ярко-зеленым, как большие листья винограда. Пиво в животе из желтого, янтарного стало почти черным, оно стало что-то грызть у меня внутри, в голове закопошились тараканы, маленькие мерзкие твари все там расцарапали в голове своими жесткими усами. Я забрался в небольшую тесную беседку во дворе рядом с душем и курятником. Сел на кровать с лоскутным одеялом, широко открыл рот, меня вырвало, словно кто-то взрослый подошел к колонке на улице, недалеко от дома деда Васи и бабы Тони, и резко дернул за ручку, сильным потоком рвануло… Я провалился в небытие… А когда очнулся, рядом стоял почему-то с сильно виноватым видом отец, мама очень зло поблескивала очками в золотистой оправе. Совсем поодаль стоял Ленька и держал за руку мою маленькую сестренку Ленку. Что-то мне все разом стали говорить… У меня сильно, ах, как сильно болела голова! А потом остались рядом только мама, папа и дядя Паша. И дядя Паша, ставший таким очень серьезным, каким я его, кажется, никогда не видел, говорил мне, как взрослому:
— Нельзя, Олег, совсем нельзя, понимаешь, больше не смей. А вот когда вырастешь, пойдешь в школу, закончишь школу, и тебя призовут в армию, вот тогда мы с тобой вмажем, ах, Олежка, как мы тогда на проводах с тобой вмажем!..
У меня сильно, ах, как сильно болела голова!.. И я тогда последний раз в жизни видел дядю Пашу… Сколько раз с тех пор мне хотелось больше праздника, чем есть на самом деле. Мне до сих пор кажется, что это возможно… Мне казалось это чуть в самом начале лета, когда мы с папой и мамой поехали от райкома в горы отдохнуть на природу. В Семеновское ущелье. Оно называлось так потому, что здесь останавливался путешественник Семенов Тянь-Шанский И это с самых горных ледников было сказочное место. Это были зеленые, крутые, молодые бурные горы. В ущелье текла речка, вода прозрачная, прозрачней не бывает, если попробуешь напиться той воды — зубы ломит. Там, на крутых склонах росли тянь-шаньские голубые ели. Такие красивые, что их даже посадили в Москве на Красной Площади, возле памятника Неизвестному Солдату и у Кремлевской стены. Их ветви растут очень ровненько, густо, и не коряво, а прямо, немного вверх, а стволы тоже очень ровные и густо-коричневые, а иголки действительно ярко-голубые. Трава зеленая-презеленая, но она не доходит до изумрудного, она просто очень густого зеленого цвета. Это ущелье очень похоже на огромную тенистую комнату, огромнейшую залу, один из уголков Бога на этой Земле…
Взрослые сидели на расстеленных одеялах, шутили, ели, пили, мне, конечно, было с ними скучно. Под шумок я убежал от них, пошел, пошел все выше в гору, цепляясь за высокие стебли травы, забирался все выше и выше, и взрослые на своих одеялах внизу и сбоку казались все меньше и меньше… Эта поездка в горы, в Семеновское ущелье, тоже была праздником, правда, другим, чем свадьба дяди Славы и тети Жени. Здесь было дыхание вечности. Я упивался этим дыханием. Мне хотелось все больше и больше этого горного воздуха, я словно хотел надышаться им на всю оставшуюся жизнь. Я забирался все выше и выше… И стоял на горе, вокруг были тянь-шаньские ели, было много, как нигде и никогда зеленого цвета. Голубое небо , и голубые тянь-шаньские ели… И внезапно, не осознавая, что я делаю, побежал с горы, простер руки, как крылья, и бежал с горы, ни разу не упав, бежал все быстрее и быстрее, передо мной возникали крепкие стволы елей — я как-то очень плавно при такой большой скорости обходил их и бежал вниз все быстрее и быстрее, недалеко от подножья, вытянув руки, как крылья, — полетел… Я до сих пор хорошо помню этот полет, и, может быть, ничего прекраснее этого полета никогда не было и не будет больше в моей жизни. Казалось, ангелы подхватили меня под худое тельце, под живот и грудь своими легкими, почти неощутимыми руками и бережно несли, спускали с горы…
Взрослым, собравшимся внизу, во главе с самим Первым, конечно, не было видно никаких ангелов. Они, открыв рты, замерев в оцепенении, смотрели, как этот шестилетний пацан, раскинув руки, летел с горы головой прямо на огромный камень, валун мертво-серого цвета, похожий на фантастически выросший в размерах конский череп, сбоку которого змеей вытекал маленький прозрачный ручей… Взрослые — кто-то встал, кто-то не в силах даже был подняться и сидел возле арбузов, бутербродов, шашлыка и бутылок — молча смотрели, как я скрылся за огромным валуном. Тут разом все вскочили и, отпихивая друг друга, побежали… Я сидел, прямо в ручье, который, слегка завихряясь, оббегал меня и тек дальше, в речку, сидел на песочке, прямо в ручье, держался обеими руками за голову и чему-то счастливо улыбался…

Мне было очень грустно фотографироваться возле дома-пятиэтажки с большим букетом сиреневых астр, в дурацких черных шортах и белой тесной рубашке, перед тем как пойти первого сентября первый раз в первый класс… И я последний раз оглянулся на наш дом, перед тем, как пойти в школу, последний, потому что прощался с целым миром, с целой жизнью. Я еще не знал слова «реинкарнация», но мне словно предстояла какая-то сущностная реинкарнация. Нет, мое тело оставалось прежним, но вся жизнь вокруг была бы уже совсем другой, не прежней, — новой. Я словно знал, что будет невообразимо скучно первые три года в школе, потому что то, чему там учили, я уже почти все знал. Но по давно заведенному порядку в советской стране надо было, чтобы по исполнении семи лет ребенок должен идти в школу и учиться ровно тому, чему учат и всех остальных. И, конечно, я совсем не против был заведенного порядка, и где-то на краю сознания у меня теплился неподдельный интерес к тому, что будет в школе, с кем я там познакомлюсь, и что там будет новое. А в том, что там будет новое, сомневаться не приходилось… И все же мне было невообразимо грустно… И очень боязно. Я вновь расставался с одним миром — привычным, обжитым, родным — и переходил в другой.



Глава 2

В шестидесятых годах женщины в Советском Союзе рожали много, во всяком случае, по два ребенка в семье. Это было неписаной нормой. Этому способствовал последний за годы СССР пассионарный взрыв. В те годы почти каждый вечер в Москве, на площади, у памятника Маяковскому собирались поэты и читали свои стихи. Однажды там собралось целых три тысячи человек, которые читали и слушали стихи. И в музее Политехнического института в Москве собирались молодые, с горящими глазами люди и слушали стихи. И в каждом городе был свой Политехнический институт, городской стадион, столовка в студенческом общежитии, просто летняя эстрада в парке… В те годы мы в первый и последний раз за все годы СССР победили Америку. Мы первыми отправили человека в космос. Все любили Гагарина… Один восторженный папаша назвал в его честь своего сына, зарегистрировав его в ЗАГСе под именем Урюрвкос: это означало — «Ура! Юра в космосе!» А многие просто называли своих сыновей Юрами…
На «линейке» в честь начала учебного года стоял фантастически длинный ряд первоклашек — мальчики все как один в белых рубашках и черных шортах, девочки — в коричневых платьицах, белых фартуках с волнами оборок, в белых гольфах. Собрать «линейку» пришлось не в школьной рекреации, не в спортзале, а на асфальтовой дорожке на улице, за спортзалом, перед садиком с редко, но очень аккуратно посаженными яблоневыми деревцами. Стояли 1-й «а», 1-й «б», 1-й «в», 1-й «г», 1-й «д» и 1-й «е» классы.
Я впервые увидел так много сверстников и ужаснулся. Здесь были ребята много здоровее меня, и я уже знал, что простые физические кондиции дают человеку много преимуществ, и худоба, и стандартный средний рост не самое лучшее приобретение за первые семь лет жизни.
Было много детишек с черными жесткими волосами, темноватой кожей и узким разрезом глаз. В садиках у нас не было так много детей-киргизов, я уже знал, что киргизы — точно такие же люди, как мы (у мамы с папой было много друзей-киргизов), но что-то подсказывало мне, что никогда, ни при каких обстоятельствах мы так и не станем одним человечьим племенем… Я видел такое огромное количество детей — а здесь были дети не только из нашего Пятого микрорайона. Меня крайне неприятно волновало зрелище такого количества сверстников потому, наверное, что я даже не подозревал, что у меня будет так много конкурентов в жизни. Ведь любой из них имел ровно столько же прав любоваться желтыми, зелеными и алмазными горами рано утром, когда день промыт лучше любого стекла, а воздух яркий до того, что звенит колокольчиками. Восходящее солнце приятно покалывает веки, и тело наливается необъяснимой истомой. Любой из этих почти двухсот маленьких людей имел ровно столько же прав ходить по микрорайону и ездить в Рабочий городок, уметь читать и писать задолго до того, как этому начали учить в школе, уметь играть в футбол. Любой, каждый из этих почти двухсот человек имел право на эту большую темного кирпича школу.
…У меня был даже не грустный, а запуганный, несчастный вид, когда я стоял со своим дурацким букетом астр, в тесной белой рубашке и тесных черных шортах на торжественной по определению, но такой мучительной на самом деле «линейке»… Здесь было много учителей, в основном женщин, только двое или трое мужчин. Один — несмотря на жаркий день — в костюме и при галстуке. Скоро мне предстоит узнать, что это и есть легендарный завуч Яков Семенович, который при всей его интеллигентности строго противостоял всем микрорайонским хулиганам (а в микрорайоне практически каждый пацан — хулиган), который блестяще окончил университет и аспирантуру и ему оставалось сделать полшага до кандидатской степени, а он сказал всем, что математика как наука — это не его призвание, его призвание — педагогика, и ушел в школу. Здесь была сама директор, Вера Ивановна, очень серенькой наружности, с таким печально-некрасивым лицом, сгорбленной фигурой, такой безвкусной и бедной манерой одеваться: какой-то коричневое из грубой ткани платье-сарафан, сандалии, в которых на дачу ездить, а не на школьных «линейках» выступать. Я еще не знал, что, когда буду во втором классе, ей вручат орден Ленина и изберут депутатом городского Совета народных депутатов. Она будет единственным человеком в этом совете, которому позволялось говорить чуть ли не все, что она думает, и критиковать даже председателя горисполкома. Такие Веры Ивановны были практически в каждом городе, потому что было взрывное, пассионарное время в Советской стране и глоток воздуха нужен был даже в городском Совете народных депутатов… а потом все равно ее принципиальные выступления ни на что повлиять не могли…
Я пришел с «линейки» опустошенный и совершенно разбитый. Кажется, лег спать. А когда проснулся, думал только об одном, мечтал только об одном — пускай бы побыстрее эта школа прошла, закончилась… Вот было бы здорово, если бы я заболел, надолго-надолго заболел и не ходил бы в школу, а время катилось бы само собой и школа проходила бы сама собой…

С первого по третий класс — одна учительница. Это сегодня я понимаю, как много зависит от этого человека: одна на тридцать, тридцать пять, иногда сорок маленьких человечков, — на полдня заменяющая каждому из них мать. В течение ни много ни мало — трех лет… Нашу учительницу звали Нина Григорьевна, она выделялась двумя первейшими обстоятельствами: была очень маленькой и очень мягкой. Я до сих пор не понимаю, как вообще возможно быть такой мягкой, обходительной, интеллигентной и управлять оравой из сорока маленьких человечков! Каждый из которых — личность, завихряющая турбулентными спиральками будущих черт, будущих драм и трагедий, будущих страстей и желаний, будущих побед и поражений. Кажется, Нина Григорьевна обладала некой магической силой умиротворения. Она всегда спокойно, тихо, но уверенно и ни на миг не останавливаясь, как большой и сильный, но очень тихо работающий бог в машине, вела урок. Это постоянство, то, что она не делала никогда никаких пауз, вселяло уверенность. Словно сидишь у ручья и вроде бы не слышишь тихого тока его воды, но, вдруг это тихое, незаметное журчание затихнет хоть на миг, — и встрепенешься до самого дна души? Словно у всего мира остановилось сердце…
Мне было очень легко и приятно учиться. Читать я умел, но в этих, для меня как бы совсем примитивных и ненужных «ма-ма мы-ла ра-му» оказалась какая-то скрытая сильная внутренняя поэтика. Как в «до-ре-ми-фа-соль-ля-си — си-ля-соль-фа-ми-ре-до», повторяемых сотни, тысячи раз, до бесконечности повторяемых… В «ма-ма мы-ла ра-му» было скрыто мягкое и теплое дыхание Вечности, Всемирной Матери, которая единственная и могла спасти, укрыть, защитить от жестокой и равнодушной Экзистенции…
Особенно приятно было получить на торжественной линейке, посвященной окончанию первого класса, похвальную грамоту. Твердый, солидно желто-зеленоватый, с тиснением, печатью, витиеватой большой размашистой подписью лист был первой моей государственной наградой. А как же иначе? Целая страна — от Карпат до Тихого океана, от Северного полюса до Памира — не могла не заметить меня, не оценить того, как хорошо я читаю, каким красивым становится мой почерк, как замечательно я развит в арифметике. Что? Какие там «палочки»!
— Хотите, я в уме прибавлю или вычту любые цифры? Только до ста в сумме, ладно? Дальше мне трудно…
— Ну давай. Тридцать шесть плюс восемнадцать?
— Та-а-ак… Пятьдесят четыре!
— А вот шестьдесят три минус двадцать семь!
— …М-м-м …Тридцать шесть!
— Что, точно, что ли? Есть бумага и карандаш? Ишь ты, действительно точно…
Потом вдруг настал удивительно дождливый конец мая. Дожди шли непрерывно, тяжелыми свинцовыми тучами, могучими раскатами небесного грохота. Дожди приходили из-за гор, из-за зубчатой стены между небом и землей, между родной страной и загадочным Уйгурским Китаем… Дожди вмиг погасили, сделали какими-то подслеповатыми окна теперь уже родной для меня школы. Все дома стали на одно лицо. Кажется, все люди на улице стали грустными… Мы с мамой сели в «тридцать восьмой» автобус и поехали к бабушке. Мама сказала: побудешь у них до вечера, а вечером мы с папой за тобой приедем…
Бабушке в тот день было нехорошо, она лежала в пропахшей лекарствами комнате. Деда дома не было. Зато какими веселыми, радостными, приветливыми выглядели дядя Стасик и тетя Женя! Дядя Стасик, похожий на старшеклассника-отличника, маленького, но в больших очках, победителя всех олимпиад, беспрерывно шутил, носился из комнаты в комнату, что-то напевая, гладил кучу чудом в такую сырость высохших пеленок, беспрерывно выходил курить на веранду. Ему разрешалось курить на веранде, там курила и бабушка, я очень удивлялся, как это так: у бабушки ведь болят легкие, а она объясняла мне, что это лечебные сигареты, а с желтым кончиком, которые курит дядя Стася, наоборот, — ядовитые.
— Я на улицу пойду, — вдруг сказал я.
— Ты что, там дождина такой!
Впрочем, тетя Женя сказала это словно для проформы, как бы разрешающе…
Дождь заливал глаза всему Рабочему городку, всему свету. Мокрым стоял соседский дом Юрко, глуховатый, запертый ото всех дом прижимистого хохла. Мокрой стояла ничего не понимающая колонка: а зачем я-то нужна, когда вокруг столько воды! Мокрыми стояли большие деревья — тополя и карагачи. Но весело поблескивали гранитными лысинами булыжники дороги. И ни души не было! Свобода! Ты один в этом мире. Один! Он — твой. И это — мой уголок мира. Моя улица Рабочего городка. От колонки и до поворота дороги я знаю оттенок цвета известки стен каждого дома, я знаю, где выщерблен асфальт Красной улицы, пересекающей нашу булыжную дорогу, да я каждый булыжник на этой дороге знаю!
И вдруг я заметил на дороге маленькое живое существо. Это была крохотная ласточка. Ласточонок. Черно-белый — сжавшееся худое тельце, все промокшее. Я схватил его и моментально испытал какие-то даже не отцовские — материнские чувства к этому существу. Он будет мой всегда. Я буду его кормить, я его воспитаю, он навсегда будет моим другом… Но тут я заметил пару взрослых ласточек. Они носились вокруг нас с ласточонком и тихо, странно вскрикивали. Ах, как больно им, ах, как больно — я сразу это понял. И мне жалко было расставаться с маленьким существом, но, с другой стороны, я уже испытал прилив какого-то неведомого чувства, насладился обладанием чего-то маленького и живого. Бережно усадил маленькую ласточку на придорожный куст и пошел в дом. Я ведь промок до нитки. И тетя Женя или дядя Стася сейчас уже выйдут и будут ругаться… Но они не ругались. Дядя Стася все носился как-то бестолково по комнатам, а тетя Женя стала охать и вздыхать. И достала из нижнего ящика шкафа белые шерстяные носки… Ах, какие мягкие, теплые были эти носки! Они были уютны, как ласточкино гнездо. Ноги в этих носках были, как два маленьких ласточонка, которые вначале потерялись, а потом нашлись, вернулись к родителям…
И приехала мама, сказала, что сейчас поедем домой, и пошла в комнату бабушки. А я сказал, что сейчас пойду домой и заберу эти носки.
— Ну как же, Олежек, это ведь наши.
— Но я хочу взять эти носки.
— Это наши, Олежек.
Меня словно током ударило. Я вдруг понял, что даже между самыми-пресамыми что ни на есть родными людьми есть непроходимая стена — слово «наши». И никогда тетя Женя не будет мне больше чем тетя. И всегда будет что-то абсолютно свое, мне совершенно недоступное и у тети Жени, и у дяди Стаси и даже у бабы Тони и деда Васи… Может быть, даже и у мамы есть что-то такое, что она мне никогда не отдаст? Неужели есть? Да не может быть, чтобы так было! Не может!.. А вдруг может, вдруг?

Начало второго класса было обыденным. Мало того — идти в школу совсем не хотелось. Нина Григорьевна очень долго нас раскачивала. Мне, что делала чрезвычайно редко, ставила «четверки»… Скучно, очень скучно начиналась школа во втором классе! Зато я пошел на футбол. Стал играть за самых младших (1963 год) в команде «Луч» детско-юношеской спортивной школы города Фрунзе…
Футбол уже был моей привычной страстью. Именно привычной, потому что начало страсти — и только начало — поистине страстно. Начало, наверное, было еще тогда, когда мы жили в Пятом микрорайоне.
Когда мы жили в тридцатом доме, родители купили мне какой-то глупый, не большой и не маленький, не красный и не коричневый, резиновый, но мячик. Как-то раз, до одури насидевшись ночью перед телевизором (было воскресенье), я увязался с отцом к его другу в другой конец микрорайона. Там, в шестиэтажке жил редактор Киргизского книжного издательства Петр Леденев — с дочерью. Я и захватил с собой этот маловразумительный мячик…
— Пап, я попинаю мячик вот здесь в стенку бассейна?
— Мы же по делу идем!
— Ну ты же не торопишься, я немножко!..
Возле тридцатого дома стоял бассейн-«лягушатник» — с полметра глубиной, с внешней стороны были бетонные стеночки не выше полуметра, а то и вовсе в тридцать-сорок сантиметров… Коряво, «пыром», острым носком грубого детского сандалетика, часто не попадая по мячу, я стал пинать этот маловразумительный мячик в стенку. И у меня получалось все лучше и лучше!.. Отец стоял со скучающим видом, но потом рядом с ним остановился сосед, и они сразу о чем-то заговорили… А мои удары были все лучше и лучше! И я уже был Славой Метревели, Валентином Ивановым, даже самим Григорием Федотовым! Я полукольцом подбегал к мячику и — точно по центру, смачно бил; мячику было приятно, он ухал, словно мужичка шлепнули в парной веничком. Мячик вонзался в бетонную стенку и радостно отпрыгивал назад… Иногда, правда, удары получались не очень, мячик вяло, слабо, едва допрыгивал до стенки, а то и не допрыгивал вовсе. Тогда меня брала злость, вначале нормальная, но через минуту она дичала: если мячик вяло, слабо, едва допрыгивал до стенки, я тигренком бросался к нему, пытался вонзить в его дурацкий бок свой острый сандалетик, как саблю в живот врага… Я уже не видел ничего и не думал совершенно ни о чем, я играл! Я был Славой Метревели, Валентином Ивановым и даже Григорием Федотовым! Я завоевывал Кубок Европы! Один раз, когда мячик перелетел через бортик бассейна, я, не видя ничего перед собой, бросился за ним, и даже инстинкт, даже мышечная память — я ведь сколько раз скакал через этот бортик, когда мяч через него перепрыгивал — не подсказали мне, что нужно оттолкнуться посильнее. Со всего маху я запнулся, перепрыгивая через бортик, успел только вскинуть руки и шмякнулся на бетонный пол… Я лежал на этом бетонном полу и ничего не понимал. Так и только так — почти мгновенно — возвращают из страсти. Только болью. Тогда я сломал руку. Меня отвезли в травматологию, сделали снимок, и он показал трещину на косточке. Мне наложили гипс. Но я был горд, я был спокоен и уверен. Мне было как-то необычно приятно ходить с этим гипсом. Я получил свой первый Кубок Европы. По крайней мере, сделал первый маленький глоток из этого кубка…
А когда мы жили уже в четырнадцатом доме, и я уже пошел во второй класс, — прочитал книжку Джованьоли «Спартак». Коричневая обложка, золотом — профиль мужчины с красиво очерченным подбородком, костром волос… Я буквально проглотил эту книгу. Почему-то до сих пор мне помнятся наиболее сильно какие-то совсем малозначащие детали. Помните, когда Спартак уже вольно ходил по Риму, он пил в таверне столетнее вино? Я остановился на этом месте и дважды перечитал это слово — столетнее или мне показалось? Да, столетнее… Я откинулся в кресле, ловя ощущение каких-то мыслей. Это что же получается? Сто лет мало кто из людей живет. Значит, там, в Древнем Риме кто-то мог вот так запросто поставить вино не для себя, а для тех, кто будет жить через поколение, через два после него? Но не это даже главное, а главное, что кто-то мог вот так запросто, как чай за завтраком, это вино выпить? И не упасть в обморок от значимости, от волшебной необычности этого мига?.. Еще мне запомнился младший помощник Спартака по восстанию Артак. Две буквы разницы, и вроде бы — все, нет уже цельности, и никогда Артаку не быть Спартаком. Но я сразу почувствовал, что в чем-то они одинаковы. Сегодня я бы сказал: они были единым духом живы. И если бы тогда я смог сформулировать свои ощущения, я бы сказал: у каждого Спартака должна быть не своя Валерия, а прежде всего — свой Артак…
И когда по телевизору показывали футбол, я стал с особым волнением смотреть матчи с командой «Спартак». Я заболел «Спартаком». Конечно, я до сего дня за него болею. И всю жизнь буду болеть…
Осенью 1971 года я пошел на футбол. Стал играть за самых младших футболистов (1963 года рождения) в команде «Луч» детско-юношеской спортивной школы…
На первой же тренировке после пробежек и упражнений была игра. Правда, потом я понял, что каждая тренировка заканчивается тем, что все делятся на две команды и играют. Это тоже упражнение под названием «двусторонняя игра», могут быть задания, например, правшам бить только левой ногой, а левшам — только правой. Но без игры тренировка не тренировка. Потому что без игры сам футбол не футбол. И я понимаю, почему люди любят футбол. Конечно, вокруг футбола может быть что-то сиюминутное, пенное, сорное, но все смывает то, что имеет смысл — игра. И еще — нет ничего честнее игры. В игре все видно: кто силен, кто слаб, кто забил гол, а кто пропустил, кто берет мастерством, а кто склонен использовать грубую силу, напор. Чье-то оружие — ум и вдохновение, а чье-то — удары сопернику в поддых, сзади по ногам, локтем в лицо. А в обычной жизни мало что видно с такой потрясающей очевидностью. И создается впечатление, что так заведено, что слабые идут впереди сильных, дураки указывают умным, лживые празднуют свой бесконечный пир, а честность словно заключена в клетку мира самого честного, словно она никогда никому не была нужна… В обычном мире нет игры. Нет стержня. А игра и только игра все расставляет по своим местам…
На первой же тренировке была игра. И малыши, только-только начавшие заниматься в детской футбольной школе, конечно, не умели играть. Носились кучей за мячом, который не улетал далеко от ног любого, но иногда мяч вываливался из этой кучи, и я подхватывал его, бежал с ним по правому краю, выходил один на один с вратарем и очень наивно забивал: заходил справа, словно хочу тупо обогнуть вратаря и пробить в дальний, левый от меня угол, а сам коротко и точно закатывал мяч в правый… В какой-то момент ко мне подошел паренек постарше, он стоял за воротами и наблюдал, как играют малыши. «Пацан, придумай что-нибудь поумнее, так ты никогда не будешь забивать». И сразу помрачнев, словно в какую-то стенку врезался, я отрезвел и, кажется, больше не забил ни одного гола, я почувствовал, что этот парень сказал истину, которая намного больше футбола… Мало удачи выцарапать мяч из кучи, мало куражливого умения обвести парочку защитников и прорваться один на один с вратарем. Вот здесь начинается самое главное. Каждый раз, когда ты уже вроде бы сделал все, что нужно: вырвал свой мяч из общей кучи и обвел двух последних защитников, — нужна новая, оригинальная, лучше — гениальная — идея. Чтобы сделать самое главное — забить гол — нужна каждый раз бесконечно юная идея. И если ты забьешь, твой гол не будет иметь ровно никакого смысла, если бетонной, чугунной плитой ты сразу не навалишь на себя груз мысли, что надо забивать следующий… И так все время, год за годом, всю жизнь, иначе эта самая жизнь не будет иметь ровно никакого смысла.

Год заканчивался. Наступил декабрь, а вместе с ним — промозглая зима, с высокой влажностью и слабым морозцем, который подлее настоящего: сил, мышц, мускул ему не хватает, он пробирается в тебя исподтишка, заползает в какую-то дырочку в рукаве пальто, как змея в конский череп… Этот влажный маленький подлый морозец тоже на змею похож, на тех змей, которых я так сильно, так животно испугался тогда, когда мы с папой шли с дачи восемнадцатого июля 1973 года. Я уже окончил младшую школу. Мне было ровно десять лет, когда мы с отцом пошли с дачи домой. По желтым горам, чьи правильных очертаний округлые горбы чем-то напоминали кузов старого «горбатого» «Запорожца».
Обычно с дачи мы выходили в село и ждали на остановке всегда переполненный автобус. Напротив Ботанического сада просили водителя остановиться. Папа почему-то решил пройти через горы. Его, наверное, тоже вдохновила моя первая круглая дата, мои десять лет…
Дачи лежали довольно глубоко внизу села, на дне древней большой полноводной реки, которая тысячу лет назад высохла, и только у стенок желтых гор их округлость к речке, к дачам обрывалась строгой вертикальной стеной. Из нее выглядывали большие, с футбольный мяч, а то и больше, серые камни. Ближе к верху устроили свои гнезда горные голуби, они вечно носились там, наверху вертикальной стены, шумно, по-цыгански о чем-то вечно переговаривались, поругивались, суетились. И только у стенок желтых гор, под самой стеной, текла горная речка хрустальной воды…
В одном месте, пробравшись через сплошные дикие заросли облепихи, можно было выйти с нашей подходящей к этим самым зарослям дачки. В другом месте можно было забраться на горы, там не было сплошных диких кустов облепихи, там все было вырублено метров на двадцать, через речку был перекинут мостик. Мы с отцом прошли по мостику, по дороге, которая растворялась на поверхности горы, поднялись до сплошной полосы, зачем-то прорытой трактором, и пошли домой.
Уже через несколько шагов отец резко остановился, отпрянул назад и схватил меня за руку. Впереди на плоском сером камне я увидел черное тело змеи. Она подняла узкую голову, посмотрела на нас тусклыми змеиными глазами, посмотрела так, словно хотела сказать: а вы чего сюда забрались, ребята, это наше царство, вам что — жить расхотелось?.. Потом лениво уползла с дорожки, куда-то вниз, спрятав свое узкое тело среди камней… Это была гюрза — змея семейства гадюк. Нам надо идти было по этой дорожке с километр, и мы шли этот километр, и на нашем пути были сотни змей. Черные, серые — все с тусклыми и завораживающими змеиными глазами. Это были гадюки, у них довольно сильный яд, их плохо видно на дороге, они могут довольно резко и быстро, извиваясь всем телом, ползать, и если укусят в ногу, кто знает — спасешься ли? Змеи лежали, грелись на солнце, поодиночке или целыми клубками. Это было их царство. Они не любили людей. Людей, кроме собак, никто не любит. Люди коварны, хитры, подлы, злы, они убивают змей просто так, от нечего делать. Они убивают змей, потому что знают: есть змеи ядовитые. А что, змеи виноваты, что они ядовиты? Их сам Бог так создал, этих тварей. Люди знают, что у змей есть довольно опасный яд. Он лежит, как слюна смерти, под языком, под зубами, двумя выпирающими клычками острыми зубами в нижней челюсти, в похожем на очень большую каплю мешочке. Змеи могут очень быстро впрыснуть этот яд и впрыскивают своим врагам, всем, кто их обидел. Нельзя змей обижать, это все равно, что саму природу обидеть. Особенно яростно змеи впрыскивают свой яд человеку, который не так давно пустил по этим желтым горам трактор с большим земляным ножом, обезобразил эти тысячелетние, миллионолетние горы, и подавил этим трактором несколько змей. Вот их кровавые тела, куски несъедобного костлявого мяса валяются на дороге, а другие змеи просто лежат здесь, на камнях дорожки, на солнышке греются, ни о чем не думают, им хорошо… Боже мой! Столько змей одним разом я не видел никогда в жизни, как в тот день моего десятилетия! Сотни, сотни змей на маленьком километрике пути! Поодиночке и целыми клубками, лежащие, ползущие, приподнимающие свои узкие головы с тусклыми змеиными глазами — насельницы этого горного змеиного рая… Я даже не смог испугаться, мы как-то автоматически уже зашли довольно далеко по этой горной дорожке-тропе, не возвращаться же назад. Да и идти назад — натыкаться на тех же змей, они же не навсегда нам дорогу уступили, зло и нехотя. Они ведь, наверное, сзади уже на эту дорожку-тропу вернулись, это ведь их каменное, а не наше асфальтовое царство.
Мы шли, как по минному полю, — впереди, вокруг, сзади были только змеи, змеи. У отца не было никакой палки, в одной руке он нес большую сумку с урожаем с нашей дачки, другой держал меня за руку, и я ощущал через папину руку, что он-то смог испугаться, испугаться по-настоящему… Наконец дорожка, прорытая трактором, кончилась, пошла большая плоская лысина желтой горы, утыканная фисташковыми деревцами. Там, за редким и чахлым садиком открылась огромная панорама города. Сразу же впереди-снизу — серые, маленькие-премаленькие на таком расстоянии коробочки пятиэтажек, дальше — белостенные и в зеленых-презеленых садиках-огородиках частные дома, серые коробки цехов ЖБИ, темный и страшноватый прямоугольник СИЗО — тюрьмы, а там и большая широкая улица Советская, центр с изящной архитектурой… Все!.. Неужели все?.. Да, все — царство змей кончилось. Мы дошли живыми. У нас не было палки, не было намерения убивать змей. И они нас пожалели… Змеи очень не любят людей. Но даже пресмыкающиеся бывают благородными, великодушными. Они чаще всего благородные и великодушные. Люди — редко…

Год заканчивался. Был декабрь. Мне было восемь с половиной. Я учился во втором классе. Учился спустя рукава. Не в смысле — ничего не делал, нет. Я аккуратно выполнял домашние задания. Арифметику и все прочее. Особенно старательно выводил буквы в тетрадке в косую линейку — такие тетрадки назывались «прописи». Я хотел, чтобы у меня был такой же почерк, как у мамы… Во втором классе меня увлекало только чистописание. Все остальное я уже знал. Читать из учебника по литературе для второго класса, он назывался «Родная речь», — мне было невообразимо скучно. Это, по сути, была все та же «мама», которая «мыла раму»… А на уроках пения вместо «И Ленин всегда молодой, и юный Октябрь впереди» мы пели «Тюленин всегда молодой, и юный Актай впереди».
Стоял промозглый, со слабым, но препротивным морозцем киргизский декабрь. И у меня случился первый запой чтением. Книги в основном доставала мама. Такие книги просто зайти в магазин и купить было почти невозможно. В большинстве своем у нас были собрания сочинений. В шкафу, потом и на модных висячих полках, потом в модной польской «стенке» всегда стояли собрания сочинений. Темно-синий Жюль Верн и ярко-синий Джек Лондон и ввергли меня в первый запой чтением. Вначале я проглотил жюль-верновские книги: «Вокруг света за восемьдесят дней» — Паспарту казался мне кем-то вроде Актая, в достоверность главного героя я так и не поверил. Потом «Из пушки на Луну». Не то, это было опять не то, только «Капитан Немо» погрузил меня в настоящую иллюзию другой реальности. Я чуть не по-настоящему ощутил запах сигар из водорослей и видел рыб, проплывающих мимо иллюминаторов «Наутилуса». Что с французскими путешественниками все будет хорошо, и они вырвутся из гостеприимного плена капитана Немо, я не сомневался: у Жюля Верна всегда было все очень хорошо. У него не было ни в одном романе Экзистенции! А то, что она существует, причем рядом, Заречкой, я уже знал совершенно точно… Будущим летом, когда я буду между вторым и третьим классом, Экзистенция появится даже в кинотеатре «Достук», это по-киргизски «Дружба», показывать будут «Фантомаса», но я почти ничего не увижу, я уже тогда боялся толпы, я до сего дня боюсь и ненавижу толпу. Это просто чудо какое-то, что советским детям кто-то разрешил посмотреть глупую буржуазную комедию, а не что-то из ленинианы или октябрианы, или чугунный производственный кинороман. Я почти ничего не увижу, потому мне не нашлось места, я пристроился где-то в проходе, где сидели не нашедшие себе места в толпе, опустившие руки, позволившие себя оттолкать от сиденья. А в темноте чужая не из нашей школы пионервожатая и старшеклассник несли какой-то флаг на палке, и я не видел их, и почему-то именно в тот момент, когда они на опущенных, но твердых руках несли свой красный флаг на палке, я отвернулся от экрана, мое лицо оказалось на уровне палки, и я получил очень сильный, болезненный удар в лицо. Я не выдержал, заплакал, как ни стыдно это было, и могли ведь увидеть свои, чужие-то ладно, но как я потом своим в глаза буду смотреть, если они меня плачущим увидят? Я все же заплакал, а девка-пионервожатая ругала меня, получившего сильный удар в лицо, по носу, — кажется, закапала кровь, грязно ругалась, потому что было темно, и никто не видел красный галстук на крепкой шее крепко сбитой девушки:
— Говнюк, — кричала она, — расселся тут, еще и орет, как недорезанный!..
А вот уже у Джека Лондона была Экзистенция. Она была в простых словах парня из прачечной, помните, в «Мартине Идене»: «Однажды я лежал в больнице и целых две недели не работал. Боже, как я был счастлив! Я целых две недели не работал!» Экзистенция, холодная, абсолютно равнодушная к человеку, к его слабостям, эмоциям и даже желанию жить, а не превращаться в гниющую плоть на желтых костях в сырой узкой могиле. Экзистенция была в глазах Морского Волка, она пробралась в него из-за его силы и бесчувственности. Экзистенции иногда нравятся некоторые люди, которые выдавили из себя раба, а заодно — все человеческое, которое им теперь чуждо…
Но и у Джека Лондона в декабре 1971-го, в тот первый запой чтением, чего-то не хватало… Как-то меня оторвали от сидения долгими часами (я даже ночью забирался с фонариком под одеяло и читал). Когда мама уже устала меня уговаривать по-хорошему, чтобы я выключил лампу:
— Ты что не понимаешь, что Леночка спит, ей со светом плохие сны будут сниться, ты что не понимаешь, что тебе завтра в школу!
— Да что там делать в твоей школе!
— Ты как разговариваешь! — мама уже без разговоров просто выключала свет и добавляла: — Попробуй еще включи.
И я понимал, что последняя угроза нешуточная, что-то совсем нехорошее за ней последует, и я как бы покорно отворачивался к стенке, к красно-черному, с желтыми завитушками узоров ковру. Свет гас, я выжидал какое-то время, подходил к письменному столу, открывал нижний ящик, где лежал похожий на маленький пест с тяжеленькой от батареек ручкой китайский фонарик, клал книгу рядом с ковром, в угол постели у стенки, включал его и читал в желтоватом свете. Меня как-то оторвали от долгого чтения долгими часами (это было уже перед Новым годом), и повели в наш бывший дом, где остались друзья родителей, там была еще девчонка, лет на пять старше меня. Взрослые сидели за столом, а мне было невообразимо скучно, и девчонка, хотя уже совсем большая, показывала мне какие-то глупые детские диафильмы, скука и желание читать скоро вновь овладели мной с неистовой силой: когда же, когда же домой, — я торопливо пытался подгонять время, которое ослом уперлось, стояло на месте, не сдвинешь… Наконец мы пошли домой. Мама и папа ругались, я понял, что папа ругал маму из-за книги «Триумфальная арка» Ремарка. Мама отдала эту книгу почитать какому-то начальнику, папа ругал ее за это, говорил, что он с таким трудом достал эту книгу в командировке, а она так ею распорядилась, и этот начальник теперь ни в жизнь ее не отдаст. «Хорошо, что Хемингуэя не отдала», — добавил отец. Меня сразу что-то слегка подбросило, я произнес про себя несколько раз это имя: Хемингуейа, Хэмингуэя, Хемингюейа… Неужели у нас это есть?! Почему я не видел?.. Поздним вечером, — я сделал вид, что смотрю программу «Время», — поздним вечером мама с папой ушли спать рано, почти сразу после программы «Время», а Ленку, как всегда уложили еще в девять. Ночью я нутром почувствовал, что все уже крепко спят, взял свой китайский фонарик и пошел в зал. Долго шарил по полкам и наконец обнаружил красновато-желтую обложку, на которой черным было выбито «Эрнест Хемингуэй»… В ту ночь я прочитал один рассказ и почти разочаровался в этом волшебном слове — Хемингуэйа, как теперь оказалось — Хемингуэй. Там были мужчина и женщина, и все время повторялась фраза: «Они старались сделать ребенка». В гостиницах, где-то на речных пристанях… Но я все же отказывался верить, что за таким волнующим словом — Хемингуейа, Хемингуэй — почти ничего не стоит… На следующий день совершенно легально я стал читать «Прощай, оружие!»: передо мной проплывали яркие, сильные военные будни, пьяный дух ресторанов, мне казалось, что половина их посетителей похожи на знакомого Цуркана, а рядом с лейтенантом Генри, где-то немного в сторонке, в ресторане сидит мой папа. Я чуть не холодел, когда солдаты наносили себе увечья, чтобы не воевать. Я уже четко знал, что хуже физической боли ничего на свете не бывает, и отказывался понимать, как это можно сделать столько боли себе самому? Правда, где-то на краю своего еще слабого разума, сознания, как дым руками, стал ловить мысль, что есть что-то и пострашнее физической боли, что физическая боль иногда даже пьянит. А потом лейтенант Генри прощается с оружием, уезжает в сказочно красивую и тихую Швейцарию, влюбляется в прекрасную девушку. И я успокаиваюсь от предчувствий страшных ощущений, оттого что есть что-то посильнее, пострашнее даже физической боли. Неужели мир так страшно устроен? — я почти успокаиваюсь и начинаю думать, что все будет хорошо, как у Жюля Верна: все будут шутить и подтрунивать друг над другом, над своими очень серьезными приключениями и пить белое и красное вино из высоких стаканов… И тут прекрасная девушка лейтенанта, который простился с оружием, и тут Кэтрин умирает в родах. И мне становится больно-пребольно. Я почти физически ощущаю эту душевную боль, из моей слабой детской груди вырывается стон простреленного навылет волчонка. Я падаю в изнеможении на кровать и плачу, и реву, и бью кулаками подушку что есть силы, зачем, зачем все так устроено, ну почему, почему она умерла, ну почему, почему так жестока, так бессмысленна жизнь, ну что мне делать в этой жизни? Что, что я здесь делаю?

В третьем классе учиться было бы вовсе невообразимо скучно, если бы я как-то незаметно не сошелся, не сдружился с самыми отстающими в нашем классе — Вовкой Тюлениным, он же Заика, он же Косой, и с Серегой Вдовиным. Что нас связывало, кроме того, что Тюленин жил в нашем четырнадцатом доме, а Вдовин — в соседнем двенадцатом?.. Да многое связывало. Хотя бы то же соседство!… Мы помогали разгружать арбузы целой оравой продавцу овощного ларька высокому узбеку Алику… Алик в расстегнутом до пояса запачканном соком белом халате закрывал борта разгруженного высокого грузовика, махал водителю, скрывался в своей палатке, минутку его не было, потом он говорил:
— Заходи!
В углу лежала гора арбузов — не такие крупные и густо-зеленые, как на рынке, — двадцать, тридцать, сорок копеек килограмм — а светло-зеленые, мелкие, с разбавленной черной акварелью полосок зеленью кожуры. — В углу лежала гора арбузов, а у входа — маленькая кучка: для нас, грузчиков. «Каждому по одному», — говорил спокойный, как тополь у узбекского кишлака, Алик. Мы с восторженным гиканьем бросались на эту кучку, отпихивали друг друга, хотя каждому бы досталось по арбузу: Алик без всяких калькуляторов никогда не ошибался в счете… Садились в беседку рядом с песочницей между домом и маленьким садиком-палисадником. Сок тек по щекам, подбородкам, локтям, — мы ели молча: заработанное, несворованное… Воровать мы будем позже. Собственно, воровать будет Вовка Тюленин, Косой. Я буду в этом участвовать, лучше сказать — сочувствовать. Потому что в этой жизни нужно попробовать если не все, то все, что возможно. Чтобы сделать окончательный выбор…
Иногда мы играли в футбол.
Мы ставили воротики из камней-булыжников, как правило, поуже, потому что играли без вратаря — никто не хотел стоять на воротах, да и здесь на крупный песок, тонким слоем насыпанный на плотную иссушенную серую землю, нельзя было падать в долгом красивом прыжке, — мы ставили воротики и делились на две команды. Я чаще был «маткой» — только я ходил на футбол в детско-юношескую школу, был почти профессионалом. Даже когда играли ребята постарше, меня иногда назначали в «матки», а нечетных игроков или тех, кто вышел позже начала игры, ставили в другую команду: я мог обвести двух, трех, четырех, мог ударить с середины этого нелепого поля, внутренней стороной стопы или внешней стороной подъема пробить, как маленький билльярдист, постигающий тайны, и закатить мяч между двумя узко поставленными камнями… Но у меня была слабость. И все о ней знали. Я не любил единоборств, стычек, ударов по ногам. Я белел, как полотно, если на поле вспыхивала пусть детская, пусть еще не настоящая, пусть быстро утихающая, но — драка… Мою слабость знали, на нее давили. Если я обводил кого-то, то редко не получал в благодарность удар сзади по ногам, часто удары были сильные, я падал на крупный песок, разбивал в кровь коленки, локти, иногда лицо… Однажды, уже в пятом классе, когда у нас был чемпионат школы по футболу, мы играли на нашем школьном поле с шестым «б», а там пацаны собрались — о-е-ей, крепенькие, как грецкие орехи. Такие в шестом «б» собрались пацаны, в футбол они не очень умели играть, но, естественно, не просто хотели выиграть, а даже представить иного не могли — они ведь на целый год нас старше: лет до пятнадцати разница в год кажется очень большой. У нас не все умели играть. Димка Демков, или Толстый, до того нелепо бросался на скачущий мяч — как плоская большая баржа на крутую волну — бах, шлеп всем пузом, только море брызг вокруг и никакого толку. Когда мяч медленно катился по земле, он и то иногда по нему не попадал: как взмахнет своей большой, как столб, лапой, но лишь чиркнет по заслуженному боку старого кожаного мяча… Хорошо играли Сашка Малышев, Борька Солдатов. Но они не видели поля, они понятия не имели о футбольной тактике, никто не держал игроков в защите, никто не искал начала комбинаций в середине поля, никто не открывался в нападении. Что-то в таком положении нужно было придумать. Нам уже забили нелепый гол, просто кучей загнали мяч в наши ворота, словно цыганята непослушного стригунка во двор… Что-то надо было делать. Проигрывать — катастрофа, просто потому что в начале жизни проигрывать нельзя…
Можно было бы попробовать дальние удары. Но у меня не было такого сильного удара, как у нашего бессменного центрального полузащитника Сереги Лисенкова — его даже за шестьдесят второй год брали на первенство города играть. У меня мог быть удар точный, но поближе не из-за пределов штрафной площадки. А как тут проберешься поближе, если отдашь Сашке Малышеву, он упрется глазами в мяч, в землю и прет, как баранчик на новые ворота, пока его не окружат двое-трое и мяч не отберут. Можно отдать мяч Борьке Солдатову — он не жадный, он вернет, но если я вперед пойду, никто ведь толком не поможет, не уведет рывком одного-двух защитников в сторону: футбол — это ведь как война, здесь прежде чем бить, думать надо… И вот уже физрук просвистел окончание первого тайма, мы уже отсиделись, отлежались на песке, отдышались простреленными долгой беготней маленькими легкими, отплевались тягучей слюной, вышли на второй тайм, и счет по-прежнему «один — ноль» в пользу шестого «б», и нужно что-то делать… Я получил мяч между центральным кругом и их штрафной площадкой, можно было бы тут же пасануть Борьке и открыться, рвануть по правому краю, он бы вернул, Борька не жадный. И я сделал вид, что так и хочу сделать: повернулся с мячом лицом к Борьке, даже левую руку немного вытянул в его сторону, — сразу двое или даже трое «шестибэшников» дернулись перекрыть Борьку, но я пошел с мячом вправо, быстро сразу троих оставил позади себя, наперерез бросился какой-то длинный, очень уж для шестого класса длинный, я поймал его на противоходе, убрал мяч под себя правой ногой, левой прокинул влево. Длинный остался тормозить на правой бровке: — я уже в штрафной, передо мной один защитник и вратарь. В долю секунды я понимаю, что защитник перекрыл вратарю обзор, я переношусь своим сознанием в сознание вратаря, он видит только спину защитника, из-за нее плохо видно, кто там из «пятидэшников» ведет мяч и что он с ним делает и собирается делать. Тут я просто «парашютиком», под живот немного подпрыгивающего мяча бью, навешиваю мяч в сторону дальнего от вратаря угла, «за шиворот», позорно для него закидываю мяч. И гол! Все наши орут «Гол!» И обнимают меня, и «шестибэшники» начинают с центра… И как только мяч оказывается у меня — о! они тоже все поняли, — они трех секунд не дают мне почувствовать себя вольно. Меня бьют по ногам. Бьют откровенно, подъемом, носком, по щиколотке, по коленям, по берцовой кости когда я подпрыгиваю за верхним мячом, пытаясь достать его головой, меня бьют локтем в поддых, иногда откровенно — в лицо. Физрук в синем тренировочном костюме, под «Адидас», но с двумя полосками, полноватый, меланхоличный, иногда свистит и назначает штрафной, а чаще он даже не смотрит, что делается на поле — ему скучно… Это его работа… Скучная работа… А меня продолжают бить и видят, что я не отвечаю, я не шепчу зло: «Сука, еще раз стукнешь, закопаю после игры», я терплю. Я терплю, потому что мне надо забить еще один гол. Не всей команде, не кому-то из наших, только мне нужно забить гол, потому что иначе не имеет смысла вся та боль, которую я за полтора тайма этой игры перетерпел.
И Нурик, Нурбек, — вот молодец! — встал стеной против их полузащитника, и тот просто уткнулся в него, но хоть и здоровенький такой, больше Нурика, а мяч просто оставил ему, как-то безвольно потерял, и Нурик почти точно отдал Борьке Солдатову, Борька идет по левому краю, убирает мяч назад, оставляя в углу без дела защитника. Впереди еще много «шестибэшников», и Борька навешивает, я принимаю возле одиннадцатиметровой отметки мяч на грудь, так нас учили: вначале грудь вперед, плечи развернуть назад, мягкое уступающее движение, плечи вперед, мяч скинуть вниз, не дожидаясь, пока он стукнется о землю — бить! С резким коротким замахом бить. Я не вижу ворот, но наш тренер, Акрам Акимыч, говорил: «Если выгодная позиция, а вокруг — куча защитников, просто бей в сторону ворот, не жди, пока мяч у тебя с ногами оторвут, не примеривайся, не прицеливайся — с ногами оторвут, — просто бей в сторону ворот, обязательно попадешь». — И я бью, прямо выпуклой косточкой стопы, всем подъемом бью — и мяч летит почти в «девятку», такие мячи не берутся — гол!..
Еще несколько минут, и физрук свистит, строит нас в центре поля. «Команде шестого «б» физкульт-ура! — Команде пятого «д» физкульт-ура!» Димка Демков назначается снимать сетку с наших ворот, длинный «шестибэшник» с противоположных. А у меня болят ноги, ах какая нудная, зудящая, рвущая нервы боль вдруг открывается во всех моих ногах! Я устало иду со всеми нашими пацанами. Мы выиграли, но мы очень устали, мы не идем — мы бредем по футбольному песочному полю к школе, но когда проходим ворота, я сажусь на землю, вытягиваю ноги, сдираю к самым кедам гетры, настоящие футбольные гетры, которые мне выдали в футбольной школе, и вижу, что мои ноги синие, от спущенных красных гетр до выпуклой чашечки коленки все синие и красно-синие, и боль все нарастает, и я уже не могу сдержать слез… Молчаливые, суровые «шестибэшники» проходят мимо меня, сидящего и беззвучно плачущего, мимо наших ребят, окруживших меня, смотрят и молчат. Мне кажется, кто-то из шестого «б» сочувственно смотрит, но мне сейчас это неважно, мне важно, когда наконец пройдет эта боль…
Физрук подходит к нам, слезы у меня уже не текут, но я не встаю, я не могу встать, синие ноги все лежат на крупном песке… Физрук сочувственно смотрит на мои ноги и говорит: «Понимаете, ребята, протест пишется, когда команда проигрывает, а вы выиграли, заберите…» И физрук уходит…
И это служит сигналом! Наши ребята словно только что вспоминают, что обыграли одного из самых серьезных соперников первенства среди пятых-шестых классов нашей Третьей школы! Обыграли шестой «б», у которого до игры с нами не было ни одного поражения! Они вмиг становятся веселы, подтрунивают друг над другом, вспоминают, кто что запомнил из этой игры, а чуть не больше всех радостны Димка Демков и Шитиков, которые совсем играть-то не умеют. Но никто не говорит, что, по сути, матч-то выиграл я! Я оба гола забил! У меня все ноги избиты! Но никто, никто мне не говорит: «Олег, молодец, ты полкоманды стоишь». Меня словно все забыли. Я плетусь сзади со своими синими ногами со спущенными гетрами, словно они без меня этот матч выиграли. А может быть, действительно — без меня?.. Неужели хорошее принадлежит если не всем, то многим, хорошее — всегда общее, а плохое всегда относится к кому-то лично?..
Как часто затем в моей жизни повторялся этот матч.

Весна приходит во Фрунзе рано. К Восьмому марта. В Ботаническом саду распускаются вербы. В желтых невысоких округлых горах между камней-валунов и серо-белых пятен лежалого снега проклевываются маленькие нежно-белого цвета с ярко-желтой каймой подснежники… Мы еще только в третьем классе, за подснежниками для своих мам мы будем ходить в горы позже — в четвертом, пятом… Сейчас мы идем только за вербой. Мы рано встали, сейчас только семь или половина восьмого утра. Вовка Тюленин, Серега Вдовин, я и мой сосед по лестничной площадке Саня Солнцев — типичный деревенский белобрысый мальчишка, выгоревший под солнцем до вечных рыжих веснушек.
Только у Косого, у Вовки Тюленина, — острый черный перочинный ножик. Классный ножик, острый-преострый, и вообще это Тюленин надоумил нас пойти за ветками вербы, это он ведет нас, он — наш лидер. Это в школе он, как всегда, будет мямлить у доски что-то нечленораздельное, молчаливо, косым взглядом из-под косого чуба сносить насмешки. Сейчас он спокойно и уверенно перепрыгивает с льдины на льдину по маленькой речке Ала-Арче — Вовка единственный из нас, кто знает, где именно растет самая красивая, с огоньками, как у свечки, распустившаяся верба, а еще он знает, где в нашем Ботаническом саду растет ива с желтыми тонкими лозами, если поставить в вазу и вербу, и немного таких желтых тонких лоз — очень красиво… Мы взбираемся по косо положенным плитам, как бы предохраняющим берег Ботанического сада от размыва. Мы вступаем в рай весеннего Ботанического сада с его дубовой аллеей, за которой — жасмин и багульник, изумрудные ели и сосны с таким густым запахом и такой мягкой павшей хвоей под ногами, с высоченными тополями и карагачами, вербами, ивами, осинами, березами… Летом здесь на разные голоса поют пеночки и зарянки, щеглы и зеленушки, похожие на измазанных зеленкой воробьев, иногда из-под кустов взлетают яркие удоды с длинными тонкими клювами и большими яркими веерами хохолков на головах, здесь — здорово!..

Мама, конечно, заметила, что я как-то странно развиваюсь. Хожу в школу как на тяжелую нудную работу и только за «пятерками»; «четыре», которые все-таки иногда, часто просто за рассеянность и разговоры с Вовкой или Толстым, ставила мне Нина Григорьевна, были для меня настоящей драмой: я хорохорился, говорил: ерунда, в «четверти» все равно будет «пять», но страшно нервничал, становился раздражительным, противным на целый день. В школе, в отличие от детского сада, я дружил только с мальчишками. С девчонками мне было скучно и страшновато — теперь я вообще слабо соображал, зачем нужны эти существа. Я читал Джека Лондона и Жюля Верна, Майн Рида и Стивенсона, Грина про алые паруса и Конан Дойля про Шерлока Холмса. Иногда хватался за «ЖЗЛ», прочел про декабриста Лунина, потом про Жанну д’Арк: «Все англичане будут изгнаны из Франции, за исключением тех, кто найдет здесь смерть», — я так и не понял, за что тогда, давным-давно, французы так ненавидели англичан. У меня уже сложилось впечатление об Англии как о самом изысканном, утонченном и благородном месте на Земле, одно сказать: англичане придумали футбол! Другое сказать: они — лучшие на свете моряки! Но как-то мне попался высокий темно-синий томик «Оливера Твиста», я только начал читать и — бросил. Однажды отец пришел с работы и застал меня за странным, по его мнению, занятием: я сидел в зале возле нашего парадного, «для гостей», обеденного стола, на столе, застеленном плотной, черно-желто-зеленой скатертью, как обычно, стояла хрустальная ваза, и больше обычно на ней ничего не было, но я поставил рядом с ней папин транзисторный приемник «Океан», из которого шли звуки радиоспектакля «Война и мир» в исполнении артистов московских театров. Подперев щеку рукой, я слушал, даже не заметил, как отец вошел, вздрогнул от неожиданности…
Мама была обеспокоена, потому что, с одной стороны, я развивался, как бы опережая свой возраст, но, с другой — я порой впадал в такое безудержное младенчество! Однажды с какими-то малышами, первоклашками и детсадовцами вознамерился построить на пограничном газоне микрорайона настоящий дом — одноэтажный, с двумя окнами, дверью, тремя комнатами и крышей из шифера. Мы уже отмерили на этом газоне площадку под будущий дом, я сам измерял ее более широкими, чем у новых друзей-малышей шагами, поставили булыжники по углам, всерьез обсуждали, как мы будем здесь жить и кого в этот дом пускать, а кого — нет. Мама решила, что мне не хватает детских книг. Настоящей детской литературы. И купила мне несколько книг; сейчас бы я сказал: и выбор их был странен. Это была большая яркая книжка «для детей младшего школьного возраста» с глупыми стишками, но очень яркими и какими-то загадочными иллюстрациями, русские сказки из собрания Афанасьева с великолепными гравюрами и книга Владислава Крапивина про детский клуб «Каравелла» из города Свердловска.
Книга про «Каравеллу» была прочитана первой и оставила странное впечатление.
В отряде «Каравелла» изучали морское дело, фехтование и журналистику. Снимали черно-белые фильмы старенькой камерой ЛОМО. Строили корабли-паруснички и ходили на них… Пока не по морю — по Исетскому озеру… Меня тронули, зацепили два эпизода. Тамошние ребята снимали фильм про Дикий Запад. Долго собирали яркие, необычные иностранные бутылки — достать их в СССР, кроме пузатой бутылки плохого болгарского бренди «Слынчев бряг», было, ох, как трудно! Но что-то насобирали, стали снимать эпизод в баре. Конечно, с драками, битьем бутылок на барной стойке. А когда вроде бы сняли и, конечно, побили все бутылки, оказалось, пленку-то проявить не смогли! Сам Владислав Крапивин — единственный взрослый шеф «Каравеллы» — этому вроде бы не огорчился, но зато как огорчился я! Обо мне этот писатель подумал?! Я тогда очень небезразлично стал относиться к любым изящным формам — с вожделением смотрел на изящный набор авторучек, который папа выиграл в Международную лотерею журналистов, на опасную бритву деда Васи с неимоверно красивой костяной ручкой, кажется, единственный деда Васи трофей с немецкой войны; нравились мне и красивые бутылки — иностранные, да и не только иностранные.
Да, конечно, я хотел бы, как ребята из «Каравеллы», сражаться на рапирах, писать стихи не просто так, а по правилам, снимать кино, а главное — ходить под парусом… Я читал уже Грина (бежевый трехтомник), у него там тоже были паруса. Но у Грина под парусом нет детей. А у Крапивина под каждым парусом — мальчишка. Этому мальчишке не до глупостей, он не высматривает в бесконечной дали какое-нибудь «девчачье» приключение. Это нравилось…
Книгу русских народных сказок я начну читать позже, летом, в поезде «Фрунзе — Свердловск», на откидных сиденьях в узком коридоре вагона, в Перми — на диване у Спицыных, пока папа со Спицыным будут пить коньяк, на автовокзале в Кудымкаре; на крыльце сарая во дворе деда Пети и бабы Ани, где пахнет тысячью дождей, выпитых черными досками; на лавке избы с тусклой сорокаваттной лампочкой, когда солнце закатится за светло-зеленый бор. Буду читать с упоением, погружаться в этот уютный теплый мир, потом буду складывать между страниц листочки с уральских деревьев: нам дали задание на лето — к серьезному четвертому классу собрать гербарий…
В книжке «для младшего школьного возраста» были глупые детские стишки, скучные, их невозможно было запомнить, что-то от них ощутить, но там была одна картинка, ах, какая это была картинка!
Большой сказочный лес, сине-зеленый, темный, дождливый. Большое-большое дерево. Дупло. Целая круглая комната, освещенная мягким-премягким светом. В дупле — круглый столик, самовар, какие-то мягкие картинки на стенке дупла. В комнатке-дупле сидят дядя в очках, мальчик, собака, белка, две большие птицы. Им все нипочем. Ни темный лес, ни дождь. И даже хорошо, что вокруг — темный лес и дождь: от этого в этой уютной тесноте комнатки-дупла особенно ладно, особенно славно, особенно уютно…

(Окончание в следующем номере)

 

 

 


 

 

 

Владимир НАУМКИН


ДУХИ

Рассказ


Тихой летней ночью был объявлен общий сбор по «тревоге» всего личного состава райотдела. В спешном порядке по каналам сотовой и проводной связи сотрудники вызывались дежурной частью к месту несения службы. Находившихся на территории отдела «на сутках», дежуривших в ночную смену, милиционеров-контрактников, спавших по комнатам-кубрикам в общежитии, о тревоге оповестили через установленные в помещениях мощные селекторные динамики:
— Вниманию сотрудников всех служб и подразделений! Говорит начальник дежурной части РОВД майор милиции Шахназаров! Распоряжением руководства личному составу необходимо в срочном порядке прибыть в отдел в полной полевой экипировке, с оружием и боекомплектом и построиться по подразделениям на плацу для получения служебно-боевой задачи. Тыловой службой получен приказ обеспечить каждого сотрудника трехсуточной нормой полевого питания.
Это означало, что в течение указанного периода времени, а возможно и больше, предстоит находиться и работать предположительно в полевых условиях удаленной и малообжитой местности. Поднятые по тревоге надели на себя полевой камуфляж с затемненными знаками различия. Набросили на плечи «разгрузки» с патронами, гранатами, полевым снаряжением. Прицепили к поясным ремням пистолетные кобуры и, взяв автоматы, потянулись к хозяйственным складам.
В продуктовом боксе старшие служб по числу подчиненных получали запаянные в толстые зеленые пластиковые упаковки продовольственные пайки с суточной нормой полевого питания. Герметичность таких упаковок позволяет им неопределенно продолжительное время, без вреда для помещенного внутри содержимого, находиться, скажем, в залитых водою окопах, на дне болота, под проливным дождем. В каждой имелось несколько пачек пресных галет из пшеничной муки, банки свиного паштета, мясных и мясо-растительных консервов, сахар и чайная заварка, сухой порошок восстанавливающего силы концентрата энергетического напитка, небольшой шарик сильного поливитамина, поддерживающего деятельный режим функционирования организма, сверхпортативный металлический таганок с запасом таблеток сухого горючего и консервный нож. Набор содержимого продпайков мог в той или иной степени разниться от условий выполнения предстоящих задач (степь, горы, климатические особенности), дополняться высококалорийными продуктами в виде глюкозосодержащих джемов, повидла, плиток горького шоколада, концентратов сока...
Полученные со склада картонные ящики с пластиковыми упаковками пайков относились и грузились в транспорт подразделений. Туда же складывали кипы бронежилетов, матрасы и спальные мешки, ставили канистры с водой. Те, кому предстояло оставаться «на казарме», то есть нести службу непосредственно на территории РОВД (наряды охраны, конвоя, штаба, следственно-оперативных групп), складывали свои запасы продуктов по шкафам и ящикам в кабинетах.
Около трех часов прибывшие в райотдел сотрудники собрались на плацу. Мало на ком из присутствующих была одета серая милицейская форма. В основной массе все находились на построении в боевом полевом камуфляже. Поверх маскировочной одежды надеты разгрузочные жилеты, на поясных ремнях пристегнуты защитные стальные или титановые шлемы, охотничьи ножи и штыки, подсумки с гранатами, кобуры пистолетов. Огоньки сигарет выхватывали из ночного сумрака хмурые лица.
Со ступенек центрального входа начальник штаба распорядился произвести общее построение подразделений. На высокое крыльцо вышел начальник отдела подполковник Ахмедов. Начальник штаба подал общую команду «смирно» и доложил о готовности личного состава к выполнению поставленных задач. Ахмедов принял рапорт, обратился к построившимся на плацу сотрудникам.
— Товарищи! Личный состав отдела задействован в проводимой МВД на территории республики, и нашего района в том числе, широкомасштабной операции под условным названием «Невод». Главная задача операции — это нейтрализация действующих на территории республики бандитов, террористов и их пособников. Сотрудникам отдела сейчас предстоит соединиться с подразделениями бригады внутренних войск и выдвинуться в оперативный район, где произвести отработку нескольких населенных пунктов на предмет обнаружения в них членов бандформирований. При этом обращаю внимание — в соответствии с известным приказом номер 164 — на вежливое и тактичное обращение с гражданским населением, уважительное отношение к лицам пожилого возраста, женщинам, представителям духовенства. Вопросы есть?
Вопросов не было. Начальник отдела окончил свое обращение к личному составу. Вызвал руководителей и начальников служб и подразделений.
Из первой шеренги стоящих на плацу отделилось несколько офицеров и проследовало к центру, где начальник штаба вручил им запечатанные конверты с порядком действий по выполнению поставленной задачи. Немногочисленных дознавателей, следователей и инспекторский состав женского пола до особого распоряжения оставляли на территории отдела.
Когда руководители служб вернулись на свои места, объявили десятиминутный «перекур» и снова общее построение с последующим выдвижением по расчету боевого распоряжения. Строй распустили. Сотрудники охранно-конвойной службы прошли с начальником ИВС в свой кабинет, находившийся рядом.
В помещении был вскрыт опечатанный мастичными печатями и прошитый суровой ниткой конверт. По содержанию документа стало ясно, что из состава сотрудников охранно-конвойной службы РОВД сформирована группа оперативного конвойного сопровождения на случай появления задержанных лиц, с последующим их доставлением в РОВД. Указывались рабочая частота канала радиосвязи и позывной мобильной группы, в которую вошли командир конвойного отделения капитан Смирнов, милиционер-водитель Исмаилов, конвоиры Мельников и Назарбеков. Дополнительно к имеющейся автомобильной радиостанции Смирнов взял из имевшихся в распоряжении службы две переносные.
Через десять минут все вновь построились на плацу. Начальник штаба отдал приказ всем, задействованным в операции за пределами отдела, погрузиться на закрепленный за службами транспорт и выдвигаться к месту встречи с колонной техники оперативной бригады внутренних войск на западной окраине райцентра.
Люди разошлись по машинам. Часть из них была припаркована рядом с плацем, другая — размещалась на закрытой, огороженной черно-белыми железобетонными блоками охраняемой стоянке около территории отдела. Погрузились на транспорт и выехали к указанному месту сбора.
На часах было начало четвертого утра. Относительная ночная прохлада обещала скоро смениться обычным дневным зноем. Порозовело безоблачное небо на востоке. Колонна транспорта РОВД, преимущественно состоящая из автомобилей «УАЗ», нескольких «легковушек», автобуса «ПАЗ» и бронированного грузовика «Урал», нарушая ночную тишину, проследовала по улицам спящей станицы и сосредоточилась на ее западной окраине.
Через некоторое время послышался надрывный гул дизельных моторов, лязг гусениц и появилась колонна техники бригады внутренних войск, в которой вперемежку шло с десяток-полтора БМП, бронетранспортеров и автомашин «Урал». В кузовах двух «Уралов», рядом с зелеными «колоколами» бронеколпаков, стояли расчехленные стволами в небо зенитные установки, «ЗУшки». На бронетехнике с развернутыми в разные стороны башнями скорострельных пушек и крупнокалиберных пулеметов сидели солдаты внутренних войск — «вовчики». В ночном свете фар на корпусах боевых машин, ограниченные в своем порыве обводами белых кругов, плясали вставшие на дыбы кони с развевающимися гривами.
Не останавливаясь, колонна проследовала через станицу. В ее хвост плавно влился транспорт РОВД и тронулся следом, обволакиваемый серыми клубами вязкой мелкодисперсной пыли. Сводная колонна транспорта проследовала за пределы населенного пункта и убыла по грунтовой дороге походным маршем в заданном направлении.
...Кривой Магомед усердно сверлил старой и визжащей ручной дрелью головную часть с взрывным зарядом большого артиллерийского снаряда, украденного вороватым хозяйственником со склада боеприпасов расположенной неподалеку воинской части и проданного боевикам.
Свое прозвище «Кривой» он получил после того, когда в одну неудачную ночь напал с Хасаном и Даудом на «секрет» милиционеров на окраине села, который был выставлен для предупреждения скрытного проникновения боевиков в населенный пункт. Входивший в состав «секрета» наряд предполагалось обезвредить, действуя только ножами и дедовскими кинжалами. Однако милиционеры оказались расторопнее, чем предполагалось, не дали застигнуть себя врасплох. Фактор внезапности не сработал. Дравшихся в рукопашной схватке было трое на трое. Хасан получил тяжелый удар кованым прикладом автомата в затянутый зеленой повязкой лоб и с треснувшей костью и залитым кровью лицом повалился в жесткие колючки. Паршивая собака Дауд, никогда не отличавшийся храбростью и которому всегда не доверял Магомед, при первых признаках провалившейся вылазки и оказанном сопротивлении тонко и трусливо заверещал, увидев направленный ему в лицо ствол автомата с гранатой в подствольнике, и упал на землю. Сейчас же сверху его придавил широкоплечий прапорщик. Сам Магомед схватился с молодым капитаном, размашисто и тяжело ударил его в раскрытую грудь тонким и широким клинком кинжала, доставшимся по наследству от одного из воинственных предков, который полторы сотни лет назад под руководством имама Шамиля (благославенно имя его!) резал, как баранов, неверных русских собак, огнем и штыком устанавливающих царскую власть в непокорных горных селениях Северного Кавказа. Против обыкновения на капитане Смирнове (это был Виктор) находился легкий защитный жилет из дюралевых чешуек, конструкция соединения которых позволяет колющему предмету не только скользнуть по поверхности ЖЗЛ, но и задержать, остановив. Стальное жало уперлось в металл, и Магомеда по инерции силы удара бросило вперед. Острие древнего кинжала надломилось, и он лицом упал на его обрубок. Металл глубоко рассек кожу и мышцы на лице. В этот момент неподалеку ночь разорвали несколько автоматных очередей. По всей вероятности, сорвалось нападение на соседний милицейский пост. Когда раздались выстрелы, все на мгновение замерли. Воспользовавшись паузой, Магомед резко отпрыгнул в ночной мрак и, пригибаясь, зигзагообразно петляя, бросился в глубь спасительной лесной чащи. Длинная автоматная очередь пронесла веер пуль над головой, сверху посыпались ветки и листья. Так как милиционеры опасались засады, его преследование силами подвергшегося нападению «секрета» не производилось. Благополучно выбравшись на безопасное расстояние, Магомед у реки нашел оставленную в камышах небольшую быстроходную байдарку и в ней спустился вниз по течению, к замаскированной на другом берегу полевой базе боевиков. Знакомый фельдшер позднее обработал рану на лице, но ранение оказалось сложным, был серьезно задет нерв глазного яблока. Веко полузакрылось, глаз практически перестал видеть и косил. С тех пор к Магомеду навсегда пристало прозвище «Кривой».
Высверлив в головке снаряда отверстие нужной глубины и диаметра, Магомед осторожно вставил в него корпус электрического взрывателя-детонатора. Теперь стоило только к устройству подвести электроток и замкнуть линию, как снаряд без помощи орудийного ствола моментально на месте выполнил бы полагавшуюся ему функцию — взорвался, сея вокруг разрушение и смерть. Для усиления взрывной мощи фугаса он скотчем примотал к ней несколько тротиловых шашек и снарядов поменьше. В целях безопасности обращения и транспортировки поместил устройство в ящик из толстых досок, внутренние стенки которого обложил мягкими кусками тряпок и поролона.
— Аллах акбар, смерть неверным! — пробормотал Кривой после выполнения опасной и ответственной работы.
Магомед входил в состав действовавшей против федеральных сил бандгруппы Ислама Пашпашева, который сам себя гордо именовал Горный Волк Джихада и любил такое обращение к нему со стороны сподвижников. У группы были многочисленные точки и базы для отдыха и восстановления сил в приграничных с Чечней республиках, а также в селениях и на отдаленных кошарах пастухов на территории самой Чечни.
Устроенные в горных лесных массивах базы располагались преимущественно в выкопанных в скальном грунте силами пленных (впоследствии, как правило, устраняемых) землянках, связанных между собой перекрытыми траншеями. Рядом находились летние души: в бочке из-под горюче-смазочных материалов вырезалось дно, остатки топлива начисто выжигались, после чего получалась вполне приличная емкость для воды. Для поддержания физической силы, сноровки и боевого духа устраивались импровизированные полосы препятствий, турники. Нередко в тренировках по метанию ножей, топоров, остро отточенных саперных лопат или просто попавших под руку острых железок использовались тела пленных солдат и милиционеров, бывало, еще живых. Тех, кто уже не проявлял признаков жизни, после закапывали их товарищи по несчастью, либо они вывозились подальше и сбрасывались в глубокие канавы с дурно пахнущей жижей.
На счету отряда Волка Джихада было несколько удачно проведенных нападений на части МВД, небольшие воинские формирования, органы власти местного самоуправления, сельских активистов, призывающих к мирной жизни с «неверными». Сейчас члены бандгруппы готовились к нападению на воинскую колонну, о скором прохождении которой оповестил через земляков-связных информированный источник из правоохранительных структур. Он сообщал, что утром в указанном районе по дороге должна пройти колонна из нескольких единиц армейской техники с солдатами. Количественный состав не раскрывался. Предполагалось традиционно встретить колонну на труднопроходимом участке. Запереть технику на дороге путем серии подрывов, нейтрализуя маневренность огня из «брони». Расстрелять «коробки», «колеса» и солдат из гранатометов, пулеметов и ручного стрелкового оружия, после чего рассеяться на прилегающей местности. Спрятав оружие и снаряжение во множестве имевшихся надежных схронов, принять вид мирных пастухов (лесорубов, рыбаков) или в зависимости от достигнутых результатов нападения добить попавший в засаду контингент федеральных сил, захватив оружие и пленных.
Таковы были ближайшие планы, к осуществлению которых группа деятельно готовилась. В который раз пристреливалось и чистилось оружие, подгонялось снаряжение, наводились последние штрихи на лезвия клинков, рассчитывалось количество необходимой взрывчатки... Наиболее умелые изготовляли «хаттабки» — легкие и удобные самодельные гранаты из боеприпасов к подствольным гранатометам, в которые вкручивались взрыватели от стандартных ручных гранат. На беду, у ребят закончилась наркота («травка» марихуаны, «герыч», «кокс», исходя из уровня материального положения и степени наркотической зависимости потребителя), а забивать русскую водку «шнягами» насвая под губой многим из молодежи не нравилось, не привыкли, что не способствовало поддержанию высокого боевого духа. Ладно, скоро все на «дело» пойдут, а там посмотрим...
С первыми знаками предутренней зари в ночном небе отряд Волка стал выдвигаться к намеченной точке на трассе. В рейде участвовало порядка двух десятков боевиков. Не сила, конечно, но при хорошей организации командира и везении работу сделать можно.
Часть пути проехали на автобусе и грузовике с верными водителями. Транспорт в случае удачи предполагалось загрузить трофеями и пленными. Если случится ранеными и убитыми, то с последующим преданием земле по древнему обычаю, с обязательной установкой традиционных высоких шестов на могилах павших героев. Решено было сделать засаду на повороте дороги, в низине, зажатой между двумя горбами поросших низким кустарником скалистых холмов, окруженных камышом и рогозом. В километре от места спешились. Несколько человек в хвосте крадущейся волчьей цепочки несли два ящика с фугасами, аккумуляторы, катушки электропровода.
На изломе дороги, в сотне метров один от другого, были зарыты подрывные фугасы. Провода от взрывателей зарядов протянули в сторону, к батареям спрятанных в кустах аккумуляторов. Один конец жесткого полевого провода был накинут на клемму электрического контакта, другой, с надетым на него для безопасности круглым медицинским жгутом, далеко отогнут до нужного времени. Боевики отряда рассредоточились по обеим сторонам дороги, укрывшись на высотах господствующих точек за каменными валунами и в траве за стволами редких деревьев. Стали ждать.

...Муса Мурзаев купил по случаю у родственника в соседнем селе не новый, но еще достаточно крепкий автомобиль, микроавтобус «УАЗ» защитного армейского цвета. Машину предполагалось использовать для перевозки кукурузы, помидоров, зелени, мяса и птицы на рынок, подвозить детей в расположенную в райцентре среднюю школу, когда не было рейсового автобуса. На радостях от обоюдно удачно проведенной сделки зажарили барашка, накрыли стол, за которым засиделись допоздна. Рано утром Муса разбудил молодую жену, красавицу Мадину, и стал собираться в обратный путь по утренней прохладе. Вместе с ними поехали родственница жены Малика, ее дочь — выпускница школы Хэди — и кунак Мусы, помогавший в делах по хозяйству, молодой Эльдар, который готовился поступать в военный институт. В машину загрузили часть туши освежеванного барана, автозапчасти, пару корзин овощей и с лучами восходящего утреннего солнца тронулись в путь. Через шаткий мост машина выехала из села и по колдобинам давно не ремонтировавшейся дорожной колеи в коровьих лепешках потряслась вперед. Хорошее настроение и тряска сопровождались дружным хохотом водителя и пассажиров.
На развилке, где колея из села вливалась в дорогу на райцентр, Муса остановил машину. Слева, из заболоченной низины, по дороге поднималась колонна бронемашин и грузовиков в облаке черных солярных выхлопов и серой пыли. Когда колонна прошла мимо, Муса подождал, пока осела поднятая траками гусениц и тяжелыми колесами дорожная пыль, врубил передачу и покатил следом. Вдали маячили машины колонны. Муса не спеша давил газ, кляня военных за экологическую безнравственность. Женщины непринужденно болтали, мешая чеченские фразы с русскими словами. Эльдар поправлялся свежей простоквашей и овечьим сыром. Время от времени перебрасывался шутками с симпатичной Хэди, заливавшейся веселым смехом. Хвост колонны впереди скрылся в низине за поворотом между холмами, окруженными высокими зарослями камыша. Собравшиеся на горизонте низкие темные облака окрасились алым цветом.
Ислам Пашпашев, Горный Волк Джихада, через окуляры портативного китайского бинокля всматривался в силуэты машин показавшейся на дороге колонны. Машин было много. Впереди, на узких гусеницах, словно балерина на пуантах, ровно, аккуратно и осторожно двигалась бронированная коробка головной БМП. Видно, вели ее опытные руки искушенного механика-водителя. Длинный ствол крупнокалиберной зенитной пушки время от времени поворачивался с борта на борт, утыкался в подозрительные места вдоль дороги. На башне, в одетом на голое тело разгрузочном жилете, сидел солдат, на голове которого красовался лихо заломленный на бок краповый берет. Палец правой руки застыл до времени на скобе у спускового крючка автомата с опущенным флажком предохранителя. Еще несколько солдат с готовым к бою оружием сидело позади башни на броне, которую украшала белая эмблема вставшего на дыбы коня. Следом за БМП двигались разлапистый многоколесный бронетранспортер, грузовые тентованные «Уралы» с солдатами и два — с расчехленными зенитными установками, снова БМП. Замыкали колонну несколько гражданских и выкрашенных в зеленый цвет милицейских автомобилей, несомненно, также входивших в ее состав. Всего Волк насчитал более двух десятков машин. Производить нападение в данном соотношении сил, предпринимать какие-либо боевые действия было немыслимо: это грозило небольшому отряду полным уничтожением. Соотношение имевшихся у боевиков сил явно не соответствовало достижению победы над выбранной целью. Волк в бессильной ярости по-звериному заскрежетал зубами, грязно и злобно выругался по-русски и плюнул с досады на голову гревшейся перед ним на утреннем солнце ящерицы. Пресмыкающееся обиженно хлестнуло тонким зеленым хвостом, на кривых ногах с длинными растопыренными когтистыми пальцами, вихляя задом, сползло в щель под камнем.
— Что будем делать, командир? — спросил лежащий рядом Кривой Магомед, повернув к Исламу обезображенное рваным шрамом лицо. В правой руке он мял провод разомкнутого контакта взрывателя от заложенного на дороге фугаса.
— Сделаем, что Аллаху угодно! Подождем еще... Столько готовились…
Колонна техники вышла из низины, обогнула острый выступ холма и стала удаляться. Поднятая пыль с черной гарью солярных выхлопов разносилась легким утренним ветерком, оседала на придорожные камни, кусты и траву, на невостребованные закладки фугасов. Когда колонна удалилась на несколько сот метров, на дороге показался едущий вслед за ней микроавтобус «УАЗ» защитного цвета.
— Смотри, командир! — Магомед ткнул пальцем на дорогу. — Отставшая машина едет, своих догоняет! Штабная, наверное, с офицерами. Ишь, как трясется, спешит...
Волк посмотрел в указанное грязным пальцем Кривого место. Действительно, по дороге, шатко переваливаясь с боку на бок по ухабам и канавам, ходко трусил зеленый «УАЗ» с густо покрытыми пылью кузовом и стеклами окон.
— Лучше синица в руках, чем журавль в небе, — процитировал русскую пословицу Ислам Волк.
Не удалось «пощипать» основные силы «федералов», но появилась возможность отыграться на отбившемся автомобиле.
— Этого делаем! — Волк посмотрел на Кривого. Подал условный знак. По ранее имевшейся договоренности, боевики отряда должны были открыть огонь после подрыва фугасного заряда на дороге.
«УАЗ» приблизился к месту закладки первого заряда на повороте. Его пропустили ко второму, заложенному в глубокой низине между холмов. Пыль над колонной техники клубилась далеко впереди. Кроме того, рев мощных двигателей и холмы должны были перекрыть поднятый нападением шум.
Кривой Магомед еще раз посильнее прижал винтом прикрепленный к клемме аккумулятора провод, оголенный конец другого поднес к штырю соседней клеммы...
«УАЗ» передним правым колесом переехал через зарытый в землю фугас и всем своим корпусом оказался над ним.
Кривой Магомед приложил оголенную металлическую жилу провода к серой клемме аккумуляторной батареи.
Земля под машиной вспучилась. В разные стороны полетели камни, щебень, вывороченные взрывом комья земли. Огненный дьявол своими смертельными лапами поднял автомобиль высоко вверх и опрокинул на левый борт. Перевернувшись в воздухе, машина упала на крышу в придорожный кювет. Сорванное колесо с частью моста далеко отлетело в болотную трясину. Языки пламени с черной копотью длинно вспыхнули по замасленному днищу и на колесах, рискуя поджечь салон внутри. В целях окончательного закрепления одержанной победы по кузову машины с двух сторон ударили автоматные очереди и через несколько секунд затихли. Нападавшие быстро меняли израсходованные магазины в автоматах на полные. Со стороны подбитой машины никакого сопротивления не оказывалось. Какое-либо движение также отсутствовало. Выждав минуту, все осторожно стали подтягиваться к коптящей массе металла.
Кривой Магомед двумя ударами лакированного мыска тяжелого корейского военного ботинка выбил остатки переднего стекла. Забросив автомат за спину, пачкая волосатые руки в липкой крови, за ворот вытащил наружу тела водителя и пассажира из кабины. Члены отряда, через распахнутые двери в торце машины, выволокли тела пассажиров из салона кузова.
Около машины лежали обезображенные трупы двух мужчин, женщин и девочки-подростка. У девочки были оторваны голова и кисти обеих рук. Из обожженных рукавов торчали белые сегменты костей и рваных сухожилий в кровоточащей мышечной массе. У мужчины, ранее занимавшем пассажирское место около водителя, судя по положению тела, в нескольких местах был переломлен позвоночник, правая нога вывалилась из набухшей кровью штанины. Лица обеих женщин жестоко изуродованы при опрокидывании машины и последующем ее обстреле. Все тела покрыты множеством скользящих пулевых ранений, из которых выпирали наружу фрагменты выпущенных сизых внутренностей. Специфический сладковатый запах вызывал у присутствующих рвотные позывы.
— Командир, это Муса Мурзаев с женой, мой сосед... — шепнул Кривой Магомед Волку. — Остальных не знаю... Мы ошиблись, командир...
— Не надо им было за вояками увязываться, — огрызнулся Ислам. — Уходим!
Запятнавшие себя обильно пролитой сегодня кровью правоверных женщин и мужчин бандиты молча постояли над телами безвинных жертв, распластанных в придорожной грязи. Некоторые, опустив глаза, огладили бородатые лица сложенными вместе ладонями. Поднявшееся над облаками солнце осветило сцену разыгравшейся трагедии. Едкий коптящий дым черным саваном покрыл место кровавой бойни.
Спустя несколько минут, бандгруппа уже отходила по известному маршруту в свое волчье логово.
...Часа через два отряд Волка Джихада прибыл на замаскированную базу. Боевики оставили в схронах оружие и снаряжение. Некоторое время отдыхали, куря расслабляющую анашу и набив рты порциями насвая. Вскоре стали расходиться с базы небольшими группами, обговорив с вожаком способы дальнейшей связи и время следующего сбора.
Предводитель с Магомедом и двумя преданными охранниками-нукерами поехали на старом автобусе «ПАЗ». Ехали в гости и на постой к укрывавшему их в своем доме Ильхану Кашемирову, хозяину нескольких больших овечьих отар, магазинов и станций автосервиса. Он свято верил в необходимость ведения войны с «неверными», которые своими законами мешали ему обирать малоимущих земляков.
Его обширное домовладение, окруженное красивым высоким забором из сварного металлического листа, располагалось на самой окраине большого села и было удобно как место отдыха, а так же, как транзитная база для складирования запаса оружия, боеприпасов, снаряжения. В доме имелся копировальный аппарат для тиражирования документов, помогающих в деле борьбы с «неверными». Оружие, боеприпасы и снаряжение попадали в руки боевиков со складов военных баз от вороватых тыловиков, готовых за звонкую монету душу черту продать, а также из-за кордона от доброжелателей, сочувствующих делу борьбы с «оккупантами». Бывало, что летящие по транзитным коридорам через территорию страны пассажирские и грузовые самолеты иностранных авиакомпаний сбрасывали в условленном районе контейнеры на парашютах. При ударе о землю в контейнере включался радиомаяк, и его подбирали в калмыцкой или ногайской степи, на высокогорных альпийских лугах Северного Кавказа специальные поисковые группы, которые пользовались на труднопроходимой пересеченной местности копытным транспортом — лошадьми или ишаками, реже верблюдами — и доставляли грузы в места хранения. Другой разновидностью контрабанды была доставка контейнеров из прикаспийских исламских стран на малошумных подводных лодках-«малютках» с корпусами из полимерных материалов, недоступных чутким акустическим радарам слежения противолодочной системы обороны.
В числе прочего недавно были получены несколько новейших экспериментальных западных разработок диверсионно-разведывательного аэропланера (ДРАП) «Ночной фантом». Это был своего рода симбиоз дельтаплана и воздушного шара с полезной нагрузкой подвесной системы порядка ста килограммов.
Закрепившись на подвесной системе почти невесомого дельтаплана с каркасом из углепластикового волокна, диверсант специальной газовой смесью (что-то среднее между взрывоопасным водородом с его большой подъемной силой и негорючим гелием) заполнял прикрепленный к верхней части дельтаплана блюдцеобразный воздушный мешок, который поднимал воздухоплавателя на сотню-другую метров вверх. Вся конструкция была выкрашена в легкий серый цвет и удачно сливалась в небе с облаками, особенно в ненастную погоду или темное время суток. Набрав достаточную высоту, разведчик мог при помощи портативного двигателя на винтовой либо реактивной тяге двигаться в нужном направлении. Правда, винтовые двигатели создавали характерный шум, а реактивные давали весьма заметные следы выхлопов, что ограничивало их применение. При экстренном снижении воздушный мешок отстреливался и уносился прочь, а разведчик-диверсант совершал планируемый полет на дельтаплане. В горной местности, с крыш высотных зданий одной системой могли воспользоваться двое, разделив на планер и воздушный шар; в этом случае грузоподъемность каждой составляющей существенно увеличивалась. В сложенном виде вся конструкция была транспортабельна, не занимала много места, в считанные минуты приводилась в рабочее состояние. Три тюка с «Ночными фантомами» были надежно укрыты в обширных подвалах домовладения Ильхана, ожидая своего часа.
...«ПАЗ» через открытые ворота проехал в глухой двор богатого домовладения. Высокий забор не позволял нескромному любопытному глазу видеть происходящее за ним. Ну, приехали к хозяину гости и приехали, почему хорошему человеку друзей не принять? Проживавшие с Ильханом одна официальная жена и две гражданские, два взрослых сына и две дочери-школьницы, старик-отец не были, вопреки традиции, многообщительны ни с соседями, ни с гостями хозяина. Ильхан любезно провел приехавших в густо обросшую высокими кустами беседку, в которой рассадил на покрытые коврами лавки. Самолично принес на серебряном подносе большой фаянсовый чайник с ароматным напитком, фруктами, домашним хлебом и коробкой с анашой. Старший сын свежевал за домом молодого жирного барана. Младшая жена раздувала угли на летней кухне под навесом.
Пока гости пили чай и в облаке расслабляющего дурманного дыма вели неторопливую беседу, над огнем томился большой чугунный таган с золотистым пловом, кипел бульон с нежными бараньими ребрышками, шипело белой пенкой мясо шашлыка вперемежку с небольшими луковицами и томатами. Вскоре стол для дорогих гостей был накрыт по-настоящему. Принесли запотевшие бутылки холодной водки. На маленьком столике ожидали своего часа кофейный прибор и кальян. Хозяин душевно угощал любезно посетивших его, недостойного, уважаемых людей, ведущих святую войну за освобождение от неверных. О произошедшей накладке гости не посчитали нужным распространяться. Хозяин об их делах лишний раз благоразумно не спрашивал.
Когда усталое за день солнце опустилось за горизонт, все разошлись на ночлег. Прибывших гостей хозяин разместил в гостевом флигеле, имевшем второй выход к маленькой малозаметной калитке в заборе, за которой расстилалось большое кукурузное поле.
...Объединенный отряд бригады внутренних войск и сотрудников РОВД отработал первое из указанных в боевом распоряжении сел и в полдень выдвинулся в сторону следующего. В предыдущем действующих боевиков-ваххабитов обнаружено не было, жители имели вполне лояльный действующей власти вид. Признаки подготовки диверсионно-террористических акций не обнаруживались, о чем было доложено в докладных записках и шифрограммах командованию операции. Изъяли несколько ржавых гладкоствольных стволов просроченного охотничьего оружия, а потому хранившегося незаконно. Все внимание теперь было направлено на отработку следующего селения, в которое моторизованная колонна отряда прибыла во второй половине дня.
Село располагалось на равнине в окружении полей и сельскохозяйственных угодий. В село и на выход из него вели две дороги, на которые выставили несколько постов, усиленных бронетехникой: на значительном удалении для контроля прилегающей к населенному пункту территории, непосредственно на входе и выходе под изогнутыми арками газовых труб, и на развязке центральной площади.
На расстоянии нескольких сотен метров от села его окружало первое кольцо блокировки. Оно состояло из находившихся на расстоянии зрительной видимости одного от другого постов, на которых были транспортные средства (БТР, БМП, «Урал» бригады внутренних войск или автомобиль РОВД) и несли службу несколько военнослужащих и сотрудников райотдела. Другое кольцо располагалось непосредственно за изгородями крайних домов, патрульные группы которого контролировали данный периметр. Оперативные группы особого назначения производили отработку частного сектора. Осуществляли проверку паспортного режима пребывания граждан, правомерности владения попадавшими в поле зрения транспортными средствами и охотничьим оружием у проживающих. Проверка осуществлялась путем продвижения от центра большого села к его окраинам. Предполагалось, что так целесообразнее спровоцировать отход, возможно, пребывающих в селе боевиков за его пределы, в поле, где их потом легче будет нейтрализовать. В оперативных планах командования село считалось крайне враждебно настроенным к федеральной власти, и его тщательной отработке уделялось особо серьезное внимание. В данной связи к операции также был подключен многоцелевой боевой вертолет с большим комплексом разнообразных огневых средств на подкрылках, который барражировал воздушное пространство вокруг на дальних подступах к объекту операции.
По выпущенной в воздух зеленой ракете общей готовности оперативные группы спецназа начали движение от центра села к его окраинам.
...Экипаж Виктора Смирнова, задействованный в операции как «группа конвойного сопровождения», ввиду нехватки техники и личного состава (неверно произвели расчет сил и средств) был выставлен на конвойном «УАЗе» в первом кольце блокировки. Справа и слева на расстоянии нескольких сотен метров находились экипажи бригады внутренних войск на «бэтэре» (БТР) и «бэшке» (БМП). Давно уже прорезала длинным дымным хвостом голубое небо над селом высоко пущенная ядовито-зеленая ракета. Начавшаяся в селе операция планомерно продвигалась. В небе, то появляясь, то улетая, надрывным свистом звенел вертолет.
Над крышей машины на растяжках укрепили от палящего солнца выгоревшую маскировочную сеть, сверху напоминавшую пожухлые листья кукурузного поля, в тени которой не так нагревался кузов автомобиля и службу нести было куда как сподручнее. В большом алюминиевом бидоне плескался изрядный запас питьевой воды. Содержимое сухпайков особенно не расходовалось. Экипаж наблюдал за подходами к селу и выходами из него. Высоко в небе, невзирая на гул винтокрылой машины, парили хищные птицы. Кузнечики шумно стрекотали в клочьях изнуренной солнцем травы. После дневного испепеляющего зноя сорокапятиградусной жары на землю медленно опускался душный вечер.
Прошло еще немного времени. Солнце стало клониться к горизонту, однако операция по проверке большого села продолжалась. Уже были обнаружены пара автомобилей и мотоцикл с перебитыми номерами, незаконно хранимое охотничье оружие. Однако главные цели достигнуты не были: замаскированное бандподполье упорно не выявлялось. Командование операции проявляло неудовольствие низкой результативностью и требовало активизации проводимых контрольно-поисковых мероприятий.
В наступивших сумерках уходящего дня приближалась темная южная ночь. Сверху стали загораться бледные белые фонарики далеких звезд. Над высоким забором, ограждающим крайнее домовладение села, один за другим поднялись в небо три неопределенных объекта вытянутой округло-приплюснутой формы. Набирая высоту, поплыли над посадками кукурузы в сторону видневшегося неподалеку леса, к внешнему кольцу блокировки, прямо на затянутый маскировочной сетью дежуривший экипаж капитана Смирнова...
…После полудня Ильхан растолкал спавшего тяжелым похмельным сном «Волка Джихада».
— Вставай, брат, беда! Военные с милицией окружили село, никого не выпускают, обыскивают каждый двор, ищут оружие и чужих. За стеной, около поля, патрули с собаками ходят. Я в бинокль смотрел: недалеко танки, машины с солдатами стоят, вертолет летает… Ай, совсем беда случилась, плохо нам всем придется, если вас здесь поймают... Уходить надо, а как уйдешь? Солдат полное село, окружили... Видно, за грехи Всевышний оставил нас, помощи ждать не от кого. Пропадем мы все... — жалобно причитал Ильхан.
Ислам поднялся с тахты, протер глаза. Пошарил вокруг себя, взял кувшин с пола. Жадно, большими глотками, шевеля кадыкастой заросшей глоткой, выпил холодной воды. Бросил в рот кусок жареной баранины с луковицей, медленно разжевал. Утробно и длинно рыгнул, выпучив глаза. Снова выпил воды из кувшина. Закрыв лицо дрожащими ладонями алкоголика со стажем, стал думать, как выбраться из создавшегося положения. Через минуту решение было принято.
— Собери моих ребят! — велел хозяину. — На «ДРАПах» драпанем... — пояснил непонятно.
Когда все собрались, Ислам объявил, что он с Кривым Магомедом и одним из телохранителей будут прорываться через блокаду села. Четвертый боевик ранее в поле зрения ни милиции, ни ФСБ не попадал, имел при себе хороший паспорт и должен был притвориться одним из многочисленных родственников Ильхана, приехавшим в гости.
Из склада в обширном подвале достали запас патронов к имевшимся у всех троих мощным пистолетам «АПС» и «ТТ», несколько гранат и тюки с ДРАП «Ночной фантом». Когда ночная мгла стала сгущаться, хозяин осторожно выгнал автобус со стоянки во дворе на улицу. На освободившейся площадке бетонированного двора, на низкой крыше большого птичника и за домом быстро собрали три конструкции «Ночных фантомов». В соседних дворах уже был слышен шум проводимых проверок, заливались лаем собаки.
Три боевика облачились в подвесные модули летательных аппаратов и открыли подающие вентили на баллонах газоподнимающей смеси. Над прикрепленными к спинам раскрылками дельтапланов стали надуваться серыми эллипсоидами подъемные диски воздушных камер. Первым оторвало от бетона тело худощавого Ислама Волка. За ним поднялись в воздух подручные и со двора домовладения: по косой наклонной вслед за легким ветром, через забор стали подниматься в небо, уходя бестелесными духами через заросшие поля в сторону полосы леса.
Когда летательные аппараты удалились от села на сотню-другую метров и уже прилично поднялись над землей, их заметили. К неизвестным объектам подлетел вертолет воздушного боевого прикрытия, поймал в лучи света включенных прожекторов. Командир экипажа принял решение о принудительной посадке неизвестных воздухоплавателей на землю.
Вертолет заложил крутой вираж и закружил сверху над тремя воздушными целями. Постепенно снижался, гоня к земле. Боевики не могли воспользоваться оружием под зонтами несущей их аэросистемы. Летательные аппараты стало прижимать вниз тугими воздушными потоками от мощной винтокрылой машины. Желая ускорить развязку, кто-то из открытого десантного люка вертолета дал длинную автоматную очередь по надутым внизу серым куполам. Воздушные мешки двух аппаратов обмякли, их ткань облепила контуры дельтапланов, и аппараты с подвешенными к ним боевиками круто пошли вниз и рухнули на кукурузные стебли.
Одному Ильхану удалось удачно отделиться на подкрылках дельтаплана от воздушного мешка, и он стал быстро планировать по ветру в сторону спасительного леса. Но удача сегодня ему не сопутствовала. Из-под растянутой у земли маскировочной сети выполз зеленый микроавтобус армейского образца, родной брат расстрелянного накануне, и по ухабистому полю понесся вслед за быстро теряющим высоту дельтапланом. Не дотянув нескольких десятков метров до спасительной полосы леса, «Волк» не справился с управлением. Сказалось нервное перенапряжение. Дельтаплан, клюнув носом, вошел в крутое пике и устремился к уже близкой земле. Жесткие стебли сильно и больно хлестнули бандита по лицу и груди, как бы не принимая к себе, и наконец продавились под тяжестью упавшего на них сверху аппарата.
Двумя ударами кинжала Волк освободился от державшей его подвесной системы. Вылез из-под крыльев аэропланера, затравленным зверем быстро огляделся по сторонам. По полю к нему катился, переваливаясь и подминая стебли, зеленый фургон микроавтобуса. На миг показалось, что это тот, расстрелянный на дороге автомобиль восстал из небытия для совершения кровной мести. Стряхнув набежавший в голову дурман, Волк начал действовать. Вытащил из большой кобуры тяжелый АПС, прицелился по переднему стеклу машины. Несколько раз выстрелил, остервенело давя заскорузлым пальцем спусковой крючок. Автомобиль остановился. Двери его кабины разом распахнулись и на землю выпали два тела. Ударила автоматная очередь. Веером один за другим противно просвистели над головой маленькие злые шайтаны, заставляя вжимать голову в плечи. Посыпались срезанные стебли и листья.
Тяжелые длинноствольные модели «Беретт», «Глоков», «Вальтеров», родных «ТТ» и «АПС» имеют свойство «клевать» дулом ствола по мере облегчения от патронов магазина в рукоятке при стрельбе и, соответственно, утяжеления ствола с надетым на него затвором. Направление линий боевого контакта непроизвольно смещается вниз, о чем не говорит ни одно пособие по огневой подготовке, и от стрелка требуется определенный опыт, чтобы молниеносно вносить корректировку точки прицеливания при стрельбе.
Ильхан заряд за зарядом выпускал пули по кустам, колышущимся от приближающихся к нему людей. Вот уже из-под сетки листьев кукурузных стеблей вынырнула фигура в сером милицейском камуфляже и черном берете с автоматом наперевес. Руки Волка тряслись от алкогольного синдрома и пережитого напряжения, дыхание сбилось. Он разрядил обойму с оставшимися в ней двумя-тремя патронами в сторону показавшегося перед ним сотрудника. Пистолет в задеревеневшей руке заметно «клевал», все пули ушли вниз. Последние разделявшие их метры Виктор Смирнов пронесся в стремительном броске, оторвался от земли и прыгнул на грудь бандита. Вдавил коленом голову с перекошенным лицом в чернозем, вырвал из руки черный вороненый пистолет с застывшим в заднем крайнем положении затвором. Вдвоем с подоспевшим водителем надели на бандита наручники. Двух других боевиков с множественными переломами подобрал на поле экипаж дежурившей по соседству БМП.
Задержанным бандитам оказали первую доврачебную помощь, после чего всех вместе с гостеприимно приютившим их хозяином переместили в объемное чрево БТРа и отправили в следственный изолятор. Вслед за БТРом шел «Урал» сопровождения с солдатами, в который было погружено снаряжение «духов», изъятые оружие и боеприпасы.
Одной организованной преступной группой на Северном Кавказе стало меньше.

 

 


 

 

Кирилл ПАРТЫКА


НА БЕРЕГУ


Рассказ


Я глубоко втянул густой, одуряющий кофейный запах и зажмурился.
Под невысоким обрывом плескалось теплое, мутное море. В прозрачной дымке залива маячили стоявшие на рейде корабли, а дальше, в совсем уж непроглядном жарком мареве, высились горы, выраставшие из раскаленной плоскости пустыни.
На берегу, у самого его края, прилепилось открытое кафе: навес с длинными деревянными столами и такими же скамьями (так и тянуло сказать «лавками»). Рядом с навесом курилась дымком кухня, где жарили шашлыки, шаверну и другие местные блюда. Оттуда тянуло пряным мясным духом. Но его плотно перекрывал могучий запах кофе, густой, терпкий и почти пьянящий. Удивляли две вещи. Первая: как это кривобокое сооружение держится на обрыве, и отчего на сползает в ленивые волны? Вторая: отчего здесь нет посетителей?
Кафе, действительно, вечно пустовало. В паре сотен метров, на пляже, звенели голоса, плескалась вода, укрощенная волноломами, по прибрежным скалам носились полуголые мальчишки, тараторя на разных языках — от арабского до русского. Там бойко шла торговля мороженым, попкорном и напитками. Но прилепившееся к береговому скату кафе оставалось безлюдным и безмолвным. Из кухни иногда появлялся хозяин, сухощавый араб в белой футболке, с глубокими залысинами на коротко остриженном лбу и навечно прилипшей к щекам щетиной. Он привычно обмахивал столы тряпкой и молча исчезал.
Отсюда залив просматривался насквозь, и горячая мгла, стоявшая над водой, не могла воспрепятствовать этому. Над волнами носились чайки. Тянуло покоем вечности, которую ничто не могло бы поколебать.
Недели три меня изводило довольно банальное желание: непреодолимо тянуло присесть за стол, заказать чашку того самого изумительного (а иначе и быть не могло) кофе, неторопливо отхлебнуть, закурить сигарету и смотреть на залив, вслушиваясь в звуки моря, которые не мог заглушить даже близкий людской гам. Я мог бы взять какой-нибудь листок и набросать карандашный эскиз морского пейзажа. Но мысль о рисовании вызывала отвращение.
Заказать кофе я не мог. У меня не было денег. Вернее, их было в обрез, только чтобы протянуть до перевода, который ожидался не сегодня — завтра. Я каждый день приходил к этому кафе, подолгу стоял у навеса, наслаждаясь кофейным запахом. Хозяин будто не замечал меня. И это было прекрасно. Я был одинок и испытывал потребность в одиночестве. Не хватало только пустой болтовни на ломаном, полунепонятном и мне, и ему языке.
Наконец перевод пришел. Получив деньги, я устремился в кафе и немедленно осуществил свою мечту. Хозяин обслужил меня все также молча, хоть и без признаков недружелюбия. Внешне он вообще был бесстрастным человеком.
Кофе, действительно, оказался превосходным, закусывая солеными крекерами, я выпил подряд три чашки. Хозяин покосился на меня и впервые подал голос. Он сказал на приличном английском:
— Не пейте так много. С непривычки может плохо отразиться на здоровье.
Я усмехнулся.
— Привычка у меня есть.
Он пожал плечами и вдруг добавил:
— И не надо спускаться к воде.
Я, признаться, не понял. Чего ради я стал бы спускаться к воде по скользким валунам, если поблизости вполне благоустроенный пляж? Мне это и в голову не приходило. Но теперь, после его слов, — пришло! Мне ужасно захотелось соскользнуть по обомшелым горячим камням в мутные волны, которые, касаясь лодыжек, не ласкали, а будто хватали и норовили утащить вглубь. Местные жители говорили, что море здесь «жесткое».
— Там, что, глубоко? — спросил я.
— Да нет, как везде.
— А почему же нельзя спускаться?
— Я не сказал: нельзя. Я сказал: не надо, — ответил хозяин. И, бросив на меня оценивающий взгляд, добавил: — Вам не надо.
Возможно, он был сумасшедшим, оттого его заведение и не пользовалось популярностью. А, может, хотел заинтриговать редкого посетителя — род неуклюжей рекламы.
…Я просидел за столом до темноты. Хозяин трижды убирал опустевшие чашки и приносил новые блюдца с крекерами. Когда с моря потянуло вечерней прохладой — если эту влажную духоту можно было назвать прохладой в любое время суток — я поднялся. Приумолкший пляж почти опустел. Только какая-то компания молодежи явилась для ночного купания и горланила вовсю.
Кофе не навредил моему здоровью. Но он мне и не помог, требовалось что-нибудь покрепче. Через окно кухни я давно приметил блеск бутылок. Когда опять появился хозяин, я спросил виски.
Он будто замялся, не торопясь выполнить мой заказ. Это очень не походило на восточный услужливый сервис. Наконец он ушел и вернулся с бутылкой «Клан Мак Грегор» и бумажными стаканчиками. Хозяин выполнил заказ и присел напротив. Я собрался свернуть пробку с бутылочного горлышка.
— Прошу вас, не торопитесь, — мягко сказал хозяин.
— У вас нет лицензии на торговлю спиртным?
— С лицензией у меня все в порядке. Но… не пейте здесь.
— Отчего же? А где еще выпить в такую восхитительную ночь?!
— Пойдите домой… и там сколько угодно.
Я представил свой номер в гостинице, которую впору было венчать не звездами, а крестами. Нет, пить в этом гадючнике, под визгливо-разноязыкие вопли горничных и уборщиц, для которых отдых постояльцев был пустой формальностью, я категорически не стану.
— Слушайте, — сказал я. — Чего вам от меня надо?
Он покачал головой.
— Тогда чего же ради вы лезете ко мне с какими-то советами и предостережениями. Я что похож на младенца?
— Вы похожи на несчастного человека, — помолчав, ответил хозяин.
Я поперхнулся. Он оказался наблюдательным типом. Или, для того чтобы понять мое состояние, особой наблюдательности не требовалось?
— С чего вы взяли? — вяло возразил я.
— Вы появляетесь здесь не в первый раз, притворяетесь, что любуетесь морем. Согласитесь, достаточно времени, чтобы присмотреться.
— И что же такое вы узрели во мне, мой прозорливый друг? — поинтересовался я.
Он помолчал, а потом вдруг поднялся.
— Держитесь подальше от воды. Особенно в этом месте. И особенно, если выпьете.
И ушел, не оглядываясь. Он, точно, был не в себе.
Я встал, оставив стаканчики на столе, с хрустом свинтил пробку и отхлебнул прямо из горлышка. Хотя знал, что недорогое виски, которое заказал, — изрядная гадость. Но русской водки здесь не водилось, а коньяк был мне не по карману. Я не ощутил вкуса пойла, оно даже не обожгло гортань. Дело было не в виски, а во мне.
Прихлебывая и загребая сандалиями песок, я поплелся в сторону пляжа. Справа шуршал прибой, оттуда тянуло морскими запахами. Я шел у самой воды. Вдруг неподалеку от берега мне почудился плеск. Это не походило на игру волн или кем-то брошенный камень. Я посмотрел в темноту. Там, над белеющей пеной, мне почудилось нечто… Я не понял, что. Это не был купальщик, или лодка, или аквапед. Странный силуэт, казалось, воздвигся над поверхностью моря, постоял несколько секунд, покачиваясь, а потом беззвучно осел в волны.
Я потряс головой. Я давно не пил, несколько глотков «Мак Грегора» не могли довести меня до состояния галлюцинаций. Впрочем, мне было наплевать, и я отправился дальше.
Вскоре грибки и навесы замаячили прямо передо мной в неярком свете фонарей, горевших поодаль, на набережной. Компания молодняка только что выбралась из воды и визжала на разные голоса. Дебелые юноши гонялись за дебелыми девами или боролись между собой. Рослый увалень, не вписавшись в поворот в погоне за своей подругой, сильно толкнул меня. Я едва удержался на ногах.
— Фак ю!!! — сказал я ему негромко, но отчетливо.
— Уотч?!
Я повторил и добавил ругательства, которые знал на местном языке.
Парень вызверился на меня, а его приятели мгновенно сомкнули круг у меня за спиной. Я усмехнулся. Я и сейчас ничего не чувствовал: ни страха, ни злости. Эмоция, как и спиртное, не способна была меня обжечь. Позади тяжело топали по песку мои противники. Всего их было человек шесть — рослые, спортивные, с накачанными мышцами, хоть большинству, пожалуй, еще не стукнуло и шестнадцати. Увалень, из-за которого разгорелся сыр-бор, что-то угрожающе крикнул мне, но я не понял его слов.
Сказавши «а», надо было говорить и «б». Справиться с ними я не надеялся. Но я рассчитывал, что то, мертвое, накрепко засевшее во мне, очнется в драке, затрепещет, и я снова почувствую себя живым. А если ребятки как следуют постараются… Ну, что ж, тогда вообще никаких проблем, кроме похорон, которые, скорее всего, лягут на плечи моего благодетеля Гоши. По отношению к нему это, конечно, свинство. Но, мне, если честно, было все равно.
Я отбросил бутылку и двинулся на столпившихся передо мной недорослей.
Но видно кое-чего не учел. Это в родной России на пустынном пляже подвыпившая шпана в два счета сделала бы из меня кандидата в покойники. Здесь же мой план с треском провалился. Слегка возбужденные пивом тинейджеры, внешне отвязные, горластые и неуправляемые, поголовно готовились в скором будущем превратиться в добропорядочных обывателей. И связываться с пьяным, расхристанным иностранцем, который откровенно лезет на рожон, им было ни к чему. Можно радикально испортить свою благополучную будущность. Да и по менталитету это были совсем не российские гопники. Лупить человека за грубое слово здесь, оказалось, не принято.
Тинейджеры еще потоптались в нерешительности и, влекомые подругами, не перестававшими умиротворяющее щебетать, гурьбой потащились по пляжу — подальше от опасного меня.
Я осмотрелся. Бутылка валялась неподалеку, и из нее, как выяснилось, вытекло совсем немного. Я подобрал своего «Мак Грегора» и основательно отхлебнул. Внутри у меня было пусто и будто затянуто паутиной.
Топиться в этом теплом море мне не хотелось. И вешаться тоже. Вываленный язык, выкаченные бельма, обтруханные плавки — тьфу! Если честно, мне не хотелось умирать. Но и жить мне тоже не хотелось.
…Около месяца назад в России я, как полоумный, метался по своему чердаку, гордо именуемому «мастерской», круша все вокруг. С треском ломались мольберты и подрамники, рвались холсты, о стены шмякали тюбики с краской, оставляя разноцветные, причудливые пятна, кляксы и потеки. Я топтал ногами листок бумаги, почти уже превратившийся в грязные клочки и ругался по-черному. Гоша бегал за мной, пытаясь ухватить за рукав и лопоча что-то вроде: «Ну, сука она, сука! Ну, успокойся!»
Я остановился и двинулся на него.
— Сука?! Сам ты сука! Она…
Я замахнулся и вдруг заплакал.
Дело было не в том, что Галка на сто процентов совпадала с моими сексуальными стереотипами. И не в том, что она была ироничная умница, умевшая в нужный момент превратиться в нежнейшее существо. Я не знаю, в чем было дело. Но я любил ее до безумия. До неприличия, как выражался мой «менеджер» Гоша.
У Галки не было шансов устоять против начинающего гения, которого прочили в знаменитые художники. Она и не устояла. А потом родился Валерка, и эта пара стала для меня самыми дорогими существами на свете. Гоша объяснил — по Фрейду — что любовь к жене я перенес на сына, и что хорошо, что у нас не дочка, а то мог бы случиться инцест. Я хотел дать ему по морде, но он при всей своей тучности ловко увернулся.
Постепенно все становилось очень плохо. Ни гения, ни выдающегося художника из меня явно не получалось. В свои тридцать пять лет я не продал ни одной картины, меня не желали выставлять. Не приняли в Союз художников. Мне, как положено было в таких случаях, следовало запить горькую, побарагозить, изливая надрыв непонятой творческой души, успокоиться и найти нормальную работу. Это не составляло большой проблемы и сулило приличные заработки. Я же, запив-таки горькую, продолжал на последние гроши снимать в старом трехэтажном доме чердачную «мастерскую» и малевать свои полотна.
На меня все давно махнули рукой, не пускали (в пьяном виде) в приличные места, а при случайной встрече норовили перейти на другую сторону улицы. Я вдруг с удивлением обнаружил, что мне никто не звонит, и я, машинально сняв трубку телефона и задумчиво повертев ее в пальцах, клал ее на место. Буйные компании, в недавнем прошлом оглашавшие громким весельем мой чердак, исчезли бесследно. Только Галка, поникшая и молчаливая, мелькала в закоулках моего художественного бардака, да Валерка нарушал гнетущую тишину капризным хныканьем.
Быстро наступило безденежье, смахивавшее на нищету. И только бывший сокурсник Гоша навещал нас постоянно — из альтруизма ли, из глупого чувства долга или по какой другой причине, не знаю. Я давно оставил попытки пристроить куда-то свои творения. Но Гоша упорствовал. Он называл себя моим менеджером, грозил светлым будущим, куда-то звонил и бегал, пытаясь гипнотизировать тех, от кого зависела судьба моих картин. Гипноз его оставался без последствий. Порой мне казалось, что он старается из-за Галки, к которой неровно дышит. Я начинал ревновать и злиться, догадываясь о собственном идиотизме.
Как выяснилось позже, ревновать Галку нужно было совсем не к Гоше. Записка, которую она оставила и которую я, как уже говорилось, с остервенением растоптал, заодно разнеся полмастерской, сообщала, что не может больше терпеть ни моих творческих исканий, ни моего пьянства, ни меня как индивидуума. В силу чего уезжает с порядочным и обеспеченным человеком в другой город. Даст бог, у Валерика появится нормальный отец, а не пьяная, амбициозная бездарь.
У Галки накипело. Слишком долго она молча выносила меня. Оттого и выплеснула в записке обжигающий яд на самые больные места.
Дальнейшее я помню смутно. Когда слегка приходил в себя, удивлялся количеству пустых бутылок, неуклонно заполнявших пространство мастерской. Странно было, что я способен влить в себя столько спиртного. Кажется, я пытался искать Галку и сына. Но — соответственно состоянию, а потому, ясное дело, безрезультатно. Но, если бы я их и нашел, это вряд ли бы помогло. Я слишком хорошо знал Галку: решившись на что-то, она сжигала за собой мосты.
Гоша появлялся редко. Он повадился летать на историческую родину по делам бизнеса, который не сделал его богачом, но обеспечил вполне приличную жизнь. В одно из его появлений меня пришли выселять из мастерской за неуплату. Выслушав приказ очистить помещение, оглядев не без отвращения мою персону и интерьер, Гоша махнул рукой: решим проблему! Он в очередной раз оплатил мои долги.
Вечером того же дня пожарники и сотрудники МЧС сняли меня с крыши шестнадцатиэтажного дома, откуда я как бы намеревался прыгнуть. Не знаю, решился бы я прыгать или нет? Учитывая мое душевное состояние, не исключено, что и решился бы. Но со стороны весь этот «суицид» выглядел как постыдная показуха, попытка привлечь к себе внимание и вызвать жалость. Протрезвев и осознав весь позор своих поступков, я решил довести дело до конца.
Гоша был в городе. Узнав о случившемся, он приехал.
У меня имелся заграничный паспорт. Кажется, получая его в недавнем прошлом, я надеялся на зарубежные турне по вернисажам. Гоша пытался со мной поговорить, но лишь нажил головную боль. Тогда он через турфирму с невероятной скоростью оформил мне визу и прочие документы, а потом затолкал в самолет.
— Я тебе не багаж! — заплетающимся языком орал я. — Куда ты меня трелюешь?!
— К чертовой матери подальше отсюда. Пока ты, действительно, не натворил глупостей.
— А я не хочу.
— А тебя не спрашивают. Таких, как ты, вообще не спрашивают.
— Зачем ты со мной возишься? Я бездарь, алкаш и вообще жалкая мразь!
— У тебя нет терпенья, — подумав, сказал Гоша. — Ты истинный русский художник.
— А ты еврейский ростовщик, который... — я хотел добавить что-нибудь особенно едкое, но Гоша прервал нашу беседу.
От раскаленного солнцем аэропорта автобус часа за четыре домчал меня до приморского города, уступами спускавшегося с горной гряды к полосе прибоя. Здесь оказалось не многим прохладней, хотя уже почти стемнело. Изъясняясь главным образом по-русски — выходцев из России здесь было хоть отбавляй, — я добрался до блошиного отеля, в котором Гоша забронировал номер. Первые недели он вообще держал меня на голодном пайке, предоставив самому себе. Он по-прежнему оставался в России. Деньги прислал лишь тогда, когда я стал приходить к прибрежному кафе и втайне наслаждаться кофейным запахом. Не думаю, что у Гоши были шпионы. Он просто слишком хорошо знал меня, чтобы просчитать последовательность моих жизненных циклов. И все же я не мог взять в толк, на кой черт я ему сдался — лишняя, расходная и довольно отталкивающая обуза?!
…Мне кажется, я догадывался, в чем причина моих неудач. Со зрением у меня все было в порядке. Я видел мир таким, каков он есть. На холст, естественно, я переносил собственное впечатление от увиденного: эмоцию, игру цвета и формы, которые, как я самонадеянно полагал, не замечают остальные. Вот тут-то и крылась заковыка. Кисть выписывала совсем не то, что создавало мое творческое «эго». И это «не то» ни в какую не желало подчиняться моей воле и мастерству. Обычно картины, которые я писал, я ненавидел. И почти не удивлялся, что они не имеют успеха. Я не был последним профаном в теории и психологии творчества. То, что происходило со мной, смахивало не то на творческую несостоятельность, не то вообще на психопатологию. Картины писали сами себя, и я ничего не мог с этим поделать. И я был уверен, что в своей самостоятельности писались они гораздо хуже, чем это могло выйти при участии моей творческой составляющей.
Но ничем иным я заниматься не хотел, как будто старался доказать кому-то и самому себе, что могу справиться с непослушной кистью и предательской рукой. Это стремление захватило меня целиком, превратившись в наваждение, в психоз. Я не мог остановиться на полдороге и должен был дойти до конца, каким бы он ни оказался. Мне нужен был итог: победа или бесповоротное осознание поражения. Тогда можно было что-то решать. Но до итога мне было, кажется, еще далеко. Единственное изменение, которое я обнаружил в себе, попав на берег теплого моря, — это физическое, до рвоты, отвращение к рисованию. Стоило мне взять в руки карандаш и занести его над бумагой — испытывал острую дурноту.
Я оказался в занятном положении: в совершенном одиночестве (Гоша обещал прилететь недели через три), в совершенно чужом городе совершенно чужой страны, на берегу равнодушного моря; никому на свете ненужный, не знающий чем себя занять; неспособный к рисованию и проявляющий довольно отчетливые суицидальные наклонности. Нет, еще не свихнулся окончательно и не жаждал кончины, как избавления. Но я больше ничего не хотел в этой жизни. Ничего и никого. Мне стало на все наплевать. Даже пить не хотелось, и сейчас я прихлебывал виски скорее по привычке, чем по необходимости.
…Я добрел до другого края пляжа, вскарабкался по валунам волнолома, присел на один из них. Камень был теплым, душная ночь не остудила его. Вода казалась темной, она не фосфоресцировала, лишь шелестела прибрежным песком, мощно вздыхала далекой волной, поднятой корабельным винтом. Она жила своей жизнью, вечной и равнодушной.
Позади себя я услышал шлепанье шагов — мокрыми босыми ступнями по камню. Я оглянулся. По гребню волнолома двигалась женская фигура. Я поморщился. Гости мне были ни к чему. Но незнакомка уже приблизилась настолько, что ее можно было рассмотреть в полумраке. Стройная, упитанная, благополучная дочь благополучной страны. Слипшиеся мокрые волосы. Пестрое бикини. Остальное скрывала темень.
Девушка бесцеремонно уселась напротив меня.
— Зажигалка есть, — спросила она на чистом русском. (Репатриантка? Туристка?)
— А сигареты? — ответил я вопросом на вопрос.
Она похлопала себя по мокрым голым бокам.
— Не-а!
— Тогда зачем вам зажигалка?
— А может у вас и сигаретка найдется?
Я молча протянул ей пачку, дал прикурить. Она с удовольствием затянулась.
— Почему не купаетесь? Вода замечательная.
— У меня водобоязнь.
Она помолчала.
— Не хотите разговаривать?
Я пожал плечами. Она была симпатичная и приветливая. Хамить ей было грешно.
Она вдруг наклонилась ко мне.
— Что с вами? Я видела, как вы там, на пляже… Вы ведь хотели драки, да? Чтоб они вас избили или вы их?
— Послушайте, — сказал я как можно мягче, — какое вам дело до незнакомого пьяного мужчины, который ищет ночью приключений на свою задницу? И что вы здесь делаете одна?
— Я часто прихожу ночью искупаться. Особый кайф.
— Вот и купайтесь на здоровье.
— Знаете, — сказала она серьезно, — из-за вас купаться как-то не хочется.
— Это почему же?
Она замялась.
— От вас становится тревожно.
— А, ну понятно: плохая карма. Сейчас я очищу пространство.
Я хотел встать, но она удержала меня за руку.
— Я, что, такая непривлекательная?
— С чего вы взяли?
— Неужели вам не хочется… поговорить со мной. Ну, там, о всяких пустяках, как мужчина с девушкой.
Я прислушался к себе, вздохнул. Мне по-прежнему ничего не хотелось. Но… Что-то было в этой незнакомой девчонке, что мешало просто встать и уйти, не оглядываясь.
— Откуда вы такая? — выдавил я.
Она отмахнулась.
— Это неинтересно. А вот откуда вы такой? Здесь все суетятся, мельтешат, обустраиваются — в том числе и на пляже. Здесь все ищут местечко. А вы ничего не ищете... Кроме, кажется, смерти.
Я вздрогнул. Странные люди попадались мне сплошь и рядом: хозяин безлюдного кафе, трусливая шпана, теперь эта особа.
— С чего вы взяли? — нехотя спросил я.
— Я же говорю: от вас исходит тревога, предвестие беды.
— Вы экстрасенс?
— Как вам сказать?..
— Да так прямо и сказать. В экстрасенсов я все равно не верю.
— А я и не утверждаю.
— Знаете, — сказал я, — создается впечатление, что вам скучно. А оттого хочется залезть мне в душу… или еще куда-нибудь. Уверяю вас: вы выбрали абсолютно неподходящий объект.
Это было вульгарно, но она вдруг рассмеялась.
— А я не верю в существование душ.
— Вы очень странный экстрасенс.
— Я же сказала, что не утверждаю. Но вы напрасно все время думаете о смерти. Смерть не выход. Она тупик, ничто.
— Кто вам сказал… — начал я и осекся. Неужели я дошел до такого скверного состояния, что все мое нутро вылезло наружу, на общее обозрение? И достаточно короткого общения, чтобы увидеть мое неблагополучие, которое я пытался прятать под неуклюжим хамством и иронией. Конечно, если она наблюдала стычку на пляже… Но, по большому счету, подобная дурость ни о чем не говорила, кроме пьяного куража. Без сомнения, она была странной особой. Для меня наступила ночь странных людей, и с этим следовало примириться.
— Хотите, скажу, что с вами происходит? — спросила девушка. — Самое страшное — это одиночество. Оно порождает пустоту. Пока пустота только снаружи, это еще туда-сюда. Но когда она заберется вовнутрь…
— Что вы можете знать про одиночество и пустоту? — с нескрываемым раздражением перебил я.
— Может быть, что-то и знаю. Одиноки те, кто непохож на остальных.
— Очень свежая мысль.
— В вашем случае она имеет особый смысл.
— В моем случае? — удивился я. — Госпожа доктор, когда вы успели провести обследование и поставить диагноз?
— Вы ведь художник?
Я лихорадочно соображал, по каким признакам в полутьме можно определить мою профессиональную принадлежность? Следов краски на пальцах точно не было. А если бы оставались, заметить их вряд ли было возможно.
— И вы неудачник.
Это прозвучало уже, как утверждение.
— Как вас зовут? — спросил я.
— Нола. А вас зовут Виталий.
— Черт, — сказал я. — Кто вы? Давно ли шпионите за мной и с какой целью?
— Я лучше расскажу вам о другом, — сказала Нола.
Я не успел ее остановить. Она, лишь слегка искажая детали, рассказала мою историю, от начала до конца, то есть до того момента, как я пытался спровоцировать драку с тинейджерами в дурацкой надежде, что они меня убьют. Я слушал не перебивая. Сказать мне было нечего. Никто за мной не шпионил: во-первых, незачем, а во-вторых, никакой шпион не разберется в твоих душевных переживаниях с такой поразительной точностью. Эта древняя земля, родина трех великих религий, хранила много тайн. Быть может, одна из них сейчас и приоткрылась мне.
Я сидел молча. Потом повторил свой вопрос без надежды на ответ:
— Кто ты?
Она вдруг протянула руку, коснулась моей, и я почувствовал… Очень трудно передать словами то, что я почувствовал. Мне показалось, что две одинаковые вибрации слились в одну, создавая странный резонанс; что два электроконтакта соединились, и по ним потек один и тот же ток; что…
Я не сразу понял главное. А когда понял, был почти потрясен. Рука Нолы передавала мне точно те же чувства и эмоции, что испытывал я сам: пустоту, бессилие, горечь, одиночество — на грани бездны, которая влечет все сильнее и сильнее. Только острота ее переживаний многократно превосходила мою. Я понял, что это не психологический фокус, не какой-то опыт, проделываемый со мной. Нола транслировала мне собственную душу, в которую, по ее словам, она не верила. Иначе я это назвать не мог.
Она была бесконечно одинока в чуждой ей пустоте и страстно жаждала разрушить это одиночество, но, кажется, ей это было не под силу. Как и мне. Меня больше не волновало, как она просканировала мое сознание, как нашла меня на этом ночном пустынном пляже. Она была такая же, как и я, и я был ей для чего-то нужен.
— Что с тобой случилось? — спросил я, снова не слишком надеясь на ответ.
— Это не имеет значения... Ты понял?
— Понял. И что дальше?
— Ты ведь не можешь жить со всем этим. Но ты не можешь и разом покончить с ним. Но ты хочешь смерти. И будешь искать ее.
— А ты?
— Я знаю другой способ.
— Черт! Мне кажется, я знаю много способов, как ты могла бы изменить себя и свою жизнь. Ты красивая женщина, кругом полно отличных мужиков. Что-то ты накрутила. Бери любого и уезжай из этого города, от этого моря, от того, что высосало тебя. Мои проблемы во мне самом — как раковая опухоль. А ты…
Она негромко рассмеялась и прикрыла мне рот ладошкой. Ладонь у нее была прохладная и чуть шершавая. Потом она обняла меня за шею и потянула к воде. Сбросив одежду, я послушно пошел вслед за ней, пока вялый прибой не захлестнул мне щиколотки. Почти сразу мы оказались в воде по плечи. Нола не прилагала никаких усилий, но мы быстро удалялись от берега, дно ушло у меня из-под ног. Будто вода сама собой держала нас на зыбкой поверхности. Нола крепко прижалась ко мне. Это было странное прикосновение: нежное, чувственное и какое-то чуждое: будто вовсе не девушка прикасалась ко мне соблазнительными выпуклостями и щекотала пальчиками чувственные места, а какое-то совсем иное существо… огромная бархатистая рыба, или млекопитающее, или… Я растворялся в этом удивительном, сладостном и слегка пугающем ощущении, ловя себя на том, что превращаюсь в руках Нолы в резиновую игрушку дельфина.
Впервые за последние месяцы я ощутил острое желание. Я хотел Нолу здесь и сейчас, на зыбкой поверхности волн. Или под их поверхностью — все равно! Я хотел эту девушку, как никого никогда, разве, быть может, только Галину. Но о ней я сейчас почти забыл.
Я не заметил, когда Нола освободилась от бикини. Потом она мягко помогла мне избавиться от плавок. Ее тело было сильным, упругим и чуть-чуть шершавым. Я успел мельком подумать, что это от загара. Потом я жадно вошел в нее, и она толкнулась мне навстречу. Будто две гигантские рыбины мы сплелись воедино. Никогда прежде я не испытывал такого острого, всепоглощающего наслаждения.
…Когда все кончилось, я вдруг сообразил, что мы находимся глубоко под водой и, похоже, довольно давно. Мгновенно слетевшую сладкую истому сменила паника. Я рванулся и бешено заколотил руками и ногами. Нола не пыталась меня удержать. Через несколько секунд я пробкой выскочил на поверхность, ловя воздух широко открытым ртом. Нола вынырнула рядом и расслабленно плыла на спине. Только тут до меня дошло, что я не чувствую никакого удушья, а влажный воздух глотаю рефлекторно, а вовсе не по необходимости. Выходило, что мое длительное ныряние не вызвало ни малейшего недостатка кислорода. Это была какая-то ерунда. Мы не могли заниматься любовью всего несколько секунд, да и физические усилия заставили бы легкие работать. Но, как ни странно, как только я перестал паниковать, дыхание мое сделалось ровным. Нола лениво плескалась рядом.
— Мы могли бы быть вместе всегда, — сказала она. — Если захочешь. Что тебе терять?
— Я не верю в русалок, — сказал я. — Что это за фокусы?
— При чем тут русалки? Жизнь гораздо многообразнее, чем ты думаешь. На суше ты потерял все, ради чего жил. Попробуй начать сначала. У тебя есть шанс.
— Ты собираешься меня утопить?
— А на то похоже? Ты пробыл под водой минут пятнадцать и разве ты утонул?
— Я дышал, как рыба?
— У тебя же нет жабр. Ты дышал, но совсем по-другому, я не могу объяснить так, чтоб ты понял.
Я скривился.
— Вроде не так уж много я выпил, чтобы вообразить себя Ихтиандром.
— Не надо никем себя воображать. Существует бескрайний, прекрасный, незнакомый тебе мир. Ты можешь уйти в него из того, постылого, в котором для тебя ничего не осталось. Ты можешь стать величайшим художником. Морское дно даст тебе для этого любые краски и материалы. Про вдохновение я просто не говорю. Таких пейзажей не видел ни один человек.
— Если ты серьезно… Если я все еще в своем уме… Это же вообще невообразимое одиночество! Для кого, черт побери, я стану творить свои шедевры?!
— Я всегда буду рядом с тобой… до самого конца. А одиночество в глухой, раздраженной, вечно озабоченной и равнодушной толпе — оно дает тебе вдохновение и зрителей? Я понимаю, дело не в тщеславии. Тебе нужны не поклонники, а те, кто поймет и впитает твои идеи и находки. Но ведь ты так долго искал их и не нашел. И, быть может, никогда не найдешь, как многие, как большинство, подобных тебе. Зато ты потерял единственных людей, которых любил. Если ты откажешься, у тебя никогда не будет меня. Ты никогда и нигде не встретишь такую. Такую, с которой можно стать одним целым, которая почувствует каждый толчок крови в твоих жилах, каждый импульс твоего сознания.
— И что же произойдет, если я соглашусь? У меня вырастет хвост?
— Ничего лишнего у тебя не вырастет. Просто доверься мне. Расслабься, и все случится само собой. Тебе будет хорошо. Как никогда не было. И вся скверна оттуда — она указала рукой в сторону суши — больше не дотянется до тебя.
«Быть может, я сплю, — подумал я. — Нахлестался «Мак Грегора» и валяюсь под каким-нибудь тентом. Тогда, если я соглашусь, мне предстоит лишь похмельное пробуждение. А если не сплю… И не сошел с ума… Действительно, что держит меня там, на земле?! Что я хочу и могу обрести хоть среди этих древних горячих камней, хоть в снегах далекой родины? Если это не бред, жизнь дает мне шанс на что-то новое, неизведанное. Со мной странное существо, соблазнительное, как гурия, и загадочное, как Сфинкс. Передо мной — чудо, тайна и обещание приоткрыть ее покров. А я стану цепляться за свои несбыточные амбиции, за бесповоротно бросившую меня жену, пьянство и прочие губительные химеры?! Быть может, это моя дверь в стене. Стоит ли повторять ошибки героя знаменитого рассказа? Не лучше ли рискнуть и сделать шаг в чудо, оставив за спиной всю мишуру, которой дорожил и которая оказалась лишь полосками бесполезной цветной бумаги?!»
Иногда мне казалось, что это не мои собственные, а чьи-то чужие, посторонние мысли, внушенные мне исподволь. Но они обволакивали меня покоем и предвкушением счастья, освобождали от душевного страдания, которое преследовало меня так долго.
Нола обнимала меня мягко, она не тянула вглубь, позволяя скользить по поверхности, будто для того, чтобы я наконец решился. Мы кружили, словно в медленном танце. Она была прекрасна, но мне казалось, что с каждым новым кругом она все меньше походила на человека. И еще я догадывался, что один из ближайших кругов окажется последним. Но страха не было. Мне было удивительно спокойно и хорошо.
Внезапно на берегу, в кармане моих брюк, запел мобильник. Он все выводил и выводил такты популярной мелодии, и я будто просыпался под эти назойливые позывные. Наш с Нолой танец прервался, она еще раз прижалась ко мне, будто вслушиваясь в биение моего сердца. Пелена наваждения медленно таяла в моей голове, волны больше не казались такими ласковыми, а отсутствие дна под ногами вызвало невольное беспокойство. Нола негромко застонала, оттолкнула меня, скользнула в сторону и стала быстро удаляться. Она плыла — как змея, извиваясь в воде.
— Нола! — крикнул я. — Подожди!
Но она уже растворилась в темноте, будто слившись с волнами. Я повертел головой и поплыл к берегу.
В трубке надрывался Гоша.
— Виталя, мать твою!.. Да, я в России! Слушай сюда. Две твои мазни, ну, помнишь, «Желтая река» и «Обновление», ушли! Ага! Я их пристроил. Каждую по полсотни… Ага, щас!.. Зеленых. Сотня тысяч баксов! Ну, мой процент… Ты, считай, богатый человек. Но это фигня! Еще три картины на старте. И цены предлагают… не хочу по телефону. В Питере тобой заинтересовались после первых продаж! А ты спрашивал, чего я с тобой вожусь! Я же чувствовал, я знал, кретин ты этакий! Давай, собирайся домой. Мы с тобой такое тут закрутим!!
Я не мог вставить ни слова. Гошу несло.
— Но и это фигня. Ты мне, блин, будешь по гроб жизни должен. Я нашел твою Галку. Я с ней побазарил. Дура, говорю. Он талант. Его время придет. А что с закидонами, так талантов без закидонов не бывает. Ты его убьешь, и прогрессивное человечество тебе этого не простит. Я говорю: он… Короче, она тормознулась уезжать со своим хахалем. И сын твой там истерики закатывает. Она сказала, будет ждать твоего возвращения, а потом вы с ней поговорите. В общем, разберешься, кто с кем!
Я все же перебил Гошу.
— Она это сказала до продажи картин или после?
— До!!! Конечно — до! Еще и наметок никаких не было, и знать она ничего не могла. Она тебя любит, просто ты раздолбай и…
Мы условились с Гошей о моем возвращении, и я дал отбой.
Все также шуршали волны о прибрежный песок и влажное, душное марево окутывало все вокруг. На рейде трубно проревел теплоход, словно морское чудовище. Я вглядывался в темноту над водой, но только темноту и видел. Я смотрел, пока от напряжения в глазах не запрыгали искры. Я еще раз окликнул Нолу. Но я знал, что она не вернется.
Я зашвырнул подальше бутылку «Мак Грегора» и зашагал по пляжу к прибрежному кафе. Похоже, оно работало круглосуточно.
…Молчаливый хозяин поставил передо мной чашку кофе и блюдце с соленым печеньем. Кофе он готовил без сахара. Он собирался уйти, но я придержал его за край футболки. Он с легким раздражением глянул на меня.
— Могу я попросить вас присесть? — спросил я по-английски.
— Зачем?
Его английский был, пожалуй, приличнее моего.
— Нужно поговорить?
— Какие у нас с вами общие темы?
Он все же опустился на скамью.
Я прикинул, с чего бы лучше начать. Но ничего особенного не придумал.
— Вы ее давно знаете?
— Кого?
— Не притворяйтесь. Она живет в воде.
— Вы, кажется, выпили лишнего.
Хозяин хотел встать.
— Послушайте, — сказал я. — Просто послушайте.
Я рассказал ему все, что со мной произошло — от начала до конца, ничего не утаивая. Терять мне было нечего, сумасшедшим пьяницей он наверняка считал меня так и так.
Хозяин выслушал меня на удивление внимательно, потом долго молчал, куря сигарету. Он заметно колебался. Наконец сказал:
— Значит, она вас отпустила. Вам повезло.
— Она живет здесь, под берегом? Поэтому вы не советовали мне лезть в воду?
Хозяин пожал плечами и ничего не ответил.
— И по той же причине у вас так мало посетителей? Но почему вы не перенесете кафе в другое место? Она вам не позволяет? Кто она такая? Ни в какую чертовщину я не верю. И если она похищает людей, почему ею не займутся власти? Или они тоже не верят в ее существование?
Хозяин поскреб щетину на подбородке, испытующе глянул на меня.
— Вы абсолютно ничего не понимаете.
— А вы понимаете?
Он надолго замолчал. Потом встал и принес себе чашку кофе.
— Я бы не стал с вами разговаривать. Но раз так вышло… Вы теперь как бы причастны. От нее вернулись всего двое, вы третий. И вы, кажется, единственный, кто вернулся без последствий.
— Она их убивает?
— Я бы так не сказал.
— Хороший ответ.
— Я расскажу, а верить или нет — дело ваше. Года три назад в заливе разбился самолет. Военный истребитель или что-то такое. Никто ничего толком не знал, но огни авиакатастрофы ночью видели многие. Военные суетились, но никакого самолета не нашли. И вообще ничего не нашли. Постепенно все забылось. У меня тут кафе давно. Кофе я покупаю особый, не как везде. У меня есть свои поставщики. Посетителей мой кофе главным образом и привлекал. С некоторых пор возле берега стали замечать каких-то существ: они походили на дельфинов, но это были не дельфины. Что они такое и сколько их, понять было трудно. Они почти не показывались — так, мелькнет темная спина над волнами.
А однажды поздно вечером, когда никого уже не было, в кафе заявился молодой человек: крепкий, загорелый, в одних плавках и… какой-то странноватый. Чем именно, объяснить не могу. Я сразу почувствовал в нем иностранца, хоть говорил он безо всякого акцента. Но он был чужой, понимаете? Парень заказал чашку кофе. То, что было дальше, меня удивило. Он не стал пить. Он сидел и нюхал. И пьянел на глазах. Но не это меня больше всего поразило. Чем сильнее он пьянел, тем страннее становился. Нет, никаких уродств или чего-то такого. Просто… он все меньше походил на человека. Не лицом, не формами тела. От него исходило… что-то чуждое, непонятное, чего не объяснишь словами. Я испугался. Он это, видимо, почувствовал, встал и ушел.
А спустя какое-то время явилась девушка. Она ничуть не напоминала прежнего посетителя. Но я догадался, что она как-то связана с ним. От них исходила одна и та же аура… я не могу объяснить. Девушка тоже взяла кофе. Но она обращалась с ним как-то чересчур аккуратно, как с наркотиком, что ли. Или японским лакомством из ядовитой рыбы. Она делала вид, что прихлебывает, но я-то видел: она тоже нюхает, только гораздо осторожнее. Девушка тоже опьянела, но не так сильно. И изменения в ней проявились не столь отчетливо. Она ушла глубокой ночью, причем довольно странным способом: спустилась к воде и нырнула.
Потом приходили другие: парни и девушки, молодые, привлекательные, почти голые. Совершенно разные, они все были из одной стаи — теперь я это улавливал совершенно определенно. Являлись всегда поодиночке, никогда компанией, вели себя тихо: просто нюхали кофе, притворяясь, что они его пьют. Я уже тогда заподозрил, что здесь что-то не так. Но что понять не мог. Хоть мороз меня подирал по коже от этих посещений.
А с некоторых пор на пляже стали пропадать люди. Как сейчас помню: первым исчез какой-то турист-норвежец. Говорили, что на родине в автокатастрофе у него погибла вся семья. По происхождению он еврей, родственники живут в городе. Вот он к ним и приехал. Как-то пошел ночью искупаться и пропал. Только одежда осталась на песке. Тело икали, но так и не нашли.
Потом пропала девушка. У нее был рак, она приехала лечиться. Потом было еще несколько случаев. Но трупы никогда не находили.
— Вы говорили, что двое все же вернулись.
— Да. Семнадцатилетняя девчонка. Ее накануне свадьбы бросил жених. Что уж у них там произошло — не знаю. Подруги сказали: она побежала топиться. Вскоре на пляже нашли ее одежду. У них с женихом просто глупость какая-то вышла. Он носился по городу, то в полицию, то в синагогу, рвал на себе волосы. Бегал по пляжу и звал утопленницу. Потом сам пытался отравиться. В общем, шума было много.
И вскоре девушка появилась. Утром ее увидели на пляже. Сидела, обняв колени и уставясь в одну точку. Сперва с ней вообще разговаривать было невозможно, она будто пребывала в каком-то трансе. Но постепенно отошла. И рассказала, что жила с каким-то парнем под водой. Потом, правда, парень стал кем-то другим, но тут она окончательно путалась и начинала рыдать. Ее обследовали, физически она оказалась совершенно здорова. Отправили в психолечебницу и все.
Про второй случай я точно не знаю, тоже какая-то душераздирающая история.
— А что же полиция?
Хозяин отхлебнул кофе, затянулся сигаретой и какое-то время наблюдал, как причудливые клубы дыма растекаются в неподвижном воздухе.
— Полиция… А что полиция? Люди тонули, тонут и будут тонуть. А если иногда и случается что-то необычное, то в полиции на всякое насмотрелись, их не проймешь. Но был там один детектив. Довольно странный тип. Жил бобылем. Друзей у него не было. Он и работать предпочитал в одиночку, без напарников. Да, прямо скажем, с его характером в напарники к нему никто и не набивался. Говорили, что он очень хороший сыщик, и многого мог бы добиться, если бы не какой-то жизненный разлад, что-то такое, что делало его пренеприятным типом. К тому же он здорово пил.
Так вот, этот детектив вцепился в историю с утопленниками и стал копать. Что уж он там мечтал выкопать, не знаю. Но мерещилось ему за этими случаями нечто особенное…
Хозяин пошевелил в воздухе пальцами.
— Он перетряс всех, кто хоть как-то мог быть связан с происшествиями. Но, похоже, ничего стоящего не узнал. Под конец его не раз видели ночью на пляже, хотя пристрастия к ночным купаниям за ним раньше не замечалось.
Ходили слухи, что однажды утром он явился на службу сам не свой. И, ни много ни мало, объявил начальству: дескать, в заливе разбился вовсе не военный самолет, а инопланетный космический корабль, НЛО, одним словом. Твари, которые были на нем, приспособлены к жизни в воде, на сушу выходят изредка, по необходимости. Они уцелели, поселились в заливе и воруют людей. Может, в пищу, может, еще для чего. Начальство детектива хоть и недолюбливало, но отнеслось по-человечески... В сумасшедший дом его не отправили, а с почестями проводили в отставку.
— А вы верите в НЛО?
— Не знаю. Но те, кто ко мне приходят — они не люди. Я это чувствую.
— И они живут здесь, под берегом, потому что запах вашего кофе действует на них, как наркотик. И они порой являются сюда словить кайф.
— Ну, примерно так. Слухи об этом ходят по городу. В них мало кто верит. Но посетителей у меня все равно не стало.
— Так отчего не съедете?
— Я собирался. Я уже и новое место подыскал, подальше от воды. Но, я думаю, они умеют читать наши мысли. Буквально накануне, поздно вечером, ко мне заявился мокрый красавчик в плавках и с полиэтиленовым пакетом. Кофе он заказывать не стал, а сразу перешел к делу. Вежливо попросил, чтобы я ничего не менял, никуда не переезжал и оставил кафе на прежнем месте. Я поинтересовался, на какие средства он предлагает мне продолжать мой бизнес при отсутствии клиентов?
Он передал мне пакет, повернулся и ушел по пляжу. Было темно, куда он девался, голый, я не видел. Я заглянул в пакет. В нем оказался пластиковый сверток. А в свертке — жемчуг и золотые монеты. Этого могло хватить лет на тридцать, даже если ни один клиент не заглянет в мое заведение. Я догадался, откуда драгоценности. Монеты были старинные, обкатанные водой и песком. А жемчуг — только что со дна, я в этом разбираюсь. Я подумал и остался. Не из страха и не из-за денег. Хотя деньги были не лишними, а сказать, что я не побаивался своих гостей, значит, солгать. Просто я подумал: они есть и будут, видимо, еще долго. Никто не знает, что от них ждать. Пусть нюхают мой кофе, пусть плещутся здесь, под берегом, пусть все остается, как есть, чтобы не стало хуже. Кстати, я не уверен, что это они топили пропавших людей. Я заметил: все жертвы — люди несчастные, утратившие волю к жизни или вовсе обреченные. Как тот норвежец, потерявший семью, или девушка с онкологией. Могли покончить с собой безо всякого постороннего вмешательства. А если их и забирали эти морские твари… Получалось — как шакалы больных антилоп.
— Вы потому и мне не советовали приближаться к воде?
— Совершенно верно. У вас на лице было все написано. А они не только читают мысли, но и улавливают наши чувства. Они хорошо их улавливают. Особенно, если человек пьян.
— Понятно. Алкоголь на определенной стадии обостряет эмоции. Как говорят психиатры, настроения он не улучшает, просто усиливает его. Выходит, вы догадывались, что я встречусь с ними?
— Я не исключал такой возможности.
Не знаю, что бы я думал и делал дальше, будь я трезв. Но я успел порядочно набраться. У меня в мозгу будто щелкнуло какое-то реле, замыкая цепь догадок. Ни одно существо из той стаи просто не могло быть столь одиноко, как это дала мне почувствовать Нола, прикоснувшись к моей руке. Хозяин еще что-то говорил, но я невежливо прервал его на полуслове и встал.
…На пляже не было ни одной живой души. Я пересек пространство песка и вскарабкался по валунам волнолома на то место, где встретил Нолу. Я присел на камень. Он так и не остыл, несмотря на поздний час. Я знал, что кричать бессмысленно. Я собрал всю силу воли, сконцентрировал сознание, насколько мог, даже напряг мышцы живота и послал мысленный зов: «Нола!»
Ничего не изменилось. Все также мерцали огни на уступах горной гряды, сбегавшей к морю, также неподалеку проносились машины, и все мои мысли сейчас показались мне пьяным бредом психически сломленного человека. Захотелось встать и уйти отсюда без оглядки.
Но я снова изо всех сил мысленно воззвал: «Нола!! Нола!!!»
Я повторял свой призыв раз десять. Наконец решил, что следующий раз будет последним.
И тут у меня за спиной шлепнули негромкие шаги босых, влажных ног. Я резко обернулся. Она стояла рядом, стройная, красивая, совсем как настоящая девушка-фотомодель. Но я знал, что она не была настоящей. Иначе просто бы не появилась сейчас.
Она как и в прошлый раз села против меня на камень. Мы молчали. Ее кожа отливала каким-то неестественным перламутром.
Наконец я спросил:
— Это правда, что ваш корабль разбился здесь, в заливе?
Она пожала плечами.
— Зачем тебе это.
— Просто я понял. Экипаж не спасся с вашего корабля. Спаслась только ты. Единственная. Ты умеешь изменять свои формы. Ты одинока.
Она вдруг резко рассмеялась.
— Тебе кажется, будто ты знаешь, что такое одиночество, отчаяние, безнадежность. Тебе показалось, что ты бездарен, что потерял любимую женщину, и ты готов был свести счеты с жизнью. Когда над тобой светит родное солнце, кругом столько женщин и занятий, которые могут стать твоими по первому твоему желанию. Теперь представь, что ты оказался на планете, где ни вода, ни воздух по-настоящему не подходят тебе для жизни. И ты вынужден, как земноводное, то нырять в ядовитую для тебя жидкость, то выбираться на сушу и вдыхать отвратительный газ атмосферы. Представь, что здешний солнечный свет вызывает у тебя глубокую депрессию, и ты предпочитаешь большую часть времени проводить под водой, а на сушу выходить лишь по ночам. Но, самое главное, на планете нет ни единого существа, хоть отдаленно родственного тебе по физическому строению, не говоря уже об интеллекте и эмоциях. И остается использовать свою возможность уподобления, чтоб не привлекать к себе внимания. А еще больше для того, чтобы хоть немного пожить чужой — вашей — жизнью, избавиться от чувства, что ты навеки потерялся в пустоте.
— Тебя не ищут? Ты не можешь подать сигнал своим?
— Магнитным вихрем нас выбросило в сектор галактики, где нас просто не станут искать. Наш корабль уничтожен и средства связи тоже. А ваши, самые совершенные, неспособны мне помочь. Я знаю, что навечно обречена жить одна в этом чужом мире, и никто не придет мне на помощь. Здесь я и умру. Возможно, уже скоро.
— Извини, но ты как-то непохожа на умирающую.
Она усмехнулась.
— Я могу выглядеть, как труп, или… как мусорный бак, и при этом чувствовать себя превосходно. А здесь… Здесь есть лишь одно, что доставляет мне хоть какую-то радость: запах — она употребила совершенно непонятное слово, малопроизносимое на любом земном языке, — который издает ваш кофе. И у меня есть еще одна счастливая возможность. Уподобляясь вам, меняясь внешне, я меняюсь и внутренне. Вы перестаете вызывать у меня физиологическое отвращение. Ваши эмоции резонируют с моими. Я на короткое время становлюсь почти человеком. Как ты заметил, могу даже заниматься сексом. Когда я парень, мне нравятся девушки и наоборот. Некоторые мне очень нравятся. С тобой, например, мне было просто замечательно.
— Почему же ты меня отпустила? Я ведь уже был готов на все.
— Я услышала, что твоя судьба изменилась. Когда ты узнаешь об этом, ты снова захочешь жить и не пожелаешь следовать за мной. Я всегда отпускаю таких.
— Как ту девушку, которую чуть не бросил жених?
— Как ту девушку.
— Так, может, стоит попробовать с кем-то другим?
Она совершенно по-человечески пожала плечиками.
— Я же говорила: я не могу долго дышать вашим воздухом.
— И ты заманиваешь людей в свою стихию. Таких же одиноких и отчаявшихся, как ты сама. Чтобы они скрасили твою пустоту. И которых не слишком жалко: они и так, по сути, обречены. Скажи, пожалуйста, ты их убиваешь, когда они тебе надоедают, или они, в конце концов, захлебываются сами?
— Они мне никогда не надоедают. Я была бы счастлива плавать в этом море с кем-то до своих последних минут. И они не захлебываются. Когда мы уходим под воду, я обычно принимаю свой естественный вид и меняю их. Физически они могут жить под водой сколь угодно долго. Но Ихтиандров на самом деле не бывает. Их убивает не вода, не удушье и, уж тем более, не инопланетный монстр. Их постепенно убивает шок чужого мира и тоска одиночества. Те самые, что я испытываю ежечасно на вашей планете. Но я гораздо прочнее вас во всех отношениях.
— Как ты выглядишь на самом деле?
— Что за детское любопытство?! Поверь, я другая, но не чудовище. Разве я тебе не нравлюсь — такая?
— А как бы я выглядел рядом с тобой?
— Знаешь, — сказала Нола, — скорее всего, я не стала бы меняться и менять тебя. Мы остались бы прекрасной парой человекоподобных существ: Тритон и Нереида.
Я похлопал себя по не слишком крутым плечам.
— Вряд ли я способен составить прекрасную пару.
— Ты не понимаешь. Ты художник. Настоящий художник. Ты борешься с собственным даром — когда картины приходят к тебе не из твоего подсознания, а в виде волн ментальной энергии вселенной.
— От Бога?
— Быть может, на вашем языке это называется именно так. Я не знаю, что такое Бог. Но я знаю, как творят истинные художники. Тебе крупно и очень своевременно повезло. Большинство так и остаются непонятыми, одинокими — обреченными.
— Нола, — сказал я почти неожиданно для самого себя. — Черт с ним, со всем. Я уплыву с тобой. Можешь менять нас или оставить Тритоном и Нереидой. Не знаю, откуда приходят мои картины, любит ли меня моя жена — она не пропадет — и нужен ли я кому-нибудь на этом свете. Но тебе я, точно, нужен. Имею нахальство заявить: ты не найдешь другого, который так же, как я, понимал бы тебя.
Она рассмеялась.
— Я это знаю. Чтобы поверить и понять, в данном случае нужно, по меньшей мере, быть художником. Но ты погибнешь через несколько недель, в лучшем случае, — месяцев.
— А вдруг нет. Ты же говоришь, что я другой. Быть может, шок не убьет меня? А тоска… Разве можно тосковать рядом с чудом?!
— Возможно, ты прав. Но пройдет время, чудо померкнет, одиночество вернется, но гораздо более страшное — в чужом мире. И оно заставит тебя возненавидеть меня. Но я уже не смогу тебя отпустить. По двум причинам. Во-первых: я слишком привыкну и не смогу обходиться без тебя. Во-вторых: человеческий организм не так пластичен, как наш. Пробыв со мной достаточно долго, ты не сумеешь вновь стать человеком.
— Но я не смогу жить, зная, что ты плаваешь где-то в этом проклятом море!
Она опять зажала мне рот своей шершавой ладошкой, будто покрытой мельчайшей рыбьей чешуей.
— Знаешь, парадокс в том, что ты можешь писать настоящие картины именно потому, что способен сделать то, о чем только что сказал. Для ментальных волн необходим соответствующий приемник. Ты по своему складу — такой и есть. Если бы не это, я бы не поручилась за твой дар. В нашем мире тоже есть художники, хоть и не такие, как ваши. И, поверь, я разбираюсь в их природе гораздо лучше, чем ты. Возвращайся к своим и живи той жизнью, которая тебе предназначена. У тебя есть шанс прожить ее не зря. Но, если чуждое существо, обитающее в далеком море, не перестанет тревожить тебя, возвращайся иногда на этот волнорез ночью и позови. Ты знаешь, как. Я обязательно появлюсь, и мы опять сможем на время стать Тритоном и Нереидой. Но только на время. Наша раса очень не похожа на людей. Но у нас тоже есть чувства, а они-то как раз удивительно схожи. Не искушай меня. Отпусти. Мне пора.
Я обнял ее и прижал к себе. Видимо, на какое-то мгновение она (оно?) утратила над собой контроль. Мне показалось, что я обнимаю не девушку, а упругого, гладкого, сильного и грациозного зверя. Но это ощущение длилось всего миг.
Она оттолкнула меня и встала.
— Прощай!
— Прощай, — ответил я.
Ее ступни прошлепали по камням, она спустилась к воде и почти беззвучно скользнула в нее. Я долго смотрел на то место, где в мелких волнах растворились ее волосы. В голове беспорядочно роились мысли — бессвязные и почти безумные. Я испытывал страх. Я боялся, что утром все происшедшее покажется мне сном, наваждением, пьяным бредом — прощанием с моим горьким прошлым. И я никогда не решусь вернуться сюда, чтобы не вспоминать о том, о чем захочу забыть. А, водя кистью по холсту или по ночам лежа в постели без сна, буду с болью думать о том, что талант доброты и сострадания превыше всякого иного таланта. Но дается он лишь немногим.

 

Архив номеров

Новости Дальнего Востока