H X M

Публикации

Подписаться на публикации

Наши партнеры

2011 год № 1 Печать E-mail

Максим МАКСИМОВ. Два рассказа

Владимир ВЕЙХМАН. Последнее воскресенье, повесть

Валентин ЗВЕРОВЩИКОВ. Папка Индиры, рассказ

 



 

 

 

Максим МАКСИМОВ


ДВА РАССКАЗА

 

 

ВИХРЬ


Чечня, весна 2003 г.

Его все так называли в разведбате. Полагаю, сокращенно от одноименного названия известного фильма. Воевал он в первую чеченскую кампанию, воевал и между кампаниями, когда вообще был «мир» (под Каргалинкой*, летом девяносто восьмого, его группа два часа вела бой в полном окружении), воевал и всю вторую кампанию. Наверное, сколько себя помнил — воевал. Потомственный терский казак, до войны жил в Науре. Выглядел он лет на сорок. На самом деле ему едва за тридцать перевалило. Он был совершенно седым, поэтому постоянно стригся «под машинку», но иногда, после длительных спецопераций или затяжных рейдов по горам, у него отрастал коротенький ежик, и тогда можно было увидеть необычный цвет его волос — почти белый, как у альбиноса. Худощавого телосложения, рост — выше среднего. Такие явно не пользуются успехом у женщин — некрасивое, с выдающимися скулами, мраморное от жесткого ветра лицо пересекали резкие, глубокие морщины, которые и старили его необыкновенно. Еще носил он коротенькие пшеничные усы, полагаю — натуральный его цвет. Взгляд выцветших серых глаз был неожиданно колюч из-за четко очерченных черных точечек зрачков, я бы даже сказал — немножко неприятен. Да и первое знакомство у нас было тоже неласковым. Зимой 2002-го, под Энгеноем, я должен был забрать «нужного человека» и нам надо было встретиться в точке рандеву. В прикрытие мне и назначили группу майора Вихря. На площадке подскока он, узнав, что нам предстоит сделать, язвительно проворчал:
— Навязались тут на мою голову…
Я прекрасно понимал его — нарисовался тут чужой офицер (неизвестно откуда), творит какие-то свои темные дела, а ты рискуй из-за него своими людьми. Да и вообще, разведчики — народ суеверный, ходить «на дело» с чужаком — плохая примета. Может, он и упирался до последнего у комбата в кашээмке* — не знаю, но, подойдя ко мне, сказал вышеупомянутую фразу. Я же молча «проглотил пилюлю», какой смысл ссориться? Все равно ведь пойдем, куда он денется.
Как оказалось, человек он крайне неразговорчивый, даже со своими людьми. Несколько конкретных фраз-приказаний, цепкий взгляд, властный, не допускающий возражений тон — «без воды», ничего лишнего — как и сама война. Либо есть, либо нет. Либо все, либо ничего. Этот человек сразу завоевал меня. Я его, что называется, — запомнил. И чем больше я присматривался к нему, тем больше он захватывал меня. Его люди тогда блестяще провели операцию. Хоть дело и было плевое, я сразу почувствовал — работают профессионалы. Все было разыграно как по нотам. И опять же — ничего лишнего.
Старощедринский лесной массив. Ему лет триста. А может, и все пятьсот. Место проклятое. Злое место. Люди туда еще лет сто ходить не будут. По площади занимает треть Шелковского района, частично или полностью поглощает до полутора десятков больших и малых населенных пунктов: Старые Щедрины, Червленная-Узловая, Парабоч, Шелкозаводская, Курдюковская и т.д. С юго-востока и востока имеет выход через Терек на Дагестан, с юга вплотную подходит к Терскому хребту, через него — выход на Сунженский перевал, в Гудермесский район (Джалкинский лесной массив). С северо-запада расположен стратегически важный коммуникационный узел — Червленная, через которую проходят такие направления, как Моздок, Кизляр, Грозный, Гудермес и выход через перевалы к югу и юго-западу Чечни; дальше — Ингушетия и Грузия. Ну а с севера подпирает Ногайская степь — «Буруны»*. Вот такой вот лесной массивчик.
Это — злой лес. Я родился и вырос вблизи большого леса, там в Великую Отечественную партизанили наши деды, там же они добивали бандеровцев. Я чувствовал лес, общался с ним. То был добрый лес — большой, огромный, до самой Польши и Карпат. А этот — злой. Было ли у вас такое — животные тянутся к вам, ласкаются и слушаются. И тут кто-то вдруг с глухим рычанием оскаливает на вас зубы, угрожающе обнажив ужасные клыки, — так же и этот лес. Мне этот лес сразу не понравился. Зловещий, мрачный. Он причинил много бед, много жизней забрал. И уж кто от него настрадался, так это наш брат, разведчик. Только на моей памяти несколько мертвых разведчиков оттуда вынесли. А один обученный опытный разведчик (другие туда не ходят) — батальона стоит.
Накануне из этого самого леса был обстрелян вертолет. Высокое начальство настояло на проведении масштабной специальной операции в этом районе. Никакие доводы в пользу борьбы с бандформированиями малыми группами спецназа (в основном — засадными мероприятиями) Ханкалу не устраивали. Был отдан приказ — покончить с «этим лесом», здесь и сейчас.
Командир разведбата, полковник Мезенцев — почти на каждой спецоперации лично руководил действиями своих разведчиков, на каждом боевом выезде провожал и встречал разведгруппы — стоял в одиночестве, засунув руки в карманы, мимо него проезжали бэтээры*, уходившие на «площадки подскока», он долго прохаживался взад-вперед, о чем-то напряженно думая. А память у него была феноменальная. Мне показалось, что лицо его знакомо, где-то я его видел. Но в Чечне это частое явление — кого-то где-то видел, где-то встречались, где-то пересекались... Мало ли. И тогда, в Энгеное, он как-то с интересом, внимательно так посмотрел на меня, когда я представился ему, долго жал руку. И людей мне дал самых лучших. Хотя, я думаю, худших у него и быть не могло. И вот, спустя совсем немного времени, мы встретились под Старыми Щедринами.
В полевой лагерь разведчиков, где размещался ВПУ*, мы приехали с Папой в момент начала активной фазы спецоперации. Я был удручен его решением приобщить меня к штабной работе. Уже не раз я получал его отказ на мое личное участие в проводимых операциях. Спорить с Папой было делом бесполезным. Полковник Мезенцев стоял возле своей кашээмки, курил в одиночестве, напряженно о чем-то думал. Мимо него разъезжались по своим направлениям разведчики. Вот и Вихрь промелькнул со своей небольшой командой — сегодня он взял с собой совсем немного людей. Наблюдая за всем этим, я злился. На меня накатывала ностальгическая волна воспоминаний — совсем недавно я также улетал со своими бойцами на задание и нисколько не парился этими штабными заморочками.
— Товарищ полковник, разрешите сходить с ребятами? Вон и комбат стоит, — заканючил я.
— Что? Лезь в кунг!* Изучишь изменения в обстановке и взаимодействии, потом мне доложишь. И на карту все нанеси!
Да, Папа был непреклонен. Стоило сомневаться? Я поздоровался с улыбающимся комбатом (пожал плечами) и полез в его кашээмку. Там сидел над картой начальник штаба — довольно молодой майор в зеленой «горке» — Володя. Он слышал наш с Папой разговор, поэтому ухмыльнулся и вместо приветствия пояснил:
— Видишь, как я оделся? А сижу тут. Вот так, брат, — такая наша «се ля ви»...
— Что, вам Папа тоже на горло наступает?
— Иногда. Ну что, будем врастать в обстановку?
Я открыл свою планшетку. Обреченно махнул рукой:
— Давай.
Время от времени начальник штаба принимал шифрованные доклады по «Мотороле», стоявшей на столике, записывал набор цифр, расшифровывал, тут же брал офицерскую линейку, высчитывал координаты и делал отметку карандашом на карте. Сидевший с нами в кашээмке долговязый офицер, не участвующий в нашей штабной работе, был доктор. Он везде и повсюду был рядом с комбатом — я все время видел их вместе. За спиной он носил АКСу, на плече — изрядно поношенная санитарная сумка с красным крестом в белом кружочке.
— Ну что, господа, погоняем «Чайковского»? — предложил док.
Он достал старенький «совдеповский» термос, разлил горячий зеленый чай по стаканам в серебряных подстаканниках и пододвинул к нам:
— Прошу.
Как я понял, подстаканники — местная походно-военная реликвия, равно как и потемневшие серебряные ложечки, термос, даже доктор. «Наверное, я никогда не стал бы здесь таким же своим», — грустно подумал я. Мы вели неторопливый, ничего не значащий разговор, прихлебывая несладкий чай, коротали таким образом тревожное ожидание, тянувшееся неимоверно долго. Между тем снаружи донесся раздраженный бас Папы Игоря:
— Дуболомы! Это делается не так и не здесь! Они же людей загубят!
Мы переглянулись. Папа с кем-то здорово разругался на ВПУ и, возвращаясь с комбатом обратно, по инерции все еще ворчал. Мы вылезли из кунга, начштаба доложил Мезенцеву, что все пока тихо в лесу. Доктор и им предложил «погонять Чайковского». Я пошел к нашему уазику. Накануне утром заботливый начпрод положил туда коробку с сухим пайком. Когда и где мы будем в очередной раз принимать пищу — про это разве что господу Богу было известно. Поэтому в «собашнике» всегда находилась какая-нибудь походная провизия.
Карта у начштаба была скопирована с оригинальной, «генштабовской», под копирку — сначала карандашом, потом наиболее характерные очертания обведены шариковой ручкой. Поверх этого штабного художества аккуратно нанесена градусная сетка, на полях — рамка с «привязкой» географической системы координат. Каждые пятнадцать минут Володя получал доклад от командиров разведпоисковых групп в виде набора цифр, быстро дешифровывал нехитрый код и тут же принимался наносить местоположение группы на карту. Работал он сноровисто и быстро. Таким образом на карте очень скоро стала вырисовываться складывающаяся тактическая обстановка.
— Учись, студент, — кивнул Папа на работу начштаба, обращаясь ко мне, — ты должен так же уметь. А то одни «лесные похождения» на уме.
Я страшно злился от такой почти отцовской заботы Папы и строжайшего запрета на разведвыходы с моим личным участием. Насколько мне позволяла субординация, лишь огрызнулся:
— Правильно, держите меня в штабе... Дурака же в лес нельзя посылать!
— Поговори еще! «Дурака нельзя посылать»... Значит, в штабе одни дураки?
— Так я же про себя говорю. Что такого, если бы я с Вихрем сходил?
— Координаты перепиши, умник! С Вихрем бы он сходил. А я бы в кабак сходил! И что будет тогда?
Координаты по текущим изменениям обстановки я уже давно переписал, поэтому пришлось стоически выслушать поучения Папы, которого здорово «раздраконили» на ВПУ:
— Каждый должен находиться на своем месте: кухарка — на кухне, боец — в окопе, — он пристально осмотрел меня с ног до головы, повернувшись всем своим гигантским корпусом, — а ты — в штабе! И если ты сегодня мне не представишь графическое решение — я тебя буду бить, как старый барабан на свадьбе, понял?
— Разрешите выйти?
— Куда?
— Покурить.
— Сидеть! Курить вредно.
Но сегодня Папа не настроен был читать длительные нравоучения. Его немного шуточный гнев довольно-таки скоро сошел на нет, и он быстро забыл про меня. Его больше интересовали данные, поступающие от разведгрупп, работающих в лесу.
Мелкий снежный порошок, подхваченный холодным приповерхностным вихрем, вздымал жесткие, зримые на фоне леса снежные заряды, и эти заряды штурмовали наш лагерь, накатываясь волна за волной. А в лесу сейчас, наверное, тишина, только кроны деревьев шевелятся, пытаясь сбросить оледеневший снег, да постанывают стволы деревьев от налетающего ветра. Сейчас страшно в лесу. Я ясно представлял — смерть там пряталась за каждым деревом, в каждой ложбинке.
— Вихрь — опытный разведчик, — начштаба смолил очередной сигаретой, — просто так не подставится. Не девяносто шестой год.
Мы, опять оставшись одни — Папа с комбатом снова ушли на ВПУ, — стояли и наблюдали за легкой суетой. Из Грозного прибыл резерв — разведрота на бэтээрах. Бойцы спешивались, строились, проверяли вооружение и экипировку. Деловито покрикивали офицеры; водилы, повинуясь сигнальщикам, загоняли технику в ряд.
— У Вихря есть семья? — вдруг спросил я.
Начштаба как-то странно посмотрел на меня — искоса так. Негромко предупредил:
— Не вздумай это спросить у него самого.
Немного помолчали.
Серый беспризорный кавказец, прижившийся у разведчиков, с грацией бегемота — деловито, вразвалочку ходил возле солдат, путаясь под ногами, выпрашивал себе какую-нибудь «коврижку». Бойцы были крайне заняты и не замечали пса, иные просто давали ему легкого пинка вместо «коврижки», чтобы не мешал. Когда «добровольный охранник» растягивал рот, втягивая в легкие воздух, — казалось, что он улыбается. «Улыбался» он и когда получал свою «коврижку», и когда получал дружеского пинка.
— Жена от него ушла еще в девяносто седьмом — заговорил Володя. — Стояли мы тогда в голом поле, на Ставрополье. Как вывели из Ичкерии, так до второй войны и простояли там — ни квартиры, ни общаги, ничего. Уехала с дочкой к родителям, да так и не вернулась — дело обычное для нашего брата. Это и понятно, кому ты такой хороший без крыши над головой нужен? И от меня жена сбежала по той же причине, только годом позже.
Начштаба посмотрел в сторону, видимо решал: рассказывать дальше или нет?
— Отца его боевики застрелили еще летом девяносто четвертого в Наурской — на пороге собственного дома. Знали, что сын — российский офицер. За это и мстили. Но не решились поиздеваться, он еще мог за себя постоять, дать последний бой — двустволка у него была. И казак добрый был, просто так не дался бы. Его просто подстерегли и убили. Одно слово — шакалы. Мать у него еще была.
— Умерла?
— «Умерла»? — эхом задумчиво повторил Володя. — Она в Ищерской до последнего времени жила, там еще оставались русские — женщины, старики. Вихрь не успел вывезти ее. Наверное, сам знаешь, как выходила доблестная 101-я бригада. С плевками, смешками, издевательствами. А потом наступила власть шариата в суверенной республике. Молодые русские девчонки — по пятнадцать — семнадцать лет — исчезали без следа. Вахи* так прямо и говорили: нам нужны б... и рабы! А стариков просто убивали, не прикрывались даже — кто заступится за них? Россия? ОБСЕ?
Начштаба зло сплюнул.
— К ней в дом нагрянули бойцы спецназа «Борз»*, слышал, наверное, про таких? Настолько крутые ребята, что избили семидесятилетнюю старушку до полусмерти, все ребра переломали. Приговаривали: «Убирайтесь к себе в свой свинарник, русские свиньи!» А потом протащили за волосы по улице. Короче, веселились на всю катушку. Спрашивали еще: «Ну, где ваш президент? Где твой сын? Пусть придут и защитят вас!» И никакая гребаная ООН, «ШМООН» не заступилась. Никто этого просто знать не хочет. А в дом тут же въехала «нуждающаяся» чеченская семья. Вот так вот!
Снова воцарилось молчание. Неподалеку надсадно выл прогоревшим глушителем застрявший в жирном глубоком глиноземе бэтээр. Раскачивался, разгонялся туда-сюда — ни в какую, разбитая «дорога» крепко держала свою добычу.
— Знаешь, как умирают старики? — вдруг спросил начштаба. — Женщины — голосят, дети — кричат. А старики умирают тихо. Плачут, наверное, только. Они уже все на свете знают и понимают, что сейчас умрут — кричать бесполезно. Его матушку тайком, вечером уже, подобрали русские. Она еще жива была. К ночи она умерла — тихо и по-человечьи — под православными образами. Вот и вся история.
Если бы это был случай из ряда вон выходящий. Но мне и самому приходилось сталкиваться с таким свидетельством чудовищных нечеловеческих пыток и издевательств, что мы уже давно перестали сомневаться, с кем воюем — с людьми или зверями? Их действительно родила волчица. Зверь. Дьявол…
— А Вихрь так и остался один, — снова заговорил Володя. — У него больше нет близких родственников. Ему некуда больше ехать, не к кому спешить в отпуск. И некуда отсюда бежать. Родина его тут. И предки все его тут. И он сказал, что умрет в этой долбаной Ичкерии. Деньги он тратит на группу, на экипировку бойцам, или просто просаживает в белый свет как в копеечку. Нет, он не пьющий — после контузии нельзя. Или вон русским старикам отдает, кто еще тут жив остался. Сто лет я его знаю. Во Владике вместе одно училище заканчивали, служили вместе. Но иногда мне кажется, что я совсем его не знаю. Он, если бы захотел, комбатом в оперативном полку давно стал. Отказался! До сих пор на роте — сколотил свою группу, лучшую в Чечне, и скачет по горам да лесам. Наотрез отказывается расти. Его задача теперь — умереть на земле своих предков. Но прежде он хочет побольше затянуть в могилу виновников гибели его родителей. И понимаешь, это не бездумный риск за-ради поиска смерти, это вполне грамотно спланированная долговременная акция. Он все обдумывает, отрабатывает, оттачивает, потом проигрывает как по нотам. Просто и легко. Редко возвращается с пустыми руками. Теперь он на этом помешан.
Пришел комбат. Один, без Папы. Папа бросил меня — умчался на уазике на дальний фланг. Мне оставалось только вздыхать. Мы залезли в кунг погреться. Доктор снова разлил «Чайковского». Комбат, сидевший напротив, все смотрел на меня, как бы оценивая. Потом вдруг спросил:
— Как в отряде дела? Давно оттуда?
Я захлопал глазами.
— Откуда вы про отряд знаете? Комендант сказал?
Мезенцев улыбнулся:
— Я помню тебя, сынок. Летом девяносто восьмого, под Моздоком, на аэродроме вы в капонире рядом с моей РШР* стояли.
Я хлопнул себя по лбу.
— А я-то думаю, где же вас видел! Вот теперь я вас узнал.
— Я тебя еще тогда, в Энгеное узнал.
— Поэтому Вихря в подмогу дали?
— Что, понравилось с Вихрем работать?
— Работать, говорите... Видите, как вот работаю. Если бы шеф-таки отпустил поработать...
— По работе соскучился?
— А то.
— Ну, так давай ко мне, сколотишь свою группу. Поработаешь.
— Шутите?
Мезенцев откинулся к перегородке, все еще поглядывая на меня.
— Такие люди мне нужны. Да только Папа тебя не отпустит...
— Папа, может, и не отпустит, но я подумаю, товарищ полковник.
Все засмеялись, но мне почему-то было не смешно. Уже потом, совсем серьезно, комбат сказал:
— Ты, конечно, подумай. Подумай. Если что — знаешь, как меня найти.


***

Курдюковский лесной массив — название прилипло по одноименному наименованию близлежащего населенного пункта. Объединяет собой три основных урочища: Бурчаклы, Агач-Чунгуль, Орлова поляна. По площади не уступает Старощедринскому лесному массиву, имеет выход в «Буруны» и на Дагестан (Кизляр, Уцми-Юрт, Аксай). Основу растительности составляют дуб, карагач, ближе к Тереку — тополь, ива. По краю, с юга на север, его касается основная автомагистраль Грозный—Махачкала (Червленная—Кизляр). Километра за полтора до Курдюковской дорога делает змеевидное закругление, градусов на сто десять. Это место уже само по себе вызывает нервный озноб — вплотную к дороге подступает стена орешника и боярышника. Вместо кювета высится похожий на редут вал — земсооружение против разлива Терека в весеннее половодье. Идеальнейшая позиция для засады — вариант беспроигрышный. В сентябре здесь был в упор расстрелян инженерно-разведывательный дозор Шелковского батальона. Время от времени мелкие нападения тут случались, но когда была обстреляна колонна липецкого ОМОНа, следовавшего из Чечни, — командование отдало приказ на проведение спецоперации. Было понятно, что бандгруппа состоит на девяносто пять процентов из местных. Предводителем являлся участник джамаата* полевой командир Хадисов, позывной «Аметист», — наш старый знакомый, еще по Червленной и Новым Щедринам. Хадисов Турпал-Гери заменил недавно низложенного джамаатом Шелковского района некоего Смирнова Сергея Анатольевича, позывной «Али». Интересно, что сами отморозки называли его отмороженным. Часть людей отряда Али пополнила ряды джамаата, часть осела на дому в качестве агентуры длительной перспективы, а небольшая часть осталась со своим бывшим командиром — став, таким образом, никому не подконтрольной бандой «индейцев»*. На территории этого лесного массива находилась масса разного рода сюрпризов: схроны (большие и малые), тайники, законсервированные базы (места стоянок) и минные поля — как свои, так и чужие.
Накануне в комендатуре состоялось совещание оперативного штаба. Папа собрал всех силовиков. Решали, как покончить с Хадисовым (или людьми Али?). Предложений было много. Но все, на мой взгляд, уж больно фантастические. Я сидел за спинами серьезных мужей — в углу большого Папиного кабинета — и с интересом слушал высказывания о всевозможных вариантах поимки (!) неуловимой банды. Однако мне понравилась позиция нашего прокурора. Он ни черта не смыслил в тонкостях оперативных и тактических операций, поэтому с сосредоточенным видом рисовал дружеские шаржи на начальника МОБ ОГ ВОГО и П*, сидевшего напротив. Остальные живо обсуждали план предстоящих действий. Особенно мне не нравился начальник СОГ* полковник Корбут — полный, лысеющий, небольшого роста, с вечно красным мясистым лицом. Хоть он и был маленького роста, но весу в нем — все сто пятьдесят кило. В его распоряжении была специальная группа, численностью до отделения (человек десять). Чем они занимались, я представлял слабо. Основу отряда составляли чеченцы, ногайцы и кумыки, по слухам — все «кровники». Его группа меня никак не трогала. Сам командир вызывал неоднозначные сомнения. Антипатия возникала не потому, что он вечно потел, а потому, что высказывал какие-то уж очень фантастические планы. Например, вызвался своих людей посадить в засаду на берегу Терека, с восточной окраины урочища Улаган, а разведка пусть выдавливает духов под огонь его бравых стрелков. Ну еще бы! Своих людей он в «загон» не поставит. Я не выдержал, вскочил:
— Это что, охота? Как загонять?!
— «Каком» книзу, — огрызнулся на меня начальник СОГа.
— Сядь! — сказал мне Папа и спросил то же самое у Корбута.
— Разведчики зайдут вот здесь, — он показал на карте толстым коротеньким пальчиком, — разделятся и с шумом, гамом пойдут на меня, вот сюда, — он опять ткнул пальцем. — Как это у вас называется, «демонстрационные действия»?
«Цирк! — поразился я. — Ну не цирк ли?» А Корбут уже оседлал своего любимого конька:
— Вот здесь вот тропы, здесь дорога. Я здесь все знаю, каждый камешек, каждое дерево — четыре года здесь воюю.
— Так вы что, предлагаете тропами выдвигаться? — осторожно подал я голос.
— А что тут такого?
Я снова вскочил, обращаясь к Папе:
— Товарищ полковник, это полная чушь! Тропы минированы, мы людей загубим!
— Как ты себя ведешь? — скривился Папа на меня, как среда на пятницу.
— Мы не знаем минной обстановки! А товарищ полковник к тому же исходит из того, что духи — полные дебилы! Кто ж это будет сидеть и ждать: «Когда же придут разведчики и загонят нас в огневой мешок?»!
— Я попрошу меня не оскорблять! — побагровел Корбут и повернулся к Папе: — Оградите меня от нападок этого капитана!
— Иди, встретишь разведчиков, — спокойно сказал мне комендант. — Подождете меня внизу.
Я резко повернулся и вышел из кабинета. Надо же! Еще меня и выставили!
Когда приехали разведчики — Володя и несколько командиров групп (и Вихрь тоже) — совещание уже закончилось, почти все разъехались. Остались только начальник ФСБ, люди из ВОГО и П и представитель Шелковского батальона с начальником разведки. Вот теперь началось настоящее совещание. Договорились, что после заблаговременного (ночью) выставления засад начнется войсковая спецоперация — «с шумом и гамом». Принцип оставался тот же, только помимо людей Корбута в засады садились и разведчики Шелковского батальона из разведроты. Четыре группы разведбата должны были загнать бандитов в огневой мешок на восточном крае урочища Улаган, возле изгиба Терека — под перекрестный огонь разведчиков и соговцев. Пока все было гладко. На бумаге.
— Ох, не доверяю я этому Корбуту, товарищ полковник. Подведет он! — жаловался я Папе.
Но Папа нисколько не разделял моих опасений. Наоборот, возразил:
— Ты сначала научись себя вести в подобных ситуациях. Это не посиделки в твоем блиндаже, а совещание оперативного штаба! Еще одна такая выходка — накажу.
— Так он же не говорит — он бредит!
— И куда мне его девать?
— У него в отряде чеченцы. Сброд какой-то!
— И что? У тебя есть конкретная информация по его отряду?
— Нет.
— А на «нет» и суда нет. И перестань мне тут мутить воду! Все, иди...
Добыть информацию по отряду Корбута для меня не представляло большого труда, только это ничего бы не изменило. Операция начнется в назначенный день и час, теми же силами, теми же средствами. Мы сидели с Володей, Вихрем и остальными разведчиками, курили «на дорожку».
— Не доверяйте Корбуту, — твердил я свое, — мутный он. Никакой надежды. Вон, спросите у батальоновских, они хорошо знают его банду.
— А на него никто и не надеется! — ответил Володя. — Ты смотри лучше, чтобы тебя самого твой Корбут не убрал, «случайно».
— Чего?
— Точно, — мрачно предупредил Вихрь, — начнешь копать под его банду, тебе хана. Ты и так слишком много на людях говоришь про «его чеченцев».
— Мы прекрасно знаем некоторых его людей, — пояснил Володя. — Они в первую войну нашим головы резали. Между войнами вон Вихрь гонял их по всей границе. Плавали, знаем. Так что не кипешуй. А то, что тропы в лесу минированы, — это знает каждая собака.
Урочище Улаган — мы по-своему переиначили название в «Хулиган» — было труднопроходимое и изрядно засорено противопехотными минами. Ни духи, ни федералы в свое время никаких карт минных полей не составляли. Одно только то, что случайно забредшая в лес скотина не возвращалась — подрывалась на минах, — в плане минной обстановки уже говорило о многом. В полутора километрах — юго-восточная окраина станицы Курдюковская, с противоположной стороны — Дагестан. На Тереке еще кой-где стояли ледяные торосы, использовав которые, можно было легко покинуть блокированную зону и, переправившись на противоположный берег, надежно спрятаться на сопредельной территории.
Спецоперация началась рано утром, в день «Д». Понятно, этой ночью никто из задействованных не сомкнул глаз. Условным сигналом засады доложили о готовности на местах. Еще затемно колонна немного попетляла в направлении Старощедринского леса, затем развернулась на сто восемьдесят градусов и помчалась в направлении Курдюковской. С «шумом и гамом» выдвинулось блокирование. Теперь была очередь разведчиков.
Пункт управления спецоперацией расположился в паре километров от опушки того самого «Хулигана». С этой стороны леса находились минные поля, начиненные преимущественно противопехотными минами: ПМД, ПМН, ОЗМ, ПОМЗ; а также — «лепестки», неоднократно сбрасываемые с вертолетов в недавнем неспокойном прошлом. Разведчики должны были выйти к назначенной отметке, развернуться фронтом в несколько поисковых групп и начать выдавливать противника. Задумка нехитрая, но должна сработать. Если, конечно, духи все еще в лесу. Нет ничего хуже, чем заниматься подобным именно в лесу — на закрытой местности. Видимость ограничена ближайшими зарослями, слышимость — «глухая». Ты можешь пройти в метре от засады и ничего не заметить. Ты можешь наступить на мину. Ты можешь угодить в ловушку, и в тебя первого могут всадить очередь в упор, и ты ничего не успеешь сделать — мастерство или там трижды звериное чутье тебе не поможет. Преимущество первого выстрела как раз у того, кто не двигается, сидит неподвижно, ведет за тобой наблюдение. А ты, как мишень на мишенном поле, вынужден передвигаться по заданному маршруту, у тебя задача такая — двигаться. И как ни крути — у тебя везде выходит проигрышная ситуация. Противник спать или считать ворон не будет. Он будет ждать тебя, чтобы при малейшем удобном случае всадить в тебя порцию смертоносного свинца и дать деру. Это условие его выживания. И свой шанс он не упустит. Так что, кто из нас еще «дичь», это как посмотреть.
Я, как обычно, — с Папой, с картой, с радиостанцией, но без автомата — в нагретой кашээмке полковника Мезенцева. Там — те же лица: комбат, начальник штаба и доктор со своим знаменитым термосом. На прокладочном столике — самодельная карта урочища Улаган, «Моторола» и стаканы в серебряных подстаканниках. Я через небольшое окошко кунга видел, как неподалеку собирались разведчики. Там же и Вихрь молча обматывал свой автомат свежим бинтом. Возле него деловито суетился все тот же кавказец, всем своим нелепым видом выказывая желание в чем-нибудь быть полезным. Под благовидным предлогом я вышел из КШМ и направился к Вихрю. С одной из групп уходил и знакомый мне НИС* Шелковского батальона. Мы поздоровались. НИС обладал юмором, от которого смешно было только ему. И сейчас он не преминул наступить мне на больной мозоль:
— Айда с нами! Хватит прятаться по кашээмкам!
— Штаны крепче завяжи, вояка, — огрызнулся я, — а то мешаться будут, когда драпать от духов будешь.
Вихрь, как всегда, был молчалив. Кивнул мне и снова принялся за бинт. Он прикладывал его к оружию аккуратно, не торопясь, словно от этого зависела судьба спецоперации.
— Погода не балует, — сказал я, — вон, снег повалил.
Вихрь посмотрел на небо, укутанное плотным серым одеялом облаков. Срывающиеся порывы ветра гнали снежную порошу, которая становилась все гуще.
— Может, и вправду с вами пойти?
Вихрь глянул на меня:
— Что, приключений на задницу захотелось? А случись что, мне под трибунал? Нет уж, не возьму грех на душу.
Я присел рядом с Вихрем. Закурили.
— Что-то не нравится мне это место, — сказал Вихрь — ой как не нравится.
— Да. Народу тут много погибло. Проклятое место.
Через десять минут группа построилась в колонну по два, разведчики присели на минуту на одно колено, затем группа поднялась и двумя колоннами направилась в направлении леса. Вскоре они слились своими маскхалатами со снежной поземкой, и их даже в бинокль нельзя было различить. Судя по времени, они уже должны были входить в лес.
В кашээмке комбата пока работы не было, группы еще не выдвинулись на исходные. Засады докладывали, что в их секторах наблюдения пока все тихо. Люди Корбута, между прочим, молчали. Они вообще действовали по отдельному плану. Я старался про них не думать, но эти головорезы не выходили у меня из головы. Где они? Почему молчат, на связь не выходят?
— Соги на связь так и не выходили? — спросил я Володю.
— И не выйдут, — покачал он головой.
— Что за люди. А ведь некоторые там из местных…
— Что поделаешь. Амнистия. Осознали, видишь — воюют «на нашей стороне».
— Ага. Нашими руками!
— А ты что хотел, чтобы они сами бегали по лесам и ловили этих «зеленых братьев»?
— По мне должно быть так: бери автомат и защищай свой дом сам.
Володя безнадежно махнул рукой:
— Это все политика. Не грузись — башню сорвет.
С развертыванием поисковых групп пошла работа и у нас — доклады о своем местонахождении разведчики сообщали каждые пятнадцать минут, мы только успевали отмечать их координаты на карте. Группы продвигались медленно, осторожно, но комбат то и дело по радиостанции укорял командиров разведгрупп:
— Куда несетесь, как кони? Медленнее! В оба смотрите!
Комбат чувствовал беду — я это видел. Если бы и я был в лесу, может быть, тоже почувствовал. Накануне, при разговоре с Вихрем, у меня было какое-то ощущение неустроенности, непонятной тревоги. Но я это списал на плохое настроение, отвратительную погоду. Комбат почти не выходил из кашээмки, без конца курил, напряженно думая о чем-то, и наседал на разведчиков по радиостанции, чтобы те «не гнали, как на пожар».
— Они встали, — сказал начальник штаба и сделал отметку на карте.
— Что у него? — спросил Мезенцев.
— Растяжка.
Комбат стукнул через перегородку радисту и крикнул:
— Всем группам — «Стой!».
Я тихо спросил Володю:
— Кто?
— Вихрь твой. Похоже, непростая растяжка. Иначе он бы не остановился.
После очередного доклада по радиостанции Володя объявил:
— Плохо дело, там — ОЗМ-72.
— Черт! Отходить надо, — сказал комбат.
— Товарищ полковник, надо уводить людей. Это западня, — подсказал я. — Там раньше не было минного заграждения.
Вдруг связь с Вихрем пропала — и по «Мотороле», и по Р-159. Соседи справа и слева сообщили об интенсивной стрельбе со стороны группы Вихря. Минут через десять вышел на связь Вихрь, доложил, что головной дозор попал в засаду, обстреляны, преследуют троих-четверых нападавших. Наши потери: один — «двухсотый», сапер, сразу наповал, двое — «трехсотых», один из них тяжелый. Короче, Вихрь сразу потерял почти весь свой головной дозор.
— Всем стоять на своих местах, — приказал комбат, — возможно, это действительно западня! Вихря останови!
— Его уже не остановишь, — сказал начальник штаба. — Если он вцепился в хвост — не отстанет.
— Я сказал — останови!
Как только Володя отдал Вихрю приказ остановить преследование, у разведчиков сразу же «пропала связь». Все и так было понятно — пока он не поквитается с духами за своего погибшего, останавливать его было бесполезно.
— Товарищ полковник, раненых вынесут вот в этом секторе, — показал на карте Володя. — Надо бы встретить...
Я глянул на Папу:
— Товарищ полковник!
— Ладно, бери БТР, людей из резерва и дуй что есть силы!
— Есть!
— Поторопись, вертолет уже в пути!
Успеем! Лишь бы крови много не потеряли ребята.
Я взял отделение разведчиков, и мы помчались на бэтээре по разбитой лесной дороге, вдоль западной окраины урочища в направлении Терека. Я успел заметить, что снег на проселке лежал нетронутый — никто не пересекал этот сектор. Вскоре мы уперлись в замерзшее болото — дальше техника не пойдет. Двоих я оставил для прикрытия машины, с остальными — бегом к точке рандеву. Еще минут десять напряженного марш-броска — мы балансировали на грани. Если духи после нападения надумали бы здесь выходить из леса — мы бы сейчас как раз попадали им под удар. Пока группа бежит — она глуха и слепа. Расстрелять нас именно сейчас — нет ничего проще. Но вроде все обошлось. Вот и то место, где должны выйти разведчики. Мы заняли круговую оборону. Старший группы, замкомвзвода — рослый прапорщик по прозвищу Чубук, осмотрелся по сторонам и тихо сказал, обращаясь ко мне:
— Для выхода место хорошее. Почему же здесь нет заслона?
Я пожал плечами. По радиостанции связался с Папой, доложил обстановку, естественно, предложил имеющимися силами прикрыть это направление. К моему успокоению, Папа согласился. И правильно, какой сейчас из меня толк на КП?
Вскоре из леса вышли разведчики Вихря. Четверо несли на плащ-палатке раненого, еще трое несли убитого. Все перепачканы свежей кровью. Раненый был без сознания. Я успел заметить его белое как мел лицо — сразу было видно, он потерял много крови. Мы подхватили еще одного раненного в плечо и направились полушагом-полубегом к бэтээру. Это был самый тяжелый марш-бросок в моей жизни. Каждое движение доставляло раненому нестерпимую боль. Это только в боевиках раненые вскакивают, дерутся, стреляют, бегают как спринтеры. В жизни — все по-другому. С каждым нашим шагом разведчик скрипел зубами и постанывал. А медлить было нельзя — погибал его товарищ. Когда БТР, взревев движком, скрылся за ближайшими деревьями — над лесом зарокотал вертолет.
— Кажись, успели, капитан, — пробормотал Чубук.
Мы вернулись на свою позицию. Нас было (со мной) десять человек. Троих мы оставили в засаде на проселке, остальные крадучись двинулись дальше, к Тереку. Сзади за плечо меня взял все тот же здоровяк, замкомвзвода, и спокойным баском доверительно шепнул:
— Ты, капитан, у нас здесь единственный офицер. Негоже офицеру ходить в головном дозоре.
— Да я в отряде...
— Потом, потом.
Он одним жестом направил двоих разведчиков вперед, подождал, когда они стали пропадать из виду, затем кивнул:
— Теперь прошу.
«Чего он меня опекает?» — про себя возмутился я, но молча повиновался предложенному раскладу. Некоторое время мы бесшумно скользили вдоль опушки, двигаясь след в след, затем, немного углубившись в лес, остановились. Еще один жест — мы сели, выставив оружие на изготовку. Еще один жест — меня вызывал головной дозор. С замкомвзвода мы вышли к «головняку». Старший дозора сообщил:
— Была стрельба. Далеко слева.
Я поразился слуху дозорных. Наверное, замкомвзвода прав — каждый должен заниматься своим делом: офицер — принимать решения, такой вот слухач — ходить в головной дозор. Я вот ничегошеньки не услышал.
— От засады далеко отошли, — сказал прапорщик.
— Давай троих назад метров на сто отошлем, пусть там позицию займут, — предложил я. — Мы здесь засядем, дозор — туда, дальше, метров на тридцать вниз отправим. Пусть худо-бедно, но перекроем.
— Заметано, — кивнул Чубук.
Замкомвзвода сделал короткое распоряжение, бойцы разошлись по своим позициям. Но едва дозор ушел вниз, к Тереку, как нас снова вызвали к себе. Чертыхнувшись, мы с прапорщиком поползли к ним.
— Что, опять стреляли? — съязвил Чубук.
— Следы, — сообщил все тот же слухач, — вон там, внизу. Здесь кто-то есть...
Мы рты открыли.
— Да? Где?
Дозорный указал пальцем.
— Ну и что?
— А то. Если бы это были духи — нас бы уже передушили. Это не духи.
— Замечательно!
Следы вели к лесу, в сторону Терека. Духи же наоборот — убегали из леса. Да и зачем им делать на нас засаду? Им надо как можно быстрее покинуть опасную зону. Чубук тихо спросил у меня:
— Здесь должны быть наши?
— Да, но значительно ниже. Возле самого Терека, — ответил я.
— Может, заблудился кто? — неуверенно предположил замкомвзвода.
— В трех березах? Где здесь можно заблудиться?
— Тихо!
Мы стали вслушиваться в зловещий шум леса. Теперь и я, кажется, стал слышать стрельбу. Где-то далеко за лесом, у самого Терека.
— Кажется, стреляют?
— Блин! У нас под самым носом кто-то сидит! — прошипел слухач.
Мы затаились.
Через минуту на тропинке, где мы обнаружили следы, неожиданно возник вооруженный человек. Он постоял некоторое время, всматриваясь в сторону леса, затем медленно повернулся в нашу сторону. Как хищник, он стоял и смотрел прямо на нас. Неужели учуял запах? Мы молчали. Мы не шевелились. Даже не дышали. Это длилось невыносимо долго. Я знал, что, посмотрев в его сторону, выдам себя — единственное место, не прикрытое белой тканью — это лицо. Поэтому мы лежали, уткнувшись лицами в снег.
— Не стреля-а-ать... — медленно прошептал Чубук. — Ухо-о-одит...
Я глянул туда, где стоял неизвестный, — там уже никого не было.
— И кто же это был? — шепотом спросил прапорщик. — И почему с тылу?
— А черт его знает!
— Что за дела здесь творятся?
Минут через двадцать на тропинке снова появился тот же человек. Мы все напряглись. Однако к нему вдруг вышел полковник Корбут. С ним вышел еще один вооруженный человек. Тут я все понял, вздох облегчения вырвался у меня из груди. Вот почему тот человек не прятался, а тупо смотрел на нас!
— Это наша засада! — сказал я. — Это группа Корбута. Но почему они здесь? Они должны находиться значительно ниже.
Я поставил автомат на предохранитель.
— Сидите здесь, наблюдайте за ними. Я схожу, узнаю что к чему.
Чубук не успел возразить — я беззаботно вышел из-за укрытия, свалив автомат на плечо, как удочку, и приветливо помахал рукой стоявшим на тропинке. Они ожидали увидеть все что угодно — только не меня, я это сразу понял. Однако немая сцена длилась недолго.
— Ты что здесь делаешь? — крикнул мне рослый аварец по имени Магомед.
— Грибы собираю.
— Пошутил, да?
— Ассалам алейкум. — я медленно приближался, прикуривая на ходу.
— Ва-алейкум ассалам! Мы тебя чуть не застрелили.
— Да? А я думал, что это я тебя минут двадцать назад чуть не застрелил, — я кивнул на небритого чеченца, вынюхивавшего недавно нас на тропе.
Все достали сигареты, я дал прикурить, звонко щелкнув своей «зиппо», и сразу же заметил, что ребята ненавязчиво взяли меня в полукольцо. Предохранители на их автоматах были сняты, и явно — патрон в патроннике.
— В засаде сидите, да? — допытывался Магомед.
— Мы-то сидим, — уклончиво ответил я и, обращаясь к Корбуту: — А уж вы-то точно грибы ищете.
— Все шутить изволите? — зловеще улыбнулся Корбут.
Сейчас он не был похож на того простачка, которого я видел в комендатуре. Сейчас он был неразговорчив, максимально собран, до крайности враждебен. Я даже подумал: неужели он так обиделся на меня за мою выходку на прошлом совещании? Но ведь чего не скажешь в мужском разговоре, да еще на повышенных тонах? Но там он был как кисейная барышня, а здесь — прямо Чикатило.
— А чего же скачете по тропе? — наивно поинтересовался я. — Насколько я знаю, ваша засада должна находиться в километре отсюда, возле Терека.
— Да? Так она там и находится. А вот тропа не прикрыта. В тыл нам могут выйти, понял?
Понятно: они тропу прикрывают, чтобы духи здесь не проскользнули. Только почему они шляются взад-вперед, а не в засаде сидят? Что им здесь нужно? Магомед, хоть и был аварец, с чеченцем тихо переговаривался на чеченском языке. Разговаривая с Корбутом, я краем уха различил слова: «цхьа… герз… хо тоа ... со дика ву...». То есть, «он один, ты — бей (или — бьешь?), оружие... (заберут, что ли?), ... и все будет хорошо».
?!
Я обомлел. Они что, собираются меня разоружить? Убить? Зачем?! Я повернулся к Магомеду:
— Оукъшь муха ду? Хо у дешь ву?
Они посмотрели на меня, хлопая глазами.
— Дика ду! — нашелся Магомед, заулыбался. — Хорошо! Ай, молодец, воллаги!
— Ас со лер вешь ву, засада, вон там, — я указал рукой.
— Да?
Я позвал:
— Чубук!
На бугре зашевелились сухие заросли, показалась недовольная физиономия прапорщика:
— Чего кричать-то, товарищ капитан? В засаде все-таки...
Я посмотрел на Корбута.
— У меня здесь рота. Тропу мы перекроем. А вы перестаньте бегать туда-сюда, и так непонятно — где свои, где чужие.
Напряжение моментально спало. Полковник засопел, выцедил сквозь зубы:
— У меня на руках труп бандита. Если у тебя есть машина — пойди и забери, чтобы мы не скакали туда-сюда.
— Машина есть, только не труповозка, а БТР. Тащите труп сюда, мы заберем.
Корбут ничего не сказал. Однако чеченец так посмотрел на меня, что я ощутил на себе неприятный холод. Испугаться я не успел — они молча повернулись и быстро пошли вниз по тропе.
— А дикюль, — донеслось до меня, однако смысл сказанного я понял двояко.
— Ага, до встречи, — пробормотал я и полез вверх, к Чубуку.
Труп боевика принесли, когда начало смеркаться. Он был завернут в старую плащ-палатку и уже успел закоченеть. Я аккуратно отвернул край ткани. Магомед быстро задернул ее обратно:
— Что, цирк приехал, да?
— Несите, — кивнул я разведчикам.
Мы вернулись в лагерь, когда уже стемнело. Был объявлен отбой. Спецоперация была закончена. Наши потери составляли: один убитый, двое раненых. Боевики потеряли троих: одного достал Вихрь, двоих покрошили засады. Полковник Мезенцев был удручен. Володя стоял в стороне возле кашээмки, курил.
— Ну, как? — спросил он.
— Труп ментам сдал, они его на опознание повезут, — сообщил я.
— Он из Курдюковской.
— Да знаю я. Слышь, а у Корбута не все чисто...
— Почему?
— Я видел труп. Никакие они не кровники, а обыкновенные засранцы. Скажи мне, какой кровник не пустит кровь своему врагу?
— О чем ты говоришь?
— Трупик-то они не порезали, хоть и хвастаются, что завалили его.
— Не факт.
Я затянулся сигаретой, не спеша выпустил дым.
— А знаешь, меня сегодня чуть не кокнули. Нечаянно...
— Кто?
— Те же головорезы Корбута! В лесу, на тропе.
— Бывает, — спокойно подытожил Володя.
— Бывает? Да я поседел, наверное!
— Слушай, у тебя просто паранойя. Ты возненавидел этого Корбута, его людей. А вообще... держись ты от них подальше. Кто их знает...
Половина неба очистилась от туч, ветер неожиданно стих. Луна, словно жирное пятно на оберточной бумаге, несмело пробивалась сквозь тонкую паутину перистых облаков. Притих и лес — он на сегодня взял дорогую дань — человеческие жизни — и успокоился. Надолго ли? Лес — чудовище. Сейчас я ненавидел лес, я проклинал лес! Разведчики молчали. Никто не торопился собираться. Давно был объявлен отбой операции, а собираться никто не торопился. Здесь была потеряна жизнь разведчика. Его душа, наверное, еще где-то здесь. Его мать еще ничего не знает. Не пролиты еще слезы. Но это все будет. Вот почему полковник Мезенцев молчал, курил и кусал губы.


***

Майор Вихрь преследовал остатки группы Хадисова всю оставшуюся ночь, уже на территории Дагестана. Тогда Хадисову удалось ускользнуть, хотя он и был тяжело ранен — его тоже достал цепкий Вихрь. Лечился он в Хасавюрте, там его и взяли через месяц фээсбэшники — при смерти, парализованного, в полубреду. Остатки его банды жалко и бесславно сдались властям в станице Шелковской в конце апреля 2003 года. Курдюковский лес и в частности урочище Улаган надолго исчезли из разведывательных сводок. Группу Смирнова до конца 2003 года по частям уничтожили в разных населенных пунктах Шелковского района — по одному-два бандита. Полковник Мезенцев погиб в конце марта 2003 года в Грозном, на очередной спецоперации. Они ночью попали в засаду, одним из первых шел комбат. С ним погиб и доктор, чьего имени я так и не узнал, — он всегда был с командиром, с ним же и разделил горькую чашу. Я все вспоминаю фразу разведчика Чубука: «Негоже ходить офицеру в головной дозор...» Полковнику Мезенцеву так больно было терять своих парней — золотых парней 352-го отдельного разведывательного батальона 46 ОБрОН* — он сам пошел в тот роковой головной дозор. Володя после академии уехал в Москву, там и остался. Майор Вихрь не погиб на земле своих предков, как планировал. В очередном рейде под Меседой его группа, возвращаясь в полевой лагерь, попала в засаду. Он был тяжело ранен в ноги — стал инвалидом. Решением ВВК был признан не годным к строевой службе и уволен в запас в конце 2004 года, по инвалидности. Сейчас проживает где-то в Ростове (или Ставрополе?), сведения о нем отрывочные и основаны на слухах. Якобы занимается ремонтом в частной авторемонтной мастерской. Раньше помогал другим, таким как он, сейчас, наверное, сам нуждается в помощи. Сколько получает нынче инвалид? Во сколько оценила Родина его заслуги? И кто его помнит? Канул безвестный майор в Лету, растворился на бескрайних просторах матушки России среди таких же, как сам — инвалидов. Мы живем лишь пока кому-нибудь нужны, все остальное время — только существуем. Лучшее наше время, лучшие наши годы, лучшие наши друзья остались там, на непонятной войне. Я знаю только одно — Вихрь никогда не протянет руки и уж точно — никогда не сдастся. И надеюсь, его уже не преследует мысль о мести за семью, жестоко убиенную супостатом. Надо жить дальше. А мы встретимся в другой — лучшей жизни.




СНАЙПЕР

Вместо предисловия документы
«…Командиру в/ч … Полковнику Давлетову И.Н. Рапорт. Доношу до Вашего сведения, что 01.08.08, примерно в 08.50 ко мне прибыл прапорщик Осетров В.Н., военнослужащий группы специального назначения майора Соболева С.А. и в неуставной форме потребовал выделить автомобиль ЗИЛ-130 для доставки с полигона группы майора Соболева. В данном требовании прапорщика мною было отказано. В районе 13.00 в мой кабинет ворвался майор Соболев С.А. (в экипировке и с боевым оружием) и наглым образом начал выяснять со мной отношения по поводу моего отказа в выделении его группе вышеупомянутого автомобиля. Он позволял себе нецензурно выражаться, нагло хамил и открыто угрожал мне, нарушая все установленные нормы подчиненности, субординации и военного этикета, чем нанес значительный ущерб моему авторитету в глазах моих подчиненных. При моей попытке урезонить майора Соболева, он стал хватать меня за воротник и пытался ударить кулаком в лицо. Силами наряда по КТП, который сбежался на шум этой перебранки, и моего помощника, капитана Самсонова В.В., удалось предотвратить мое избиение. Спасаясь от нападок распоясавшегося майора Соболева, мне пришлось закрыться в классе подготовки водителей. В результате внешней обороны двери класса пострадал капитан Самсонов В.В., получивший внушительный синяк под левым глазом. Прошу Вас тщательно разобраться в данном инциденте и строго наказать майора Соболева за самоуправство, хамство, рукоприкладство и попытку насильственных действий младшего по должности и званию по отношению к старшему, а также за драку в коридоре. В противном случае я буду вынужден поставить в известность о данном отвратительном факте военную прокуратуру… Объяснительные свидетелей происшествия в количестве 11 (одиннадцать) шт. и рапорт потерпевшего капитана Самсонова В.В. к данному рапорту — прилагаю. 01.08.2008 г. Заместитель командира … по технике и вооружению… подполковник (подпись) Клюев И.А.»
Резолюция на рапорте (крупным аккуратным размашистым почерком): «…Иван Алексеевич! Не е...и мозги! Буду я еще накануне войны отдавать под суд одного из лучших боевых офицеров. А с кем я завтра в бой пойду? С военным прокурором? По факту выходки Соболева разберемся по приезду из командировки, сейчас у меня нету времени на ваши разборки! А Самсонову передай, пусть набьет морду Соболеву и успокоится…»
«…Командиру в/ч … полковнику Давлетову И.Н. Объяснительная. По существу заданных мне вопросов могу пояснить следующее. В период с 28.07.08 по 01.08.08 моя группа, находясь в запасном районе, выполняла мероприятия по боевому слаживанию подразделения. По окончании вышеуказанных мероприятий у снайпера группы боевого обеспечения прапорщика Евстигнеева В.Б. «задвигалась» старая рана (осколок) с прошлой командировки, и я обратился по связи прапорщика Осетрова В.Н., выполнявшего обязанности дежурного по подразделению в пункте постоянной дислокации, с просьбой об эвакуации из района полигона ... Из слов Осетрова — на мою просьбу подполковник Клюев ответил грубым отказом, мотивируя это отсутствием машин в парке, а самого прапорщика Осетрова В.Н. в циничной форме послал на х… и сказал дословно следующее: «Буду я еще на всяких голодранцев бензин тратить». В результате пешего марша из района полигона у снайпера ГБО прапорщика Евстигнеева В.Б. открылась рана, в результате чего пришлось организовывать эвакуацию попутной гражданской машиной с последующей отправкой Евстигнеева в окружной госпиталь. В результате бестолковых действий подполковника Клюева И.А. штатного снайпера теперь у меня нету, с кем поеду в командировку — не знаю, о чем настоящим и докладываю Вам. А насчет прочих инсинуаций подполковника Клюева И.А. поясняю: никакого фингала Самсонову я не ставил, а если бы угрожал избить зампотеха, то с удовольствием сделал бы это, а не стал, как базарная баба, языком трепать. Оружие свое я сдал в подразделении в установленном порядке и к Клюеву явился в пустой разгрузке. А то, что он закрылся в классе подготовки водителей — его личные проблемы. Факт сквернословия по отношению к подполковнику Клюеву И.А. — подтверждаю. Прошу учесть, что на х… я его не посылал. 02.08.2008, майор (подпись) Соболев С.А.»
Резолюция тем же размашистым почерком: «Соболев, ты с такими делами скоро вообще без людей своих останешься! Пойди к зампотеху и извинись, не то — лишу тринадцатой зарплаты. А снайпера ищи где хочешь…»


***

Август стоял безоблачный и жаркий. Лето, преодолев вершину, катилось к своему логическому завершению, но жара никак не отпускала. Днем немилосердно палил жуткий зной, загоняя все живое в тень, а короткие безветренные южные ночи не приносили долгожданной прохлады, и даже в предутренние часы стояла вязкая духота. Несколько раз из глубины континента приходили грозовые иссиня-черные тучи, но, достигнув побережья, словно по мановению упрямого волшебника, поворачивали обратно, в глубину полуострова. Несколько раз, уже заполночь, гремели раскаты сурового грома и непрерывно вспыхивали отблески далеких молний — дожди терзали полуостров где-то далеко отсюда, в континентальной степной части, в горах, на юге, но не здесь, на западном побережье Крыма.
Стелла, как и большинство людей, очень боялась грома и молний. Она допоздна не ложилась, работая на своем небольшом дорожном «буке», который везде с собой таскала. И сейчас гром застал ее врасплох, и заказной декор помещения в венецианском стиле — заказ одного богатого питерского деятеля — уже мало интересовал ее потрясенное могучими громовыми раскатами девичье сознание. В ярко освещенной столовой еще сидели пара-тройка постояльцев — мужчины, попивая пиво знаменитого здесь местного сорта со свежей вяленой камбалой, досматривали по телику футбол и шумно спорили о шансах и предпочтениях той или иной команды. Идти, что ли, к ним? Но малоприятное общество подвыпивших шумных соседей не радовало Стеллу. Нет, постояльцы здесь были вполне приличными людьми — семья владельца сети автосалонов в Москве, директор деревообрабатывающего комбината из-под Чернигова, тоже с многочисленным семейством, владелец лесозаготовительной артели из Гомельской области, семья бизнесмена средней руки из Екатеринбурга и две семьи нефтяников из Ханты-Мансийска, прибывшие сюда автокараваном. Абсолютно все — «дикарями», на своих машинах. И все здесь уже по второму-третьему (а то и больше) кругу, так сказать, постоянные клиенты. Хозяин данного «пансиона» — этнический турок по имени Саид, с крупной седой щетиной на впалых щеках, в своей неизменной тюбетейке, и его жена Фатима — эти милые люди были рады всем и необычайно гостеприимны. А набрела Стелла на этот «пансион» совершенно случайно. В Черноморске, где она сделала остановку, путешествуя по Крыму на своей «букашке» — «Дэу Матиз», все гостиницы были заняты и пожилая женщина-администратор посоветовала доехать до Отрадного, всего восемнадцать километров вдоль побережья на юг — заблудиться трудно, там одна дорога. Да и по пути, в каждом селе есть подобные «пансионы». Но Саид, этот турок — ее сосед и берет плату за постой самую маленькую на всем западном побережье, дешевле во всем Крыму не найти! А Фатима его готовит завтрак, обед и ужин, если надо — постирает или за детьми присмотрит. А еще у них просторный дворик, автомастерская, палисадник — яблоки, черешни, груши и виноград — всего сколько угодно и совершенно бесплатно.
Но не из-за этого соблазнилась Стелла на постой в Отрадном. Здесь, совсем рядом, проводились раскопки древнего греческо-скифского поселения IV века до нашей эры — Беляус. Это было поистине потрясающе! Еще никогда Стелла не прикасалась собственными руками к седой древней истории, к этим тщательно подогнанным друг к другу каменным глыбам, которые помнили сандалии первых древних греков-аргонавтов, возвращавшихся с золотым руном из мифической Колхиды, а предметы быта хранили прикосновения современников Гомера и Илиады. Стелла ходила по аккуратным лабиринтам раскопок, находившихся прямо на скалистом морском берегу, задумчиво перебирала в руках осколки некогда роскошных древнегреческих амфор и ваз, хранивших следы рук мастера, и слушала рассказы археологов о жизни и быте древних греков, живших здесь более двух тысяч лет назад, о набегах жестоких скифов, кочевавших по соседству в те далекие античные времена.
Опять бабахнул этот ужасный гром и, словно гигантская фотовспышка, замигали отблески молний, казалось — с удвоенной силой. Стелла, кутаясь в клетчатый плед, вышла на дощатую террасу. О, крики подвыпивших болельщиков стали явно слышнее из-под длинного навеса столовой. По сути, столовая — это удлиненная беседка с одной глухой кирпичной стеной, обращенной к улице, и двумя ажурными деревянными решетками по бокам, оплетенными диким виноградом. Сторона, обращенная во двор, была огорожена каким-то заборчиком в виде барной стойки из мореного, покрытого прозрачным лаком дерева с арочным входом в центре, а навес просто подпирали металлические трубы. Зато внутри столовая была обшита тем же лакированным мореным деревом и украшена картинами с кухонными натюрмортами и вазами с вьющимися декоративными цветами. Особое место занимала разлапистая приземистая живая пальма — гордость Фатимы. И Стелла уже было сделала пару шагов в сторону столовой, как из темноты за ее спиной раздался спокойный негромкий мужской голос:
— На вашем месте я бы закрыл дверь и окно в комнате, а не то дождь и ветер здорово потреплют ваше имущество, уважаемая мадам.
Стелла вздрогнула от неожиданности.
— Вообще-то мадемуазель, — стараясь сохранять свой естественный курортно-беззаботный вид, выдавила она из себя.
О, черт! И как это ему удается? Перед ней, точнее, сзади нее, напротив дверей своей комнаты, в старом шезлонге сидел еще один постоялец этого пансиона. Личность в общем-то ничем не примечательная, но довольно-таки загадочная. Это был парень лет двадцати семи, коротко стриженный, атлетически сложен — не в пример остальной пансионной мужской братии, гордо выпячивающей свои пивные «комки нервов», похожие на рюкзаки, только одетые спереди. Стелла видела его не часто. Он рано утром уходил куда-то, поздно вечером приходил — обычно мало кто засиживался в столовой до такого позднего часа. Стелла могла бы подумать, что он зависает на дискотеке в близлежащем замке, раскинувшемся на берегу моря. На самом деле это была шикарная современная гостиница, возведенная в средневековом стиле, с башнями, бойницами и крепостной стеной, увитой плющом. Там каждую ночь до утра крутили для всех желающих дискотеки. Но вид этого парня совсем не соответствовал завсегдатаю развлечений современных тинейджеров: широкие длинные шорты, обрезанные из старых затертых джинсов, выцветшая на солнце красная футболка с оторванными рукавами — совсем даже не первой свежести, небольшая черная сумка через плечо с какой-то мелкой надписью по-английски. А на голове — синяя затертая на краях до дыр бейсболка с нелепым длинным козырьком. Да и хромой он был, что ни в коей мере не соответствовало даже посредственному танцору. Это Стелла сразу заметила, едва впервые его увидела на днях, утром в столовой за ранним завтраком. В то утро она собралась в гости к археологам и поэтому решила встать к утреннему чаю пораньше. Там впервые и увидела этого странного хромого парня. Он вежливо пожелал доброго утра и принялся молча варить себе кофе. Там, в навесном шкафчике на стене, стояла небольшая жестяная баночка его «Черной карты». И едва на газовой конфорке закипела, пенясь, кофейная масса, как тут же пространство наполнилось неповторимым и ни с чем не сравнимым ароматом черного молотого кофе. Как волшебник, колдовал этот парень над видавшей виды медной кофеваркой. Потом сел напротив и стал пить свой кофе. Делал он это не торопясь, вдумчиво и аккуратно, маленькими глоточками, время от времени ставя на стол красную чашку с белой надписью «Nescafe», — было ясно, что делал он это регулярно, каждое утро, и данное действо было для него сродни важному и обязательному ритуалу, как утренний намаз для муллы.
— Угощайтесь пряниками, — предложила тогда Стелла, с интересом наблюдая за нехитрыми манипуляциями соседа. — Свежие, я вчера на рынке, в Черноморске купила.
— Премного благодарен, я с утра и кофе-то с трудом пью. Совершенно не могу по утрам есть, — учтиво поблагодарив, смущенно улыбнулся какой-то странной улыбкой этот парень — лицо его улыбалось, а глаза оставались такими же неподвижно бездонными и поэтому казались темными, одним словом — загадочными.
— Я тоже… — пожав плечами, согласилась и в свою очередь почему-то смутилась Стелла.
А что? Она терпеть не может еду после сна. По крайней мере, часов до десяти утра. А потом парень допил свой кофе, молча сполоснул в раковине под проточной водой чашку, забросил на плечо свою сумку и, пожелав Стелле приятного дня, ушел в направлении моря, заметно прихрамывая на левую ногу. И на дайвера он совсем не похож — где же его маска, трубка, ласты?
А сейчас этот странный тип вот так запросто сидит перед ней в темноте позднего вечера на террасе, в своем шезлонге и… Этот ужасный гром! Он пугал своими раскатами, гулким эхом, разносившимся по всему небу с севера на юг и еще черт-те как. Страшно!
— Это не гром. Это Зевс на своей колеснице по небу едет, — улыбаясь, загадочным голосом сообщил сосед.
— Да? Уж пусть бы он ехал куда-нибудь в другое место, — растерянно, но в тон собеседнику ответила Стелла.
Она закрыла окно в своей комнате, поплотнее прикрыла за собой дверь и уселась рядышком, в такой же шезлонг, их на террасе стояла целая дюжина. Уж лучше компания странного соседа, чем шумная орава разгоряченных пивом и игрой футбольных болельщиков, решила для себя Стелла.
— Пугает? — поинтересовался парень, имея в виду очередной громогласный выпад Небесных Сил.
— Жуть! — не стала кривить душой Стелла.
— Я тоже боюсь, — неожиданно признался сосед.
Стелла искоса посмотрела на него.
— Не очень-то заметно.
— Отнюдь. Все боятся грома. И я — в том числе.
— А как насчет футбола?
— Это когда двадцать два дурака за одним мячом по полю бегают? — нарочито наивно уточнил парень.
— Что, неинтересно?
— Ну почему же… Можно было бы, но мне все равно этот чемпионат отслеживать не суждено. Впрочем, как и все остальные. Так зачем же смотреть отдельные игры, душу тревожить?
— А что так?
— Работа такая.
Стелла поймала себя на мысли, что до сих пор не знает имени этого парня, а он с каждой минутой все больше захватывал ее. Она стеснялась вот так вот сразу взять и спросить. Это парни обычно сами лезут со знакомствами и ей никогда не приходилось спрашивать чье-либо имя, а этот... Он словно угадал ее мысли и представился сам:
— Меня зовут Снай. Я, как ты успела заметить, — твой сосед.
— Очень приятно. Меня — Стелла. Слушай, а странное у тебя имя…
— У тебя тоже, — усмехнулся сосед.
— Это моя мама увлекалась мифологией. Стелла — значит Звезда.
— Ух ты! Как романтично, — открыл от удивления рот Снай. — А я — латыш. Полное имя — Снайтис. Но, дабы не коверкать его и легко запомнить, — Снай.
— А что же за работа у тебя такая, если не секрет, конечно? Чем вообще занимаешься?
— О, это вопрос, конечно, интересный. Я — рядовой российский нефтяной магнат — владелец заводов, газет, пароходов… Сейчас в отпуске. Брожу вот здесь по окрестному побережью целыми днями, пейзажи снимаю, птиц разных. Особенно нравится наблюдать за бекасами, их сейчас много стало — молодь подросла. Можно целый день пролежать в прибрежных скалах и смотреть, как они неуклюже передвигаются по песку, заигрывают друг с другом, ссорятся, кричат и снова ластятся. Скоро осень, они станут на крыло, и таких концертов больше не увидишь.
— Ты орнитолог?
— О нет, — засмеялся Снай, — это всего лишь увлечение, требующее большого терпения. Это как у кошки, ждущей мышь у норы. А основная моя работа как раз и связана с необычайным и недюжинным терпением, от которого зависит общий исход м-м… эксперимента. Я — доктор. Точнее, сотрудник эпидемиологической лаборатории. Мы выявляем болезни, делаем противоядие, так сказать — сыворотку, и — уничтожаем заразу.
— Только и всего?
— Точно так.
— Как интересно…
— Ай! — вяло махнул рукой Снай. — На самом деле — обыкновенная и скучная рутина. Ничего интересного. К тому же бывает опасно — зараза все-таки...
— Вот как? Слушай, расскажи, а?
— А что рассказывать? Одни медицинские термины, боюсь — утомлю тебя. Слушай, а ты, часом, не журналистка?
— Это что, пытаю тебя? Я — сотрудница ФСБ, тоже в отпуске. По совместительству — дизайнер, работаю в одной из питерских проектных фирм. Это прикрытие такое.
— То есть легенда?
— Да.
— Ну и как?
— Тоска неземная…
— Ну-у! Так нельзя. Что за настроение?
Снай как-то тяжело, с невольным вздохом, поднялся со своего шезлонга, загадочным голосом пообещал: «Я сейчас…» — и, заметно прихрамывая, скрылся за дверью своей комнаты. Опять стало отчетливо слышно, как «калякают» футбольные поклонники в столовой. У них там был припасен полный холодильник пива, так что они готовы были пересмотреть еще и весь чемпионат кубка УЕФА. Вскоре вернулся Снай с трехлитровой баклажкой, оплетенной виноградной лозой, и двумя чашками.
— Держи, — протянул он одну чашку Стелле.
Стелла подозрительно наблюдала за действиями новоиспеченного знакомца, а Снай сноровисто откупорил баклажку и торжественно сообщил:
— Это — нынешнее молодое вино, я у профессора намедни взял. Знаешь местного профессора?
Стелла отрицательно покачала головой.
— У-у! Значит, ты ничего еще здесь не знаешь. На, понюхай. Это — шедевр, произведение искусства!
Стелла послушно понюхала горловину баклажки, но, кроме резкого и кисловатого запаха, исходившего из ее недр и щекотавшего ноздри, ничего примечательного не уловила.
— Ну? Как? — допытывался Снай.
Его глаза так по-детски наивно и с надеждой смотрели на нее, что Стелла не решилась критиковать этот запах, да и в виноделии она совсем не разбиралась. Может, действительно именно так пахнет настоящее хорошее домашнее вино?
— Угу, — с серьезным видом понимающе закивала она.
— Вот видишь!
Снай осторожно разлил вино в чашки, предназначенные для чаепития.
— Подожди, не пей, — он достал маленькую алюминиевую фляжку и пояснил: — вино молодое, поэтому кислит маленько. Это — вишневый сироп. Я обожаю сладкое. На, отлей себе, примерно — чайную ложечку. О! Теперь можно поднять бокалы.
Стелла вдруг засмеялась.
— Что?
— Да ничего. Просто впервые встречаю парня, который признается в том, что обожает сладкое. Ладно, не обращай внимания. За что выпьем?
— Давай за знакомство?
— Давай!
Они едва слышно чокнулись чайными чашками. Снай предупредил:
— Пей маленькими глоточками, стараясь смаковать каждый грамм. Поехали!
— М-м! — уже совсем неподдельно восхитилась Стелла после того, как отпила немного вина. — Совсем как вишневый ликер! Прямо как мед!
— Да, наш профессор знает толк в виноделии. Он утверждает, что это вино приготовлено по утерянному и им восстановленному рецепту и технологии древних греков, живших здесь.
— А что за профессор?
— Ну, в общем-то, он академик. Ученый. Но предпочитает, чтобы его именно так называли — профессор. Странный такой старикашка. Своеобразный.
— Расскажи.
— Знал бы я, о чем рассказывать. Ведь он о себе ничегошеньки никому не рассказывает. Он — местная достопримечательность, я бы сказал — реликвия, окутанная загадочным ореолом таинственности и недоступности... По слухам — действительно, миллионер или что-то около того. Человек, в общем-то очень обеспеченный. Всю жизнь прожил и проработал в Москве, сделал ряд научных открытий и обосновал несколько своих теорий. Выпустил кучу книг. Какое-то время преподавал в столичном университете. Потом вдруг все бросил, вышел на пенсию и уехал сюда. Купил дом, отстроил его, выкупил землю со старыми заброшенными виноградниками, садами и бахчей. Теперь у него своя огромная ферма по выращиванию фруктов, дынь и винограда, целый штат сотрудников и сезонных рабочих. И, естественно, делает превосходное вино. Этим виноградникам лет двести или триста. Правда, бульшая часть погибла во время перестройки, часть была загублена в «лихие девяностые». Но в том-то и суть — профессор своими научными методами восстановил то, что другие уже считали хворостом для растопки камина. Теперь ему заказывают вино всякие разные важные и уважаемые дядьки. Один недавно приезжал из Германии. Кучу денег вино его стоит теперь. Такая вот история с нашим профессором. А еще он местный краевед, знаток античной истории и местного этноса.
Гром уже давно не пугал, да и гремел он где-то к югу, со стороны Макензиевых гор. Лицо Сная в ночном полумраке было слегка бледным, с заостренными чертами, глаза тускло горели в свете желтых ламп, неяркий свет которых долетал со стороны столовой. Рассказ Сная заворожил Стеллу. Но с какой бы стати профессор вот так запросто стал бы угощать этого Сная своим дорогим вином? Тем более что стоит оно «кучу денег». И откуда он знает этого нелюдимого, с его слов, человека? Что родственники — не похоже. Она, стараясь не спугнуть наступившую тишину, осторожно спросила:
— А ты лично знаком с профессором?
— Я? Да, пришлось тут познакомиться, — как-то вяло, опустив глаза, ответил Снай и неожиданно предложил: — Хочешь, я тебя с ним познакомлю? Потрясающий старик!
— Конечно хочу!
— Кстати, ты была на Тархан-Куте? Нет? А на Атлеше?
Стелла удивленно замотала головой:
— Нет…
— Эх ты! Быть в Крыму и не побывать в таких местах? Ты полжизни потеряла! Но это поправимо. Решено! Завтра подъем в половине шестого. Возражения не принимаются.
Какие тут возражения? Теперь ее белый «бук» с проектами, Интернетом и глупыми неуместными просьбами шефа в «аське» по поводу быстрейшего завершения заказа резко растворились на втором плане. Однако превосходное молодое вино и контраст нынешних впечатлений от общения с новым знакомым по сравнению с предыдущими однообразными и скучными в общем-то днями быстро утонули в сладком и вязком сне, унесшим Стеллу далеко от этой планеты. Она уже давно не могла припомнить, когда бы так сладко и крепко спала. И она немало удивилась, не сразу даже услышав деликатный и негромкий стук в дверь своей комнаты — на пороге стоял не менее удивленный и даже, как ей показалось, возмущенный сосед в своей видавшей виды бейсболке.
— Как? Ты еще спишь? Па-адъе-о-ом! Тархан-Кут и Атлеш ждут вас, миледи!
— А сколько время? — сонно щуря один глаз, поинтересовалась Стелла.
— Страшно поздно! Половина шестого, — деловито заявил Снай. — Ты давай одевайся, а я пойду кофе сварю.
Кофе, который приготовил Снай, был поистине волшебным напитком. Как то вино, вчера вечером. Кофе бодрил, сам запах его приводил в трепет, щекотал ноздри, а вкус его, словно энергетический напиток, с каждым глотком пробуждал потребность к движению и немедленному действию. Да, кофе Снай умеет готовить.
— Чудесный ты кофе готовишь, — похвалила Стелла.
— Спасибо. Понравился?
— Конечно! Ни разу не пробовала такой чудесный кофе.
— Ну еще бы! Аж четыре «колеса» галлюциногенов вбросил туда!
Какое-то мгновение они смотрели друг на друга, потом оба неудержимо расхохотались. Такое начало дня очень радовало Стеллу. Она никогда по утрам так не смеялась — открыто, упоенно, нисколько не сдерживая себя. Что-то изменилось в ее скучном и однообразном жизненном графике. Она чувствовала: с появлением нового знакомого что-то произошло в отлаженном на десятилетия вперед механизме ее внутренних часов. Однако она заметила одну особенность — Снай совершенно не смеялся открыто. Да, он усмехался, улыбался — но глаза его оставались такими же грустными и загадочными. Их как бы не касался рисунок улыбки на его бледном жестковатом лице. Его глаза о чем-то говорили, но о чем — это была загадка, которую Стелла не могла разгадать.
Яркое утреннее солнце, успев уже довольно-таки высоко оторваться от холмистого выжженного степного ландшафта континентальной части горизонта, отбрасывало косые желтые лучи на просыпающееся село, утонувшее в утренней дымке. Вся домашняя живность селян подавала признаки жизни и требовательно лопотала и двигалась в своих закутках. Щебетали птицы на краю села, в поле мычала скотина, собираясь в стадо. Там же мерно рокотал трактор, собирая сено в валки. Дождик-таки зацепил краем это место, и в лужах, еще не успевших высохнуть, отчаянно барахтались воробьи, радостно чирикая во все свое воробьиное горло.
Едва выйдя за ворота, Снай привычным движением руки извлек откуда-то из-за штакетника замусоленную деревянную клюку и, опираясь на нее, кивнул: «Пошли!»
— А далеко идти-то? — поинтересовалась Стелла. — Может, на машине моей поедем?
— Зачем? Профессор живет тут в двух шагах.
— Профессор? Мы идем к нему?
— А что? Ты же хотела с ним познакомиться?
— В такую рань? Может, они спят там еще…
— Кто? Еврей наш? Он еще до рассвета на ногах. Кто рано встает, тому Бог дает! Боюсь, как бы нам не опоздать.
Дом профессора отличался добротностью и компактностью. Крыльцо в виде открытой террасы, увитой виноградными лозьями, плавно переходило в застекленную веранду, которая в свою очередь гармонично вписывалась в одноэтажный коттедж. Чердачное помещение со стороны фронтона живописно нависало ажурной мансардой, заканчивающейся небольшим симпатичным балкончиком, являвшимся одновременно и крышей террасы. За домом виднелась не то водонапорная башенка, не то купол домашней обсерватории. И все увито плющом и виноградом. Хозяин — приземистый и очень подвижный мужичок с плотным увесистым животиком и окладистой бородой скорее напоминал ковбоя, чем профессора. Седеющая длинная львиная грива небрежно откинута назад, резкие серые глаза метали молнии из-под кустистых бровей, а натруженные ручищи еще играли бугристой мышечной массой некогда мощного и сильного человека. Ему было уже за шестьдесят, хотя выглядел он на полтора десятка лет моложе. Одет был в полосатые шорты, футболку неопределенного цвета и сетчатую жилетку с огромной массой карманов, из-за чего данный фасон в народе прозвали «смерть карманника». Он возился во дворе, у колонки, с сорокалитровой канистрой, наполняя ее водой.
— Наум Маркович, мое почтение! — прямо от калитки крикнул Снай.
— О! А я думал, что уже не появишься, — не отрываясь от своего занятия, мощным, словно гаубичный выстрел, голосом отозвался профессор.
Снай представил профессору Стеллу. Затем они погрузили огромные канистры с питьевой водой в расписанную и разукрашенную, словно на свадьбу, подводу и профессор, не говоря ни слова, опустился на колено и стал бесцеремонно ощупывать Снаю бедро и его колено. Только сейчас, когда была задрана штанина, Стелла увидела два ужасных шрама на левом бедре Сная. Так вот почему он хромает!
— Здесь болит? — сноровисто работая пальцами, вопросительно бормотал профессор. — Здесь?.. Здесь?.. А так? Врешь, подлец. Ну ладно, — профессор выпрямился, нахлобучил себе на голову соломенное сомбреро и огласил свое резюме: — Палку свою пока выбрасывать рано. Понял?
Ехали долго, вдоль скалистого побережья. Иногда полевая дорога подходила к самому краю обрыва высотой в полтора-два десятка метров, и дух захватывало от открывающегося с этой высоты пейзажа. Заштилевшее море едва дышало, убегая синей лентой за горизонт. Зато внизу шумел прибой и волны, пенясь и грохоча, разбивались о прибрежные скалы, облизывая огромные валуны, похожие на зубы дракона, торчавшие из бурлящей воды. Молчать не приходилось. Профессор постоянно рассказывал о разных историях, связанных с этими местами. Вон там, левее, у самого моря, идут раскопки древнегреческого поселения Кульчук, датированного IV в. до н.э. — I в. н.э., обнаруженого случайно, в позапрошлом году. Между прочим, там есть очень много интересного. А в районе во-он той скалы произошел последний бой советских морпехов с наступающими на Евпаторию и Севастополь подразделениями вермахта осенью 1941-го. Никто не сдался противнику на милость. А трупы моряков фашисты сбросили с той же скалы. Там до сих пор делают страшные находки. А вы знаете, что две тысячи лет назад море было на триста метров дальше от нынешнего побережья? А климат был намного мягче, и вместо степей здесь буйствовали дубовые рощи и широколиственные леса, богатые диким зверьем. Не зря древние греки обратили внимание на Крым и первыми начали колонизацию этих земель.
— А знаете, как погиб Архимед? — вдруг спросил профессор.
— А разве он не от старости умер? — удивилась Стелла.
Рассказы профессора настолько ее захватили, что она забыла обо всем на свете и только сейчас пожалела, что не взяла с собой диктофон. Он так и остался лежать мертвым грузом в ее дорожном бауле.
— Весьма распространенное заблуждение, молодые люди! — авторитетно заявил профессор. — Архимед погиб от меча римского легионера. Шла вторая Пуническая война, римляне выясняли отношения с Карфагеном за право главенствовать в Средиземноморье, и поэтому жестокие кровопролитные бои шли на суше и на море. Шел 213 год до Рождества Христова. Римские легионы под командованием консула Марцелли высадились на Сицилии и подошли к Сиракузам — древнегреческому городу-государству, в котором жил и творил ученый-математик и великий механик Архимед…
Стелла почувствовала себя, словно ребенок на уроке истории. Она уже мысленно перенеслась в те древние, давно минувшие века античных героев. Она воочию видела, как отчаянно и самоотверженно защищался греческий гарнизон Сиракуз, как волей своего ума и мысли Архимед жег римские корабли силой невидимого «солнечного луча» у стен города, заставив Марцелла поспешно отступить. А потом — как горел этот цветущий город, который римляне разграбили и разрушили после восьмимесячной осады. И она видела семидесятичетырехлетнего Архимеда с седой окладистой бородой. Он сидел в своем доме. Он знал, что настали последние часы его жизни, но не поддавался всеобщей панике и не собирался просить у врага пощады. Старик сидел на песчаном полу и чертил на песке какой-то чертеж — новая научная идея полностью захватила его. А когда в дом ворвался легионер, Архимед закричал: «Не трогай мои чертежи!» Это были последние слова Архимеда. Римлянин ударил его мечом…
Профессор, как волшебник, умел расположить к себе собеседника, заставить его слушать, не проронив ни одного слова, жадно, как губка, впитывая все то, что он говорил. Так, наверное, слушали его студенты на лекциях. И Снай так запросто с ним общается. Одно только это уже вызывало к нему уважительное внимание и благодарность. Такое прекрасное утро! Да ни за какие деньги этого умиротворенного блаженства и согласия не купишь! Вот так запросто и обыденно они едут вдоль моря, общаются, и с каждой минутой Стелла узнавала что-то новое об этой земле и ее истории. И эта казалось бы безжизненная, выжженная беспощадным солнцем степь приобретала совсем другое значение и форму восприятия…
Стелла подумала, что попала в район автокемпинга «дикарей», компактно разместившегося здесь вдоль всего побережья: отовсюду слышалась разнообразная музыка, многочисленными рядами стояли машины, палатки, всюду сновало множество отдыхающих.
— Это Тархан-Кут? — осведомилась Стелла.
— Во-он, видишь тот маяк? — показал рукой Снай. — Там и есть Тархан-Кут. А это — Атлеш. А вон там, левее — Малый Атлеш. Там есть Чаша Любви. Я тебе покажу ее. Позже. А сейчас пойдем, я тебе еще кое-что покажу. Это сюрприз...
Они подошли к краю высокого скалистого обрыва — у Стеллы с непривычки даже закружилась голова. Люди внизу, в воде, казались мурашками. Однако находились такие безумные смельчаки, которые и отсюда, с такой огромной высоты, сигали вниз, в воду. Ужас! Взору предстала полукруглая лагуна, зеленую гладь которой лениво бороздили юркие, как ящерицы, катера и моторные лодки. Недалеко справа, взяв недлинный разбег, с высоченной скалы стартовали отчаянные парапланеристы и, расправив свой парашют-крыло, долго парили над морем, вдоль скал, чтобы потом умудриться приземлиться на узкий песчаный пятачок внизу, у самой кромки прибоя.
— Видела фильм «Пираты XX века»? — спросил Снай.
— Да.
— Помнишь эпизод, когда пираты через грот попадали в лагуну?
— Помню.
— Смотри, видишь вон ту пещеру? Это и есть тот самый грот.
Стелла была приятно удивлена. Точно! Это был тот самый грот…
Когда они вернулись к профессору, тот уже распряг пару лошадей и установил табличку на борту подводы с аккуратной надписью «1 час — 10 гр.» Он отливал из канистры воду в старое ведро и заботливо поил лошадей. Эти умные животные жадно пили, настороженно шевеля острыми ушами. А затем, совсем как люди — начали кувыркаться и дурачиться в пыльном, выгоревшем на солнце придорожном бурьяне, время от времени искоса поглядывая на своего хозяина. Они знали, что пришли сюда работать, поэтому и резвились с оглядкой. Чудну было наблюдать за этими молчаливыми, благородными, преданными и умными животными. Поблизости уже собралась компания любопытных отдыхающих, наблюдавших за этим импровизированным представлением.
— Мы пошли, Наум Маркович, — сообщил Снай.
— Палку свою возьми! — громогласно напомнил профессор.
До Тархан-Кута было около километра. Шли не спеша.
— Так что, профессор занимается извозом на этой своей бричке? — удивленно спросила Стелла.
— Зря смеешься, это неплохой доход. А люди уже забыли, что такое лошади, и его вояжи пользуются в этих местах необычайно большим спросом. Вон, все в очереди стоят за забытой романтикой.
— Ни за что бы не поверила, что он миллионер!
— Да для него этот заработок — не деньги. Он скорее из своих патриотических побуждений, чем из корысти, занимается извозом — многие дети только на картинке видели лошадей. А было бы бесплатно — никто бы и не подошел.
— Снай, а что у тебя с ногой случилось?
— А, пустяки. В футбол неудачно поиграл. Пришлось операцию делать.
— Так вот по каким делам ты профессора знаешь? А он что, еще и доктор?
— Наш профессор знает и умеет все. Я же говорил — к нему даже из-за границы приезжают…
…А потом была сказка и прекрасный сон. Потому, что такого счастливого и самозабвенного состояния Стелла никогда не испытывала. Возле маяка расположился небольшой компактный комплекс зданий — небольшая гостиница, автостоянка, маленький автосервис с гаражом, ресторан, смотровая беседка с белой колоннадой на краю огромного обрыва и вертолетная площадка. А в маленькой лагуне, защищенной скалами, располагалась лодочная станция с небольшим пирсом. Там был знакомый парень Сная. Стелла и Снай облачились в гидрокостюмы и сделали погружение на дно неглубокой лагуны. Стелла ужасно боялась — это было ее первое погружение в жизни. Она, как черепаха, всплывала на поверхность, барахталась, безбожно расходуя воздух, но потом приноровилась. И она заглянула в этот таинственный подводный мир, где царствовали совсем другие законы и звуки. Как в космосе, она парила над каменистым дном. И это было ни с чем не сравнимое чувство полета, никогда не испытываемое на суше. Вокруг колыхались массивные заросли зеленых водорослей, и в такт им колыхались ленивые белые медузы, неспешно сновали небольшие стайки рыбок, из-за массивного старого ржавого якоря на нее уставился любопытный крабик, а испугавшись, предупреждающе поднял над головой клешни.
Потом они сели на небольшой прогулочный катер с туристами, идущий вдоль Большого и Малого Атлеша. Снай договорился с капитаном (который тоже был его знакомым), и катер сделал заход в ту знаменитую лагуну, пройдя через достопамятный грот. В лагуне они просто спрыгнули с катера в воду, махнув на прощание капитану, и немного покупались на неглубокой отмели. Отовсюду с прибрежных скал в море прыгали люди всех возрастов. Забравшись на близлежащую скалу, прыгнули, взявшись за руки, и Снай со Стеллой.
Затем Снай повел Стеллу по побережью еще дальше — показать Чашу Любви. Это было потрясающее зрелище! С трудом верилось, что эту красоту сотворила сама природа. Чаша представляла собой идеальный круг, который обступили высокой стеной прибрежные скалы. А еще вокруг имелась масса гротов и шхер причудливой формы, где тоже барахтались люди. Чаша соединялась с морем узеньким проливчиком, что исключало всякую волну, каким бы неспокойным ни было открытое море. Здесь тоже люди всех возрастов прыгали со скал в воду и, забыв про чины и ранги, как дети, довольно визжали и хохотали. И Стелла со Снаем, не удержавшись, самозабвенно, до коликов в пальцах, прыгали со скал, визжали, кричали и смеялись от удовольствия и детской радости, переполнявшей их.
Когда ехали домой на профессорской бричке, на скорую руку перекусили запоздалым обедом, который предусмотрительно захватил с собой Снай. А профессор угостил превосходным виноградом с собственной плантации. Оставшуюся часть пути Стелла, одолеваемая неизмеримой массой впечатлений и переживаний, сладко проспала, удобно устроившись на плече Сная и натянув до подбородка профессорское сомбреро.
…Поздним вечером, когда в столовой снова остались у телевизора громкоголосые болельщики, в полумраке террасы стояли Снай и Стелла. Они стояли, обнявшись, и смотрели друг другу в глаза.
— Сколько ты еще здесь пробудешь? — грустно спросила Стелла.
— Еще неделю.
Они покрепче обнялись, Стелла положила голову Снаю на грудь и прошептала:
— Боже, еще целая неделя счастья. Целая неделя! Мне так хорошо с тобой. Я впервые в жизни почувствовала себя такой нужной, такой слабой и такой защищенной. Ты такой хороший… Ты — мой сон...
— Ты — моя Звезда, — шептал ей на ухо Снай незнакомые, давно забытые слова любви и нежности. — Звездочка моя…
А ночное небо услужливо предоставляло им свой огромный сказочный замок, покрытый черным бездонным шатром, переливающимся миллиардами звездных изумрудов.
…И снова Стелла спала так, как никогда прежде, — без снов, тревоги и печали. И снова наступило утро — веселое, наполненное пением птиц и солнца. Только птицы сегодня пели по-особенному и солнце светило не так, как обычно… Стелла прислушалась к себе. Какое-то новое чувство наполняло ее — щемящее, сладкое и не дававшее ни секунды покоя. Снай! Они вчера целовались… Это была сказка… Но почему сказка? Потому, что сказки рано или поздно заканчиваются? Но ведь и сегодня будет эта волшебная ночь. И сегодня будут эти волшебные звезды. А еще впереди — интересный и увлекательный день, который они проведут вместе, рядом, прикасаясь друг к другу. И они, в конце концов, и сегодня пойдут к этому странному и интересному профессору, поедут куда-нибудь на его разукрашенной бричке… Стоп! А сколько времени? Профессор же рано встает!
Стелла глянула на будильник, и что-то недоброе кольнуло ее в грудь, что-то холодное опустилось внутри, до самого низа живота. Половина девятого. Снай никогда не спит так долго! Дурное предчувствие захлестнуло ее…
Наспех накинув на себя плед, Стелла и выскочила на террасу. Дверь в комнату Сная была немного приоткрыта, оттуда доносилось шарканье ног и звуки приборки. «Ну, слава Богу! Не уехал без меня…» — обрадовалась Стелла. А то чего доброго, постеснялся бы разбудить, а ей не хотелось оставаться одной. Стелла уже понимала, что по уши влюбилась в этого невзрачного на первый взгляд и такого загадочного парня. Она радостно, без стука, распахнула дверь и с порога звенящим от радости голосом заявила:
— Вставай, засоня! Рыбы уже собрались — тебя спрашивали…
В комнате Фатима перестилала койку. Вещей Сная не было видно. И вообще, в комнате был наведен пугающе идеальный порядок.
— Здравствуй, дочка, — между делом поздоровалась Фатима.
— Доброе утро, тетя Фатима. А где Снай?
— Уехал твой Снай, ночью машина пришла.
Это был словно удар по голове. Это был гром среди ясного неба.
— Как так? — только и смогла вымолвить Стелла.
— А что ты так переживаешь, дочка? Лица на тебе совсем нету. Вернется твой парень. Подумаешь, по делам уехал. Вон там, на доске, тебе сообщение написал.
На стене террасы была достопримечательность этого пансиона — почти все постояльцы, которые здесь останавливались, оставляли краткие сообщения и крохотные сувениры. Это были различного формата листочки, приколотые к бывшей доске объявлений, брелки, ракушки, засушенные рыбки и крабики... На листочках люди писали всякие сообщения в виде отзывов о хозяевах, посланий друг другу, шедшие из года в год, от сезона к сезону, и просто восклицания типа: «Солнце, воздух и вода — наши лучшие друзья!». Хозяин Саид берег эту доску и гордился ею. Он аккуратно подклеивал листочки, чтобы они случайно не улетели от порыва ветра, крепил на эпоксидку сувенирчики и, если надо было, — покрывал их лаком. А на зиму он прятал эту доску, чтобы с наступлением следующего сезона торжественно водрузить ее на свое почетное место.
Стелла осторожно подошла к доске. Она почему-то плохо видела, кровь ударяла в виски, но она сразу же нашла свежеприколотый канцелярской булавкой листочек. На нем торопливым почерком было начертано: «Дорогая Стелла! Меня вызвали по работе, и мне надо срочно уехать. Я обязательно разыщу тебя. Если потеряем связь — встретимся в следующем году, в это же время, на этом же месте. Твой Снай».
Стелла медленно пошла в свою комнату. Она уже давно догадалась, что Снай никакой не доктор и не лаборант. А армейский штамп Министерства обороны на его сухпаевских галетах, которыми он угощал ее на Атлеше со сгущенным молоком из той же армейской баночки, говорил о том, что он не киллер какой-нибудь там или бандит — а военнослужащий, лечащийся после боевого ранения. Только в каком же подразделении он служит, что не отважился открыться ей? Она вспоминала его большие грустные глаза, которые о чем-то говорили, но она не понимала того языка. Наверное, потому, что был он из другого мира. Там холодно. Там страшно. Там Смерть. Стелла чувствовала, что сейчас расплачется. Она тихо ушла в свою комнату, поплотнее закрыв за собой дверь.
На матовом дисплее ее дорожного будильника, в верхнем уголке экрана, светилась магическая дата: 08.08.08…


...И стал я на песке морском, и увидел выходящего из моря зверя с семью головами и десятью рогами: на рогах его было десять диадим, а на головах его имена богохульные.
...И дано было ему вести войну со святыми и победить их; и дана была ему власть над всяким коленом и народом, и языком и племенем.
...Кто имеет ухо, да слышит.
...Кто ведет в плен, тот сам пойдет в плен; кто мечом убивает, тому самому надлежит быть убиту мечом. Здесь терпение и вера святых.
Откровение святого Иоанна Богослова


Город горел. Черный дым, укутав плотным одеялом небо и солнце, превратил белый день в сумерки, и казалось, это сами небеса, разверзшись, изрыгают миллионы кубометров удушливого дыма на землю, превращая августовскую духоту в мучительное удушье. Запах гари и нестерпимый смрад от свежеразорванного человеческого мяса, раскаленного железа и артиллерийского пороха стлался повсюду, вдоль руин, угрожающе нависших над притихшими улицами, проникал везде, впитываясь в одежду, тело и мозг… Дыхание участилось, адреналин ударил в виски, выбивая твердую почву из-под ног, а потрясенное сознание, как камера слежения, лишь фиксировало в затуманенном мозгу последствия недавней бомбардировки и следы ожесточенных уличных боев. У края дороги, на брюхе, уперевшись голыми траками и разбросав бандажи от опорных катков, лежала сгоревшая советская семьдесятдвойка, уткнув в землю ствол пушки из свернутой набок башни — результат работы противотанковых мин, на которые сдуру нарвался этот грузинский танк… Метров сто далее — вверх дном лежали две БМП «Кобра» турецкого производства, дальше — тоже «Кобра», на брюхе, выгоревшая дотла внутри — результат прямого попадания из РПГ… Между обгоревшими остовами боевой техники виднелись обуглившиеся очертания членов экипажа. Они еще дымились, наполняя округу тошнотворной вонью поджаренного мяса, сгоревшей резины и жженной отработки…
БТР медленно лавировал между этими страшными картинками войны, вдруг и сразу свалившейся сюда, вмиг заполнившей все и вся своим беспощадным естеством, пожирая и калеча все вокруг… В одном дворе трупы гражданских просто навалом лежали у стены, человек десять-двенадцать, старики, женщины, — такую картину обычно оставляет после себя банальный расстрел. К стене и — «Огонь!»… Вот на обочине, у самого бордюра, несколько обезображенных до неузнаваемости, раздавленных гусеницами — вероятно того, подбитого танка — человеческих тел. Было видно, что эти несчастные — гражданские. Вдруг Соболя как током пронзило от макушки до самых пяток… Первой настигла эта страшная смерть — женщину. Ясно виднелось цветастое платье и длинные темные с проседью волосы, которые лениво перебирал слабый порыв ветра. Череп вдавлен в мостовую, а из плоского лица только можно было разобрать ряд зубов в предсмертном оскале, теперь похожих на недоспевшую кукурузу… Дальше, Соболь содрогнулся, — две девчонки, совсем еще дети… сорокадвухтонная боевая машина, перемалывая тяжелыми гусеницами человеческую плоть, оставила за собой страшный след из темно-красной массы и клочьев одежды. Из раздавленного тела виднелась нетронутая танковой гусеницей нога, обутая в коричневый девчоночий сандалик… и смугловатая ручонка, впившаяся пальцами в землю… Можно было догадаться, что сначала в них стреляли, потом давили — добивать, видно, некогда было. И они еще были живыми, когда на них надвигался танк — они пытались еще уползти, но через бордюр перебраться им уже было не суждено… Как и полагалось — мать пыталась заслонить собой девочек (или отвлечь внимание стрелка), выиграть таким образом пару секунд, чтобы девочки успели перебежать улицу. Не успели. Да и стрелков, по всему видно, тут хватало…
Город горел. Горело все, что может гореть и не может. Казалось — даже кирпичи и железо горят, дымятся в этом аду на земле. Птиц нигде не было — только вездесущие мухи успевали исследовать трупы горожан, там и тут лежавшие в неестественных позах — так, как их застигла смерть — на бегу. Во рту чувствовался противный привкус гари и пыли. Матерчатая маска на лице не спасала — пыль пробивалась сквозь нее или под ней и хрустела на зубах. Пот и слезы жгли глаза, казалось изнутри. Хотелось пить…
…Место для привала было выбрано с учетом хорошего сектора наблюдения. По всему выходило, что и привал мог затянуться… По прошествии десятка километров стало ясно, что карте этой верить было себе дороже, а визуально местность никто не знал. А задача стояла на этот раз совсем не из разряда специализации группы Соболя — выявить и уничтожить диверсионную группу противника, накануне расстрелявшую в этом районе небольшую тыловую колонну, двигавшуюся к Цхинвалу с юго-запада, со стороны позиций ударной группировки, в составе трех «Уралов»-бензовозов, один из которых тащил на жесткой сцепке подбитый КамАЗ, да еще уазик — санитарная «буханка», под охраной одной БМП в хвосте колонны… Сожгли всю технику, методично расстреляв ее из противотанковых гранатометов. В БМП попали дважды. Санитарка была вся изрешечена пулями — нападавшие явно стремились добить раненых. Но по счастливой случайности те как раз находились под тентом буксируемого КамАЗа, в суете и неразберихе их погрузили туда, а санитарка примкнула уже на марше, что и определило участь раненых. Однако были и погибшие. Несколько уцелевших бойцов, отстреливаясь, заняли круговую оборону, кто-то сообразил и занял место погибшего наводчика в башне — заработала пушка БМП, обрабатывая длинными очередями гребень высотки, откуда велся губительный огонь по остаткам колонны. Тут второй выстрел гранатометчика и пригвоздил бээмпэшку навсегда к земле. Кумулятивный заряд инициировал детонацию боекомплекта, башня, сорванная взрывом с круглой станины, перевернувшись, улетела в кювет, взрывная волна выбила из посадочных мест опорные катки, разметав прорезиненные бандажи на полсотни метров вокруг…
…Еще под Владикавказом, где спешно формировались маршевые колонны, Соболя вызвал к себе местный кадровик и кивнул на парня, стоявшего в стороне:
— Ты снайпера искал? Вот тебе снайпер. Прошу любить и жаловать.
Соболь критически осмотрел этого невзрачного на первый взгляд «снайпера». Невысокого роста, щуплый, даже худой. Смотрит куда-то в пол, но взгляд больших темно-карих глаз холодный и неприветливый… К тому же он хромой, оказывается! После ранения. Соболь понимал, что надо немедленно возражать, не то «набьют» группу всяким сбродом до полного штата и дадут пинка под зад: «Здравия желаю!».
— И кто он такой? — не найдя что возразить, спросил Соболь.
— Восемь лет по специальности работает, вот его документы. От своих отстал после лечения, не успел — вот, с тобой просится.
— Ага, знаю я эту фишку. Из госпиталя сбежал и решил с нами махнуть? Я что, на курорт собрался? — нашел за что зацепиться Соболь.
— Ты давай носом не крути! — не дал покалякать опытный кадровик. Уж он-то знал, что в случае чего и с него тоже спросят: почему группа, направляющаяся в зону боевых действий, не доведена до полного штата. — У тебя должность снайпера вакантная, а это тоже не оторви да выбрось. Хватит кочевряжиться!
— Да кто кочевряжится? — вскипел Соболь. — Если он сдохнет на марше, кто его понесет? У меня экипировки на каждом бойце по тридцать килограммов!
— Ты давай тут не забывайся, майор! Он еще и тебя понесет, если надо будет. Короче, берешь снайпера и — баста! Мне некогда тут тратить на тебя время. Или я сейчас звоню Давлетову!
— А, — махнул рукой Соболь. — Это называется: было бы предложено… Пошли, что ли… «снайпер»…
Они вышли из штаба.
— Вы не переживайте за мою ногу, помехой я не буду, — откуда-то из-за спины сказал снайпер.
— Кто бы сомневался! — пробурчал себе под нос Соболь. Он зло сплюнул и, прикуривая на ходу, спросил: — Как зовут?
— Снайтис. — Голос у него был тихий, как у ребенка.
— К-как?
— Ефрейтор Снайтис Смилшарайс!
Соболь остановился и еще раз, уже с нескрываемым презрением, осмотрел новоиспеченного подчиненного.
— Чухонец, что ли? Теперь понятно, почему снайпер. Скажи еще, что биатлонист...
— Нет. Обычный снайпер. Я — латыш, — не моргнув глазом, отрапортовал снайпер, — по отцу.
— А, обрусевший, что ли? Ладно, без обид. Тыкал тут один балтиец в меня ножик, под Меседой… Царство ему Небесное.
Они снова двинулись по аллее.
— Как тебя с такой-то фамилией в армию угораздило?
— Да ничего, я привык уже. Фамилия как фамилия… Меня все зовут просто — Снай. Чтобы проще было.
— Угу, а то язык трубой скрутишь, пока выговоришь, — буркнул Соболь, но злость уже давно улетучилась. — Ранило где?
— В засаду попали в прошлом году, под Агишты.
— Много своих потеряли?
— Да почитай половина группы полегла. Кого насмерть, кого, как меня...
— Известно, кто это сделал?
— Читок. Его люди.
— А, Абу-Супьян. Жив еще этот педрила? Значит, неотомщенными остались?
— Получается, так.
— «Получается»… Плохая примета — с долгами в дорогу. Да и мне в группу чужой перед боевыми. Ладно, не ссы. Прорвемся.
…— Смотри сюда, — командующий тактической группой с красными от хронического недосыпа глазами ткнул в штабную карту остро отточенным карандашом. — Вчера наша колонна попала в засаду здесь. Накануне, при выдвижении оперативного резерва, на фугасе подорвались две БМП, вот здесь. Это в трех с половиной километрах от последующего. А здесь мы вечером выставили заслон — обстрелян этой ночью вот отсюда… Ничего не боятся! Творят что хотят… Короче, я не могу наступать, когда у меня в тылу работает группа диверсантов в полтора десятка головорезов, понял? Я не то что боеприпасы — лоток хлеба не смогу доставить штурмовым отрядам на позиции. Вы — спецназ, вот и действуйте в любых условиях с максимальным результатом. Понял, командир? У тебя одна задача — уничтожить этих засранцев к чертовой бабушке! И чем скорее, тем лучше. Для всех нас.
Военные контрразведчики тоже ничего значимого не добавили. Издерганный маршем, постоянными передислокациями и начальством, майор-оперативник особого отдела устало констатировал, словно диктовал кому-то текст заявления о пропавшем возе с картошкой:
— Эти ублюдки вчера были здесь, отсюда в последний раз выходил на связь с базой их коротковолновый передатчик. Кроме того, там, в винограднике, их видели местные. И могу тебя обрадовать — всеми там распоряжался по виду совсем не кавказец. Может, кто из наших бывших, офицеров, может вообще — иностранец. Все, что нам известно о них, это радиопозывной их командира — «Анвар». По всему выходит — профессиональный диверсант, иначе давно убрался бы восвояси. Ничего не боится. Непредсказуем. Диверсия за диверсией, безо всякой системы. Но почерк один и тот же — подрыв, обстрел, отход. Заметь: обстрел фигурирует во всех случаях. Вероятно, в группе есть местные — умело уходят из-под удара. От боестолкновений с регулярными подразделениями, естественно, уклоняется, уверенно перемещается на местности. В группе ориентировочно восемнадцать — двадцать два человека, вооружение иностранного производства, преобладает калибр 5,56 и 7,62 — стандартные боеприпасы подразделений НАТО. Регулярно выходят на связь со своей базой по закрытому каналу. Дешифровка невозможна — ключей к шифрам до сих пор нет.
…Соболь снова и снова прокручивал в голове разговор с командующим. Конечно, досада жгла слегка ущемленное самолюбие — как я, диверсант-разведчик, буду искать диверсанта? К тому же пса основательно натасканного?.. Это меня, наоборот, должны искать, а я уж придумал бы, какие убийственные сюрпризы подкинуть противнику… Однако можно было понять и командующего — расстрел беззащитной тыловой колонны, которую и колонной-то трудно назвать, не должен оставаться безнаказанным. Сегодня он расстрелял раненых, а завтра перемолотит колонну бензовозов… А профессионал еще тот, ага — раненых перестрелять, как танкисты гусеницами тех, в городе… Да, много ума не надо!
Соболь почувствовал, как при одном упоминании виденного в Цхинвале нечто холодное и колючее поднялось откуда-то изнутри и подступило непреодолимым тугим комком к горлу, заставляя дрожать кончики пальцев. Он понял, что имя этому успевшему уже позабыться чувству — ненависть. Жажда сиюминутной и неминуемой мести распирала грудь, наполняя все мысли и мешая логически думать. Хотелось тут же бежать, идти, ползти — лишь бы настигнуть эту группу и перебить их всех там к чертям собачьим. Однако Соболь знал и другое — ненависть, она, конечно, не последнее дело на войне (злее будешь), но при планировании своих тактических действий — плохой советчик. Тем более недооценка противника в таком деле ведет к убийственному краху. Поэтому все-таки будем исходить из того, что перед нами — профессионал.
Соболь полез в разгрузку, достал пачку сигарет и не спеша, словно осуществляя какой-то важный ритуал, закурил. Можно было подумать, что командир группы отрешен от проблем насущных, всецело занятый банальным будничным выкуриванием своей сигареты. На самом деле Соболь напряженно думал, стараясь скрупулезно, без суеты, выстроить логическую цепь действий и событий. Он прекрасно понимал, что в данной конкретной ситуации результат может дать только неординарное решение. А чтобы было следствие, нужно найти причину. Сначала должен работать мозг, потом — мускулы. Значит, надо передумать врага. Нужно мыслить, как он, действовать, как он, жить, как он, — тогда есть шанс вычислить его и задавить без каких-либо вариантов. Он нарушил святое правило глубинной разведки: он — мясник, он — убийца, он — садист. Он убивает ради праздного интереса. Он не имеет теперь никакого отношения к войсковой разведке. Его надо уничтожить, как раковую опухоль, как взбесившегося пса…
Итак, начнем сначала. Перед нами профессионал. Матерый зверь. Заманивать и устраивать на него всякие хитроумные ловушки-заманушки — нет ни времени, ни средств. А нужно его выследить, найти и уничтожить во что бы то ни стало! Предположим, что места диверсий примерно обозначают район выполнения задач данной группы. Их появление в одном и том же месте дважды — исключено. Работать на опережение? Просчитать? Где они появятся в следующий раз? Ого, райончик изрядный, а у меня людей всего шестнадцать человек. Это один вариант из ста… Нет, не пойдет, я не имею права на ошибку. Да и времени уйма уйдет. Не годится. Так, если это зверь, то у зверя должно быть логово. Логично? Нет. В его положении иметь район забазирования — вариант однообразия и шаблонности, а этот маньяк не повторяется. Значит, в одно и то же место он не возвращается. Стоп! Маньяк… Блин, я его ненавижу, а пытаюсь заглянуть в его мысли. Как я сделаю это, ненавидя его? Чтобы понять противника, нужно полюбить его. Фу, извращение какое-то… Так, ладно, не отвлекаемся. Почему маньяк? Еще бы! Наших раненых расстреливал. Вояка… Стоп! Пусть это страшные слова, но: если он беспредельничал в бою, с нашими подразделениями, то должен нечто подобное изобразить и с гражданским населением. Тем не менее дело мы имеем с диверсионным подразделением регулярной армии. Но только хорошо зная данную местность, можно так дерзко и уверенно действовать в тылу противника. Возможно, у него в составе группы есть местные… Или, скорее всего — проводник из числа местных жителей, грузин. Вот она, подсказка! А местный (или местные) в свои, грузинские села этих головорезов не поведет, дабы не навлечь подозрений на своих родственников. И если я прав — этот маньяк обязательно должен засветиться в одном из близлежащих осетинских сел. Жрать-то он что-то должен. А в отсутствие лагеря забазирования он обязательно должен наведываться к людям.
Соболь достал офицерский планшет и негромко позвал своего заместителя:
— Олег!
Олег по прозвищу Немец был значительно моложе тридцатипятилетнего Соболя, тоже офицер, в звании старший лейтенант — светловолосый с желтой копной на взмокшем лбу, голубоглазый, коренастый — как выразился местный заводила в группе и по совместительству «Ереванское радио» разведчик Макс — ну чистый себе ариец! По национальности он и был немец, фамилия — Шмидт. Родня его уже давно перебралась в Германию, однако сам он и не думал последовать примеру возвращения на историческую родину. Даже познания родного языка у него ограничивались словарем. Но это нисколько не мешало его армейской и спецназовской карьере. Что-что, а немецкая педантичность, дисциплинированность и исполнительность были у него в крови.
Немец молча придвинулся к Соболю:
— Что, командир?
— Как там наш новый снайпер?
— Да ничего вроде. Молчит. По сторонам только зыркает…
— А ты хотел, чтобы он тараторил без умолку, как наш Ереваныч?
— Какой тут Ереваныч! Вон, тоже сидит, молчит как пришибленный… Видать, повлияло на психику увиденное в Цхинвале.
— На всех нас повлияло там увиденное… С катушек бы только не съехать. Ладно. Что о деле-то думаешь?
— Да ничего путного в голову не приходит… Работаем вслепую, командир. Не нравятся мне эти прятки со смертью. Хотя бы немного информации. Мы же ни черта о них не знаем. Может, разделимся?
— Распыляться, конечно, рискованно — мало нас. Но, как видно, придется. Ты, случаем, не охотник?
— Обижаешь, командир… Из меня охотник, как из Ереваныча балетмейстер.
— Плохо. Я тоже не охотник.
Соболь сорвал травинку и стал ею водить по карте:
— За истекшие сутки они проявились здесь, здесь и здесь… Допустим, это примерный район выполнения задач.
— Ого, райончик! — покачал головой Немец. — Тут целый месяц можно за ними гоняться, и все впустую…
— Во-от! — оживился Соболь. — И этот Анвар, наверное, так тоже думает. Кто против него должен работать? Тыловые части? Особый отдел? «Фэбосы»? Что тут нужно? Скоординированная войсковая операция, силы и средства, техника… Они прекрасно знают, что сейчас это невозможно. Людей нет. Они постоянно перемещаются — это и делает их неуязвимыми. Стало быть, у них отсутствует лагерь забазирования. Они заранее знают места своих очередных диверсий и действуют наверняка. Согласись, картина не новая, в Чечне мы постоянно работали по подобной схеме. Теперь задача — откуда они пополняют свои матсредства?
— Известно откуда: с населения тянут. Только деревень тут…
— Вот именно. Короче, нам нужен проводник. Из местных. Иначе мы будем торкаться, как слепые котята. Позови-ка мне снайпера.
Через минуту латыш по-кошачьи неслышно подошел к Соболю.
— По вашему приказанию…
Соболь кивнул возле себя, мол, присядь.
— Ты — снайпер, мыслишь логически, стало быть — охотник, верно? Вот тебе задача. Противник проявился трижды вот в этих местах. Где он проявится в четвертый раз?
Снайтис посмотрел на карту, немного подумал и осторожно коснулся ногтем:
— Здесь или здесь…
— Почему?
— А вот отсюда удобно выйти на позицию, дорога активно используется, место для засады удобное, да и пути отхода идеальные.
— Откуда он знает, что дорога активно используется?
— Ну он же не совсем идиот. Наблюдателей, поди, оставил или местные информацией снабжают.
— Правильно. И проводника мы возьмем именно из этого села, — решительно заявил Соболь. — Олег, выходи вот в этот район, займи там позицию поудобнее и жди. Задача: перекрыть путь выхода противника на позицию или использовать это направление для выхода вот в это ущелье… Это на тот случай, если они вдруг надумают драпать. Двоих оставь вот здесь — это будет пункт нашей встречи, я с проводником подойду туда где-то к 18.00, может раньше. Со мной пойдут Макс, Рыба, Снай и Магадан.
— А если Анвар с группой выйдет на меня раньше, чем ты подойдешь? — спросил Немец.
Соболь встретился взглядом с глазами Шмидта. Выразительный взгляд его голубых глаз заметно потускнел. То ли от недосыпа, то ли от всего увиденного за последние сутки…
— Тогда ты знаешь, что делать… Не оставь ему никаких шансов. — Соболь застегнул планшет, привычным движением закинул на плечо автомат и негромко добавил: — Если я в селе наткнусь на Анвара, то к тебе он уже не дойдет.
…Передовые ударные подразделения 58-й армии уже глубоко вклинились в боевые порядки противника, завязали скоротечные маневренные бои на его территории и гнали его дальше, вглубь собственной страны. Стремясь выйти из-под ударов и обходных маневров мобильных ударных штурмовых отрядов российских подразделений, грузинские части стремительно откатывались на юг и юго-запад, бросая технику, вооружение и своих раненых. Отступление было настолько стремительным, что в их штабах стояли закипающие чайники, на стенах висели только что отработанные оперативные карты, а на столах валялась разбросанная служебно-боевая и оперативная документация…
Активность диверсантов противника вдруг сошла на нет. Вот уже более двенадцати часов они никак не проявляли себя, и Соболь стал опасаться, что Анвар принял решение убраться восвояси. Топать им было далеко, почти до самого Тбилиси — самое время сматывать удочки. Если так, то жаль, что не удалось скрестить шпаги с этим «профи» — специалисту по расстрелу раненых…
Шедший впереди Макс вдруг застыл на месте, приподнял свободную левую руку и присел на одно колено. Не оглядываясь, поманил пальцем командира к себе. Соболь неслышно приблизился к нему. Макс указал рукой куда-то влево вперед. Его внимание привлек неестественно бойкий шум птиц, исходивший оттуда. Соболь присмотрелся. Там виднелась небольшая прогалинка, полянка. В ее центре, возле дерева, белели два каких-то мешка. Соболь очень медленно приблизился к этой полянке. Подойдя вплотную, он ясно увидел, что это сидят два человека со связанными назад руками, прислоненные спинами к стволу старого высохшего дуба. Головы опущены. Соболь опустился на колено и аккуратно, не касаясь, осмотрел сидевших.
— Ну что, командир?
— Очередной привет от Анвара. Мертвые. Выстрелом в голову…
— Обыскать их?
— Не стоит. Обыск с пристрастием здесь уже был.
Один из расстрелянных был молодой, лет пятнацати-семнадцати, с едва наметившимся пушком над верхней губой. Черные смолянистые волосы со слипшейся кровью спадали на бледный лоб. На легком сером дешевом батничке нелепо красовалась темная размашистая надпись по-английски: «Nike». Второй — пожилой, лет шестидесяти, с деревянным протезом вместо ноги, поэтому он как-то неловко и неудобно сидел, даже мертвый. Его голову аккуратно покрывала кремовая короткополая фетровая шляпа, простреленная сверху смертельным выстрелом. Мешковатый, видавший виды заношенный хлопчатобумажный пиджак был безукоризненно выстиран, ворот светлой рубашки застегнут на верхнюю пуговицу. На дряблых щеках, покрытых по-стариковски белой крупной щетиной, ясно виднелись две грязных, некогда мокрых борозды — старик, видно, перед смертью плакал. Тут же рядом лежал безжалостно раздавленный армейским ботинком самодельный матерчатый мешочек с очками в роговой оправе внутри, предусмотрительно завернутыми в носовой платочек, полупустая пачка «Примы», распотрошенный узелок с разбитой бутылкой молока, двумя раздавленными помидорами и спичечным коробком, предназначенным для соли, связка ключей, старый, еще совдеповский перочинный ножик, алюминиевая ложка и прочая мелочовка, обычно носимая разного рода странниками.
Тугой комок подступил к горлу Соболя. Он почувствовал, что нечто горячее наполнило глаза, зрение вдруг потеряло резкость, дыхание неестественно участилось. Он несколько раз вдохнул полной грудью и отвернулся, чтобы не заплакать…
Макс ползал вокруг на четвереньках в поисках растяжек и прочих убийственных сюрпризов, но нашел только две стреляные гильзы. Он повертел их на ладони — продолговатые, светло-зеленого цвета с незнакомой маркировкой возле капсюля и с характерной едва заметной вмятинкой в районе пулевого стакана. Без лишних слов было ясно, что это гильза от стандартного натовского малоимпульсного патрона, являющегося основным боеприпасом к штурмовому оружию личного состава мотопехотных подразделений и сил специального назначения (SEAL). А выбрасыватель данного оружия, из которого осуществлялся расстрел, сработал с небольшим, но характерным дефектом.
— Трупы свежие, утренние, — не поворачиваясь, глухим голосом сказал Соболь. — Мы опоздали всего на пару часов… Макс, зафотографируй все это б…ство, гильзы тоже. Даст Бог — сочтемся.
…Деревня словно вымерла. Война и ее не обошла стороной — почти каждый дом имел следы обстрелов, дыры зияли в стенах, оконные проемы подслеповато уставились на мир пустыми рамами с выбитыми стеклами и ужасающей пустотой внутри. Во дворе близлежащего дома созревал виноград, стояла прислоненная к стене самодельная стремянка, возле порога виднелась ярко-желтая детская ванночка, возле забора — аккуратно сложенный кирпич, накрытый куском почерневшего рубероида. Вглубь села петляла разбитая бронетехникой накатная дорога, и что там, дальше, разглядеть в бинокль было невозможно.
Снай и Рыба расположились на позиции в сотне метров позади слева, на небольшой высотке, где начинаются плотные заросли. Оттуда был хороший обзор близлежащих дворов. Кроме того, их позиция перекрывала направление вероятного отхода противника — у подножия высотки виднелась едва заметная, хорошо натоптанная тропка, напрямую выходившая к лесу. Одновременно они прикрывали собственный тыл. Соболь, Магадан и Макс пробрались почти к самой окраине села. Здесь, вероятно, стоял артдивизион самоходных артиллерийских установок — земля была перепахана гусеницами многотонных машин, а вся округа усеяна деревянными ящиками из-под снарядов и пороховых зарядов с неизвестной маркировкой на незнакомом языке, аккуратными штампами, стоявшими на бортах сбитых на совесть ящиков. Везде чувствовалось некогда деловитое и основательное присутствие непобедимых, уверенных в себе и собственной безнаказанности вояк. Макс даже кепку натовского образца нашел, с биркой на затылке — фамилия владельца, по-грузински. Несколько ящиков были с боеприпасами. В траве валялась угловатая фляга с молодым вином внутри и завернутый в газету еще свежий лаваш. Тут же обнаружили походный комплект с газовой конфоркой — хоть сейчас садись и готовь обед!
— Смотри, командир, там, похоже, блиндаж, — кивнул Макс, — проверить?
Соболь отрицательно покачал головой:
— Скорее всего, заминирован. Прокрадись во двор, посмотри что к чему. Махнешь, если чисто.
Макс ужом скользнул в заросли и скрылся в направлении забора. Он хоть и слыл задирой и балагуром, за что часто получал взыскания и был награжден почетным прозвищем Ереваныч за пристрастие к анекдотам про армянское радио, но в деле был незаменим. Худенький, жилистый, выносливый, он пролазил в любую щель, передвигался бесшумно, как призрак, и никогда не жаловался, что что-то ему там не по плечу или слишком тяжело. Соболь наблюдал за Максом. Вот он исчез за забором, бесшумно, почти не касаясь, перемахнув через него. Его выцветшая зеленая косынка промелькнула возле малинника, через некоторое время показалась на фоне каменной стены дома, скользнула к углу и через мгновение исчезла в глубине двора.
«Дурень! — с досадой сплюнул Соболь. — Какого хрена во двор, к дому поперся?»
Тревожное предчувствие, которое редко обманывало Соболя, неприятно кольнуло в груди. И почти одновременно с этим гробовую тишину вспорола короткая автоматная очередь во дворе… Затем донесся какой-то нечеловеческий вопль, невыразительная возня и раздалась еще одна автоматная очередь, значительно ближе. Потом еще и еще… Пока Соболь перелетал забор и несся через малинник — все так же внезапно стихло, как и началось. За углом дома он нос к носу столкнулся с Максом, который от неожиданности чуть не всадил очередь в собственного командира…
— Какого черта, Макс?!
Макс был бледен и необычайно взвинчен. Его ноздри раздувались, запыхавшееся дыхание мешало говорить. Он пропищал тонким от возбуждения голосом:
— Один ушел, сука!!! В огород!!!
У Соболя вдруг ожила радиостанция внутренней связи. Докладывал снайпер:
— Охотник — Соболю. Вижу одиночную цель. Быстро двигается в сторону леса.
— Перехватить сможешь? — с надеждой в голосе спросил Соболь.
— Далековато…
Соболь помедлил немного, колеблясь. Ругнулся про себя:
— Черт! Живым надо было!
— Цель заняла позицию для стрельбы, — снова последовал доклад снайпера. — Сектор обстрела — в? ?.
аше направление.
— Командир, давай я! — предложил Макс.
— Щас! — с досадой бросил ему в лицо Соболь и снова заговорил по радиостанции: — Охотник, хорошо видишь его?
— Да.
— Уничтожить!
Тишину рванул одиночный хлесткий, словно взрыв, хлопок. Мрачное эхо троекратно отразилось от близлежащих гор. Спустя секунду радиодинамик бесстрастно доложил:
— Цель уничтожена. Тыл — чисто.
— Прикрытие на месте. Магадан, проконтролируй уничтоженную цель и — сюда. Зайдешь с огорода, — отдал распоряжение Соболь и уставился на Макса: — Что у тебя тут случилось? Кто тебя просил во двор лезть? Я же сказал только посмотреть.
— В плен хотели взять, ублюдки… Меня! Вон, того я сразу уложил, очередью, — Макс кивнул на рослого мужика, одетого в натовский полевой костюм расцветки «SAS», распластавшегося посреди двора, уткнувшись лицом в пыль, — метр до меня не добежал… А вон тот из сарая выскочил с автоматом. Пришлось и его кокнуть…
— «В плен…» — пробурчал Соболь, присев над трупом. — В какой, на хрен, плен? Видишь, он без оружия. У него выхода другого не было, вот он и кинулся на тебя. А где его оружие?
— Не знаю. Они вон из той сарайки начали выскакивать, как крысы от корыта…
Соболь с Максом, заходя с разных сторон, приблизились к деревянной постройке. В долю секунды одновременно ввалились в помещение и тут же метнулись в разные стороны, дабы не составлять отличную групповую мишень на фоне входного проема. Секунда ушла на привыкание зрения к полумраку, царившему здесь. Это была мастерская деревенского плотника: большой верстак в центре, аккуратно развешанный инструмент, всякая мелочь в жестяных баночках и коробках на полочках у стены. К верстаку был привязан человек. Он сидел на коленях, голова его была опущена…
— Черт! Опять опоздали! — вырвалось у Соболя.
Мужчина вдруг зашевелился и медленно поднял трясущуюся голову. Это был пожилой человек, старик, с белыми растрепанными волосами. Лицо его, изборожденное морщинами, было в кровоподтеках, темно-вишневой змеей изо рта свисала кровавая сукровица. Он едва слышно застонал. Соболь кинулся к нему:
— Сейчас, сейчас, отец! — он сорвал со своей головы косынку и стал прикладывать ее ко рту старика. — Потерпи…
Но старик отстранился от косынки и снова застонал, двигая беззубым ртом. Соболь понял, что он хочет что-то сказать. Он успокоил его:
— Порядок, отец. Они мертвы, все трое.
— Их… было… четверо… — едва слышно выдохнул старик.
Соболь повернулся к Максу, стоявшему в дверном проеме.
— Макс…
Оглушительная и длинная автоматная очередь на полуобороте срезала Максима. Он все понял и поворачивался, чтобы уйти с линии огня, но принял в себя весь металлический ливень, часть которого предназначалась и Соболю со стариком. Он словно пытался устоять против сильного ветра, широко раскинув руки в стороны, и принял в себя все до последней пули… Это было как какое-то дурное кино, дешевый боевик, идиотская постановка. Мгновения растянулись в вечность. Как во сне, Соболь, еще не видя противника, подобно змее скользнул по земляному полу в сторону, уходя с линии огня. Стрелок, ведший огонь, стрелял стоя, на уровне пояса от живота, направляя ствол своего оружия параллельно земле. Это и дало Соболю одну секунду, чтобы он, увидев автоматчика уже с другого направления, снизу, всадил в него половину своего магазина. Противник просто не успел перевести ствол своего автомата в сторону неожиданно возникшего снизу Соболя. Очередь рассекла диверсанта пополам: от паха — до подбородка. Он удивленно, расширенными глазами смотрел на Соболя, лежавшего на боку, в метре от дверного косяка, и так же, не выпуская из рук оружие, «штабелем» — плашмя упал на спину, широко раскидав ноги, обутые в армейские полевые берцы натовского образца. Соболь даже отчетливо увидел камешки, застрявшие в глубоком рисунке протектора подошвы чужого ботинка…
— Макс! — кинулся к своему бойцу Соболь.
Но он прекрасно понимал, что чудес не бывает — Максим был мертв. Его вечно смеющееся бледное худощавое, слегка скуластое лицо выражало полную покорность, смирение и умиротворенность, которые прежде никогда не были ему присущи. Никакого намека на предсмертную боль. Его пулевые раны еще не наполнились кровью, взгляд выразительных коричневых глаз был еще вполне осмысленным, но сердце остановилось на вздохе, рука уже больше не сжимала оружие, не было уже больше Максима. Он смотрел куда-то на синее выжженное чужое южное небо. Он был уже далеко сейчас …
— Макс…
Соболь схватился за голову… Шесть боевых командировок в Чечню! Два с половиной года войны! Десятки рейдов и засад! Лучший разведчик! Из стольких передряг он выходил цел и невредим! А здесь погиб от очереди в спину. Как такое могло произойти?
Соболь знал, что нельзя смотреть в глаза мертвому человеку, но он не мог отвести свой взгляд от чистых коричневых глаз мертвого разведчика. Они настолько естественно смотрели в заоблачную высь, что казалось, Макс сейчас моргнет своими длинными цыганскими ресницами, повернет голову и скажет своим вечно сорванным фальцетом: «Ну что, гавнюки? Напугал я вас?» Соболю даже на мгновение показалось, что это вот-вот произойдет. Должно произойти! Но — чудес не бывает… Соболь, преодолевая невероятную тяжесть, осторожно закрыл Максиму глаза и тихо прошептал:
— Прости меня, Макс.
Заговорила радиостанция. Охотник хотел узнать, как обстановка и что это была за стрельба.
— У нас «двухсотый», — металлическим голосом сообщил Соболь. — Помощь не нужна.
Радиостанция озадаченно смолкла. Затем, после некоторого замешательства, уже голосом Рыбы спросила:
— Кто?..
— Макс…
Во двор вбежал скалоподобный запыхавшийся Магадан с автоматом наперевес и спаренными «Шмелями» за спиной. Он подбежал к Соболю, плюхнулся рядом.
— О, черт! — вырвалось у него.
— Иди, освободи деда там, в сарае, — отрешенно проговорил Соболь.
Магадан продолжал завороженно смотреть на мертвого Макса.
— Деда освободи, говорю…
Соболь тяжело поднялся, сменил наполовину опустошенный магазин в своем автомате, забросил оружие за спину и принялся стаскивать убитых врагов к стене летней кухни, складывая их в ряд. Затем собрал трофейное оружие — две штурмовые винтовки «Армалайт», «Кольт Коммандо» и «Клерон» — излюбленное оружие подразделений сил специальных операций и групп SEAL. Он сделал контрольный отстрел и тщательно осмотрел все гильзы. У этого оружия выбрасыватель подобного дефекта не давал — характерной вмятинки не было.
У рослого диверсанта, которого первым застрелил Максим, заработала радиостанция. Негромкий мерный зуммер требовательно пиликал, вызывая мертвого ныне владельца на связь. Соболь снял ее с убитого и кивнул Магадану:
— Обыщи их.
Едва Соболь нажал на тангенту, переводя радиостанцию в режим приема, как резкая грубая гортанная речь на незнакомом языке непривычно взрезала слух, что-то затараторив в динамике. Соболь подошел к все еще сидевшему возле верстака старику.
— Отец, ты понимаешь этот язык?
— Конечно, — превозмогая боль, ответил старик. — Грузинский. Чей еще? «Сокол» вызывает «Одинокого Волка» на связь…
— Угу... Сокол, говоришь?
Соболь нажал прорезиненную клавишу тангенты и не спеша, словно под диктовку, монотонно отчеканил:
— Слушай здесь, гнусная птица. Говорит офицер Российской армии майор Соболев, командир группы специального назначения по отлову таких зверушек, как вы. Передай своему Анвару, что вас стало ровно на четыре долбо...а меньше и, если у него болтаются яйца между ног и он мужчина, то пусть готовится достойно встретить смерть, а заодно — и все вы, потому как никого из вас в плен брать я не намерен.
Динамик озадаченно смолк, переваривая услышанное. Затем, после длительной паузы, динамик неожиданно ожил. Ну еще бы, как себе отказать в удовольствии устроить небольшую перепалку в радиоэфире? Известное в общем-то дело, и на любой войне данное предприятие считалось из разряда святой обязанности. Ужасно коверкая слова и путая падежи, воинственный голос угрожающе загремел:
— Эй ты, русский! Чего ты здесь делаешь? Это не твоя война, убирайся отсюда! Вы уже свое получили и еще получите, голодранцы…
— Ошибаешься, абрек, — прервал тираду невидимого оппонента Соболь, — лично твоя ошибка в том, что отныне это и моя война тоже. И запомни: моя специализация — не заниматься отстрелом баб, стариков и детей, я — воин, я воюю, я уничтожаю таких ублюдков, как вы. Все, конец связи!
Соболь метнул радиостанцию о стену дома, и она с сухим треском разлетелась на несколько частей из пластмассовых осколков, беленьких кнопочек цифрового наборника и металлических плат.
— Точка!
Соболь помог избитому старику подняться на слабые, трясущиеся, подгибающиеся ноги, вывел его во двор и усадил на деревянную лавочку возле летней кухни.
— Прости, сынок, не успел вас предупредить…
— Отец, ты-то что здесь делаешь?
— Сынок, старуха моя там, в подвале, в доме…
Соболь кивнул Магадану, тот быстро исчез на крыльце небольшого аккуратного домика на высоком каменном фундаменте.
— Почему не ушли вместе со всеми?
— Куда?.. Танками давили, пулеметами стреляли… вон там, на дороге… Как в тире… Кто был помоложе — в лес ушли… А многие так и лежат в поле… до леса не добежали… Дети, женщины, старики… Зверей много видел, но это не звери… Они как саранча — уничтожают все на своем пути. И стар, и млад — всех… И хохочут все…
— Знаю, отец, знаю… Тут никого помоложе тебя не осталось? Мне проводник нужен. Очень, позарез. Иначе я не достану этих сраных Робин Гудов. Они не должны уйти, понимаешь?
— Понимаю… Кто ж тут уцелел? — печально произнес старик. — Не знаю… Тут батарея ихняя стояла, на окраине. Они ходили по дворам, кто плохо ходил — тех стреляли, кто помоложе — куда-то угоняли… Бигаевы здесь оставались вроде… Джиоевы не ушли тоже. У них внуки на лето в гости приехали, а тут война. Это на нашей улице. А там, дальше, — не знаю…
— Отец, без тебя я их не найду. Они не выйдут ко мне, не поверят, если здесь и живы.
— Да, да. Я пойду, конечно, с тобой, покажу, — приподнялся было старик.
— Сиди, сиди отец, — остановил его Соболь, — набирайся пока сил.
Магадан вывел из дома пожилую женщину, тоже со следами избиений. Соболь только головой покачал: «Бабку-то за что?» Они уселись рядышком, обнялись и оба горько заплакали, изредка переговариваясь на своем, осетинском языке. Эти двое пожилых людей уже распрощались с жизнью. Старика увели в сарай, на расстрел. Диверсанты, хозяйничавшие в доме, и не скрывали, какую участь они уготовили старикам. А чего бояться? Что может помешать расстрелять двух пожилых, немощных людей? Господь Бог? Но ведь до сих пор они творили беспредел и никакой Бог не был им помехой. Да и вообще, в чем тут сомнения? Здесь не должно быть и упоминания о жизни каких-то осетин. Нет такой народности — отныне эта земля только для грузин и во имя грузин!
— Командир, глянь. — Магадан подал небольшую цифровую видеокамеру. — Вон у того верзилы в ранце нашел.
Старший этой отчаянной четверки, тот здоровяк, которого первым застрелил Макс, явно хотел набрать очки в глазах своего начальства, поэтому перед расстрелом он снимал своих жертв на видео, требуя признаться в том, что они шпионы и вели наблюдение за перемещением грузинских подразделений. Отсюда и побои. Но надо отдать должное тем несчастным заложникам. Они даже перед лицом смерти не хотели говорить то, что от них требовали мучители в натовской форме. Комментарий и допросы почему-то осуществлялись на русском языке. По опыту Чечни было известно, что русский язык считался интернациональным и на нем общались местные боевики с иностранными наемниками. Стало быть, видеозапись предназначалась отнюдь не для грузинского командования. Да и Анвар этот — точно иностранец и грузинского языка не знает. Соболь легко узнал на видео среди прочих и того паренька со стариком, которых расстрелянными нашли давеча в лесу. Еще в камере были съемки объектов нападений и диверсий, обстрелы колонн, картины глумлений над трупом российского пилота, дымящиеся останки сбитого штурмовика и минуты приема пищи бравых тружеников этой нелегкой, но «справедливой» войны. Об этом они так и говорили в камеру, смеясь и пережевывая шашлык из застреленной у селян скотины. Соболь отмотал на то место, где фигурировали в качестве допрашиваемых те двое, из леса.
— Узнаете? Ваши?
Старики, близоруко щурясь, уставились в миниатюрный мониторчик.
— Ай-яй-яй!!! — закатила глаза пожилая женщина и запричитала сквозь слезы на своем языке.
— Это Адам Бигаев, — пояснил старик, — а с ним Бислан — внук его…
Старик тоже запричитал, и Соболь спрятал камеру.
Джиоевых нигде не было, как ни искали, — ни в доме, ни в подвале, ни во дворе… Только разбросанные вещи, перевернутая домашняя утварь, сломанная мебель и грязные следы от грубой армейской обуви. По всему было видно, что и здесь хозяйничали представители нового порядка. В близлежащих домах повторилась та же картина с удручающей неизменностью. И ни души.
— Да, отец, похоже, вы — последние и единственные здесь, — задумчиво подытожил недолгие поиски Соболь.
— Ай, сынок, дальше пойдем. Вон там — Каллаговы, Тасоевы… Может, они уцелели?
— Нет, отец. Больше не могу — времени нету. Я и так много здесь потерял.
Соболь присел на колено, развернул свой планшет. Спросил:
— В топографических картах разбираешься, отец?
— Ай, сынок, я сержантом в пехоте служил — командиром отделения три года был!
— Отлично. Смотри, мы — здесь. Вот — этот хребет, дорога, лес. Сюда — Грузия. Это — уже их села. Если допустить, что у них в наличии проводник из местных, какой путь они выберут?
Старик, даже не глядя на карту, уверенно заявил:
— Из разговоров тех, что вы убили, я понял — они пешком пойдут вон через тот перевал, — дед рукой показал куда-то за горизонт. — Они и зашли сюда, чтобы запастись едой.
— На карте, отец, на карте покажи. Как они идти собирались? Ничего не говорили об этом?
— Тут и думать нечего, — старик близоруко сощурился, поводил костлявой с надутыми голубыми венами трясущейся рукой и указал кривым пальцем: — вот, у них два пути. Или так, или так. Если, конечно, по дороге не поедут. На машине.
— Это исключено, — решительно заявил Соболь.
Старик вдруг стукнул себя по лбу:
— Ребят-ты! У меня же трактор в гараже стоит! Я совсем про него забыл! Эти, — старик кивнул на трупы диверсантов, — на нем и хотели своих догнать…
Соболь переглянулся с Магаданом.
— Смекаешь, Мага? Только в одном месте дорога близко подходит к тропе. Немедленно свяжись с Немцем. Пусть срочно подтягивается вот в этот квадрат, найдет тропу и займет там позицию. Ни в коем случае он не должен упустить группу Анвара. В крайнем случае — не дать им там пройти. — Соболь начал складывать планшет и пробормотал про себя: — И все же я дам тебе бой, сукин кот…
Бабка снова заплакала, повиснув у Магадана на шее. Было видно, что старики не хотели отпускать их.
— Отец, прошу тебя, сохрани тело моего парня. Записку с данными я оставил в его нагрудном кармане, — торопливо экипируясь, попросил Соболь. — Я связался со своей базой — к вечеру подойдет наша техника. Они заберут его. Затворы от трофейного оружия я забрал с собой.
— А эти? — Старик кивнул на тела четверых убитых диверсантов, по-прежнему лежавших в посмертном, но бесславном строю. — Нам и так несдобровать, а нагрянут грузины — вдвойне конец…
— Ну уж дудки! Теперь не нагрянут. Как тебя хоть зовут, отец?
— Я — дед Хасан. Бабка моя — Мадина. Толбоевы мы.
— Спасибо, дед Хасан, спасибо, баб Мадина. Ну все, ждите наших.
— Детки мои родненькие… Я вам сейчас еды соберу, — тихо причитала баба Мадина, с надеждой заглядывая спецназовцам в глаза.
— Все, нам пора, — через силу выдавил Соболь. — Давай, дед, заводи свой трактор. Мага, вызывай сюда Рыбу и Сная!
«Теперь у них есть только ноги, а у нас — колеса», — лихорадочно соображал Соболь, наматывая пасок на маховик магнето старого «Владимирца» с нелепым цветастым козырьком вместо кабины — мастодонта тракторостроения семидесятых годов прошлого столетия. Дед Хасан подсказывал, как правильно качать топливо и делать рывок для пуска стартера. Наконец, с -надцатой попытки стартер дико заверещал и старенький дизелек деловито запыхтел.
— Я трактор оставлю у развилки, в лесу! — прокричал Соболь, запрыгивая в этот диковинный кабриолет.
Дед Хасан утвердительно кивал головой, хотя и не слышал ничего, плотно сжимал губы и молча плакал, болезненно морщась. Ветер теребил его белую седину, трепал ее, беспорядочно перебирая. Так они и остались стоять у своей калитки с бабой Мадиной, подняв на прощание руки и вытирая скупые стариковские слезы. Они, наверное, говорили: «Бейте их, ребята. Отомстите за детей, стариков и женщин. Отомстите за нас, за жизнь нашу исковерканную, за боль нашу, за мучения наши…»
Кто-то сказал, что Господь Бог посылает нам ровно столько испытаний, сколько мы сможем выдержать. Но за какие прегрешения ниспосланы такие муки народу этому? За какие провинности, вольные и невольные, было низвергнуто сюда войско тьмы и тысячи убиенных и земле не преданных лежат повсюду? Младенцы и матери их, старики и тварь домашняя — все мертвы, в развалинах и дыму удушливом. Не сам ли Армагеддон ниспослан сюда за искупление грехов чужих? Зверь бродит здесь — служитель Зверя. И не дождутся несчастные Моисея своего, чтобы спасти сынов Израилевых, не будут сотворены чудеса Господни во имя спасения их. Не приидет святой Георгий Победоносец поразить Зверя копьем своим. Диавол был здесь, и служитель его бродит здесь…
Едва Соболь с Магаданом, Рыбой и Снаем достигли тропы, до их напряженного слуха донеслись глухие отзвуки далекого боя. Автоматная трескотня и лай пулеметов едва слышно доносился с юго-востока.
— Началось, ребята. Наши бьются! — прошептал Соболь. — Это — Немец. Успел, зараза! Ай, молодца!
«И все-таки я был прав! — не на шутку распаляясь, думал Соболь. — И все-таки я достал тебя, паскуда. Я передумал тебя. И все-таки я дам тебе последний бой, как бы ты ни хотел уклониться…»
— Засаду делаем одностороннюю, с двух направлений, — властно и четко приказал Соболь. — Снай и Рыба — группа огневого обеспечения. Ваша позиция — вон, на той высотке. Оборудуйте основные и запасные позиции. Магадан, мы с тобой оборудуем позицию левее, вон за той скалой. Тропу заминируем за тем изгибом, чтобы группа полностью попала под удар. Помните — вы живы, пока способны перемещаться! Чаще меняйте позиции.
— Мало мин, командир, — доложил Магадан.
— Все гранаты — на растяжки. Левый скат должен быть перекрыт. Иначе — уйдут.
Замысел Соболя, как и все гениальное, был прост. По его расчетам, противник должен был втянуться поглубже в огневой мешок до тех пор, пока его головной дозор не подорвется на трех противопехотных минах. Взрывы являлись сигналом к открытию огня основной засады — Соболя и Магадана. В это время личный состав основного ядра группы подставлял свои спины под удар группы обеспечения — Сная и Рыбы. Соболь рассчитывал, что диверсанты, попав под перекрестный огонь, инстинктивно отойдут назад, влево по ходу движения и нарвутся на растяжки, размещенные на уровне пояса с расчетом наибольшего поражения личного состава. Оставалось только как можно интенсивнее вести огонь, чтобы выдавить их на мины, и как можно больше поразить целей, иначе все лишалось смысла — противник явно превосходил по численности. Залог успеха Соболь строил на внезапности. Конечно, элементарный здравый смысл подсказывал: эта засада — самоубийство, противник, возможно, в несколько раз превосходит их по численности и вооружению. Но откуда Анвар знает об их численности? О чем он будет думать в тот момент, когда попадет в огненные клещи? И если бы Соболя спросили, зачем он так рискует, то он, наверное, ответил бы: «Даже если мы все тут поляжем — это стоит того. Мы не бессловесный скот для потешного убоя. Мы не стайка безоружных перепуганных стариков, женщин и детей. Я дам бой, пусть он и окажется последним. Не жалею ни о чем. И все-таки я тебя прищучу, Анвар…»
…Снайтис медленно и плавно, словно снимал кино на видеокамеру, перемещал плоскость своего прицела слева направо, от себя — вглубь, тщательно всматриваясь в небольшую полянку, по которой они сами час назад прошли. Полянка эта находилась в километре от позиций группы Соболя, и было удобно вести за ней наблюдение: малейшее движение там говорило о приближении противника. Штатный прицел снайперской винтовки системы Драгунова толщиной собственной оптики окрашивал окружающий мир в едва заметную голубоватую дымку. Только этот романтический цвет для того, кто оказывался в этом бинокулярном круге, перечеркнутом аккуратной разметкой, с нажатием спускового крючка означал смерть. Скрывая оптику от случайного блика, Снай предусмотрительно выдвинул на прицеле бленду. Чтобы наблюдение не было однообразным, что ведет к «замыливанию» внимания наблюдателя, Снай, используя шкалу стандартных величин, попутно вычислял высоту обозреваемых объектов и ориентиров, а также дальность до них. Хотя в предстоящем бою дальность не играла ни малейшей роли — бой будет короткий, интенсивный и на близкой дистанции, до пятидесяти метров. На такой дальности штурмовое стрелковое вооружение пробивает натовский тактический шлем навылет.
Снайтис раньше, еще в детстве, слышал, как ветераны Великой Отечественной войны, собираясь в сквере на День Победы, не раз говорили, что ожидание атаки страшнее самой атаки. Не раз потом приходилось ему находиться на позиции по нескольку суток, ради одного-единственного выстрела. Бывало, он уходил с позиции, так и не сделав того единственного выстрела… Но такого нервного напряжения, как сейчас, он никогда не испытывал. Адреналин вбрасывал в кровь тонны бешеной энергии, что заставляло руки дрожать предательской дрожью, в голове стоял глухой шум, будто рядом бушевала плотина, глаза застилала белесая пелена, а мозг отказывался соображать логически. Какая тут логика? Предстоящий бой был спланирован наперекор всякой логике. Снай впервые непосредственно участвовал в основной огневой группе засады. Раньше его включали в группы огневого прикрытия вспомогательного плана, которые, как правило, вступали в бой в самую последнюю очередь, да и то в том пиковом случае, если требовалось добить отходящие остатки боевиков или нейтрализовать выдвигающееся подкрепление, что случалось крайне редко. Любой командир дорожит своим снайпером, потому как готовить его не легче, чем специалиста-подводника, и ставить его в боевые порядки все равно, что забивать гвозди сотовым телефоном. Эффективность снайперского огня предопределяет дальность, что подразумевает и скрытность. В основном приходилось участвовать в «свободной охоте». Или в разгар боя по приказу командира требовалось нейтрализовать стрелка группового вида оружия — пулеметчика, гранатометчика или такого же снайпера. Или вообще, чаще приходилось работать на «выщелкивание» — выбираешь сектор, ждешь свою цель и, когда там появляется фигура очумевшего «бойка», торопливо меняющего огневую позицию, — плавно доворачиваешь прицел, в зависимости от того, как цель двигается, — делаешь упреждение и так же плавно, с небольшой задержкой дыхания на вздохе, жмешь на спуск. Затем меняешь свою позицию, снова выбираешь сектор обстрела (как правило, очередность секторов обстрела ты уже выбрал заранее) или выбираешь очередной сектор в зависимости от складывающейся обстановки и — все по-новой. Рутина! А тут…
За спиной висел автомат мертвого Макса, рядом лежала его разгрузка. Соболь предусмотрительно велел именно Снайтису вооружиться автоматом: если пойдет стрельба в упор — от СВД* толку мало будет. В ближнем бою с превосходящим противником автомат сподручнее, мобильнее и намного эффективнее длинной, словно весло, снайперской винтовки. Позицию свою они с Рыбой немного углубили и расширили для стрельбы двоих стрелков, бруствер замаскировали предусмотрительно срезанным дерном, и Рыба, оставив Сная для ведения наблюдения, пополз оборудовать запасную позицию, немного выше и левее того места, где остался Снайтис.
По сути Рыба был прилежным и дотошным работягой и никто даже подумать не мог, что он оказался в армии по злому року судьбы, волею случая. Сам он был родом из Поволжья, из небольшого районного городка с населением тысяч на шестьдесят. Градообразующее предприятие давно обанкротилось, поставив на грань выживаемости его население, подобно десяткам тысяч таких городков, которые разбросаны по бескрайним просторам России-матушки. Отток работоспособного населения в большие мегаполисы никак не способствовал развитию патриотических чувств у молодежи, и, вернувшись со срочной службы, Рыба задумался, как жить дальше? Одноклассников почти не осталось — кого на войне убило, кто по криминалу пошел, кто на заработки в Москву подался. Пиво и случайная сезонная работа быстро выбили твердую почву у него из-под ног, и будущее, которое он видел в дембельской эйфории по возвращении домой, — такое светлое и многообещающее — в скором времени сжалось до размеров неказистого совдеповского кабинета участкового и статьи за хулиганство, грозно нависшей над ним, словно неумолимый рок судьбы от горькой безысходности. Но тут началась вторая Чеченская война, и Рыба решил: чем гнить в каталажке, лучше рискнуть и… там — как Бог даст. Тут, если замочат, — зароют и все. А если на войне убьют — хоть родителям компенсацию по гибели выплатят. Ну а если повезет — тогда ховайтесь, девки…
И пришел Рыба в военкомат. А там поехало-понеслось. Сначала пехота, потом РШР, потом — спецназ. Поначалу, он, как и все, сторонился группы Соболя. «Безбашенные» — укоренилась за ними характеристика в отряде. Но потом однажды, по воле случая Рыба сходил с ними в рейд и вдруг запросился к Соболю. Соболь был из породы тех командиров, которые все на свете знают, на любой вопрос у них есть решение и из любой ситуации у него есть единственно правильный выход. Он был фанатик, и группа у него была скроена на тот же манер. На боевых — сухой закон, жесткая дисциплина и тон, не терпящий никаких пререканий. А сама техника выполнения задач и тактические приемы — все скрупулезно продумано и разыграно как по нотам. У каждого бойца было свое место, каждый знал свой маневр и свою задачу. А сам Соболь никогда не прятался за приказы и спины своих бойцов. Попав в группу Соболя, Рыба понял — вот та семья, которую он столько лет искал. Вот те люди, которые за тебя, не задумываясь, жизнь положат и за которых ты и сам глотку перегрызешь кому угодно. И Рыба, приученный когда-то к монотонной и пыльной работе на заводе, с головой ушел в работу эту — настойчивости и терпения ему было не занимать. Рыбе в группе Соболя нравилось все: и жесткие порядки, построенные на справедливости и относительной военной демократии, присутствовавшей только в разведке, и доверительные, почти семейные отношения членов группы. Да и сами парни: образованный, вышколенный доктор по кличке Хирург, быкообразный Магадан со своими наивными замашками деревенского кузнеца, пулеметчик Боб — чистокровный хохол, любивший разговаривать со своим пулеметом, радист Алекс — настолько фанатик своей аппаратуры, что даже на выходных, в своей общаге, сидел целыми днями и паял всякую ерунду, и Макс… вечный спутник Магадана и его антипод…
…Снай, не отрываясь от наблюдения, с любопытством поинтересовался:
— Рыба, а почему ты — Рыба?
— Фамилия потому что рыбная.
— Какая? Рыбаков, что ли?
— Слушай, лабус… Хошь, кличку тебе похабную придумаю?
— Да ты не обижайся, я ж серьезно.
— Осетров моя фамилия. Знаешь, кто такой осетр? Не? Э-э! Чухонцы, вы и есть чухонцы. Ты вообще-то на Волге когда-нибудь был?
— Да не был я ни на какой Волге!
Помолчав немного, Рыба решил еще отплатить незадачливому латышу:
— А почему вы, лабусы, все как один снайпера?
— И даже Арвидас Сабонис? — улыбнулся Снай.
Рыба хотел было вступить в перепалку, но он не знал, кто такой Арвидас Сабонис, поэтому, дабы не выглядеть полным идиотом, хмуро засопел, давая таким образом понять, что дебаты свернуты.
…Все четверо сняли с себя все лишнее, оставив только необходимое для боя, вымазали грязью лица — единственное место, не имевшее покровительственной окраски и потому зачастую выдававшее разведчика даже на значительной дистанции, надели капюшоны, оперились недлинными веточками, вставленными в специальные кармашки в жесткой «брезентухе», помолчали немного.
— Почаще меняйте позиции, — тихо сказал Соболь, — движение — жизнь. И помните, эти «гастарбайтеры» — не люди, хоть и на двух ногах. Сами видели, в плен они никого не берут. Поэтому, в случай чего, знаете, что делать... дабы живым не даться. Не мне вас учить. Подумайте еще раз... Кто хочет уйти — еще не поздно. Это будет для всех понятным. Это все-таки было мое решение…
— Это было наше решение, — немного помолчав, мрачно заявил Магадан. — Свою точку невозврата мы уже давно прошли, еще в первую войну.
— Здесь случайных людей нет, командир, — в тон ему сказал Рыба.
Все глянули на Снайтиса. Он был в группе новичок, но на войне — отнюдь. Но старая традиция, согласно которой перед тяжелым боем, исход которого не знал никто, предопределяла слово каждого разведчика. Снай глянул в усталые и темные глаза Соболя. Высохшая глинистая грязь делала его похожим на монстра, и трудно было различить выражение его лица.
— Я не верю в приметы. С долгами или без долгов — я с вами, командир.
— Ну, тогда с Богом, — впервые за последнее время улыбнувшись, кивнул Соболь. — До первого выстрела радиостанциями пользоваться запрещаю. У них прекрасный японский радиосканер, и нас они могут прослушивать без особого труда. Для них нас здесь нет. Все, по местам.
Для экстренной связи решили использовать альпинистский фал, протянув его от позиций командира до позиции Снайтиса. Если требовалось предупредить Соболя и Магадана о приближении противника, нужно было два раза дернуть фал. Такой неказистый, «дедовский» способ переговоров никакая сверхэлект-ронная аппаратура не засечет и не отсканирует. Все гениальное — просто, как любил говаривать Соболь.
Тишина и ожидание грызли, казалось, изнутри. Еще час назад, едва стих бой, который вела группа Немца, по закрытому каналу коротковолновой радиостанции вышел радист Немца — Алекс и сообщил, что Анвар, попав в засаду, потерял четверых убитыми, два легко раненных диверсанта взяты в плен. Спешно выйдя из боя, группа ушла в отрыв. При попытке преследования двое наших — Фагот и Боб подорвались на противопехотной мине — «двухсотые»... Ориентировочно группа насчитывала до шестнадцати человек, вооружение легкое стрелковое, есть гранатометы. По показанию пленных, направление движения: Сурами—Хашури с расчетом к исходу следующих суток выйти в расположение своих подразделений.
Соболь уткнулся лицом в бруствер.
«Как же так? Фагот и Боб… Ах, Немец, Немец… Не сдержал ребят, поддались дикому восторгу близкой победы — кинулись догонять. И на тебе… Анвар, сукин ты сын! Классически ты раскатал «головняк» Немца, ничего не скажешь. Черт! Теряю группу. Теряю людей. Нас уже «минус-три». Жаль, у меня нет «монки», так бы я тебя сразу тут похоронил, одним ударом. Итак, четверых мы завалили в селе, у деда Хасана. Осталось шестнадцать. Значит, было двадцать? Так, дальше — еще минус шесть, получается что-то около десяти. Нас четверо. По два с половиной «тела» на рыло. Что ж, теперь почти равные условия. Да, Анварчик? Ну, иди, иди к папочке. Иди, мразь, я тебя сделаю…»
— Командир…
Это Магадан рядом подал свой низкий утробный голос.
— Чего тебе? — с напускной раздражительностью в голосе отозвался Соболь.
— После этой командировки, когда вернемся в ППД, подпишешь мой рапорт?
— Какой еще рапорт?
— Об увольнении.
— Что так?
— Задолбала меня уже эта война. Домой хочу. Жить нормально хочу. Хочу дом, семью, детей…
Соболь молчал. А что тут можно сказать? Магадан — очень ценный разведчик, отличный боец, да и друг во всех смыслах. По натуре он был очень спокойным и рассудительным деревенским парнем, никогда не торопился, что иногда начинало бесить, — в экстремальной ситуации иногда требовалась крайне быстрая, почти мгновенная реакция. А медлительный и основательный Магадан никогда не отличался быстротой и торопливостью, отвечая на безжалостные подначки своего вечного оппонента и неизменного пожизненного напарника Макса: «Торопливость нужна в трех случаях: при ловле блох, при близости с чужой женой… и при приеме пищи, если рядом находится Макс». Но слово, которое он обычно говорил, было точное и взвешенное — что называется, дороже золота. Не за габариты ценил его Соболь, а за нужный и единственно верный совет. Хотел было Соболь чего-нибудь эдакое съязвить насчет желания Магадана уволиться, но почему-то не нашлось колких и язвительных слов. Да и бесполезно это по отношению к Магадану. В результате Соболь нашелся только лишь на праздное и будничное:
— И чем же ты на гражданке заниматься будешь?
— Вернусь к себе в деревню. Сначала матери помогу — одна она у меня осталась. Болеет в последнее время. А там — возьму в аренду землю, обосную фермерское хозяйство, поле, скотина. Дом хороший справлю — большой дом, с разными там вспомогательными постройками. У нас умеют строиться! Эх, видел бы ты, командир, какие дома умеют строить у нас. А потом вас всех приглашу к себе в гости.
— Когда ты станешь миллионером, ты про нас забудешь, — усмехнулся Соболь.
— Не говори чепуху, командир! Как я могу про вас забыть? А какие красивые у нас места! А озера! Вы останетесь у нас, когда приедете — уезжать не захотите. Уверяю! — Магадан перевернулся на спину, посмотрел на небо и мечтательно проговорил: — Встанешь раненько, выйдешь на крыльцо, воздух чистый-чистый, им не дышать — его пить можно. Заря в полнеба, рядом луг зеленый, на нем коровы и козы пасутся, из близкого леса доносится трель соловья, а тишина такая, что слышно, как на другом конце деревни дядя Саша свой «Беларусь» заводит…
— Да? Слушай, ну тогда возьмешь меня сторожем? С воровством во все времена и во всех краях были проблемы.
— Да ну тебя, командир! — отмахнулся Магадан, снова переворачиваясь на живот. — Я ведь серьезно…
— И я серьезно! Знаешь, я думаю, из меня получится неплохой сторож...
Ущемленный Магадан замолчал и больше не говорил. Соболь снова уткнулся лицом в бруствер. И представилась ему незнакомая сибирская деревня с шикарным деревянным домом, просторным подворьем, зеленым лугом с коровами и козами, кромкой дремучего векового леса и утренняя заря в половину неба. На другом конце деревни еще не опохмелившийся тракторист дядя Саша пытается завести свой трактор, разбуженная диким воплем стартера домашняя живность лопочет, кудахчет и похрюкивает, а над горизонтом уже величаво и неспешно выплывает огромное раннее солнце, словно догорающий костер — еще не греет, но уже слепит.
…И тут два мощных рывка альпинистского фала, словно артиллерийский фугас, казалось, подбросили Соболя на месте.
«Все, началось!»
— Мага! — шепнул Соболь.
Магадан, лежавший левее и чуть ниже, медленно повернул к командиру свое серое от высохшей грязи широкое лицо. Только белки глаз выдавали в нем человека. Все остальное — серо-зеленая неподвижная масса, утыканная ветками, полностью слившаяся с фоном местности. Даже в трех метрах его трудно было различить. Соболь показал в сторону поляны, указал на свои глаза и на тропу: «Идут!» Магадан медленно кивнул. И тут фал стал раз за разом дергаться. Соболь догадался, что это Снай сообщает численность группы. Стал считать: три раза подряд, затем, после небольшого перерыва, ритмично — семь раз. Все, фал больше не дергался. Соболь в ответ дернул один раз: «Понял!»
«Ну и молодчина этот Снайтис! Красавчик! Догадался, как сообщить о численности группы. Значит, в головном дозоре идут трое, остальные «семеро козлят» — на незначительном удалении. Потрепал их Немец, теперь их осталось десять — если, конечно, нет замыкания... Десять — не двадцать. Да и боеприпасов, наверное, у них не ахти… Каюк вам, ребята! Молитесь своему Богу! Интересно, где Анвар? В ядре, наверное, где же еще? Трусливая скотина… Н-да, если нет замыкания».
По ранее оговоренному условию, Магадан неслышно скользнул со своим «Шмелем» значительно правее и ниже. Он должен был добить подорвавшийся на минах головной дозор. Но из РПО-А в упор не постреляешь, нужна минимальная дистанция в двадцать пять метров. Чтобы было наверняка, Магадан оборудовал себе место для стрельбы метрах в сорока, что обеспечивало стопроцентную убойную дистанцию. Соболь неслышно снял с предохранителя оружие, поставив переводчик огня на автоматический режим стрельбы, так же снял с предохранителя сорокамиллиметровый подствольный гранатомет «Костер» со вставленным внутрь выстрелом ВОГ-26 и аккуратно отложил в сторону оружие. Затем взял РПО-А «Шмель», взвел рукоять, переведя в боевой режим огнемет, и изготовился для стрельбы. Первый удар будет губительным…
На тропе показался человек. За ним — еще двое. Они шли молча, почти не глядя по сторонам, по большей части смотрели себе под ноги. Одеты были в натовскую полевую форму расцветки «SAS». Экипированы разгрузочными системами того же, натовского образца поясной и набедренной схемы. На спинах — небольшие десантные ранцы аналогичной расцветки. У первого и второго стрелка в руках была штурмовая винтовка «Армалайт». У последнего — пулемет М60Е1, состоящий на вооружении подразделений НАТО. Пулеметчик почему-то нес свой пулемет на плечах, а не в боевом положении. Оно и понятно — выдохлись, профи. Небритые, осунувшиеся, мрачные. Действительно — человеческое им чуждо. Что-то звериное, неумолимо жестокое и первобытное исходило от них. Соболю даже на миг показалось, что он уловил специфический запах диверсантов — смесь дыма от костра и пота, давно немытого тела. И еще чего-то…
Но размышлять над этим не было ни времени, ни желания. Едва головной дозор проплыл мимо мнимой траверзы позиции Соболя, на тропе неспешно показалось и ядро группы. Впереди шел здоровенный небритый абрек в какой-то непонятной цветастой тюбетейке. Он был увешан пулеметными лентами, сзади угадывался массивный рейдовый ранец. На его плече покоился наш российский ротный пулемет «Печенег». Удивительно, этот образец и в российские войска-то еще толком не поступил, а противник вовсю использует его на театре боевых действий… Дальше шли остальные члены банды, но детально их рассматривать уже не было времени — сейчас их «головняк» должен взлететь на воздух. Интересно, а где Анвар? Соболь взял в прицел пространство между первым и вторым бойцами ядра. Черт! Ядро маленько отстало! По расчету, они должны сейчас находиться прямо перед Соболем, а они все еще слева… Но они же не знают, где должны находиться? Было бы все так просто…
Справа на тропе раздались хлопки — это сработали «малыши»-пэмээнки, мертвой хваткой вцепившись в оторванные конечности бойцов головного дозора, и тут же оглушительный взрыв магаданского огнемета, лупанувшего весь «головняк» в одну секунду, заполнил все пространство. Почти одновременно с невидимым Магаданом нажал на спуск и Соболь, отчаянно раскрыв рот и спасая свои барабанные перепонки. Огнемет чуть содрогнулся — выстрел и взрыв слились в единый оглушительный гром, который, наверное, не слышала эта округа со времен Сотворения мира. Реактивная струя и взрывная волна больно ударили по ушам, сродни крепкому нокдауну — у Соболя аж в глазах слегка потемнело. Но он быстро отбросил пустой контейнер огнемета, схватил автомат и, почти не целясь, всадил ВОГ из своего подствольника в то место, где мгновение назад было ядро группы, а теперь клубы пыли и разлетавшиеся окрест ошметки некогда несокрушимых и неумолимых воителей, безжалостно несших с собой смерть близлежащим селам и людям. Теперь их самих жадно пожирала Смерть, которую Соболь выпустил на них.
После нескольких длинных очередей, провоцируя противника на перестрелку, Соболь быстро сменил позицию. Прикрываясь выступом скалы, он стал спускаться змейкой, правее и ниже старой своей позиции. А вокруг кипел бой, стрекотали автоматы. Но Соболь успел выловить в этом хаосе глухие, словно удары большого барабана, раскаты — сработали растяжки. Таки диверсанты не выдержали натиска и попятились влево по ходу, сорвав пару-тройку РГД-5. Отлично! Соболь радовался, что все идет, как было задумано. Левее сверху заработал автомат Магадана. Соболь плюхнулся в свой окопчик и стал высматривать цель. По звукам огрызавшихся автоматчиков Соболь определил — диверсантов осталось не более четырех. Вот шевельнулся подлесок слева от тропы, метрах в тридцати от позиции Соболя, и он всадил туда еще один ВОГ, затем, для верности, очередь патронов в десять. Однако сказывалось то обстоятельство, что на момент начала боя ядро группы Анвара значительно отстало от головного дозора и теперь те, кто остался в живых после первых секунд губительного огня, отстреливались, находясь значительно левее основной группы огневого поражения, и достать их было проблематично. Да и растяжек там не было. Но диверсанты этого не знали и не решались отходить дальше, вглубь леса. Они видели, наверное, как подорвались их сослуживцы, и теперь не знали, что делать и как поступить дальше — единое руководство и управление явно было нарушено. Соболь понимал, что сейчас нужно добить оставшихся в живых диверсантов во что бы то ни стало. Иначе уйдут. Опомнятся, оклемаются, ломанутся как лоси (чего от страха не вытворишь?) и — уйдут. Наступал переломный момент, и нужно было что-то делать.
— Мага! Сюда! — позвал Соболь.
Магадан с грацией бегемота плюхнулся рядом.
— Обходим справа, через тропу, вниз, влево и ударим им в спину. Понял?
— Понял!
— Как с боеприпасами?
— Хватит!
— Прикрой!
Соболь, сорвавшись с места, стартанул, словно на стометровке. Через несколько секунд, перемахнув, как во сне, через тропинку и присев на колено, он прикрыл Магадана, который промелькнул сзади него. Дальше они двигались уже по наитию. Вот сейчас пора поворачивать влево… Теперь прямо… Быстрее, быстрее! Метров пятьдесят осталось… Сорок… Тридцать… Сердце стучало где-то в самом горле, мешая дышать и содрогая своими ударами, казалось, все тело. А тело, подобно мощной пружине, сжалось в тугой виток, готовое распрямиться в любую секунду — молниеносно уйти с линии огня.
— Влево!
Теперь шли крадучись. Бой еще шел. Там, наверху, стрекотали два автомата — Рыба и Снай, часто меняя позиции, злыми очередями поливали плотный подлесок, стараясь не дать противнику сориентироваться для отхода или обходного маневра. В ответ еще жалко прострекотали две-три автоматных очереди, и все стихло. Еще чуть-чуть…
И вдруг прямо перед Соболем возникла мощная фигура небритого, перепачканного землей, копотью и кровью диверсанта с округлившимися от ужаса глазами. Рот его был открыт. Ствол его «Коммандо» — был направлен прямо в живот Соболя. Соболь мгновенно нажал на спуск и услышал, как диверсант в него стреляет.
«Странно, — подумал Соболь, словно смотрел фильм про войну, а не про себя, — абрек стреляет в меня, а огня из его ствола не видать…» Он даже инстинктивно ощутил в животе раскаленный свинец, грызущий тело изнутри… Но ничего не происходило. Соболь не был даже ранен. «Что, эта обезьяна промахнулась?» — недоумевал Соболь, наблюдая, как противник, сложившись пополам, рухнул на землю. Громкий щелчок вывел его из оцепенения — такой звук издает сработавший капсюль-воспламенитель в запале брошенной гранаты. И тут он заметил дальше, правее, еще одного диверсанта, метрах в десяти от себя.
— Граната!..
На мгновение растерявшись, Соболь метнулся влево, и горькая догадка обожгла его: «Какой я осел! Как я подставился? Вон тот мудак стрелял в Магадана, а в меня он метнул гранату — боеприпасы у него как раз кончились. Ну, теперь — получай!» Оглушительный хлопок, словно бревном, ударил по голове Соболя, набивая землей рот, глаза, ноздри и уши. В голове мгновенно возник не то звон, не то сирена. Шум боя и все окружающее напрочь стихло, и казалось, даже тот, метнувший гранату, слышит этот звук, исходивший из недр его черепной коробки. Соболь, стараясь не терять сознание и ориентацию в пространстве, энергично, как казалось ему, пополз левее и вперед от того места, где он только что был. На самом деле он прополз пару метров, с трудом подгибая ставшие непослушными руки, крепко сжимавшие автомат, и отчаянно работая какими-то ватными, не своими ногами. Он знал, что в магазине остается около десяти патронов. Эх, жаль — гранаты нет! Магадан молчал. Соболь затих. Через какое-то время — Соболю показалось, что прошла целая вечность — он увидел на фоне невысоких крон, сквозь которые пробивалось багровое от заката небо, фигуру человека, одетого в характерный натовский костюм расцветки «SAS». Он еще подумал, что на фоне этого леса совсем нелепо смотрелась эта смешная, голубоватая расцветка. «Какой идиот придумал такой камуфляж для русского леса?» — подумал Соболь, поднял автомат и лежа, не целясь, нажал на спусковой крючок.
Следовало бы потерять сознание. Следовало. Соболь не хотел открывать глаза и смотреть на этот мир, смотреть, как стремительно багровеет закатывающееся за холмистый чужой горизонт красное, словно переспелое яблоко, солнце, смотреть на мертвого Магадана, распластавшегося на спине в десятке метрах от него, смотреть потом матери его в глаза и искать какие-то слова… Потом как-то жить. Соболь не хотел открывать глаза. В ушах по-прежнему стояло такое гудение, что голова раскалывалась пополам. Он сел на колени, взялся руками за голову, сказал: «А-а» и не услышал своего голоса. Затем поднялся. Сделал шаг, другой, волоча за собой автомат с пустым магазином. Следовало бы поменять пустой на снаряженный магазин — бой, может быть, еще не окончен, может, еще кто-нибудь выскочит из этого проклятого подлеска, но Соболю было уже все равно. Так, наверное, было бы лучше — майор Соболев убит при исполнении служебного долга в неравном бою… Черт! Соболь в очередной раз заметил, что как будто это не его собственные мысли, это не он, Соболь. Это кто-то другой, и все это происходит не с ним. Боковое зрение напрочь пропало, оставив какое-то непонятное бинокулярное видение, словно сидишь в кинозале и про себя фильм смотришь. Только вместо звука — этот звон в ушах, это гудение, от которого никуда не скрыться… Земля качалась, норовя выскользнуть из-под ног, качался лес, небо, закат. Вот и Магадан лежит, раскачиваясь в такт шагов Соболя. Лицо его, испачканное грязью, обращено к чужому небу, глаза широко открыты, провожая последние лучи вечернего солнца, пробивающиеся сквозь жиденькие кроны южного леса, — последнее, что увидел затухающий взгляд разведчика Магадана.
…Звон в ушах сменился каким-то непонятным шумом — то ли льющейся воды, то ли буксующего грузовика. Соболь сидел у тропинки и прислушивался к звукам, время от времени встряхивая головой, словно пытался сбросить этот шум. Рядом лежало тело Магадана, накрытое плащ-палаткой. Пулевые и осколочные ранения почти мгновенно выпустили жизнь из этого огромного разведчика, и теперь он лежал неподвижно и смиренно, впрочем, как и жил — тихо и незаметно. Сейчас только и стало ясно, как не хватает этого скромного здоровяка, его поддержки и спокойного рассудительного голоса. Казалось, стоит оглянуться, и увидишь его мощную фигуру за спиной. Как всегда, он был рядом, а исход дела в жизни зачастую решался одним только его присутствием. Не каждый бы отважился разозлить этого здоровяка. Но мало кто знал, кроме своих, что был он человеком от природы добрым и заботливым. Соболь вспомнил разговор с Магаданом накануне его последнего боя. Он явственно услышал его низкий деловитый утробный басок: «…Встанешь раненько, выйдешь на крыльцо, воздух чистый-чистый, им не дышать — его пить можно. Заря в полнеба, рядом — луг зеленый, на нем коровы и козы пасутся, из близкого леса доносится трель соловья, а тишина такая, что слышно, как на другом конце деревни дядя Саша свой «Беларусь» заводит…» В глазах стояла незнакомая сибирская деревня с шикарным деревянным домом, просторным подворьем, зеленым лугом с коровами и козами, кромкой дремучего векового леса и утренняя заря в половину неба…
— Так я тебе рапорт и не подписал, — тихо пробормотал Соболь.
Рыба и Снай, стаскивавшие тела убитых диверсантов к тропе и укладывавшие их в ряд, недоуменно переглянулись.
— Похоже, сильно контузило командира, — печально констатировал Рыба. — Как бы совсем «кукушку» не стрясло…
«Шмели» Магадана и Соболя двоих разорвали на части, поэтому приходилось считать мертвых врагов в буквальном смысле по головам.
— Рыба, проверь нашу «каэмку»… — сказал Соболь и вновь удивился своему потустороннему голосу. Ему вообще показалось, что это сказал не он.
— Больше нет коротковолновой связи, командир, — печально сказал Рыба. — Осколки попали в передатчик, питания нет.
На самом деле он это прокричал в ухо Соболю. Тошнота стала подступать к горлу, хотя за последние сутки так поесть и не пришлось. Соболь в очередной раз тряхнул головой, напоминая известное движение «нет».
— Парни, соберите оружие. Меня интересует вмятина на гильзе, помните?
Оружие, которое нашли у тел убитых диверсантов, было уже собрано. Снай поочередно сделал контрольный отстрел в землю, а Рыба ловил трофейной кепкой гильзы. Затем они подошли к Соболю. Рыба протянул еще горячие гильзы и неутешительно отрапортовал:
— Таких нет, командир.
— Оружие все собрали?
— Да.
— Командир, странно, — доложил Снай, — у них нет штатного снайпера. Если, конечно, его не ухлопал Немец. Два ротных пулемета есть, «Коммандо», «Армалайты», гранатометы есть, даже «Ругер»… А снайперской винтовки нет.
Соболь тяжело поднялся.
— Значит, у них все-таки было замыкание, — мрачно сказал он. — Соберите затворы от оружия. Идем обратно в деревню. Скоро стемнеет.
Рыба и Снай замотали обрывками ткани убитым диверсантам лица, чтобы лесная птица не выклевала глаза, взяли на плащ-палатку тело Магадана и медленно пошли в направлении трактора деда Хасана, оставленного в паре километров на дороге. Соболь шел впереди этой маленькой скорбной процессии, время от времени мелко качая головой и старался сквозь адскую боль в затылке и шум в ушах расслышать что-нибудь из окружающих звуков. Идти обратно по тропе Соболь не решился — если было замыкание и эти двое-трое, избежавшие боя, были здесь, то уж точно они тропу заминировали, как сделали это с головным дозором Немца. Поэтому шли значительно ниже тропы, продираясь сквозь дикие побеги орешника, цепкие гнезда лесного шиповника и гибкие ветки-лианы молодого подлеска. Тяжелым был этот путь. Наверное, самым тяжелым за все время боевых действий для Соболя и для всех участников группы.
Край неба на западе еще алел узкой полоской вечерней зари, размашисто почерканный тоненькими белыми полосами перистых облаков, а на востоке уже стремительно наступала зловещая темнота, перекрывая прозрачное бездонное небо с крохотными дырочками зажигавшихся далеких звезд. Чудну было видеть здесь эти звезды. Глядя на них, любая война и даже маломальский конфликт терял свою полноту и значимость и все, происходящее на этой грешной земле, казалось полной нелепостью и бессмыслицей. Звезды были так далеки и так величавы, что поневоле задумываешься, как же так, что я оказался здесь? Как же так, что люди стреляют друг в друга и уничтожают себе подобных? А звезды молчали, величественно и искоса поглядывая на земную кутерьму, казавшуюся с их высоты и Вечности Бытия абсурдной и бесполезной муравьиной возней.
Начинало смеркаться, когда, содрогаясь всем своим проржавевшим натруженным естеством, «Владимирец» подкатил к дому деда Хасана. Старики перебрались в более-менее уцелевшую летнюю кухню. Хозяин не поднимался с постели, сломанные ребра приковали старика к койке. Баба Мадина хлопотала возле больного и во дворе, стараясь хоть что-нибудь собрать на стол. Увидев тело Магадана, завернутое в плащ-палатку, она невольно вскрикнула. Потом тихо, по-бабьи, запричитала: «Ой, сыночки!..»
Она все искала, чем бы накормить спецназовцев.
— Не надо еды, мать! — морщась, сказал Соболь.
Разведчики вывалили на стол свой и захваченный у врага сухой паек. Себе оставили самую малость — чтобы дотянуть до базы. По прямой дороге до Цхинвала было километров двадцать — двадцать два. На столе стояла старая керосиновая лампа, подслеповато подмигивая желтым огоньком сквозь пузырчатую закопченную колбу. На потрескавшихся стенах летней кухни колыхались тени разведчиков, сидевших за столом, который был застлан старой кухонной клеенкой со смешными сказочными персонажами — медвежатами, утятами и котятами.
— Ну как, сынки? — подал слабый голос из своего закутка дед Хасан. — Как ваша охота?
— Отбегались ваши обидчики, — пережевывая галеты со сгущенным молоком, отрапортовал Рыба. — Отправили их к праотцам. Там, в лесу на верхней тропе десять штук лежат.
— В лес не ходите, — сказал Соболь. — Предупредите всех: тропы минированы. И, похоже, еще двое-трое где-то здесь поблизости шляются. Не всех мы уложили. Я бы вызвал подкрепление, да радио наше в бою разбило.
— Дак, телефон в администрации есть! — радостно сообщил дед Хасан. — Ваши здесь были, мертвых забрали, а связисты телефон восстановили, полевой кабель проложили! Вон, люди даже возвращаться стали.
Разведчики переглянулись.
— Вот это, отец, ты нас обрадовал! Где же эта администрация?
— А вот по дороге так и пойдете. Слева будет школа, дальше, справа — администрация, наш сельсовет. Это рядом, минут десять идти, не заблудитесь. Село-то маленькое — три дома в два ряда.
Уже стемнело. Луна ярко освещала полуразрушенные строения, аккуратные заборы и застывшие в тишине палисадники. Далеко за хребтами, на юге, полыхала заря. Только это была не вечерняя заря. То была заря рукотворная — горели города и села, там еще шла война… Село было незнакомым, поэтому шли медленно. Впереди маячил Рыба, Соболь со Снаем — немного позади.
— А ты что «весло» свое взял? — кивнув на СВД, спросил Соболь. — Нынче в селе с автоматом сподручнее.
Снай погладил приклад своего Драгунова:
— Мне с моей Муркой — всегда сподручнее. Не люблю шума и суеты.
— Угу. Бац-бац и — в точку. Вам бы, снайперам, лишь бы кому-нибудь в лобешник зарядить.
— Много вы знаете, что нам, снайперам, надо…
Справа на обочине медленно проплыл обгоревший остов распотрошенной и смятой, словно фольга, «копейки» — по ней явно проехался танк. Открытый багажник остался нетронутым, и там виднелась обычная для машины походная мелочовка: лысая «запаска», домкрат, промасленный матерчатый сверток со старыми ключами и нелепый в данной обстановке детский ранец с тюбиком литола внутри, ремкомплектом к карбюратору, топливному насосу и шаровыми пальцами в укупорке…
— И что же вам, снайперам, надо? — осматривая следы прошлой мирной и потому нереальной жизни, между делом спросил Соболь.
— Только не смейтесь, командир.
Соболь болезненно поморщился. Точно так же, несколько часов назад, говорил Магадан.
— Поверь, я уже давно разучился смеяться…
— Я, кажись, влюбился.
— И все?
— Понимаете… Я после ранения поехал в Отрадное, это в Крыму, на западном побережье, прямо у самого моря. Врачи посоветовали мне морской воздух, а наш доктор, мой лечащий врач, дал мне адресок одного профессора, странный такой старикашка, ученый, выращивает виноград. Комнату я снимал там неподалеку, хозяин — турок, Саид. Найти его нетрудно, он единственный турок в этом маленьком селе. Там многие зарабатывают и живут тем, что на пляжный сезон сдают комнаты отдыхающим. Так вот, я познакомился там с девушкой по имени Стелла. Странное имя, не правда ли?
— Имя как имя, — пробубнил Соболь, ни в коем случае не желая, чтобы Снай подумал, что ему смешно или еще чего там…
— Стелла — Звезда значит. Знаете, я мало встречал таких людей. Все, что я видел в своей жизни — это война, тяготы и грязь. А она из другого, нереального, совсем не из нашего мира.
— Да? Вот приедешь с этой войны и попадешь в тот мир.
— Я не о том. Понимаете, она сама создала свой мир. Она живет своей жизнью в этом мире, и, знаете, я завидую ей.
— И что же это за мир?
— Я думаю, это ее интерес к жизни и к делу, которым она занимается. И круг ее общения, и образ ее жизни соответствуют этим интересам. Вы знаете, я даже позавидовал такой жизни — она засыпает счастливая, просыпается счастливая. Я бы тоже так хотел попробовать пожить.
— Вот вернешься и заживешь.
— Не поверите! — радостно воскликнул Снай. — У нас с ней много общего! Мы почти одинаковые! Мы сразу нашли и поняли друг друга! У меня такого чувства никогда и ни с кем не было. Жаль только, расстаться неожиданно пришлось. В первый же день нашего знакомства.
— Что так?
— Мои парни позвонили, сказали, что их подняли по тревоге, едут на войну. Ну я и ломанулся, прямо ночью, да не успел со своими. Вот, во Владике к вам прибился...
— Можно опоздать на бой. На войну, как видишь, опоздать невозможно.
— Да… Жаль, конечно, что со Стеллой так все получилось. Она какая-то божественная, неземная, первозданная, что ли… Ей так понравилось, как я варю мой кофе, «Черную карту». Хм, чудну — у Саида там на террасе старая доска объявлений висит — местная достопримечательность. Там постояльцы всякую разную ерунду пишут, послания, пожелания, сувенирчики вешают на память. Там я и оставил свое объяснение Стелле. Ведь ни телефонами, ни адресами мы с ней не обменялись. Как я теперь ее найду?
— Вернемся домой — езжай к этому Саиду.
— Когда еще вернемся…
— Ну так следующим летом езжай! Если любит — обязательно приедет.
— Командир, а поехали вместе? А? Вы увидите, что есть другой мир и есть другие люди! Точно говорю!
Его глаза блестели в лунном свете, словно два ярких огонька. В нем жила та жажда и интерес к жизни, которая обычно присуща очень увлеченным и уверенным в своей правоте людям. Снай верил, что та жизнь, в которую он чуть-чуть заглянул и которую он оставил где-то там, на далеком побережье Крыма, существует и ждет его возвращения — уже навсегда. Надо только закончить вот с этим тяжелым и опасным делом, которым они занимаются и за них которое никто уже не сделает. Глаза Сная горели, как горят глаза ребенка, который впервые увидел океанский лайнер у причала. Лайнер тот из другой жизни, из другого мира, но тот мир и та неведомая, но такая красивая жизнь — существуют! И это свершившийся и не подлежащий сомнению факт.
Слева показалось безжизненное двухэтажное здание местной школы. Оно, скорей, напоминало здание жилконторы или старого райкома партии. Дед Хасан сказал, что здесь был штаб грузинского артдивизиона. Наверное, поэтому здание это, чуть ли не единственное в селе, которое обошла стороной разруха. Однако стекол в оконных рамах почти не было, и эта приземистая громада грустно уставилась пустыми глазницами оконных проемов на шедших мимо разведчиков.
«Ну вот, почти и пришли», — хотел было сказать Соболь, как вдруг два резких близких выстрела раскололи мертвую тишину, подобно взрыву артиллерийского фугаса. Соболь даже подумал, что это Рыба, шедший впереди, бабахнул из какой-то берданки в темноте… Но близкая автоматная очередь как сдула с дороги Соболя и Сная. По характерному и теперь уже очень знакомому звуку Соболь безошибочно определил — «Клерон» и «Коммандо», будь они неладны! Значит, было-таки замыкание!
Соболь не видел Рыбу, беззвучно осевшего на дороге. Рыба молча сел на колени, нагнулся, касаясь лбом остывшей пыльной изъезженной бронетехникой земли, и, борясь с земным притяжением, не выпуская из рук оружия, медленно завалился набок. Он еще попытался встать, но недалекий хлопок прервал его движение. Он неестественно запрокинул голову и больше не двигался. Но Снай как раз теперь заметил, откуда велся огонь — едва заметная вспышка, вырвавшаяся сквозь прорези своего ДТК, мелькнула в глубине второго этажа мертвой школы.
— Снайпер работает! — прохрипел Соболь.
— Вижу! Я — на чердак!
Они заскочили в ближайший дворик. Снай полез с тыльной стороны на крышу пристройки, Соболь метнулся в дом. Однако на пороге он споткнулся о чье-то тело. Присмотрелся — это лежала молодая женщина. Она была еще жива. Пуля вошла с правой стороны в шею, и кровь хлестала из разорванной артерии, наполняя черную лужу у нее под головой. Это был конец. Но ее глаза еще горели жаждой жизни, она хрипела, силясь что-то сказать, она конвульсивно дергалась и цеплялась за эту жизнь, какая бы она паскудная ни была. Соболь приподнял ее голову. Она смотрела своими красивыми крупными по-южному черными глазами на Соболя, прямые смолянистые волосы, выбившись из-под светлой косынки, спадали упрямой тугой прядью на бледнеющий лоб. Через минуту она, издав булькающий, свистящий выдох, затихла. И хоть она больше не дышала — глаза ее по-прежнему выразительно и прямо смотрели на Соболя. Не решаясь дотронуться до ее глаз, чтобы закрыть их, он осторожно опустил ее голову, снял косынку и накрыл лицо. Войдя в дом, Соболь заметил свет лампадки, теплившийся в дальней комнате. Оттуда доносился какой-то шорох. Медлить и красться не было никакого смысла. Да и счет шел на секунды. Будь все проклято! Соболь молниеносно ввалился в комнату.
— Дяденька, только не стреляйте!
Две девочки, одна лет пяти, другая лет восьми, подняв ручонки над головой, словно защищаясь от удара, сжавшись в жалкие комочки, умоляли какими-то неземными причитаниями не убивать их. Которая была постарше, умоляюще смотрела на Соболя. Глаза у нее были такие же большие и черные, как и у умершей только что на руках Соболя женщины.
— Тише, тише! — как мог, миролюбиво заговорил Соболь, убирая автомат. — Я — свой, я — за вас. Я пришел, чтобы спасти вас!
Девочки молча, с доверчивым детским интересом уставились на Соболя. Тот полез в нагрудный карман, извлек недоеденную пачку армейских галет из сухого пайка и протянул им.
— Держите. А теперь сидите тихо и никуда не ходите. Мне нужно разобраться с плохими дяденьками. Хорошо?
Девочки осторожно взяли протянутые галеты и утвердительно закивали.
— Сидите, я скоро вернусь…
…Тем временем Снай пытался взломать доски фронтона чердачной части дома, с тыльной стороны не было чердачного люка, и другого выхода у него не было, как ломать фронтон. Он слышал, как внизу торопливо татакнул автомат Соболя — командир провоцировал противника на перестрелку, чтобы Снай по вспыхнувшим огонькам огрызавшихся стрелков определил их позиции и выщелкнул своим снайперским методом. Снай понимал, что исход этого боя теперь полностью зависит от него, его мастерства и меткости. Но проклятая доска не поддавалась — трудолюбивым хозяином фронтон был сделан добротно и на совесть. Ну же! Снай готов был заплакать от досады. Под ногами, на крыше пристройки что-то железно лязгнуло. О, счастье! Таки есть на свете Бог! Как нельзя кстати — это был небольшой ржавый ломик. Отложив в сторону свою винтовку, Снай принялся с неимоверной силой наносить колющие удары в стык досок. Он бил так, словно это был его противник, словно дело всей жизни. Не знал он только одного — к их жизням добавились еще две чистых и нежных жизни маленьких девочек, сидевших в маленькой комнатенке, дрожавших от страха и моливших Господа о спасении и благоприятном исходе боя. В противном случае сюда придут «плохие дяденьки» и убьют их. Вот и брешь образовалась. Снай завел туда ломик и несколькими рывками вывернул-таки одну доску. Пришлось снять экипировку и разгрузку. Взяв лишь снайперскую винтовку, Снай с большим трудом протиснулся в образовавшуюся щель.
«Одного магазина мне хватит, чтобы упокоить вас, выползни поганые», — спотыкаясь о разный хлам на чердаке, лихорадочно думал Снайтис. Вот и чердачный люк. Он был слегка приоткрыт. Выбрав более-менее подходящий упор под винтовку — сломанный детский табуретик, Снай осторожно, еле дотягиваясь, ткнул стволом своей винтовки чердачный люк. Тот со скрипом открылся. И тут же раздался недалекий хлопок одиночного выстрела — пуля, срикошетив о косяк, запела где-то над самой головой и впилась в деревянную стойку кровли, урча в высохшем дереве, словно шмель.
«Ой, какие мы нетерпеливые!.. — зло усмехнулся Снай, включая на своем ПСО ночную подсветку. — Оценка — «неуд», — выше взял, коллега… Ну, давай, где ты там прячешься?»
Где-то внизу, из палисадника опять татакнул соболевский автомат. Где он и где лежал Рыба, Снай не видел. Он видел только широкий двухэтажный, посеребренный лунным светом фронтон старой школы и знал одно — вражеский снайпер знает, где он, а Снайтис не видит врага. Это плохо. Надо во что бы то ни стало его спровоцировать. На Соболя он не реагирует, это понятно. Вот, с той стороны торопливо, словно дятел, застрекотал «Клерон». Две короткие очереди в два-три патрона — в ответ ему зло и громогласно огрызнулся «Калаш» Соболя. Снова с той стороны кратко заработал автоматчик, провоцируя Сная. Он даже увидел его позицию — за углом деревянной пристройки, слева от пустого крыльца. Но Снайтис не шелохнулся. Он понимал — этот выстрел станет для него последним. За ним наблюдают. Круг прицела с высвеченной шкалой медленно шарил по мертвому фронтону здания. Откуда же был последний выстрел снайпера? Все окна вроде были темными… Тут в панораму прицела медленно вплыло треугольное слуховое окошко, находящееся на чердаке. Практически вся кровля на старых зданиях подобного проекта строилась именно с такими вот маленькими «мансардочками» с крошечными окошками. Идеальное место!
…Соболь вставил в подствольный гранатомет ВОГ и выстрелил, целясь в угол деревянной пристройки. Характерно щелкнул вышибной заряд, и через мгновение гулко хлопнул взрыв, разнося эхо по близлежащим домам замершего от ужаса села. А Соболь уже бежал через дорогу. Он так никогда еще не бегал. Он бежал не чувствуя ног, казалось даже не касаясь земли, — просто парил в воздухе. И вдруг злая сила содрогнула все тело, перевернула его и он, прервав свой невесомый полет, кубарем покатился в неглубокий кювет прямо возле школьного забора. Ему показалось, что его левое бедро просто проткнули копьем. Звука выстрела он не слышал. Просто почувствовал, как словно ломом железным его огрели по левой ноге, выворачивая наружу кости и таз. Почти мгновенно грянувшая адская боль была такой сильной, что померкло сознание и цветные круги поплыли в глазах. Лишь бы только оставаться в сознании подольше! Не было сил даже закричать от боли. Соболь уже не слышал и не видел ничего.
Зато все слышал и видел Снайтис. Он понимал, что это подвох, но уже не мог ничего поделать — Соболя сейчас просто добьют. Стоило ли дальше ждать? Другого выхода не было. Выстрел был произведен из крайнего левого окна на втором этаже. Значит, всего стрелков было трое. Менее чем за секунду стрелка на втором этаже настигла пуля Снайтиса. Он знал, что попал в цель, но смотрел уже не туда — слуховое окошко. Так вот какая ты, Смерть… Всего-то в виде треугольного окошка, без стекла, с зияющей чернотой внутри. Та чернота — Вечность. Вот края деревянной покосившейся рамы озарила вспышка выстрела. Да, расчет оказался верным и вражеский снайпер свой шанс не упустил. Снаю показалось, что эта вспышка была ярче солнца, ярче ядерного взрыва и ее должны были видеть все живущие на Земле, Венере, Юпитере… Все, это — конец… Пуля вошла в левое плечо, рядом с шеей, и прошила содрогнувшееся тело насквозь. Левая рука плетью повисла на цевье его «Мурки», а воздух стал таким вязким и тяжелым, что не было сил втянуть его в легкие. Но не над этой проблемой сосредоточился еще отлаженно работающий мозг снайпера — окошко. Слуховое окошко! Еще работало зрение. Не потерять сознание! Снай понимал, что жизнь уходит из него, подобно дыму от фугасной бомбы рассеиваясь в небе, вдруг ставшим сначала черно-белым, затем ярко-голубым. Вот мелькнуло синее море, залитый солнцем пляж, потом возникла ночь — та, последняя их ночь на побережье, с миллиардами звезд, среди которых — его Звезда, его милая Стелла. Она ясно возникла перед ним — слабый ветер заигрывал с ее роскошными каштановыми волосами, но глаза ее были очень грустными. «Почему ты уехал, не попрощавшись и ничего не сказав мне?» — печально спросила она… Нет! Не-е-ет!!! Еще рано! Окошко!.. Невероятными усилиями воли, уже не дыша, Снайтис смотрел в свой прицел. Наконец это проклятое окошко выплыло-таки в смертельном бинокуляре, и Снай плавно, словно на стрельбище, нажал на спуск. Он видел зловещий силуэт в окне, он видел полет своей пули — точь-в-точь как показывают в утопических боевиках, с невидимым завихрением воздуха, и видел, как она раскалывает «лобешник» вражеского снайпера. Он видел все, до последней мелочи, потому что сам уже, подобно своей пуле, несся куда-то далеко-далеко, навстречу далекому манящему свету, навстречу далеким звездам, навстречу своей единственной Звезде и навстречу Вечности. Его больше здесь не было. Осталось на этой Земле только его тело — он аккуратно положил голову рядом с прикладом и медленно закрыл глаза. «Теперь — все…» Руки по-прежнему сжимали винтовку, указательный палец правой руки, рефлекторно повинуясь многие годы отточенному инстинкту, лег точно на спусковую скобу, дабы случайно не нажать на спуск. Но его здесь уже не было. Он уже был далеко…
…Соболь слышал выстрел Снайтиса, слышал выстрел из слухового окошка на чердаке школы, и через мгновение — ответ Сная. Все длилось одну секунду. Все решилось в одно мгновение… И — гробовая тишина. Притихшее село оглушила первозданная тишина, наступившая после ночного боя.
— У-у-у! — хрипло простонал Соболь и попытался подняться, но левая нога стала чужой и отказывалась подчиняться.
Он намертво перетянул ремнем бедро, чтобы остановить кровотечение, и кое-как, на четвереньках, зажав в правой руке автомат и волоча раненую ногу, пополз к углу изрешеченной взрывом его ВОГа деревянной пристройки. Там лежал стрелок, одетый не как все остальные — на рубашку цвета хаки армейского образца была надета черная жилетка, поверх которой виднелась легкая сбруя, ночной бинокль, офицерская планшетка с картой и еще какие-то причиндалы. Шею украшал характерный арабский платок, белый цвет которого добавлял какой-то странный на войне франтоватый и непозволительный шарм. Тьфу, мерзость какая-то… Стрелок этот был еще жив — он с ужасом наблюдал за действиями Соболя.
— Бах-на-бар, Анвар-эфенди! — картинно поздоровался почему-то именно таким образом Соболь.
Он поднял одну из валявшихся рядом стреляных гильз М193 с характерной вмятинкой в районе пулевого стакана — след дефектной работы выбрасывателя оружия стрелка. Соболь подобрал лежавшую рядом FA MAS, проверил наличие патрона в патроннике и буднично спросил:
— Анвар, скажи мне напоследок только одну вещь… Зачем тебе все это было нужно, а?
…А небесный шатер многозначительно, величественно и безмолвно смот-рел на Землю миллиардами звезд, искрившимися и переливающимися, словно изумруды в бездонной черни душной южной ночи.


…И вознес меня Ангел в духе на великую и высокую гору, и показал мне Великий Город, святый Иерусалим, который нисходил с неба от Бога:
Он имеет славу Божию; светило его подобно драгоценнейшему камню, как бы камню яспису кристалловидному...
...И город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего; ибо слава Божия осветила его, и светильник его — Агнец.
...Время близко! Неправедный пусть еще делает неправду; нечистый пусть еще сквернится; праведный да творит правду еще, и святый да освящается еще.
Се, гряду скоро, и возмездие Мое со Мною, чтобы воздать каждому по делам его…
Откровение святого Иоанна Богослова



***

Целую неделю бушевал тяжелый осенний шторм, обрушивая на побережье всю мощь тысячетонных свинцовых волн, не утихая ни днем, ни ночью. А к утру, выбившись из сил, неожиданно стих, умчавшись дальше на континент. На истерзанном побережье валялись выброшенные водоросли, тело мертвого бекаса и небольшой рыбацкий баркас, неловко завалившийся на старый треснувший борт. Ветер гнал по пустынному пляжу обрывки газет, рекламных постеров и со звоном перекатывал пустые пивные банки. Небо низко нависло, и казалось, серые тучи касались своими рваными краями белеющих «барашек» неугомонных волн.
Уже была наглухо задраена листами летняя столовая, половина террасы и веранда дома, когда возле калитки резко затормозила ярко размалеванная «таксишка», приехавшая из Евпатории или Черноморска. Странный пассажир вылез из нее. Саид, озадаченно надвинув на лоб свою тюбетейку, с интересом наблюдал за человеком, которого он не знал. Пляжный сезон давным-давно закончился, и он никого не ждал. Наоборот — заколачивал дом, собираясь в Россию на заработки.
Это был парень лет тридцати пяти. Скорее он был похож на молодого старика, чем на простого парня. Он сильно хромал на левую ногу, тяжело опираясь на неказистую массивную трость, с которой обычно ходят пожилые люди. Одет он был в стеганый спортивный костюм «Adidas» синего цвета с поднятым воротником, бейсболка такого же цвета с натянутым на глаза козырьком сидела на голове неуклюже и явно ему не шла. Он был больше похож на урку из Жмеринки, чем на запоздалого постояльца. Только голова его как-то странно дергалась время от времени, похожее на известное движение «нет».
— Саид? — стоя у калитки, спросил странный гость.
— Саид.
— Я к вам.
Вышла из дома на террасу и Фатима. Она тоже внимательно посмотрела на неожиданно свалившегося, как снег на голову, постояльца.
— Слушай, уважаемый, курортный сезон давно кончился, мы на постой уже никого не принимаем, — начал было объяснять Саид, от волнения сильно коверкая русские слова своим родным акцентом.
— Я не на постой. Я на пару минут, поговорить.
— А, ну проходите, коли так, — совсем растерялся Саид, — прошу в дом!
— Нет, я здесь, с вашего позволения…
Гость тяжело проковылял к террасе. Было видно, что каждый шаг дается ему с большим трудом. Он осторожно опустился на ступеньки, вытянув негнущуюся ногу, и все не переставал осматриваться вокруг, поворачивая неестественно качающуюся голову и близоруко щурясь.
— Я стул сейчас вам принесу! — сказал Саид.
— А где ваша знаменитая доска объявлений? — вместо ответа вдруг спросил незнакомец.
— О! — от удивления открыл рот Саид.
Он махнул Фатиме рукой, и через минуту они вынесли из дома ту самую доску объявлений. Гость с интересом смотрел на нее. Но было видно, что он уставился неподвижно только в одно место. Там были приколоты два небольших листочка. На одном было написано торопливым почерком: «Дорогая Стелла! Меня вызвали по работе, и мне надо срочно уехать. Я обязательно разыщу тебя. Если потеряем связь — встретимся в следующем году, в это же время, на этом же месте. Твой Снай». Второй листочек был исписан нежным и аккуратным девичьим почерком: «Мой милый Снай! Встретимся здесь в следующем году. Я тебя буду ждать! Я тебя всегда буду ждать! Твоя Стелла». Там еще был написан номер сотового телефона и еще какие-то цифры, но гость уже плохо видел — в глазах его раздвоилось и все поплыло от горячей влаги, наплывавшей на ресницы.
Комок подступил к горлу незнакомца. Лицо его окаменело, а из темных глаз выкатились две крупные слезы, оставляя влажный след на впалых щеках. Казалось, он заглянул в то знойное лето, он увидел кусочек чужой беззаботной и такой счастливой жизни, по отношению к которой он был совершенно чужим и посторонним человеком. И жизнь та была прекрасна, словно сказка. Там было счастье, радость и любовь. Там было тепло и весело. Там было солнце. Там был Рай.
«Ты был прав, Снай. Ты был совершенно прав, сукин ты сын!»
Гость все не двигался, и Фатима забеспокоилась:
— У вас все в порядке? Вам плохо?
Незнакомец как-то странно глянул на них, непроизвольно качая головой, потом на доску и, ткнув пальцем в листочек Сная, спросил:
— Помните его?
— Конечно! — с готовностью откликнулся Саид. — Тихий такой, вежливый и учтивый парень. И имя у него такое, нерусское…
— Снай.
— Во-во! Да! Вы его родственник? Ищете его?
— Я его командир.
— О… — Саид снова озадаченно смолк, открыв от удивления рот. — Случилось что? Он что-то натворил?
— Он погиб, батя…
После этих слов Саид почему-то снял свою тюбетейку, чего никогда не делал прежде. Соболь закрыл лицо дрожащими руками и долго так сидел. Он очнулся только тогда, когда Саид тронул его за плечо.
— Айда за стол. Тут твой Снай оставил подарок профессора. Теперь, я думаю, самое время его выпить.
— А профессор где? — спросил Соболь.
— В Москве, где же еще? Сезон кончился, что ему тут делать? А ты, значит, в армии служишь?
— Больше не служу. Вот, по ранению комиссовали.
Они сели за стол на террасе, налили по кружке превосходного молодого вина и молча опрокинули его, не чокаясь. Потом Саид хотел еще налить, но Соболь жестом остановил его:
— Не надо, батя, мне нельзя. Контузия тяжелая. Оставь лучше для Стеллы. Она в следующем году обязательно приедет. Она ведь ничего еще не знает…
Помолчали немного. Ветер совсем утих и обнажил добела умытое, словно чистая тарелка, небо. Тучи отступили, и выглянуло тусклое потрепанное оранжевое солнце. Оно пробивалось сквозь облетевшие голые ветви палисадника, пытаясь заглянуть в неподвижное лицо Соболя.
— Да, это тоже ей передайте. — Соболь достал из кармана и поставил на стол маленькую жестяную баночку «Черной карты». — Это из его вещей. Она поймет. И еще… скажите ей… если это будет уместно, что он… он любил ее… Очень… Это он мне перед смертью сказал…
Фатима отвернулась и тихо заплакала.
— Ну, все, мне пора, — медленно и тяжело поднимаясь, сказал Соболь.
— Не торопитесь, вы должны отдохнуть, — спохватилась Фатима.
— Нет. Я теперь уже ничего никому не должен. Прощайте.
— Куда вы теперь?
— Мир велик.
— А как вас зовут, как вас представить Стелле?
— Да ни к чему это, — махнул было рукой Соболь, но, сделав несколько трудных шагов, вдруг обернулся и решительно сказал: — Майор Соболев моя фамилия!
А на доске, под посланиями Сная и Стеллы появился еще один листочек. Неровный почерк еще слабой руки Соболя гласил: «Снайтис Смилшарайс, снайпер Российского спецназа. Геройски погиб в Цхинвале, спасая детей».


ЭПИЛОГ

Так уж сложилось, что в человеке заложен инстинкт самоуничтожения. Но рано или поздно большие и малые войны заканчиваются. И так уж сложилось, что Смерть забирает лучших. Войны заканчиваются, но те, кто был там, — остаются. И преследуют их до скончания дней видения о пожарищах, о муках невинно убиенных и вина за гибель боевых друзей. Потому что отныне всегда будет казаться, что тогда что-то еще можно было сделать, что-то можно было изменить и все пошло бы не так. Все было бы совсем по-другому. И жизнь была бы другая…
Войны заканчиваются. Но в порванных душах бывших солдат они еще продолжаются, и они еще на войне. Потому и говорят, что «бывших» солдат не бывает. Оглянитесь вокруг, оторвитесь на миг от дел своих, веселья и забот, присмотритесь. Они рядом с вами, эти молодые старики. Их просто никто не замечает. Они не просят милостыню, не выпячивают себя, не трясут своими удостоверениями. Они здесь, рядом. Их можно узнать по глазам — бездонные, темные, тайный смысл которых вы не поймете. Потому что они из другого мира. И они наблюдают за миром этим. Они никому не нужны, и никому нет никакого дела до них. Потому, что их никто не замечает. Но они так же тихо и уходят туда, откуда пришли. Они никому ничего не доказывают, поэтому никто и не замечает, как они уходят.
Войны заканчиваются. Но в сердцах и душах они продолжаются. Я видел одного такого. Я заглянул ему в глаза и увидел бездну. И я увидел, что творилось в той бездне. И я видел, как он потом ушел. Тихо, никому не мешая, как будто и не было его совсем, как будто и не жил он в этом мире, и не было его на этой Земле.
А звезды… Как часто мы смотрим на звезды? Кто знает, может, с каждым чьим-то уходом зажигается новая звезда? Может, потому их так много на ночном небе?

Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго…

________________________________________
Пояснения


Каргалинка — станица Каргалинская в Шелковском районе Чечни.

Кашээмка: от КШМ — командно-штабная машина.
«Буруны» — огромное песчаное пространство на стыке трех административных границ между Ставропольским краем, Дагестаном и Чечней.
Бэтээр: от БТР — бронетранспортер.
ВПУ — выносной пункт управления.
КУНГ — кузов универсальный нулевого (нормального) габарита — утепленная будка на автомобиле или прицепе.
Вахи — от «ваххабиты».
«Борз» — «Волки», чеченский спецназ, сформирован в 1993 году из президентского полка Дудаева. Командиры — Руслан Гелаев и Доку Умаров. Выродился в бандформирования.
РШР — разведывательно-штурмовая рота.
Джамаат — исламское религиозное сообщество, в данном случае ваххабитский джамаат или джаамат исламских радикалов.
«Индейцы» — дикие неуправляемые банды, промышляющие разбоем, похищениями людей и т.д.
МОБ — милиция общественной безопасности.
ОГ ВОГО и П — оперативная группировка — Временная Оперативная Группа Отделов и Подразделений МВД РФ на территории Чеченской республики.
СОГ — специальная оперативная группа.
НИС — начальник инженерной службы.
46 ОБрОН — 46-я Особая бригада оперативного назначения ВВ МВД России (Чечня).
СВД — снайперская винтовка Драгунова.

 

 

 

 


 

 

 

Владимир ВЕЙХМАН


ПОСЛЕДНЕЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ


Повесть


Первое, что я запомнил в своем младенчестве, — это тяжелые темные шторы, почти всегда плотно закрывавшие окно в моей детской комнатке. Иногда, просыпаясь поутру, я кулачками тер веки, разглядывая с закрытыми глазами радужные круги, переливающиеся веселыми стеклышками, как в подаренной мне позже игрушке — калейдоскопе. Когда, наконец, я открывал глаза, то иногда — наверное, в ясную погоду — видел пробивающийся через зазор в шторах четко очерченный яркий след света, упирающийся в дрожащий на противоположной стене солнечный зайчик. В самом луче плясали крохотные вспыхивающие, гаснущие и вновь вспыхивающие точки. Когда, став постарше, я догадался, что это пылинки, мне было трудно поверить, что такое множество пылинок живет в немецкой чистоте моей детской комнаты.
На другой стене висел портрет бородатого человека, которого отец почитал больше, чем кого бы то ни было, даже больше, чем его друга и соратника, еще более бородатого, чем он сам. В его честь я и был назван Фридрихом, в обиходе, для краткости, — Фредом. Кто-то из редких гостей нашей семьи однажды пошутил, что мои первые слова были не «мама» по-русски или «мутти» по-немецки, а «Фридрих Энгельс». Папа расхохотался, а гость добавил: «Хорошо еще, что ты не назвал его Анти-Дюрингом или Диалектиком Природы в честь трудов основоположника».
Мы жили в одном из центральных районов Берлина, в нашем доме и в соседних жили все больше солидные буржуа и удачливые чиновники. Когда я подрос, соседи, раньше закрывавшие двери на балконы при виде топавших прямо по проезжей части улицы штурмовиков в коричневых рубашках, уже сами стали носить повязку со свастикой на рукаве или значок с тем же крючковатым крестом в петлице. На площади, почти прямо под нашими окнами, стали проходить шумные митинги, на которых выступали ораторы в тех же коричневых рубашках, магнетизирующие толпу рублеными фразами зажигательных речей и какой-то колдовской жестикуляцией.
Я далеко не сразу осознал место нашей семьи в этом орущем и жестикулирующем мире. Мне наняли бонну, которая выводила меня гулять в близлежащий парк, читала мне сказки из детских книжек на немецком языке и вообще говорила со мною только по-немецки. По-немецки разговаривал со мною и папа, а мама, наоборот, оставаясь со мною наедине, говорила только по-русски, называя меня «Федя», «Федюшенька» и даже «Федюнчик». Со сверстниками я практически не общался до самой гимназии, и мне было строго-настрого запрещено хоть чем-нибудь показывать им, что я могу говорить по-русски.
Папа куда-то надолго исчезал, а возвратившись, при мне никогда не говорил, куда и зачем он ездил, так что я долго оставался в неведении, чем он вообще занимался. Впрочем, однажды — мне было тогда, кажется, лет восемь или девять, я нечаянно подслушал его разговор с мамой, когда он возвратился из поездки в город Лейпциг, название которого промелькнуло в его громком шепоте. Он, с трудом скрывая восторг, говорил, что задание выполнил на отлично, успел вовремя передать текст той самой, известной теперь всему миру речи, — «Ты же читала, конечно, в газетах?» — и передал все три паспорта — да, да, и товарищи теперь в полной безопасности. Цепкая детская память сохранила на многие годы эти непонятые мною тогда обрывки разговора, и только через несколько лет, уже в совсем другом месте и при совсем других обстоятельствах, все встало на свои места.
Мой отец, родившийся и выросший в Вене в благополучной еврейской семье, на мировой войне попал в русский плен, увлекся марксизмом, примкнул к большевикам, принял советское гражданство и теперь числился сотрудником советского торгпредства в Германии. Однако работа в торгпредстве, по-видимому, была лишь прикрытием его другой, куда более важной деятельности — то ли в разведке ОГПУ-НКВД, то ли в Коминтерне, — впрочем, какая в этом была разница.
А поездка отца в Лейпциг, скорее всего, была связана со знаменитым Лейпцигским процессом, на котором национал-социалистические бонзы обвиняли трех болгарских коммунистов в поджоге рейхстага. Георгий Димитров произнес на процессе яркую — нет, не защитительную, а обвинительную речь, которую, говорят, написал для него один из руководителей Коминтерна. Немецкий суд был вынужден оправдать всех трех обвиняемых. Георгию Димитрову и его соратникам Благою Попову и Василу Таневу были переданы советские паспорта, и они на специально поданном самолете улетели в Москву.
В гимназии я учился ни хорошо, ни худо. Хотя учение давалось мне легко, папа велел мне не выделяться, быть где-нибудь посредине. Поэтому я иногда умышленно делал одну-две ошибки в контрольной работе, а в ответах на экзаменах спотыкался, чтобы не получать высший балл. Дружбы ни с кем не водил, к сверстникам относился ровно, в общих школьных проказах умел вовремя остановиться, так что и камрады меня считали своим парнем, и наставники не числили в заводилах. А в общем-то я был обычным немецким учеником, и если бы не строгий запрет отца, возможно, я бы вступил в какую-нибудь из молодежных организаций — спортивную или любителей хорового пения.
Папа и мама строго-настрого запретили мне где бы то ни было упоминать о моем еврейском происхождении, хотя его, несомненно, выдавали мои вьющиеся волосы, оттопыренные уши и рано появившиеся мешки под глазами. Либеральная дирекция классической гимназии, конечно, знала, что я еврей, но не выказывала никаких признаков недоброжелательности.
Самая потеха была, когда на уроках биологии нам стали преподавать основы расовой теории. Новый наставник, несомненный национал-социалист, долго и нудно по бумажке объяснял, что люди как биологические существа делятся на представителей нордической расы и низших животных, или недочеловеков. Истинные представители нордической расы, настоящие арийцы имеют высокий рост, чаще всего светлые волосы и светлые глаза, розовую кожу и… (он заглянул в шпаргалку и с трудом выговорил) до-ли-го-це-фаль-ный череп… «Каждый ученик германской гимназии должен уметь определять свое арийское происхождение. Подойди сюда, мальчик», — подозвал меня учитель, поманив пальцем. Я с замиранием сердца оглянулся: может быть, он подзывал не меня, а моего соседа по парте? «Нет, ты, именно ты», — повторил учитель. Он вытащил линейку и стал измерять мой череп, что-то записывал на бумажке, а потом долго считал, шевеля губами. Закончив вычисление, взволнованно провозгласил: «Вот, дети, перед вами подлинный ариец! Ширина его черепа в три с лишним раза меньше длины! Истинный… (он снова заглянул в шпаргалку) до-ли-го-це-фал!»
Однажды нам велели назавтра одеться получше, потому что в нашу гимназию приедет очень важный руководитель есть общегерманский суп. Этот «общий суп» должен был символизировать единство германского народа и национал-социалистической верхушки третьего рейха. В назначенное время мы вместе со своими учителями и классными наставниками сидели за длинным столом, ожидая приезда высокого гостя. «Наверное, приедет какой-нибудь районный ляйтер», — шепнул мне сосед. У дверей зашевелились, вошли какие-то незнакомые люди в штатском, которые встали навытяжку, сцепив руки ниже живота. И совершенно неожиданно вошел Гитлер, ни с кем в отдельности не здороваясь, а обратившись ко всем сразу с нацистским приветствием — выкинутой вперед и полусогнутой в локте правой рукой. Он занял место во главе стола и, как мне показалось, с любопытством и даже некоторой доброжелательностью поглядывал то на произносившего приветственную речь директора, то на нас, учеников. Когда директор закончил, фюрер встал, как бы устало оперся руками о край стола и заговорил — сначала на низких тонах и почти шепотом: «Мы, те, кто стар, — отработанный материал. Только с вами я смогу создать новый мир! Вы — моя замечательная молодежь!» Голос его переходил на все более высокие ноты, и вот он уже кричал, воздевая руки к лицу: «Мы выбьем из вас слабость. Вы — героическое поколение, из которого выйдет творец, человек-бог! Вы должна быть равнодушны к боли, научиться преодолевать страх смерти благодаря суровым испытаниям… Я хочу увидеть в ваших глазах отблеск гордости и независимости хищного зверя».
В коротких паузах его речь прерывалась общим воплем: «Хайль!» Закончив, Гитлер сел, оглядел слушателей суровым взглядом, в котором уже не было и намека на доброжелательность, съел две ложки супа и, сопровождаемый тем же воплем, вышел вместе с охраной.
Отец все чаще надолго задерживался на своей таинственной работе, приходил весь измотанный, с незнакомым мне раньше выражением какой-то неуверенности в усталых глазах. В последний день августа — помню, это был четверг — он чуть ли не с порога велел мне немедленно собираться, взяв только самые необходимые вещи. «Ты должен немедленно уехать в Советский Союз. Тем, кто тебя там встретит, скажешь вот эту условную фразу. Заучи наизусть! Запомнил? А если что случится — ну, мало ли что — помни, что у тебя в Америке есть дядя, мой младший брат Отто. Он недавно эмигрировал из Вены, он прекрасный пианист и дирижер, о его концертах там пишут в газетах. Ты его без труда найдешь…»
Было бесполезно спрашивать, что может случиться и как я попаду в Америку, отправляясь в Советский Союз.
До станции пересадки оставалось ехать еще несколько часов, когда со страшным ревом над нашим поездом низко-низко промчался самолет со знакомыми крестами на крыльях, и тут же раздался оглушающий грохот взрывов. Поезд остановился. Люди высыпали из вагонов, я вышел тоже. Ни паровоз, ни вагоны не пострадали, но путь впереди был разворочен, рельсы вместе со шпалами отброшены в сторону. «Война, война», — пронеслось среди поляков, составлявших большую часть пассажиров. Кто-то из них повернул назад, к предыдущей станции, а я зашагал вперед, помня наказ отца — назад мне ходу нет.
И вот уже который день я иду на восток и на восток, то по шпалам железнодорожного пути, то по гравию неухоженных дорог, и попутчиков день ото дня становится все больше и больше, и все большую часть их составляют польские евреи, уходящие от гитлеровского нашествия. Но куда от него уйдешь, когда немецкие солдаты обгоняют беженцев то на автомашинах, то на быстроходных танкетках, а то даже пешим строем, над которым несется удалая песня:

Венн ди золдатен
Дурьх ди штадт марширен,
Еффен ди медхен
Ди фенстер унд ди тюрен…

Что тут непонятного? Когда солдаты проходят через город, девушки распахивают окна и двери…

Ай варум? Ай дарум!
Шиндерасса,
Бумдерассаса!

Польские старики и старухи запахивали окна и двери, когда солдаты проходили через их города и села.
Деньги у меня давно закончились, а есть хотелось все время. Вместе с другими беженцами я выкапывал картошку с придорожных полей. Мы пекли ее на костре, и, кажется, не было в мире ничего вкуснее этих клубней, парящих на изломе и еще дымящихся снаружи. Хоть и не было соли, но я на всю жизнь полюбил эту бесхитростную пищу.
Сентябрьские ночи становились все холоднее: ночуя чаще всего на обочине дороги, я дрожал под своим потерявшим всякий лоск пиджачком.
Однажды в воскресенье — да, это было воскресенье, 17 сентября 1939 года — я проснулся от неожиданных в чистом поле звуков музыки. Я раскрыл глаза. Неподалеку босоногий мальчишка то и дело подкручивал ручку стоявшего прямо на земле патефона; должно быть, кто-то из беженцев бросил эту бесполезную ношу. У мальчишки была только одна пластинка, и он прокручивал ее снова и снова:

То остатня неделя,
Дисяй ше розтаеми,
Дисяй ше розейджеми
На вечни час.
То остатня неделя,
Мое сни вимазоне…

Владевший немецким попутчик — польский еврей — перевел мне слова этого щемящего душу танго:

Это последнее воскресенье,
Сегодня мы расстанемся,
Сегодня мы разойдемся
На вечные времена…
Это последнее воскресенье,
А что со мною будет,
Кто знает?..

«Это последнее воскресенье, — думал я. — Может быть, последнее в моей жизни. Не видать мне ни Советского Союза, ни моего дяди Отто, и упаду я, мальчишечка, где-нибудь под кустом, в чистом поле, и останусь тут лежать навсегда».
Я не знал, что именно в этот день, в это воскресенье Красная армия пересекла польскую границу и, почти не встречая сопротивления, вышла навстречу двигавшейся с запада германской армии.

* * *

Интернациональный детский дом был уникальным учреждением. Считалось, что он существует на средства МОПРа — Международной организации помощи борцам революции, и в нем были собраны дети коммунистов и антифашистов из разных стран. Больше всего было детей, вывезенных из республиканской Испании, но были и болгары, и венгры, и китайцы. Были и немцы; я быстро сошелся с двумя из них — Куртом и Францем. Оба были постарше меня, но в детском доме они были чуть ли ни со дня его основания, и я многому у них научился. Мы крепко сдружились.
Франц однажды выбрал время, когда мы оказались наедине, и шепотом сказал мне: «Запомни, Фред, тут есть правила, которые ты ни в коем случае не должен нарушать. Во-первых, никогда ни с кем не говори о политике». — «Но почему? Ведь все мы здесь антифашисты, все благодарны Стране Советов, которая нас кормит, учит и воспитывает». — «Потому, — не стал вдаваться в подробности Франц. — Во-вторых, никогда никого не спрашивай, какая у него настоящая фамилия и кто его родители. В-третьих, и это самое важное, — если кто-то из детей исчезнет, не спрашивай, почему и куда он делся. Понял?» — «Понял, но…» — «Никаких "но"! И запомни: этого разговора у нас не было. Я тебе ничего не говорил, а ты ничего не слышал».
Учиться в советской школе на первых порах мне было очень трудно, так как ее программы заметно отличались от программ немецкой классической гимназии. Но русские учителя терпеливо занимались со мною, даже после уроков, и в конце концов я не только догнал своих сверстников, но даже стал отличником — кроме, пожалуй, русского языка, по которому я с трудом дотягивал до оценки «хорошо».
Мне не потребовалось много времени, чтобы обнаружить, что мой русский язык, которому в Берлине меня обучала мама, совсем не похож на тот, на котором говорили мои русские приятели, — он был слишком правильным, стерильным, что ли. Многие слова и выражения мне были вовсе незнакомы, некоторые из них я считал ничего не обозначающими междометиями, но когда я употребил такое междометие в ответе на уроке, лицо учительницы залилось красным, и она попросила меня не употреблять слова, значения которых я не понимаю.
Но я продолжал постигать специфику русской устной речи, в особенности мне нравились песни, которые с мальчишками и девчонками мы пели у костра, в золе которого приготовлялось мое любимое кушанье — печеная картошка:

Сидели мы на крыше, а может быть и выше,
А может быть, на самой на трубе.
Купил тебе я боты, пальто из коверкота
И туфли на резиновом ходу.
А ты мне изменила, другого полюбила
Зачем же ты мне шарики крутила?!

Много-много лет спустя, в дружеском застолье, когда кто-то заводил «Там, вдали за рекой», а кто-то «А первая пуля», и очередь доходила до меня, я запевал, и друзья подхватывали:

Возьми свое могущество, отдай мое имущество
И туфли на резиновом ходу!..

Наш детский дом навестил Георгий Димитров. Он прошелся по всем комнатам, разговаривая с детьми то на русском, то на болгарском, то на немецком, кого-то из младших погладил по голове. Кто-то из детей показал ему альбом с марками, и он похвалил: марка — это визитная карточка страны. Когда все собрались в столовой, он сказал несколько слов о грядущей схватке с фашизмом, к которой все мы должны быть готовы. Потом он подсел к старшим мальчикам и с удовольствием, как мне показалось, хлебал перловый суп из такой же, как у всех, фаянсовой тарелки с зеленым орнаментом по краю.
Мне хотелось спросить Георгия Михайловича — как поживают его товарищи по Лейпцигскому процессу, Танев и Попов, почему о них ничего не слышно? Но я вспомнил предостережение Франца — и промолчал.
Франц исчез ночью, когда все спали, и поутру я с удивлением увидел, как нянечка собрала белье с его постели и застелила чистые простыни.
Началась война, и Курт ушел из детского дома посреди дня. Он раздал соседям по комнате книжки, которые хранились в его тумбочке, крепко обнялся с остававшимися, поцеловав меня почему-то в лоб, и ушел, закинув на плечо тощий «сидор» — таким странным именем русские называли вещевой мешок.
Когда я окончил среднюю школу, меня отправили в Саратов, поступать в Ленинградский государственный университет, находившийся там в эвакуации. Меня приняли на экономический факультет, первую лекцию нам читал Александр Алексеевич Вознесенский, ректор университета, — как мне объяснили, родной брат Николая Вознесенского, заместителя самого Сталина. Совершенно седой, но энергичный в движениях, он, взойдя на кафедру, с таким увлечением говорил о значении своей науки, что мне сразу стало ясно — специальность я выбрал правильно.
Вскоре университет перевели в Ленинград, освобожденный от гитлеровской блокады. Учиться мне было интересно, хотя и жилось голодно. В женском коллективе нашего курса мне обычно доверяли что-то достать, куда-то съездить, пойти выпросить что-нибудь у декана или объясняться с ним за чьи-нибудь проступки, и я невольно стал деятельным активистом. Так я стал профоргом курса, а вскоре и председателем профбюро факультета.
На факультет возвращались фронтовики, призванные в армию со студенческой скамьи, и с ними мне было куда больше хлопот, чем даже со своенравными девицами. Однажды меня пригласил замдекана и попросил разобраться с одним из таких студентов, недавним капитаном-артиллеристом, которого все, от сокурсников до профессоров, называли Степаном Степановичем.
Степан Степанович постоянно пропускал занятия, и замдекана, в очередной раз не обнаружив его в аудитории, позвонил в общежитие коменданту и попросил выяснить, нет ли его там. Комендант нашел прогульщика спящим на своей кровати среди бела дня. «Вставайте, товарищ студент», — попробовал разбудить его комендант. Степан Степанович что-то недовольно забурчал, но глаза так и не раскрыл. «Вставайте, я кому говорю, вставайте», — продолжал настаивать комендант. «Уйди, аспид», — все так же, не открывая глаз, хрипло выдавил студент, добавив крепкое фронтовое ругательство. «Ах, ты так!» — рассвирепел комендант, ухватившись за край одеяла. Степан Степанович полез рукой под подушку, вытащил трофейный «Вальтер» и, все еще не раскрывая глаз, дважды пальнул в потолок.
Такой проступок не мог остаться безнаказанным. Вызванный мною на профбюро артиллерист с мрачной обидой изрек: «А что он спать не дает…»
На этом история не кончилась. По всем канонам, Степана Степановича должны были выгнать из университета, но я заступился за него перед деканом, и его оставили. «Федя, я что хочешь для тебя теперь сделаю, — пристал ко мне подвыпивший Степан, когда мы встретились на улице. — Видишь — вон милиционер стоит, хочешь, я его для тебя облаю?» Я не успел ничего ответить, как Степан Степанович, припадая на раненую ногу, вышел на середину площади, встал перед милиционером на четвереньки и по-собачьи затявкал.
В отделении милиции мне пришлось старательно объяснять, что это у фронтовика-орденоносца после контузии, что я как председатель профбюро за него ручаюсь, а он больше не будет.
Я окончил университет и поступил в аспирантуру. Меня выбрали председателем студенческого профкома университета; наверное, в этом сыграли определенную роль не только мои деловые качества, но и то, что моим научным руководителем в аспирантуре был сам Вознесенский, который к тому времени стал министром просвещения РСФСР и в Ленинграде появлялся наездами. Встречались мы чаще на ходу, Александр Алексеевич не любил длинных докладов, из моих коротких сообщений он мог мгновенно выделить самую суть, и тех нескольких фраз, которыми он заключал нашу беглую встречу, хватало мне для раздумий, по крайней мере на несколько месяцев.

***

Когда за мной пришли, я лежал на койке в женской комнате общежития, закутавшись в одеяло, пока девушки гладили мои единственные брюки. Один из вошедших сдернул с меня одеяло и приказал встать, и мне было неловко стоять в кальсонах. Девушки старались отвести глаза, а офицер МГБ (я уже сообразил, кем были пришельцы), наоборот, не сводя с меня глаз, прощупывал карманы и швы недоглаженных брюк, прежде чем приказал надеть их.
Везли меня не очень долго, но по звукам, доносившимся внутрь моей каморки в кузове, я не мог угадать, куда именно. Когда машина достигла цели и окончательно остановилась, меня вывели, не дав оглядеться, приказали завести руки за спину, ввели в какое-то здание, провели по освещенным тусклыми лампочками коридорам и заперли в вертикальном ящике, настолько узком, что я не мог в нем не только сесть на пол, но даже просто присесть на корточки. Сколько времени я провел в этом ящике, я не знаю — часов у меня не было, да если бы даже и были, в густой темноте ничего нельзя было разглядеть. Прошел, может быть, час, а может быть, три или четыре, когда ящик отперли и меня снова повели по тускло освещенным коридорам и ввели в комнату, в которой за столом сидел человек лет тридцати на вид в форме старшего лейтенанта МГБ.
Старший лейтенант бегло взглянул на меня и продолжил перебирать бумаги, что-то бормоча под нос и изредка отрывисто матерясь. Наконец, он отодвинул кипу бумаг и, оставив перед собой один лист, так же отрывисто спросил: «Фамилия?» За этим последовали другие бесхитростные вопросы, я отвечал, он записывал, пока не последовал вопрос: «Признаете ли вы себя виновным в участии в контрреволюционной антисоветской организации, руководимой профессором Вознесенским?» До меня не сразу дошел смысл нелепого вопроса, я даже переспросил: «Что?» Следователь разразился уже длинной и витиеватой матерной тирадой, из которой я понял только, что если я немедленно не сознаюсь, то мне будет очень плохо. Он переформулировал свой вопрос: «Поддерживали ли вы преступную связь с руководителем контрреволюционной подпольной организацией Вознесенским?» Потом он задал такой же вопрос относительно двух профессоров нашего факультета, внезапное исчезновение которых было предметом пересудов среди преподавателей и аспирантов. «Нет, — отвечал я, — никакой преступной связи я с ними не поддерживал, я был их учеником, о существовании подпольной организации мне ничего не известно».
Старший лейтенант приказал увести меня, проводив матерной фразой с тем смыслом, что посижу, мол, подумаю и все ему выложу на блюдечке.
Меня привели в камеру, где находился еще один человек. Ошеломленный происходящим, я не сразу разглядел его. Он был намного меня старше, кроме «располагайтесь», ничего не сказал, пока я, несколько очухавшись, не спросил: «Где мы находимся?» — «А находимся мы, мой юный друг, в знаменитой "Шпалерке". В тюрьме на Шпалерной улице, ее еще при царе построили по американскому образцу для особо опасных преступников». — «А где это — Шпалерная улица?» — «Ну, сразу видно, что ты не коренной ленинградец, да и акцент у тебя какой-то не наш. Шпалерная — это теперь улица Воинова, рядом с Большим домом. Сообразил?»
Большой дом — это название мне, как всем жителям Ленинграда, было хорошо известно. Это здание управления МГБ, о котором ходил известный анекдот: «А почему он называется Большим? Потому что из него Колыму видно (Соловки, Сибирь, Беломорканал, в зависимости от популярности тех или иных мест, "не столь отдаленных", как почему-то их называли по-русски)».
«А ты, видать, важная птица, раз тебя сунули не в общую камеру, а в мою, на двоих. Раньше-то я в такой камере в одиночке сидел». — «Когда это раньше?» — «Да при царе, при Николае Кровавом, тогда нам, большевикам, такой почет оказывали».
Мы постепенно разговорились. Я рассказал о себе все, что я мог осознать, а когда я спросил старого большевика, за что его посадили, он с некоторой даже гордостью ответил: «Я — английский шпион». — «Что, правда?» — «Такая же правда, как ты здесь станешь немецким шпионом. А может быть, каким-нибудь швейцарским. Ты уж сам выбирай, что лучше».
Сосед по камере, должно быть, еще с царских времен владел тюремным телеграфом и через перестукивание узнавал все — кто где сидит, кого привели новенького и что творится на воле. «Значит, так, юный друг, крепко ты влип. Ты знаешь, что арестованы Попков, Капустин?.. — Он назвал еще несколько фамилий партийных и советских руководителей города. — А в Москве — Вознесенский Николай Алексеевич и Кузнецов, ленинградец, секретарь ЦК. Им всем приписывают заговор против партии, попытку раздуть роль ленинградской парторганизации, сделать Ленинград столицей РСФСР и всякое такое. А по сути это борьба разных группировок за то, кому стать наследниками Сталина. Вот и понимай, во что ты вляпался со своим Александром Алексеевичем. Чтобы это дело приобрело законченную форму, тем, кто его лепит, необходимо найти идеологический центр, который, так сказать, дает теоретическое обоснование намерениям так называемых антипартийных заговорщиков. А центр — вот он, налицо — Ленинградский университет, вотчина старшего брата Николая Вознесенского, твоего профессора Александра. Вот поэтому твои приятели, профессора и студенты, и сидят по камерам тут, на Шпалерной. Слышишь — двери хлопают? Это их все подвозят и подвозят».
«Хочешь остаться живым и не изувеченным, так слушай меня внимательно, — продолжил мой сокамерник после продолжительной паузы. — Тебя допрашивали второпях, другие были на очереди. А меня, едва привезли, допрашивал сам Виктор Семенович, Абакумов, министр госбезопасности. Крупный мужик, кулачище — во! Он начальником СМЕРШа лично самых матерых шпионов-диверсантов раскалывал. У него линия такая: надо прежде всего допрашиваемого ошеломить, обескуражить, а потом уже хитрые разные вопросики задавать. Так вот он меня и встретил по этой своей теории. Едва меня ввели, он, не говоря ни слова, своим этим кулачищем мне в челюсть с размаха — хрясть! Я, конечно, свалился, а он меня сапожищем по ребрам, сначала сам, а потом еще следователь с конвоиром вволю потешились. И только после этого вопросы стали задавать, а у меня кровища изо рта, из носа течет, глаза не видят, под ребрами боль невыносимая… Так что — учти. Что бы тебе ни предъявляли — во всем сознавайся. Друзей-приятелей попусту не береги: на очных ставках они такое о тебе расскажут, что тебе в самом дурном сне не приснится. Тебя, конечно, сделают связником между Вознесенскими и ленинградской профессурой. Спросят, кому передавал поручения — всех называй, кого только знаешь. Молчанием все равно никого не спасешь. Подпишешь все — может, и избежишь "вышки"». — «А вы?» — наконец вмешался я. «Ты о себе думай, а обо мне Виктор Семенович позаботится».
Все произошло так, как предсказывал мой сосед по камере. На первом допросе меня сильно избили, и я подписал все, что было написано следователем в протоколе. На очных ставках мои товарищи говорили обо мне нечто совсем невообразимое, и я напрягал фантазию, чтобы сказать о них что-нибудь поизощреннее.
Потом меня надолго оставили в покое. Мой «старый большевик» однажды сказал: «Федя, ты заметил, что в нашей камере северная стена влажная и холодная?» — «Да, а что?» — «Давай перейдем в другую камеру, на той стороне коридора». — «Как это — перейдем?» — «Ну, это проще простого, только подожди».
Ночью мой сосед, приложив ухо к двери, внимательно вслушивался в доносившиеся из-за нее звуки. «Вот, повели!» — наконец отпрянул он и мгновенно вскарабкался ногами на унитаз, что-то подкрутил в сливном бачке, и из него хлынула на пол камеры вода. «Старый большевик» затарабанил в дверь, жестом пригласив меня присоединиться. «Помогите, тонем!» — дикими голосами завопили мы. Долго ждать не пришлось: дежурный надзиратель с помощником отперли камеру и перевели нас почти напротив, где дверь была распахнута настежь. «Ну вот, а ты сомневался, — довольно заключил «старый большевик». — Пощупай — тут все стены сухие».
Как ни странно, меня судили всамделишным судом. Судья, средних лет полноватая женщина в строгом костюме, перебирала листы моего «Дела». «А это что? — раздраженным тоном обратилась она к следователю. — Что вы пишете? "Был членом фашистской молодежной организации Гитлерюгенд". Ведь вы же еврей? Ну какой тут Гитлерюгенд!»
Больше ни одного вопроса мне не было задано. Судья встала, одернула пиджачок и торопливо и невыразительно что-то читала, а я весь напрягся в ожидании заключительной фразы. Вот, наконец, и она: «…по статье 58-11 УК РСФСР — участие в контрреволюционной организации… восемь лет с отбыванием наказания в исправительно-трудовых лагерях. Следующий!»

***

Зэковскую школу я прошел ускоренными темпами. Уже на первой пересылке ко мне подошел парень, примерно моей щуплой комплекции, явно вдохновленный напутствием небольшой группы «блатных», с любопытством наблюдавших за происходящим. Если освободить его речь от множественных «междометий» и перевести на нормальный русский язык, получалось примерно следующее: «Ты, фашист, жидовская морда, мне твои брюки пойдут больше, чем тебе. Так что снимай».
В моем сознании мгновенно всплыли наставления «старого большевика». Как там Абакумов учил? Сначала ошеломить, обескуражить шпиона-диверсанта, а потом уже с ним разговоры разговаривать. И я со всей ненавистью ударил в лицо наглую «шестерку», и тут же — еще раз: «Хочешь шкары мои? Вот они!»
Растирая по лицу кровь и сопли из разбитого носа, парень отступил назад, к своим корешам, потешавшимся над его неудачным выступлением. А я повернулся и пошел прочь, не оглядываясь. В висках у меня яростно стучали маленькие молоточки, во рту предательски пересохло, но я старался идти медленно, не сомневаясь, что вот-вот получу тяжелый удар сзади — в спину или по голове.
Нет, не только пронесло, но даже я получил определенное место в уголовной иерархии. Обо мне стали говорить: «Федька-жид — битый фраер».
Большинство нашего этапа составляли «фашисты» — осужденные по «политической» статье. «Лагерный телеграф» донес до нас информацию о том, что на следующем пересыльном пункте держали беспредельную власть «авторитеты» — уголовники, живущие по своим воровским законам. В этом лагере беззастенчиво, до подштанников, раздевали пригнанных по этапу. Грабили сразу же, когда зэков в зону запускали, как положено, по одному, через шмон (обыск). При малейшей попытке неподчинения избивали до полусмерти или попросту убивали.
На тайный разговор меня позвали самые безбоязненные заключенные из нашего этапа, как правило фронтовики. Главное было — чтобы никто не дрогнул, кого-то надо убедить, а кого-то и припугнуть. На том и порешили.
Извилистой серой лентой подошел наш этап ко входу в зону, со всех сторон окруженный конвоирами с винтовками наперевес и проводниками со служебными собаками. Начальник конвоя подал команду: «Стой!» Когда хвост колонны подтянулся, прозвучала следующая обычная команда: «Приготовиться к личному досмотру! Слева… по одному… в зону… марш!».
Заключенные легли, кто где стоял: кто в грязь, кто в лужу. Залаяли собаки, натянув поводки; конвойные растерянно оглядывались; начальник срывающимся голосом завопил: «Встать!», но никто не поднялся. Когда прошли первые напряженные минуты, кто-то из середины лежащих выкрикнул: «Ворота открывай!» Тот же возглас повторил второй, третий заключенный, постепенно возгласы слились в хор, монотонно скандирующий: «Ворота… открывай! Ворота… открывай!» Начальник конвоя, вытащив пистолет, надрывался в крике, но лежащие отвечали все тем же гулом: «Ворота… открывай!» Начальник то забегал в будку КПП, то выбегал обратно — ничего не менялось. Заключенные, казалось, готовы были умереть тут, на дороге, в лужах и грязи, но ни один из них не поднялся. Прошло не меньше часа, пока, наконец, начальник не вышел вместе с каким-то чином из лагерной охраны и ворота в зону медленно отворились. Начальник, срываясь в дискант, завопил: «Слушай мою команду! В зону… бегом марш!»
Заключенные, начиная с первых рядов, поднялись и побежали — нет, не в зону, а к воротам и забору, в каком-то озверении выламывая доски, подбирая камни, палки — кто что смог. Вооруженная толпа ворвалась в зону, без разбору избивая всех, кто попадался на пути, — в разбитые головы, в кровь, в переломанные руки и ноги…
Слух о нашей расправе с урками пошел по пересылкам и лагерям, опережая наш этап. Блатные передавали друг другу, что лучше с нами не связываться, там «фашисты» такие — оторви да брось, а самый страшный у них — Федька-жид, которому ничего не стоит замочить любого на раз. Эта незаслуженная репутация выручала меня в столкновениях с уголовниками: стоило мне представиться: «Я — Федька-жид», как угрозы в мой адрес сменялись знаками воровского внимания.
Неожиданная встреча ждала меня в одном из лагерей, в который занесла меня зэковская судьба. Сосед по нарам, узнав, что я вырос в Берлине и немецкий — мой родной язык, заметил, что в лагере есть один немец, которого так и зовут — Фриц.
Боже мой, это оказался мой друг по детскому дому — старина Франц! Есть же такая русская пословица: «Гора с горой…». Я рассказал Францу о своих приключениях, а Франц мне — о себе. Тогда, перед войной, его родители — антифашисты были вызваны в Советский Союз, арестованы и, скорее всего, тут же расстреляны; во всяком случае, так он понял из предъявленного ему обвинения — «член семьи врагов народа, германских шпионов». Ему дали срок, потом довесили еще, и, видно, ему так и мотаться по лагерям и тюрьмам. «А знаешь ли ты что-нибудь о Курте?» — «А ты разве не знаешь? Мне даже в лагере рассказали, что была статья о нем. Курт был заброшен в Подмосковье в партизанский отряд, в тот, где Зоя Космодемьянская. Там он и погиб».
Я подумал о превратностях человеческих судеб. Франц неожиданно сменил тему: «Хочешь, я тебя развеселю? Помнишь, к нам приезжал Георгий Димитров? Мы с тобой тогда еще шептались — а где же его товарищи по Лейпцигскому процессу? Так вот, в нашем лагере сидит Благой Попов! Ты знаешь, начальство его выделяет — а вдруг его отправят в его Болгарию строить народную демократию? Там, глядишь, сделают его министром или еще каким начальником. Так вот здесь он удостоился высочайшего доверия — его поставили в хлеборезку! Это тебе не лес валить или урановую руду добывать!»
В лагерях таких заключенных называли придурками. А вскоре и я, битый фраер, сменил свое место в лагерной табели о рангах и тоже стал придурком.
Система ГУЛАГа была сложным хозяйственным механизмом, функционирующим по всем законам социалистической экономики: план, фонды, лимиты, материальный, стоимостный и трудовой баланс и всякое такое. А руководители лагерной системы, не имевшие ни экономического, ни, часто, вообще какого бы то ни было образования, плохо в этом разбирались, и поэтому грамотный экономист в лагере был, безо всякого преувеличения, на вес золота. Меня даже однажды обменяли, по слезной просьбе начальника одного из лагерей, на двух артистов и одного зубного врача. Я уже был не Федька-жид; иначе, чем Фридрих Самуилович, никто меня не именовал. А льготы я имел совершенно немыслимые для заключенного, вплоть до свободного выхода за территорию лагеря. Впрочем, выходить-то особенно было некуда. Ни на миг меня не оставляло ощущение несвободы, полной зависимости от каприза любого начальника, который мог щедро подать мне на стол корзину с апельсинами, а мог упрятать в ледяной карцер. Холод — это то, от чего я все время больше всего страдал в северных лагерях. Не помогали ни выделенные мне за особые заслуги байковые кальсоны, ни шерстяные носки, которые я надевал по три сразу на ногу, ни шапка-ушанка из кроличьего меха. Я мерз, и мне казалось, что долго я не протяну и меня, незаменимого в лагерной системе экономиста-плановика, скоро бросят в неглубокий ров, куда уже сбросили окостеневшие на морозе трупы доходяг.
Не прошло и года со дня смерти Сталина, как до нас неведомыми путями донесся слух, что главные обвиняемые по «ленинградскому делу» реабилитированы. Я напряженно ждал и своей реабилитации, и действительно, меня вызвали на комиссию, обладавшую, по-видимому, высокими полномочиями, и объявили, что мера наказания мне изменена: оставшуюся часть срока я буду отбывать не в исправительно-трудовом лагере, а на поселении под надзором органов МВД. Не очень меня обрадовала эта новость, но все-таки жить не за колючей проволокой.
Поселение я отбывал там же, где расположен лагерь, и на работу ходил туда же, куда и раньше, уже официально занимая должность старшего экономиста и получая полную зарплату за свою работу.
На поселении я сдружился с Борисом, который отбывал срок там же, но по статье хозяйственных преступлений. Вдаваться в подробности своей «посадки» он не любил, но в наших разговорах из обрывочных фраз складывалась примерно такая картина.
Борис, штурман по профессии, работал вторым помощником капитана, отвечающим на судах за груз. То ли они перевозили неучтенный груз, то ли попросту контрабанду, но в конце концов попались, а участвовавший в этих махинациях капитан все свалил на второго помощника. Мы встречались обычно у его подруги Тани, работавшей в местной поликлинике. Я, когда мог, приносил спирт, но пил только Борис, да Таня, притворно морщась, опрокидывала пару стопок. Я же не переносил ни спирт, ни редкую в наших местах водку, а сухого вина тут сроду не бывало.
Борис был удачливым рыбаком и понимал толк в рыбных блюдах, которые Танечка готовила на керогазе, я же к рыбе был равнодушен и мечтал о хорошем куске телятины, которую мне когда-то готовила мама. Странно, что мы с Борисом сблизились при такой разнице вкусов.
Должно быть, это произошло потому, что Борис обладал житейской сметкой, умел починить все, что ломалось, зато в вопросах политической жизни он был дуб-дубарем. Он помогал мне обустроить мое убогое жилье, а я, больше домышляя, чем владея достоверной информацией, просвещал его и насчет ареста Берии, и насчет провозглашенной Маленковым линии на производство «товаров народного потребления», и о смещении самого Маленкова, и о появившихся в газетах намеках на враждебность культа личности марксизму-ленинизму. Как ни странно, будущее показало, что если я и ошибался, то только во второстепенных деталях.
Это была настоящая идиллия: мы втроем сидели за столом, я витийствовал насчет экономической теории, Борис, не перебивая, слушал, время от времени доливая в свою и Танину стопку, а Таня то поглаживала его руку, то тормошила его растрепанные волосы.
Мне самому Таня была симпатична — своей податливостью, что ли, мягким блеском серых глаз, и не будь Борис моим другом, я бы в нее обязательно влюбился.
Я дней десять не появлялся у Тани, занятый составлением очередного отчета, а когда пришел, Таня встретила меня вся заплаканная. То, что она сообщила, потрясло меня.
Борис давно хлопотал о досрочном освобождении, и наконец-то его ходатайство было удовлетворено. Он наскоро собрал вещи и зашел к Тане только чтобы забрать какую-то находившуюся у нее безделицу. Таня спросила его: «А как же я?» — «А что — ты? Ты свободна. Ты же знаешь, что дома меня ждут жена и сын. Не могу же я их бросить. А ты как-нибудь устроишься».
Со мною Борис вовсе не попрощался.
Я попытался утешить Таню, но мои попытки были вовсе бесполезны. Она то затихала, закусив нижнюю губу, то снова пускалась в плач. «Ну что попусту плакать? Бориса этим не вернешь». — «При чем тут Борис! Ты разве не видишь — я беременна! Уже четвертый месяц!»
«Канн нихт зайн! — невольно воскликнул я по-немецки. — Впрочем, почему же не может? Любовь любовью, а потом от этого рождаются дети».

***

Мы зарегистрировали брак, а родившегося мальчика, названного Леонидом, записали как моего сына. Только отчество, за небольшую мзду сотруднице ЗАГСа, записали «Федорович»: «Фридрихович» звучало уж очень не по-русски.
При реабилитации мне предложили выбрать место жительства; я остановился на маленькой южной республике, надеясь там отогреться телом и душой после нескольких лет холодных лагерей и поселения.
Слово «реабилитированный» тогда еще не было в ходу, таких, как я, осужденных по «ленинградскому делу», в этой южной республике, пожалуй, больше не было. Похоже, кадровики считали: мало ли что, раз сидел, значит, за дело, лучше поостеречься. Я с трудом получил место, более подходящее для девчонки без образования и опыта работы.
Однажды мне позвонили на работу, чтобы справиться, на месте ли я, и велели ждать: за мной приедут. За мной прислали новенькую черную «Волгу»; машин «Волга» на всю республику было не больше двух-трех, а черная — вообще одна. Оказалось, меня приглашал заведующий отделом пропаганды и агитации. Я был очень удивлен таким приглашением — какое отношение я мог иметь к этому отделу, к ЦК и вообще к компартии республики?
Меня встретил не старый, но совсем седой, чуть сутулый человек с характерными широкими скулами, делавшими его похожим на представителей народов Севера, с которыми я общался в лагерной жизни. Разговор он начал с вопросов, не выдающих цель моего приглашения: как мне здешний климат, как здоровье у меня, жены и ребенка; хорошо ли меня устроили с жильем, как работается: «Не стесняйтесь, если будут какие проблемы, вам помогут».
Он почему-то вздохнул, показал на выложенные на стол в стихийном беспорядке кипы документов: «Вот, разбираю, меня в Москву переводят, но вы не беспокойтесь, я скажу о вас моему преемнику. Есть ли у вас какие вопросы?» Нет, никаких вопросов у меня не было. Повисла неловкая пауза.
Мой собеседник отложил в коробку «Казбека» папиросу, которую сосредоточенно разминал пальцами, пригнулся ко мне поближе и, с каким-то тревожным ожиданием глядя мне в глаза, спросил: «Скажите… а что, Вознесенский, Николай Алексеевич… действительно ни в чем не был виноват?» — «Нет, ни в чем», — ответил я твердо. Зав. отделом с промелькнувшей в глазах тоской, которую он вовсе не хотел показывать, встал. «Вас отвезут. До свидания», — заключил он с интонацией чиновника, привыкшего к беспрекословному повиновению.
Семейная жизнь на новом месте сразу же не заладилась. Таня стала раздражительной, по любому поводу, а чаще без повода желчно адресуясь с язвительной речью куда-то мимо меня, к воображаемому слушателю: «Смотрите, опять он явился, не запылился! Другие мужики зарабатывают, а этот штаны в конторе протирает. В жены меня взял, облагодетельствовал, видите ли. Нужны мне его благодетельства». И уже обращаясь ко мне: «Интеллигент, видите ли, что мне от твоей интеллигентности?! Тьфу! Сам свои подштанники стирай!»
Я пробовал отшучиваться, но шуток Татьяна решительно не принимала. Мне жаль было подраставшего Ленечку, и я терпеливо сносил нападки своей сварливой супруги, иногда задумываясь — куда же делись ее милые серые глаза?
Конец моему терпению положило событие, казалось бы совсем не примечательное. Я купил изданную в ГДР книгу об интимных отношениях между мужчиной и женщиной. Тане я ничего не сказал — что ей до книжки на немецком языке? Пока меня не было дома, она ее пролистала и встретила меня в ярости: «А ты еще и развратник, мало тебе жены, так ты еще похабные картинки принес! Это чтобы со своими девками по книжке развлекаться, а со мной так только дорвался, сделал свое дело, отвернется и храпит», — и она в ярости разрывала ни в чем не повинные листы и топтала их ногами.
Я быстро собрал свои вещи и ушел, еще не зная куда. В голове вертелась нелепая песенка из детдомовских времен:

Возьми свое могущество, отдай мое имущество
И туфли на резиновом ходу…

Развод я долго не оформлял — что он мог изменить? Деньги на ребенка я давал, с Леней регулярно встречался, и Таня не возражала. Может быть, она была бы и рада повернуть обратно, но я больше не хотел этих ссор, этих бессмысленных обвинений, этого ненужного непокоя.

* * *

Никакого добра я за годы работы в южной республике не нажил, хотя и должность занимал неплохую, и еще подрабатывал чтением лекций в местном университете. Там и встретил я Галю, Галину, Галочку, студентку-первокурсницу с обворожительным носиком, нежным румянцем на пухленьких щеках и неотрывно глядящими на меня влюбленными глазами. Ее родственники не одобрили наш брак: ведь она была младше меня на десяток с лишним лет. «Нашла старика, — ворчали они, — ни кола ни двора, непонятно какой нации — то ли немец, то ли, хуже того, еврей, да еще, как это, — реабилитированный…»
Институт в далеком Снежногорске объявил конкурс на должность старшего преподавателя кафедры экономики. Я созвонился с проректором, узнал, что на первых порах предоставят комнату в студенческом общежитии, а в течение года — квартиру. Взял в своем университете характеристику, отправил документы, и стали мы с Галочкой ждать вызова.
В общежитии нам долго жить не пришлось: чета молодых преподавателей, недавно получивших квартиру, поступила в аспирантуру в мой Ленинградский университет; ключи от своей квартиры они оставили мне. А потом и сам я получил квартиру — небольшую, далеко от института, но ей мы, конечно, были очень рады.
Галя перевелась на учебу в Снежногорск; на кафедре мой авторитет рос, как на дрожжах: никто из коллег не имел такого блестящего образования, да еще сказался мой опыт работы и в системе ГУЛАГа, и в южной республике. К тому же я всегда владел новейшей информацией, читая свежие газеты и журналы из ГДР; в советских изданиях эта информация если и появлялась, то с большим опозданием. Студенты любили меня за то, что я не ставил двоек, лишавших неудачника права на получение стипендии, а студентки — еще и за мой аккуратный гэдээровский костюм, и за иностранный акцент, которым я, честно говоря, несколько даже злоупотреблял, видя устремленные на меня горящие глаза слушательниц.
Галя, безоглядно в меня влюбленная, тем не менее хмурилась, когда я отправлял очередной перевод или собирал посылку для Лени; но она, конечно, понимала, что это для меня — святое.
Я попытался найти следы своих родителей. Из военного архива мне, наконец, прислали справку на стандартной четвертушке казенного бланка, в которой сообщалось, что мой отец, бригадный комиссар, пал смертью храбрых в июле 1941 года, место захоронения неизвестно. Для меня было неожиданным, что папа имел звание бригадного комиссара; по нашим временам это что-то вроде генерал-майора. О маме ничего узнать не удалось.
Здесь, в Снежногорске, я полюбил выходы на природу. Поздней весной мы с Галей и с приятелями отправлялись в просыпающийся лес, который начинался совсем рядом, в двух-трех сотнях метров от дома. Мне нравились раскрывающиеся зеленые листочки, как бы выстреливающие из земли острые кончики травы, разноголосица птиц, вернувшихся из южных краев. Надышавшись вдоволь свежим, опьяняющим воздухом, мы разводили костерок и пекли прихваченную из дома картошку. Зимой, когда печь картошку на костре было невозможно, Галя пекла драники — картофельные оладьи, напоминавшие мне любимое кушанье.
Я подружился с Эдуардом, моим коллегой по институту, правда с совсем другой кафедры, готовившей инженеров-механиков. Эдик был младше меня лет на десять, учился в заочной аспирантуре, был завзятым волейболистом, неизменно выступал в сборной института на разных первенствах. Я всегда был далек от любого спорта, а сблизило нас то, что Эдик, сын канувшего в пучинах ГУЛАГа отца, узнал, что я провел там немалое время. У нас всегда находились общие темы для разговоров, а жена Эдуарда, преподавательница рисования в школе, наставляла Галю как младшую подругу тонкостям ведения домашнего хозяйства, в чем моя половина была совершенно не искушена.
Эдик, помимо прочего, был не то секретарем парторганизации факультета, не то членом партбюро института, и живо интересовался текущей политикой, в которой было что обсуждать: низвержение Хрущева и приход к власти бровастого Брежнева, неизменно напряженные отношения с соседним Китаем, события в Венгрии и Польше… Насчет Хрущева я высказал свое мнение, что Никита был самым выдающимся руководителем Советского Союза, решившимся на беспримерный шаг — низвержение Сталина и реабилитацию жертв политических репрессий. Конечно, он был в своих действиях непоследователен, противоречив, сумбурен, но это не умаляло его значения как замечательного реформатора. А что касается снятия Хрущева, то оно было неизбежным: опасаясь подрыва своего могущества, он непрерывно перетряхивал властные структуры: то устранил соперников в лице «антипартийной группы», то реорганизовал министерства и ввел совнархозы, то разделил обкомы на сельские и городские… Ни один партийный чинуша не был спокоен за свою место: в любой момент его могли перебросить, задвинуть, вообще отправить в какой-нибудь отстающий колхоз. Я рассказал Эдику о разговоре со мною партийного бонзы в южной республике, вспомнил его тоскливые глаза: разворошенный улей таких чинуш непременно должен был скинуть непредсказуемого в своей неугомонности Хрущева, чтобы жить тихо, мирно, спокойно…
Эдуард со мною согласился, но все-таки спросил: «А почему вы, Фридрих Самуилович, не вступаете в партию? Ведь если в ней будут такие, как вы, многое можно было бы изменить?» Я гордо ответил давно заготовленной формулировкой: «Званием реабилитированного я дорожу больше, чем званием члена партии».
Прожить на скромную преподавательскую зарплату и крохотную Галину стипендию было невозможно, и я устроился экономистом на овощную базу, благо опыт работы в системе плодовощторга у меня был немалый. Я быстро вошел в курс дела. Воровали здесь не больше, чем в южной республике, но наглее и безогляднее. После того как я несколько раз предостерег своего начальника от слишком уж авантюрных махинаций, он стал доверять мне — но не до конца.
Через один из овощных магазинов в разгар сезона осенних заготовок реализовывалась неоприходованная продукция. Выручку честно поделили пополам: половина — директору базы, другая — заведующей магазином. Но заведующая считала своим долгом поделиться нажитым со своими молоденькими продавщицами, никогда за свою работу больших денег не видевшими. Что тут началось! Подвыпив плодово-ягодного, продавщицы лезли целовать добрую заведующую, а потом, когда застолье достигло высокого градуса, целовали деньги, сладострастно чмокая.
Шила, как известно, в мешке не утаишь, и скоро об этой омерзительной сцене прослышала корреспондентка областной газеты, которая, пообщавшись с продавщицами и выуживая у них по словечку, написала фельетон. За этим последовала проверка прокуратуры и ОБХСС, которая размотала клубок преступных связей, и моего директора посадили. Новый директор первое время осторожничал, а потом пошел по той же тропинке.
А я по-прежнему после лекций в институте мчался на овощебазу и не то чтобы я там много зарабатывал — почти все отсылал Ленечке, но каждый раз, возвращаясь с работы, приносил в авоське пакет то картофеля, то лука, а то и мандаринов — дополнительное вознаграждение за мои заслуги. Прослышав о моих связях в высоких сферах торговли, мясник в магазине всегда находил для меня деликатесную часть — то наваристые косточки, то свежайшую телятину на антрекоты, и вежливо отказывался, когда я пытался дать ему трояк за труды. «Что вы, — говорил он, — мы вам, а вы мне».
Галя из мосластой девчонки превратилась в пышнотелую молодую женщину, у нее появились ухажеры, с которыми она, даже не очень-то скрываясь, обменивалась сладкими поцелуями, но никакой угрозы себе я в этом не видел. Она уже писала дипломную работу и приставала к Эдуарду с просьбой найти какой-то логарифм, на что тот с не отвечающей вопросу серьезностью прочел целую лекцию, прежде чем выбрал из таблицы соответствующее значение.
Косыгинская реформа дала мне дополнительный заработок: потребовались лекторы, которые могли бы квалифицированно и доходчиво рассказывать про хозрасчет, кредитование, прибыль, рентабельность, себестоимость… А для меня все это было родной стихией. Меня включили в лекторскую группу обкома КПСС и посылали в командировки в районы области, и уже в обкоме возник вопрос: почему я до сих пор не вступил в партию? Я отшучивался, говорил, что не дозрел, а на предприятиях, где я читал лекции, никто не сомневался в моей партийности.
Подоспела пражская весна, и Эдуард со смехом рассказывал мне, что в соседнем институте моя коллега еле успела отозвать свою диссертацию с защиты; в ней на каждой странице содержались ссылки на Ота Шика — идеолога чехословацкой экономической реформы, которого теперь объявили врагом социализма. Бедная дамочка хотела ограничиться вычеркиванием его цитат из текста, но ничего не получалось, диссертация рассыпалась прямо на глазах. А я в душе торжествовал — не потому, что ехидничал по поводу этой дамочки, а потому, что я, несмотря на уговоры, не взялся за диссертацию, в которой мне без Ота Шика наверняка было бы не обойтись. Да и косыгинская реформа отчаянно буксовала, что подтвердила найденная мною в берлинской газете ссылка на слова, якобы сказанные ее создателем: «Ничего не осталось. Все рухнуло. Все работы остановлены, а реформы попали в руки людей, которые их вообще не хотят… Реформу торпедируют… И я уже ничего не жду».
Я хотел ребенка, но Галя сопротивлялась, говорила, что еще успеет: «Ну Фред, давай еще подождем немножечко. Мне же надо закрепиться на работе» (в научный институт я помог ей устроиться после окончания университета). Вот, наконец, казалось бы, моя надежда сбудется, но пока я был в командировке в дальнем углу области, Галя отправилась на аборт, а вместо мужа ее встречал из больницы друг мой Эдуард, поскольку его жена не могла отпроситься с уроков.
На научно-техническую конференцию студентов родственных вузов я был направлен на другой конец страны; со мною ехали студенты разных специальностей и одна заочница, лично у которой я был научным руководителем. Всех разместили в студенческом общежитии, а свою заочницу я хотел поселить в отдельном номере гостиницы, но там, как всегда, свободных мест не было. Мне порекомендовали обратиться к ректору местного университета, который, говорят, пользовался в городе непререкаемым авторитетом.
Конечно, я знал, что ректором здесь Степан Степанович, тот самый, который когда-то для меня облаял милиционера на площади. Ходил слух, что своим продвижением он обязан младшему брату, ставшему теперь одним из секретарей ЦК. Я знал, что это не так, скорее старший брат, с его самостоятельным характером, продвигал младшего.
Я с трудом представлял, как мне себя вести при встрече со старым знакомцем, но все решилось просто. Секретарша пригласила меня, и, когда раскрылась дверь кабинета, его хозяин вышел из-за стола и, сильно прихрамывая, пошел мне навстречу. Он очень пополнел, совсем облысел. Мы обнялись и крепко расцеловались.
Обычный для такой встречи разговор: «А помнишь?» — «А помнишь?». Вопрос с номером в гостинице был решен мгновенно, Степан Степанович так хотел показать мне свой университет и город, но взглянул на календарь: «Сам-то я не смогу, видишь, все до минуты на неделю вперед расписано, но я дам тебе чудесного краеведа, он все тебе лучше любого экскурсовода расскажет». И, позвонив в гараж, велел выделить машину на все время моего пребывания в городе. «А вечером заезжай ко мне домой. Посидим, угощу тебя нашими деликатесами. Правда, пить будешь ты один, мне врачи совсем запретили». — «Ну, я-то и вовсе не пью. А можно, я приеду к тебе с моей студенткой?» — «Какой разговор! Хоть с целым гаремом приезжай! Помню, помню, ты в нашем университете насчет девочек лучшим ухажером считался!»

***

За границу меня не выпускали, вместо объяснения причин говорили что-то невнятное. Конечно, я понимал, что сейчас реабилитированные и тем более евреи не в чести, но ведь я-то был, как-никак, лектором обкома партии. Воспользовавшись подходящим предлогом, я встретился с секретарем обкома по идеологии и как бы невзначай заметил, что давно хочу побывать на своей родине — в Германии, да вот почему-то с визированием все тянут и тянут. Секретарь обкома хитровато взглянул на меня: «А вы не догадываетесь почему?» Я сыграл дурачка, ответив: «Нет, не догадываюсь». Секретарь продолжил: «Вот если бы вы были членом партии, я мог бы по своей линии посодействовать…» Ах, вот в чем дело. «Лекции читать в трудовых коллективах мне доверяют, а вот насчет визы — вдруг убегу в какой-нибудь Западный Берлин». Впрочем, я этого не сказал, а так, сконструировал в уме возможный ответ, но рта не раскрыл: мы оба без слов понимали, в какую игру играем.
Дома я рассказал о нашем диалоге зашедшему на огонек Эдуарду. Он с упреком отозвался: «Ну вот, я ведь вам говорил, Фридрих Самуилович». Галя, слушавшая наш разговор с кухни, крикнула: «Фред, плюнь да вступай!»
В партию меня приняли, думаю, не без участия секретаря обкома, сверх обычной квоты — один служащий на двух рабочих. И в райком на утверждение я попал быстро, не выжидая полгода и больше, как другие преподаватели.
И вот сбылось мое давнее желание: я в Германии, точнее, в Германской Демократической Республике. Встреча моя с Германией была грустной. То, что «демократические» немцы, а тем более жители Западного Берлина живут лучше нас, я и так знал, но контраст, увиденный воочию, был разительным. Дом моего детства исчез, как будто бы его и вовсе не было. Гимназия сохранилась, но из моих времен никого в ней не осталось, а копаться в прошлом никто из тех, кто мог бы, не был расположен. Так же безуспешны были попытки разыскать следы моих родителей. Наконец, мне дали номер телефона, по которому следовало позвонить: может быть, там мне помогут. Где «там», мне не разъяснили.
Я позвонил, попал, по-видимому, на секретаря: через пару минут бесстрастный женский голос сообщил, что встреча мне назначена в такое-то время в известном всему Берлину ресторане. Я, не поверив такому странному выбору места, переспросил, но женщина повторила, добавив: «Не беспокойтесь, вас узнают».
Смутное подозрение шевельнулось в моих мыслях, но я тут же прогнал его: «Да нет, так не бывает».
Войдя в зал, я в недоумении остановился: куда же идти теперь? Но с противоположного конца огромного зала, явно направляясь ко мне, прошествовал метрдотель. Подойдя вплотную, попросил следовать за ним и повел туда, в дальний уголок зала, к столику, прикрытому декоративной пальмой, к единственному сидевшему за этим столиком господину с совершенно седой головой, одетому в безукоризненно сидевший на нем явно не гэдээровский костюм. Я не мог сдержать невольно вырвавшегося возгласа: «Франц! Дружище Франц!»
Да, это был Франц, с которым мы расстались на сибирской пересылке много лет назад, не сомневаясь, что мы уже никогда больше не встретимся, поскольку жизни нам было отмерено «от сих до сих».
Бессвязный разговор, в котором Франц больше расспрашивал, а я взахлеб рассказывал о прошедших годах, не сразу перешел в осмысленное русло. Наконец, я догадался спросить старого друга, почему именно к нему меня адресовали: «Где ты теперь работаешь, Франц? Верно, в каком-нибудь архиве, где хранятся дела тех времен?». Франц не торопился с ответом, наконец, как бы оценивая мою готовность выслушать, произнес: «Я — генерал Штази». — «Штази? Вашего КГБ?!» — не мог я скрыть удивления. «Понимаешь, — продолжил Франц, — у нас в ГДР к тем, кто сидел в сталинских лагерях и тюрьмах, относятся не так, как в Советском Союзе. Считается, что мы приобрели там такой опыт, который незаменим при строительстве социализма. Вот, — оживился он, — ты помнишь Благоя Попова, которого судили вместе с Георгием Димитровым, а потом в лагере ему хлеборезку доверили? Он после реабилитации в Болгарии важные посты занимал. Не зря, значит, его в лагере сберегли. Ну а ты?»
А что я мог сказать о себе? Старший преподаватель с мизерным окладом, без ученой степени и звания. Да еще помощник жуликам в овощеторге. Хвастаться этим было неудобно, и я представился лектором обкома партии. Хотя тоже невелика шишка.
Франц пообещал мне сделать все что возможно для установления судьбы моей мамы: «Но ведь ты понимаешь, как это сложно? Если она была тоже агентом русской разведки, то могла проходить под другим именем. Ну, не отчаивайся, если что найду, непременно сообщу в твой Снежногорск».

***

Два события в моей жизни почти совпали во времени: рождение дочери и приезд моего сына Лени.
Галя родила крохотную малютку, намного меньшую, чем ее соседки по палате, что казалось необычным для солидной уже Галиной комплекции. Она давно уже не напоминала студентку-первокурсницу, какой я привез ее в Снежногорск, разве что носик остался таким же вздернутым, да нижняя губа так же кокетливо оттопыривалась. Дочку мы назвали Машенькой, Марией, в честь Галиной мамы. Я делал все, чтобы Галя не знала забот с нашей дочуркой: сам менял ей пеленки по ночам и баюкал, чтобы не будить жену, доставал лучшее детское питание, по книжке составляя рацион малышке. На радость нашу, Машенька росла не капризная, умненькая, все было вовремя в ее росте и развитии, полагающимися детскими болезнями она переболела тоже вовремя и без каких-либо последствий.
Я научил Машеньку забавной игре моего детства — в передвижную колбасу. Это когда на ломтик хлеба кладешь маленький кусочек колбасы и, откусывая с краю побольше хлеба и поменьше колбаски, одновременно отодвигаешь колбасу, пока, наконец, не дойдешь до противоположного края. Маша очень огорчалась, потому что у нее колбаса исчезала, не дойдя до конца хлеба, а у меня все получалось тютелька в тютельку.
Леня приехал после окончания средней школы, надо было определить его учиться дальше. В институт он поступил без труда и безо всякой моей помощи, хотя, конечно, я внимательно следил за результатами каждого его экзамена и итогами конкурса. Леня, несмотря на женское воспитание, казался жестковатым в общении со мною, но я видел, что это возрастное, я был для него любимым папой. И маленькую сестренку он сразу воспринял как родное существо, а вот во взаимоотношениях с Галей у них сложился настороженный нейтралитет. Галя сразу же поставила условие, что Леня не должен жить у нас, в нашей маленькой квартире, и я использовал свое влияние и при поддержке друга Эдуарда, который уже заведовал выпускающей кафедрой по Лениной специальности, добился, чтобы сыну дали место в общежитии. Леня нисколько не обиделся, его даже больше устраивала обиходная самостоятельность, хотя вмешательство отца в его устройство несколько смутило его. Леня приезжал почти каждую субботу, иногда оставался ночевать, в воскресенье мы могли пойти все вместе в кафе, или отправиться на природу, или Леня водил Машеньку в цирк или зоопарк.
Практическая жилка в характере Лени меня радовала — весь в меня, но и несколько даже смущала, он был более выраженным прагматиком, чем я сам. Он всегда знал, где какой можно купить дефицит, и даже, попав в загранрейс на первой же плавательной практике, на скромную валюту практиканта купил именно то, что пользовалось в Снежногорске наибольшим спросом, и продал здесь с неожиданной для меня выгодой. На следующую практику он пошел уже мотористом, валюты было заметно побольше, но его операция с нею удивила меня, вроде бы искушенного в торговых махинациях. На всю валюту он по оптовой цене закупил ставшие модными тончайшие косынки — в количестве, куда большем, чем допускали таможенные правила, и ухитрился так упрятать контрабанду, что никакие старания опытных досмотрщиков не смогли ее обнаружить. На четвертом курсе он уже купил автомобиль — подержанный, старенький, но ни у кого из его товарищей по курсу собственной машины еще не было.
Первый упрек от Леонида в мой адрес был для меня совершенно неожиданным: «Папа, что ты дружишь с этим Эдуардом? Он читает у нас лекции, все знают, что он отличный специалист, но, как бы это тебе помягче сказать… теоретик, что ли. С его-то знаниями он мог бы такие деньги зарабатывать на производстве, а он за крохотную зарплату балбесов, вроде меня, учит, каждый год повторяет одно и то же. Нет, не уважаю я таких "бессребреников". Я ему об этом прямо сказал, он обиделся, но виду не подал. Нет, папа, глядя на тебя, я понял — за жизнь надо бороться. Нельзя мямлить, нужны железные челюсти: если ты не опередишь всех, тебя сомнут. Ты же сам мне рассказывал, да и я успел посмотреть, как за границей живут, — а чем мы с тобой хуже? Ты говоришь, что я безжалостен, что на контрабанде попадусь и схлопочу срок? Так вот, с контрабандой я покончил, но опередить себя никому не дам — ведь я же твой сын».
Я не мог понять, чем это я пример Ленечке подал — ведь я никого не подминал, никаких железных челюстей у себя не замечал. Впрочем, может быть, со стороны виднее.
Машенька училась в школе-интернате — ведь Галя с утра до вечера трудилась в своем академическом институте, я, сверх всего прочего, заканчивал работу над кандидатской диссертацией. Дочь была с нами с субботы до утра понедельника, когда я отправлял ее в интернат. Спокойная, уравновешенная, она училась на «пятерки», сверх немецкого языка, который она с младенчества осваивала со мною, в школе с углубленным изучением иностранного языка она изучала английский. Мы не могли нарадоваться на ее успехи.
Нас пригласили в интернат на праздник песни. Галя не могла пойти, а я с удовольствием пришел послушать юные дарования. После хорового пения выступали солисты; каждый исполнял что хотел. Вот девочка, Машина ровесница, старательно выдерживая мелодию, пропела «У дороги чибис», за нею мальчик из класса помладше спел «Солнечный круг», сорвав заслуженные аплодисменты слушателей. Еще один мальчик, безбожно фальшивя, с отчаянной решимостью пропел «Враги сожгли родную хату». Сидевшая рядом со мной воспитательница прошептала мне на ухо: «Это мальчик из трудной семьи, у него дед-ветеран, когда выпьет, всегда заводит эту песню». Дошла очередь до моей Машеньки. Выйдя на возвышение, он выставила вперед правую ногу, уперла руки в боки и, глядя на меня и явно стараясь доставить мне удовольствие, запела:

Расскажите, ради Бога,
Вай, вай, вай,
Где железная дорога,
Вай. вай, вай,
Мне сказали — на вокзале,
Вай, вай, вай,
А я думал — на базаре,
Вай, вай, вай!.

Я готов был провалиться сквозь землю. Эту песенку моих детдомовских времен она запомнила, когда в застолье я пел ее с Эдуардом, кое-как бренчавшим на гитаре.

***

После защиты кандидатской диссертации по проблемам экономической политики в Германской Демократической Республике мало что изменилось в моей жизни, разве что я раза два выезжал в Германию для участия в научных конференциях. Наступило время бестолковой горбачевской перестройки; если провозглашенная гласность была мне понятна и близка, то само понятие перестройки внятно объяснять студентам было невозможно. Робкие шаги либерализации экономики никого не устраивали — ни новоявленных кооператоров, ни столпов устоявшейся системы хозяйствования, прозванной командно-административной. Гайдаровско-чубайсовские реформы развязали руки и инициативным новаторам, и предприимчивому жулью. Мой Леонид резко вырвался вперед; он учреждал какие-то компании, как рыба в воде, ориентировался в нестыковках нового законодательства и извлекал из них выгоду. Он стал владельцем функционирующего на грани фола предприятия с двумя десятками сотрудников — отчаянных молодых людей, покупал и продавал то водку, то писчебумажные принадлежности, то стиральные машины из Италии, то холодильники из Австрии, то японские пылесосы, несколько раз то разорялся почти под корень, то возрождался владельцем автопарка в десяток машин. У него были какие-то особые отношения с уголовным миром, который теперь называли «крышей», и, в отличие от его коллег, его ни разу не ограбили, не покушались на жизнь в подъезде собственного дома, что в тихом когда-то Снежногорске стало обычным делом.

***

«Папа, ты обязательно должен прийти на учредительное собрание нашей партии», — позвонил мне по телефону Леонид. «Какой такой партии?» — «В поддержку президента». Свое отношение к новому президенту я еще не мог определить; с одной стороны, ему передал власть сам Ельцин, а с другой — все-таки он из КГБ, организации, к которой я, несмотря на ее многочисленные преобразования, никаких симпатий не испытывал.
Масштаб мероприятия поразил меня еще на далеких подходах к Дому офицеров, где должно было проходить собрание. Не только обочины, но и придорожные газоны были заполнены припаркованными машинами, и обычно строгая ГАИ не обращала на нарушения никакого внимания. Тут были и блестящие «Мерседесы» новых русских, и служебные «Волги» областных чиновников, и разношерстица потрепанных иномарок, и покрытые густой дорожной пылью колхозные «газики», явно из дальней глубинки.
Большой зал был наполнен до отказа. Уверенно и независимо держались генеральные директора всевозможных ЗАО, ОАО и ООО, обрамленные эскортом из исполнительных, финансовых и прочих директоров, рангом поменьше; обменивались понимающими взглядами упитанные недавние комсомольские деятели и поджарые предприниматели из армейских политработников; кучковались сотрудники областной, городской, районных и других администраций. Все напоминало присной памяти партхозактив. Среди незнакомых лиц выделялись мои бывшие студенты — из твердых троечников. Крохотной тесной группочкой выделялись заводилы митингов поздних горбачевских и ранних ельцинских времен, представлявшие кучку демократических партий, движений и организаций, численность которых, вместе взятых, была меньше, чем количество самих этих партий и движений. Среди них я отыскал глазами высокую фигуру Эдуарда; я знал, что он возглавляет одну из таких организаций да еще состоит в активе двух других. Чужеродными среди этого собрания власть предержащих, кроме «демократов», выглядели еще старички-ветераны в своих вытащенных из тесных гардеробов праздничных пиджаках — кто с гирляндами орденов, медалей и значков на груди, кто со старательно составленными колодками из наградных ленточек.
Из-за кулис вышел и занял места президиум; мой Леонид оказался в центре, рядом с председательствующим, по другую сторону от которого сопровождающие заботливо посадили какого-то, по-видимому, большого начальника из приезжих. Этот начальник с крупными чертами лица и обширной матовой лысиной походил на откормленного пингвина или забавную надувную игрушку, надутую настолько, что толстые руки оттопыривались от туловища. Что-то он мне напомнил — что именно, я сообразить не мог, но невольно отметил некую симметричность относительно председательствующего в физиономиях Леонида и приезжего начальника.
Речи выступавших были неинтересными, они, как в былые времена, произносились по бумажке и состояли из почти не варьируемых выражений, к тому же председатель объявлял ораторов по заранее составленному списку. Попытался с места прорваться на трибуну какой-то орденоносный ветеран, но председатель его осадил, предложив «подвести черту». Последним, под бурные аплодисменты большинства собравшихся, слово было предоставлено представителю центра, заместителю министра… и я обомлел: председатель назвал фамилию и имя бывшего моего друга Бориса, фактического отца моего Лени! Вот откуда эта показавшаяся мне симметрия!
Выступления Бориса я не слышал; у меня как бы отключился слух. За Леню я не боялся; по взаимному уговору с его матерью Татьяной мы никогда ему не говорили, кто его подлинный отец. Я боялся за себя; я не знал, как себя вести в этой ситуации — подойти мне к Борису или нет, сказать ему что-то или ничего не говорить. После окончания собрания ноги сами понесли меня к Борису, окруженному толпой журналистов и телеоператоров, которые хотели заполучить хоть несколько слов от заезжей знаменитости. Я протиснулся к нему вплотную; он, отвечая на вопросы, надписывал кому-то автограф. Я назвал его по имени и отчеству; он поднял голову и, явно не узнавая, взглянул на меня. Я назвал себя. Борис оживился: «А, Федор, ты тоже с нами?» Но тут же его отвлек вопрос очередной корреспондентки. Протиснувшись через скопление журналистов, я отошел — и отправился домой. Сказать Борису мне было нечего.
Вечером приехал Леонид. Как бы между прочим, поддевая ложечкой варенье из розетки и запивая чаем, он сообщил: «Папа, Галя, меня выбрали руководителем областной организации нашей новой партии». По телевизору в это время шел репортаж о собрании. Вдруг крупным планом показалось мое лицо и то, как я, наклонившись к дающему автограф Борису, что-то ему говорю. Леонид удивленно спросил: «Папа, ты что, его знаешь?» Я промычал что-то неопределенное, как бы сосредоточив внимание на клубничном варенье.

***

Проснувшись, я еще не открываю глаза, а жду, что под сомкнутыми веками появятся радужные кольца, как когда-то в раннем детстве. Нет, не появляются.
Приоткрываю глаза — вот он, луч, пробивающийся через щелку между штор. В нем, как тогда, в бесконечном хаотическом движении, по немыслимым траекториям то быстрее, то медленнее несутся вспыхивающие крохотными огоньками пылинки. Значит, все нормально, сегодня я еще жив. Можно просыпаться окончательно и вставать.
Уже который год мы с Галей и Машей живем в Германии. Впрочем, Маша вышла замуж и живет отдельно. Они с мужем держат картинную галерею — покупают и продают картины. Доход небольшой, но довольно стабильный. Новомодные художники, творения которых я не понимаю, приносят им свои инсталляции, и они находят что-то им интересное в этих композициях из металла, цветов и предметов домашнего обихода. Бог с ними, как говорится, чем бы дитя ни тешилось…
Я послал Эдуарду новогоднюю открытку с видом на Рейн, но он мне ничего не ответил — видно, не до того было.
Следов своей матери я так и не нашел. Однажды раскрыл газету — на первой странице крупная фотография моего старого друга Франца в генеральском мундире. Оказывается, в объединенной Германии его судили как одного из руководителей Штази и дали три года. Представляю себе, как он выглядит в тюремной камере в полосатой пижаме арестанта!
Я читаю лекции в здешнем университете, рассказываю студентам об истории экономических формаций, особый упор делая на эпоху так называемого развитого социализма. Студенты слушают с удивлением и недоумением: неужели такая нелепица вправду могла существовать?
Доход от университетских лекций небольшой, и я еще занимаюсь коммерческой деятельностью, основав небольшую фирму. Леонид как-то позвонил мне и сказал, что в России большой спрос на оконные комплекты и импортные двери. С местными поставщиками нетрудно было договориться, а сбыт в России обеспечен: кто из состоятельных клиентов не клюнет на нашу рекламу: «Пластиковые окна сочетают совершенную геометрию и абсолютную экологичность рецептуры».
А двери из Германии и в рекламе-то не нуждались. Новые бизнесмены охотно приобретали пуленепробиваемые комплекты с патентованными замками и скрытыми датчиками совершенной системы сигнализации. Даже пенсионеры на последние рубли ставили в своих развалюхах металлические двери — время-то такое тревожное.
Дело оставалось за названием фирмы. Леонид предложил: «А что тут раздумывать? Так и назовем: "Окна и двери"». Я непроизвольно перевел на немецкий: «Ди фенстер унд ди тюрен». Что-то знакомое. «Позволь, — спросил я сам себя, — откуда же это?» И память откинула меня на шесть с лишним десятков лет назад, я явственно увидел шагающих по польскому гравию немецких солдат, горланящих лихую песню:

Еффен ди медхен
Ди фенстер унд ди тюрен…

Да, надо же, столько лет прошло, а я помню, как сейчас: «Ай варум? Ай дарум!» — «А почему? А потому!»
Вот и жизнь заканчивается. Вот тебе и шиндерасса, бумдерассаса!
Леня позвонил: его назначили вице-губернатором, управление своей фирмой в Снежногорске он передал своей дочери, моей внучке, которую я, в сущности, не знал — уж очень она оберегала свою независимость, а я, дед, — человек из другой эпохи.
А какой сегодня день? А сегодня суббота. Значит, можно отдохнуть. Посмотреть телевизор. Я включаю российскую программу. Все-таки проведенную там длинную жизнь не вычеркнешь, как неудачную строчку в черновике. Живешь-то ведь сразу набело.
Показывают оскароносный фильм знаменитого режиссера. Не то чтобы правда, но похоже на правду. Сквозной музыкальной темой проходит всем известная песенка, но ведь я-то ее слышал когда-то совсем с другими словами. Как это с польского?

Это последнее воскресенье,
Сегодня мы расстанемся,
Сегодня мы разойдемся
На вечные времена…
Это последнее воскресенье,
А что со мною будет,
Кто знает?..

Ничего со мною больше не будет, одна шиндерасса-бумдерассаса. Завтра, может быть, то самое последнее воскресенье…

 

 

 


 

 

 

Валентин ЗВЕРОВЩИКОВ


ПАПКА ИНДИРЫ

 

Рассказ

 

Жаркий как в бане июнь месяц 1978 года навалился на Москву вязкими тротуарами, люди в троллейбусе напоминали рыб в мутном аквариуме.
Они жадно хватали ртом горячий воздух, и открытые окна троллейбуса не спасали.
Сашенька Пленкин, тщедушный, похожий на дистрофика студент Суриковки, будущий известный московский художник, опаздывал на экзамен по диалектическому материализму в институт, что в Товарищеском переулке недалеко от Таганки.
Кольцевой троллейбус, не входя в положение Саши, долго стоял на остановках, дыша открытыми дверями, устало задумывался на перекрестках, пропуская вперед наглые и проворные легковушки.
Немногочисленный люд в салоне находился в полудреме от зноя и духоты. Тяжелыми шинами троллейбус проваливался в дорогу, и запах тающего на солнце асфальта проникал сквозь окна.
Поэтому когда на очередной остановке в салон вошла весьма взволнованная женщина, никто, кроме сидящего у самого входа Пленкина, не обратил на нее внимания. Женщина, одетая весьма просто, в какое-то ситцевое легкое платьице, обратила на себя внимание каким-то особо затравленным взглядом. В нервных руках она сжимала сумку, в которой обычно носят продукты, но она прижимала ее к себе по-матерински, как дорогое дитя.
Женщина тоже внимательно взглянула на него, и Сашу пронзила мысль, что он знает эту женщину. В ее взгляде он также разглядел изумление, словно она не ожидала его здесь встретить. Но вспомнил он ее не сразу.
Женщина подсела к нему и горячо зашептала, наклоняясь к его уху:
— За мной следят. Возьмите у меня эту рукопись. И делайте с ней, что посчитаете нужным. Там вся правда о сумасшедших домах. У вас хорошие глаза и положительная вибрация. Я верю, что вы сделаете все правильно... Может быть, не сейчас, но когда-нибудь потом.
Стоп!
Саша вдруг с ослепительной ясностью вспомнил прошлое лето, которое провел в Полтаве. Вот где он видел эту женщину!

В Полтаву он приехал к родственникам по линии отца, своим сверстникам. В небольшом пивном кабачке они познакомились с молодым парнем, жгучим брюнетом. Двоюродная сестра Саши, черноглазый бутон, как магнит привлекла его внимание. У них завязался жаркий южный роман. И как-то однажды в разговоре он ненароком обмолвился, что работает в психоневрологическом диспансере, иными словами — в психбольнице.
Это до крайности заинтересовало всех, а особенно московского гостя. Он приставал к Володе с ежевечерними расспросами, что да как, мешая тем самым естественному развитию отношений с любимой кузиной, так что однажды, чтобы отвязаться от назойливого брата, под пиво и под строжайшим секретом тот рассказал ему о быте психушки, какие-то любопытные истории болезней, удивительные судьбы, а под конец признался, что в больнице держат в том числе и политических, и даже одного высокопоставленного кремлевского деятеля, у которого был собственный коттедж на территории больничного комплекса.
Особенно поразил сестру классический голливудский рассказ об армянском юноше без имени и фамилии, который непонятным образом оказался в сумасшедшем доме. И русским владел плохо, и на своем не разговаривал. Его, бомжевавшего, подобрали на вокзале.
И вот однажды в какой-то очередной праздник этот полунемой заторможенный мальчик увидел в красном уголке пианино, сел и заиграл так, что сбежались и пациенты, и вся ординатура. Сестры плакали навзрыд. А он играл и играл, и оторваться не мог. В конце концов у него начался сильнейший припадок и ему пришлось вкатить очередную дозу аминазина.
Эта история стала известна в городе, и за мальчиком вскоре приехали родственники из Армении. Он оказался известным вундеркиндом, играл в Европе и даже на приеме у английского принца.
Все эти рассказы только раззадорили воображение будущего художника. Он объяснял себе и другу, что ему как художнику не хватает ярких впечатлений, а может быть даже и потрясений, что жизнь вокруг тосклива, неинтересна, и еще с десяток разных причин. Что Гоген поехал за впечатлениями аж на Гаити, а эта психушка под боком, вот она, через забор! И когда еще он смог бы заглянуть за этот забор?
— Это же такая удача! Шанс, можно сказать...
В конце концов Володя сдался, но взял с Саши клятву, что тот никогда никому не расскажет о том, что увидит. Иначе у него будут неприятности, и даже вполне возможно, что в этом случае он сам может оказаться пациентом психушки. И пригласил на ночное дежурство, подальше от глаз начальства.
Для отвода глаз и конспирации Саша купил бутылку коньяка, закуску и в назначенное время на проходной его уже ждал Володя с белоснежным халатом в руках.
Внутри психушка ничем не отличалась от обычной больнички, только в дверях были глазки и палаты на ночь закрывались, как в тюрьме. Впрочем, из некоторых палат больных вообще не выпускали.
Когда прозвенел звонок на умывание перед отбоем, все больные в нижнем белье буквально ринулись вниз в умывальную комнату. Крепкие ребята-санитары тычками и пинками подгоняли их как какую-нибудь скотину. Кто-то из больных упал, на него наступили, за что впоследствии получили от санитаров дополнительную пайку пинков.
Бежали пациенты молча и сосредоточенно. Топот стоял такой, что казалось — это не больные люди бегут, а стадо бизонов скачет по выжженной американской прерии. Стекла в окнах мелко и противно звенели. Оказаться на их пути было смерти подобно.
Причем процедура умывания ног, а нужно было почему-то вымыть именно ноги, руки и лицо не в счет, была рассчитана таким образом, что всем пациентам отпускалось на всё про всё несколько минут, и за это время можно было только успеть всунуть ноги под холодную струю в умывальник на уровне живота, поочередно правую и левую, и бежать сломя голову в палату, где санитары проверяли уровень влажности. Если он был недостаточным, больных пинками отправляли обратно, а то и наказывали дополнительными наказаниями, как в армии.
— На так же нельзя, наверное? Это же люди! — справедливо сказал будущий художник товарищу, на что тот ответил, пожав плечами:
— Никто и ничего не знает. Современная медицина в тупике. Мы не знаем, кто они и природу шизофрении мы не открыли, не понимаем...
— Но вы же их как-то лечите?
— Делаем вид, да, а на деле… элементарно угнетаем психику, доводя всех до единого среднескотского состояния, потому что так проще и меньше проблем. Наливай…
Признание это далось Володе с трудом, было видно, что сам разговор ему неприятен, что его самого мучит это положение. Или мучило когда-то.
Выпили из мензурок, закусили. Володя продолжил:
— А лечение… скорее, это… можно назвать некими экспериментами… Так… блуждание в темноте. В определенном смысле мы вместе с ними блуждаем.
— И что?
— Да ничего.
— Но это же ужас! — сказал Пленкин, раскачиваясь на стуле, как китайский божок.
— Да, — просто согласился доктор.
— А санитары? Почему они так жестоко обращаются с больными?
— Необходимость, Сашок, иначе они вообще на голову сядут. А жестокость — обычный инструмент устрашения, такой же как аминазин или какой-нибудь другой аналогичный препарат. Я никогда и никому даже под пыткой не расскажу, что здесь на самом деле иногда происходит…
— Что? — Сашенька похолодел.
— Догадайся сам, дружок-пирожок. Скажу одно — самое извращенное воображение и фантазия не догадаются, потому что это уму непостижимо. Да, да, да, представь себе!.. И даже не ломай голову, не надо этого тебе. Давай еще по одной и пошли на обход.
Из палат, как в обычной больнице, доносились приглушенные стоны, прерывистый разговор, кашель, кряхтение переворачивающихся на панцирной сетке тел.
Саша приник к глазку двери и удивился. Небольшой ночничок вверху освещал пространство палаты неровным синим светом. В палате с четырьмя койками находились восемь мужчин, причем один их них сидел на грядушке, как птица, держась за нее руками. Другой, свернувшись клубком, лежал под кроватью на коврике. Трое спали на одной кровати — двое спинами друг к другу, и третий у них в ногах. Один лысый как колено старик, стоя на одной ноге, смотрел в зарешеченное окно.
На вопросительный взгляд Пленкина Володя охотно объяснил.
— Мы и сами понять не можем, почему в клинике такой наплыв народа? Такого никогда не было. Она и не рассчитана на такое количество. В каждой палате по восемь и более человек. Такие же проблемы с принятием пищи. Обед в три смены. Кошмар! Как ни странно, в соседних больницах такая же картина.
— А политические? Они же нормальные?
Володя cкривился, показывая, что вопрос ему неприятен, и ответил не сразу:
— В этом я, Сашок, прости, иногда все же сомневаюсь… То есть, если один человек вдруг начал сопротивляться системе — полез на стену и начал крушить ее головой, он уже априори сумасшедший, и всем кроме него это должно быть очевидно… Но даже если вдруг и предположить здесь нормального… то через месяц он станет таким же, как остальные. Сумасшествие распространяется как вирус. И через полгода нормального от сумасшедшего — не отличить. Исключения бывают, но на это нужно иметь какую-то невероятную волю! Я таких случаев не знаю… Но вообще слышал.
Дальше потрясенный Сашок смотреть отказался, и они вернулись в ординаторскую допить коньяк. И тут вошла эта женщина, тоже дежурный врач. Поговорила с Володей о каких-то назначениях, выкурили по сигарете, пить она отказалась и вскоре ушла на первый этаж в женское отделение. А запомнилась она какой-то особой нервностью, присущей, как потом объяснил Володя, некоторым здешним врачам.
— Мы все здесь потихонечку сходим с ума, поэтому и похожи. Я вот иной раз иду по мосту, вижу человека, стоящего у перил, и думаю: «Подойти бы к нему, схватить за ноги да и перебросить через перила в воду». И сам себе ужасаюсь. Тебе такие мысли в голову не приходят?
— Нет, — солгал Саша.
— А Люсе, вот этому самому врачу, которую ты только что видел, по весне мнится, что она дочь Индиры Ганди. Вот так, брат...
Саша заинтересовался:
— Как это проявляется?
— Однажды стояла у окна, смотрела на весеннюю капель и сказала: «Когда начинается сезон дождей, меня неудержимо тянет на Родину». Я и спросил, где она родилась. Оказалось, в провинции Кашмир.
— Понятно.
— А мне нет. И никому не понятно.
Саша заерзал на диванчике. Разговор начал набирать какую-то негативную кривую. Вероятно, все же расспросы его были Володе неприятны. И тем не менее он решился на последующий вопрос:
— А родственники у них хотя бы есть? У больных?
— Есть, конечно. Но не всякому родственнику приятно, что его брат, сват ли — параноик или шизофреник. А к некоторым приходят, и часто. У нас для этого даже костюм есть — один на всех.
— Это как? — заинтересовался Сашок.
— Ну, надо же, чтобы все опрятно выглядели. А где мы для всех костюмов напасемся? У нас же не театральная костюмерная.
— Да, да, конечно, — согласился московский гость.

И вот эта-то Люся, дочь Индиры Ганди, и была эта женщина! Но когда Пленкин об этом вспомнил, она уже выскочила из троллейбуса на следующей остановке, а на коленях у него лежала ее клеенчатая сумка. Он осторожно заглянул внутрь:
— Так и есть!
Саша оглянулся назад, никто не сидел, но впереди по проходу лицом к нему сидела противная старуха с бородавками на шее и сверлила его подозрительными глазками.
В надежде, что все это какая-то нелепая ошибка, он осторожно вытащил пару первых попавшихся листков и пробежал глазами содержание. Да, конечно, Полтава, женское отделение психиатрической клиники. Написано от руки, почерк быстрый, торопливый, с наклоном влево.
Пот прошиб бедного студента. Одно дело с бутылкой коньяка посетить ночную психушку, и совсем другое — держать в руках самиздат, да еще какой! За который и по шапке можно схлопотать, и из института вылететь, если найдут, если сам кому-то покажешь, а те… Ах ты, боже мой! Как же он влип! И что делать?
А если эту Индиру возьмут? Если ее пасут работники КГБ, то уже верно не выпустят просто так. А значит, возьмут и спросят:
— А куда вы сверточек-то дели, у вас в руках был?
И под пытками в подвалах Лубянки — дело-то государственной важности — и признается, мол, Саше Пленкину отдала. Конечно, она не помнит его имя, но вспомнит Полтаву, там возьмутся за Володю, тот за сестру, мышка за кошку, кошка за внучку и т.д. И сколько ниточке ни виться, а придут к нему домой и скажут родителям:
— Ваш сын, товарищи родители, предатель Родины.
А ему:
— Ты хотел стать советским художником? А не хочешь, падла, на заборе картинки малевать или в сортире?
Из Суриковки исключат. Посадят в тюрьму или в ту же психушку к Володе. Он скажет:
— Здравствуй, Сашок, я же тебе говорил, что мы свидимся?
Саша посмотрел на часы. До экзамена осталось пятьдесят четыре минуты. Надо на что-то решаться. Вот она, пресловутая проблема выбора. Налево пойти — коня потерять, направо — буйну голову сложишь, прямо пойти… и т.д. А от этого и вся жизнь зависит…
Действительно, вся жизнь может повернуться вспять… Тем более что и непонятно — за что? Стоящее ли это дело? Или бред сумасшедшей Индиры? А если стоящее, то можно, наверное, и пострадать. Сядешь, Сашок, в лагерь лет на десять, зубы выпадут, уголовники под нары засунут, издеваться станут, обязательно тебя, как миленького, опустят, а в тайге мошкара! А зимой лютый холод…
Саша никогда не считал себя врагом Советской власти. Даже более того, был примерным пионером, потом комсомольцем, и со временем считал необходимым, как всякий советский художник, подать заявление в партию. Без особой веры, впрочем, без партийного неистовства. В коммунизм не особо верилось, но что власть вечна и незыблима — не сомневался никто. И значит, надо как-то с этой властью жить-поживать...
А если решиться сохранить рукопись, фиг с ним, то можно сейчас даже и не ходить в институт на экзамен. Все равно загребут.
— Эхма, собирай дым в трубу, разлепляй пельмени!
Но, с другой стороны, если рукопись стоящая, ее можно спрятать на даче до лучших времен. Ведь опубликовали же Солженицына! Неделю назад Сашке дали на ночь роман «Как теленок с дубом бодался», парижское издание, и он дома с фонариком под одеялом читал, а уже утром за книгой пришел хозяин, и от сознания геройского этого поступка на душе у него пел хор серебряных труб.
И вот пройдет какое-то время, он опубликует рукопись и станет героем… Но возможная цена?!. А что скажут родители? А девушка Лена? Как он ей объяснит, что из-за правды-матки он обдуманно выбрал лагерь, а не ее?
Когда на остановке в первую дверь троллейбуса вошел милиционер, Сашенька бросился в заднюю и успел выпрыгнуть практически в последнюю секунду.
На Таганской площади возле станции метро скучал постовой, делая вид, что бдит за движением. Пленкин подошел к нему чеканным шагом и представился.
— Чем могу? — спросил постовой.
— Товарищ милиционер, ко мне в троллейбусе подошла неизвестная гражданка и предложила рукопись антикоммунистического содержания, которую я не читал, о сумасшедших домах. Вот она, — и двинулся прочь.
— Стоять! — спокойно и негромко приказал милиционер и включил рацию. Буквально через две минуты подъехал милицейский уазик, погрузили бедного Пленкина и увезли в неизвестном направлении. Еще через несколько минут он уже сидел под жестким взглядом замначальника УВД майора В. К. Уколова.
Прямо перед ним на столе лежала рукопись Индиры, в голове у майора шумело после вчерашнего дня рождения и читать не хотелось. Преодолев отвращение, он прочитал три страницы, поморщился и пододвинул Пленкину лист бумаги.
— Пиши.
Убористым почерком Саша написал все как есть. Майор читать не стал, а положил лист в стол и спросил:
— Правду написал?
Саша коротко кивнул.
Майор шлепнул ладонью по столешнице и закричал:
— Врешь! Врешь, гад! Не прячь зенки! Смотри мне в лицо!
Потом перегнулся через стол и влепил нашему герою оплеуху. Саша чуть со стула не упал.
— Я не вру!
Он слышал, конечно, что на Западе в полиции бьют людей. Но чтобы в Советской России били ни в чем не повинных (виновных, черт с ними, раз заслужили), но невинных людей! А он ведь невинен как агнец…
«Нет, я виновен, конечно, в том, что напросился тогда в эту проклятую психушку, что вот Солженицына читал неделю назад, а ведь это тоже преступление!» — пронеслось в голове Сашеньки.
В этом месте размышления его прервались от следующей оплеухи майора Уколова. Саша вскочил со стула и, отступив на два шага, вжался в стену. Офицер милиции в два прыжка оказался рядом с ним и исподтишка дал юноше поддых.
— Признавайся, скотина, что это ты написал!
— Нет!
— Признавайся, я ведь все равно узнаю.
— Нет!
— Что ты вертишься, как гад в рукомойнике? У меня в глазу японский рентген, я под вами, писаками, на три метра под землей вижу!
И Саша заплакал. Не то что ему было больно или его никогда не били. Не так уж и больно, можно и потерпеть, от мамы порой и сильнее доставалось. И во дворе от мальчишек, но когда он, наконец, собрался с духом и как настоящий комсомолец совершил акт величайшего мужества, можно сказать, предотвратил антигосударственное и антипартийное деяние, тут-то по сусалам и получил…
И вот от этого-то и было нестерпимо обидно и больно. А этот фашист нагло ухмылялся в лицо, и Саша видел, что он его не уважает, смотрит брезгливо, как на мелочь, какого-нибудь клопа на простыне районной гостиницы.
— Как твоя фамилия, говоришь? — вдруг заинтересовался Уколов, всматриваясь в лицо подозреваемого.
— Пленкин.
— Планк ты или Плинт? — миролюбиво предложил майор на выбор.
Пленкин предпочел смолчать и только стоял у стены и вытирал кулачком слезы. Надо стоять на своем и ни в чем не признаваться, он не виноват, что Индира его выбрала.
Уколов пошарил в верхнем ящике стола, вытащил большой альбом с фотографиями и кивнул арестованному:
— Посмотри, нет ли у тебя здесь знакомых? Никого не знаешь?
Саша сел за стол и начал внимательно вглядываться в морды уголовников и матерых преступников. Нет, никого он тут не знал, к сожалению. А хорошо бы, наверное, узнать, что вот, мол, это сосед мой Степан Емельянович, с первого этажа, скрывающийся от правосудия. И вот, глядишь, и скидочка на суде зачтется!
Один из серийных убийц с нескрываемой злобной ухмылкой смотрел на него со страницы альбома, словно говорил, вот и ты, Сашок, скоро будешь рядышком, в этом альбомчике на странице «Политические преступники века».
— Нет, никого я тут не знаю, — решительно ответил он и отодвинул от себя недосмотренный до конца альбом. До начала экзамена оставалось двадцать минут. — У меня сегодня в институте экзамен по диалектическому материализму. Можно, я пойду его сдам, а потом вернусь? — на всякий случай спросил он, не надеясь на положительный ответ.
— Не нужен тебе больше диалектический материализм, потому что с этих пор ты будешь жить не по законам Союза Советских Социалистических Республик, а по понятиям, а там, за колючей проволокой, диамат ни к чему.
Босое милицейское лицо майора выражало одно чаяние — сходить за угол в рюмочную и опрокинуть стопочку-другую портвейна «777». Допрос Пленкина совсем не входил в его планы, посему он допрашивал без азарта, а по нужде. И бил не сильно, из острастки, чтобы только напугать.
Тут на его счастье открылась дверь и в кабинет вошли двое — маленький, худенький профессор в очках, именно такой, каким его изображают в театре и кино и молодой человек в прекрасно сшитом костюме, одетый с иголочки и в черных мокасинах из-за бугра. Поздоровавшись с Уколовым, молодой человек сказал профессору:
— Товарищ Белкин, я оставлю вас ровно на минуту, а вы пока познакомьтесь с товарищем Пленкиным.
И вышел вместе с майором.
Профессор Арон Белкин усадил испуганного Сашу на диванчик, сам сел напротив на стул и посмотрел тому прямо в глазное дно, приблизив свой нос на расстояние двадцати сантиметров к бледному от страха лицу задержанного. Саше даже показалось, что он его понюхал.
Впоследствии его догадка подтвердилась. Белкин его действительно нюхал, потому что шизофреники имеют свой устойчивый запах, не похожий ни на какой другой.
И спросил:
— Зачем вам это нужно, молодой человек?
Будущий художник стал бормотать о долге каждого советского человека выявлять людей политически незрелых и более того, стремящихся своими противоправными действиями нанести вред государству. Что нужно быть бдительным, потому что враг хитер и коварен. А он, стало быть, советский студент с активной позицией и, соответственно, он не мог пройти мимо и т.д.
Белкин рассеянно слушал, а потом спросил:
— А если после всего этого вас посадят в тюрьму, что скажут ваши родители? Или ваша девушка? Ее, кажется, зовут Лена?
Они уже и о Ленке узнали! Все, конец тебе, Александр Пленкин!
— Да, Лена, но она ни при чем.
Арон Белкин сокрушенно кивнул и задал последний вопрос:
— Больше мы никогда не увидимся с вами, Александр Глебович. Тем не менее, меня очень интересует один вопрос. Ответьте мне на него по возможности честно — вы идиёт?
Он так именно и сказал — «идиёт».
Саше опять захотелось плакать. Предательская слеза навернулась на роговицу, и хотя он никогда не был плаксой, даже наоборот, сейчас он выглядел совершенно не по-мужски и, что самое отвратительное, сам отдавал себе в этом отчет.
«Какой же я мелкий и гадкий, мокрица убогая», — клял он себя на чем свет стоит, но слезы тем не менее продолжали заливать его красное от поднявшегося давления лицо.
А профессор между тем продолжал методично его добивать, впрочем беззлобно и даже как-то по-отечески:
— Ведь если бы вы не взяли эту дурацкую рукопись, которой и цена-то в базарный день — три копейки, или выбросили ее тотчас же по получении в мусорную корзину на остановке троллейбуса, то ровным счетом ничего бы в вашей жизни не произошло и вы шли бы себе на свою сессию преспокойно и жили бы счастливо, как жили прежде.
— А теперь? — спросил Пленкин.
— А теперь ваша жизнь повернулась на сто восемьдесят градусов, и будет наполнена событиями и волнениями, которых вы бы никогда не испытали ранее.
— То есть, вы хотите сказать, что мне повезло? — робко спросил Саша.
— Сказочно, — подтвердил догадку бывшего студента профессор.
Смеется он или нет, Сашенька так и не понял, потому что в кабинет вошел молодой человек, видимо все-таки сотрудник госбезопасности, а за ним в сопровождении милиционера вошла запуганная женщина в таком же, как у Индиры, платье.
Молодой человек сел на стул, услужливо предложенный Белкиным, и спросил, кивнув на задержанную:
— Это она?
— Нет, — твердо ответил Саша.
— Вы уверены?
— Честное комсомольское, я впервые вижу эту женщину.
Молодой человек повернулся к даме и вежливо спросил:
— Этому человеку вы передали рукопись?
Белкин за спиной женщины обнюхал ее и незаметно кивнул сотруднику безопасности.
Женщина молча озиралась, как затравленная зверушка, а когда милиционер дотронулся до нее, она вдруг упала на колени и жалобным визгливым голосом запричитала:
— Не трогайте меня, пожалуйста! Я ма-аленькая женщинка-а-а!
Арон Белкин взял ее за локоток и помог подняться.
— Милая Людмила Игнатьевна, нам от вас нужно только одно. Чтобы вы написали собственноручно, что это не вы написали вот эту, скажем, бумагу, — и показал на рукопись на столе. — Ведь и на самом деле вы ее не писали. Ведь не писали?
— Не писала, — согласилась Людмила Игнатьевна, куксясь, словно маленький ребенок.
— Вот и хорошо, вот и правильно, только нужно написать: «Это написала не я». И мы вас тотчас отпустим. И даже отблагодарим. Нам, собственно, нужен образец вашего почерка, и только. Какой-нибудь пустяк, роспись наконец.
Людмила Игнатьевна взяла ручку со стола, другим кулачком вытирая слезы, и написала на листке бумаги несколько слов. Белкин и молодой человек внимательно посмотрели на почерк женщины, сличили с почерком рукописи, снова сверили, но даже и на расстоянии невооруженным глазом видно было, что почерка разные. Один мелкий, убористый, с наклоном в левую сторону, а другой размашистый и корявый, словно у пьяного человека.
— И никакая она не Людмила Игнатьевна, по-моему, а? — спросил сотрудник КГБ.
— Не верю я в такие совпадения, Николай Григорьевич, а впрочем… Почерка, действительно, не того… Что делать?
И оба одновременно посмотрели в сторону студента Суриковского института. Николай Григорьевич пододвинул к нему бумагу на столе и сказал:
— А теперь вы напишите.
Cтудент Суриковки молча положил перед ними тетрадь со своими конспектами. Николай Григорьевич бросил один взгляд на его каракули и отодвинул тетрадь в сторону.
— Да куда она денется? Максимум к вечеру все равно найдем. И искать не надо, — сказал рассудительный Арон.
Сотрудник госбезопасности кивнул и поднялся со стула.
— А со мной как же? — спросил Пленкин, мысленно уже находясь на экзамене по диамату.
— C вами? — Молодой человек слегка задумался, отворотясь к окну, и равнодушно приказал заглянувшему именно в эту секунду в кабинет майору Уколову: — Пленкина расстрелять...
— Как расстрелять? — У Белкина поднялись брови.
— К стенке подлеца, — ответил Николай Григорьевич и стремительно вышел, подведя под жизнью Саши жирную линию.
За ним засеменили Белкин с женщиной-шизофреничкой и сопровождавшим её милиционером.
«Как это расстрелять? Что за шутки? Без суда и следствия? Это, простите, вам не тридцать седьмой год!» — мысленно бушевал будущий художник, но вслух так ничего и не выговорил. Понятно, что это была просто дурная милицейская шутка.
Через пять минут за ним зашли и отвели в обезьянник на первый этаж.
На деревянных скамьях, прикрученных к стенам, отдыхали мужик с легкой степенью отупения по причине беспробудного пьянства и неопрятного вида существо неопределенного возраста. При ближайшем рассмотрении оно оказалось особой женского рода, но назвать её девушкой или женщиной, тем более — дамой язык не поворачивался.
В потрескавшейся штукатурке предыдущими сидельцами был искусно запрятан охнарик сигареты. Сразу после ухода дежурного милиционера мужик открыл ясные очи и с помощью женской шпильки продолжил вытаскивание охнарика из стены.
— Осторожно, не порви, — шептало существо женского рода.
Наконец мужик вытащил на свет божий окурок, выдохнул и спросил Пленкина:
— Спичек нет?
— Не курю, — ответил Сашенька с брезгливой гримасой. Мама еще в детстве ему рассказала про эхинококки, и всяческие и возможные его носители вызывали у него паническую тошноту.
Мужик разочарованно кивнул:
— Не куришь, не пьешь, и баб не петрушишь?
— Нет, не петрушу, — гордо ответил Александр.
— Ну и дурак, — вздохнуло существо женского рода.
В дежурке за стеклом варили картошку, в обезьяннике стоял стойкий запах немытых тел и кислой капусты. И почему-то неуклонно клонило в сон.
Cаша вытянулся на лавке, закрыл глаза и попытался проанализировать всю ситуацию заново.
«Итак, что они имеют против меня?..»
И заснул. И приснился ему сон. Около Моссовета бушует стихийный митинг. Красные стяги окружили площать. В массовом порядке прибывают люди изо всех закоулков нашей Родины — эвены с Чукотки, узбеки из Самарканда — с бубнами и в национальных халатах, воинственные мингрелы в бурках спустились с гор, толпы москвичей и делегация интеллигенции из Ленинграда. В руках у всех плакаты:
«Свободу политзаключенному Пленкину»!
«Свободу узнику совести Александру Пленкину»!
«Лучшие люди страны в застенках Кремля!»
«Совесть страны в сумасшедшем доме!»
Сосед с первого этажа Степан Емельянович прямо под Юрием Долгоруким плакал от горя. А по улице Горького шла демонстрация трудящихся столицы. В первом ряду с большой фотографией сына шли родители Саши и девушка Лена под руку с Ароном Белкиным, причем Белкин противно ухмылялся и что-то горячо нашептывал игриво настроенной Елене.
Вдруг над всей площадью сгустились тучи, и сначала мелкими каплями, а потом в полную июньскую силу ударил дождь.
Степан Емельянович поднял голову на коня Юрия Долгорукого, из-под которого, как из шланга, прямо на него лилась оглушительная конская струя. Он закрылся рукой и растерянно сказал голосом дежурного милиционера:
— Ты что же делаешь-то, сволочь?
Сашенька открыл глаза.
Сосед-сокамерник, отвернувшись в угол рядом с его головой поспешно выдавливал из себя последние капли дождя. Дежурный милиционер, позабыв, что у него в кармане ключи от обезьянника, бессильно тряс решетку и кричал:
— Да я тебя за такие дела! Ах ты, пакостник, ты что ж в уборную не попросился, гнида подзаборная! Сейчас же снял с себя рубаху и вымыл за собой все! Так, всем подъем! Политический, встать, марш в уборную за тазиком и водой! А тебя не касается, что ли, дева ясная, красота неизъяснимая? Всех порву! Всех урою!
Через полчаса обезьянник блестел первозданной чистотой. В дежурке открыли дверь на улицу, чтобы выветривался спертый запах.
Мужик сидел на лавке без рубахи, и на его груди Саша увидел наколотый синий профиль Ленина и внизу призыв:
«Проснись, Ильич, и наведи в стране порядок!»
— Политический, подойди сюда!
Пленкин вышел из незакрытого обезьянника к застекленной дежурке. Сержант милиции протянул ему через полукругое окошечко знакомую папку Индиры и сказал:
— Велено тебе передать и катиться к чертовой матери!
Саша вышел во двор отделения милиции. Жара спала.

Солнце висело где-то далеко-далеко за городом, и косые лучи его тонули в немногочисленных лужах после прошедшего дождя. Открытые окна домов вбирали в себя свежее дыхание затухающего дня, и жизнь на улицах постепенно оживала.
Прячась в тени зданий, Саша пошел через Таганку по направлению к кинотеатру «Иллюзион». По дороге с опаской открыл папку Индиры, но ничего страшного на этот раз в ней не обнаружил. На первой странице было написано убористым женским почерком: «Здравствуй, дорогая мамочка! Я, как и прежде, служу в Полтаве. Это очень далеко от тебя. Если я скажу, что это где-то на Украине, ты только пожмешь плечами…»
Саша вынул последний листок рукописи и прочитал последнюю строчку: «…Дорогая мамочка, я очень скучаю по тебе, мне очень не хватает тебя, брата и милой сердцу Брахмапутры.
Ваша Индира».

 

 

 




 

Архив номеров

Новости Дальнего Востока